Книга: Мастерская кукол
Назад: На катке
Дальше: Притон

Портрет леди Гижмар

Шли дни, летели недели.
В последней четверти января Луис закончил подготовительные наброски, разметил на холсте фигуру возлюбленной Гижмара и начал подбирать краски, чтобы как можно точнее передать оттенок медно-рыжих волос Айрис. Сама Айрис к этому времени не только научилась стоять совершенно неподвижно («Я стала идеальной натурщицей!» – шутливо говорила она), но и писать масляными красками – разводить, смешивать, добавлять к рисунку мельчайшие детали с помощью тонкой собольей кисти, чтобы не было видно мазков, соблюдать пропорции, форму и перспективу при изображении лица или руки. Обычно Айрис так сильно разводила краски льняным маслом, что они становились текучими и приобретали прозрачность акварели. (Очень похоже на манеру Россетти, сказал по этому поводу Луис, и Айрис хотела спросить, не заметил ли он в ее набросках хотя бы крупицу присущего Россетти таланта, но промолчала.) Мраморную руку она рисовала чаще всего, рисовала с удовольствием, и, хотя ей по-прежнему доводилось совершать ошибки, она не очень расстраивалась, зная, что это всего лишь наброски и что в будущем она от этих ошибок непременно избавится. Наброски понемногу накапливались – по одному в день, – но Айрис не показывала их ни Холману Ханту, ни Милле, и только Луису дозволялось на них взглянуть. Писала она и другие предметы, но рука нравилась ей больше всего. Каждый раз, принимаясь за очередной набросок, Айрис ухитрялась находить что-то новое в расположении пальцев, а то обнаруживала небольшую впадинку у основания ладони, которая раньше ускользала от ее внимания.
По вечерам, когда становилось так темно, что писать было уже невозможно, Айрис тоже не скучала. Она шила платья для Клариссиных «женщин, вступивших на путь исправления», кроила из толстого темно-синего сукна детали лифов, корсажей, юбок, спинок или рукавов – достаточно широких, чтобы не мешать им заниматься домашней работой. Часто она пыталась представить себе этих девушек и женщин, которым представилась уникальная возможность начать новую жизнь. Себя Айрис тоже причисляла к этим счастливицам, хотя так называемое приличное общество наверняка сочло бы, что она-то поступила как раз наоборот, предпочтя честному труду в лавке миссис Солтер праздность и богемный образ жизни (если работа натурщицы – праздность, возмущалась про себя Айрис, в таком случае землекопы и строители – такие же бездельники, как она!).
Как только определились контуры будущей картины «Возлюбленная Гижмара в заточении», у Луиса вышел спор с Хантом, заявившим, что комната в башне, где томится возлюбленная рыцаря, похожа на тюремную камеру в его картине «Клавдий и Изабелла», которую он недавно закончил, и что сам мотив спасения Луис скопировал с его же полотна «Валентин защищает Сильвию от Протея». Художники, однако, довольно быстро помирились, когда Луис возразил приятелю, что с тем же успехом он может обвинять в плагиате Милле, нарисовавшего свою «Мариану» в схожем интерьере. Вдобавок Луис купил Ханту коробку его любимых карамелек, и мир был восстановлен. Хант рассмеялся и сказал, что коль скоро все их картины в той или иной степени затрагивают тему «узилищ», мук ожидания и чудесного избавления, им следует объявить этот сюжет основным для всего Прерафаэлитского братства на весь 1851 год.
Каждый вечер Луис провожал Айрис до ее пансиона и сдержанно, по-дружески, прощался с ней у дверей. Иногда ей не спалось, и тогда, водя кончиком пальца по рисунку на обоях, она думала: «Только теперь я живу по-настоящему. Моя жизнь началась только сейчас!» Эти мысли помогали ей ощутить в себе новую способность быть счастливой, радоваться и любить. Впервые за много-много лет Айрис начала бояться смерти. Глядя на свою бледную руку, почти сливавшуюся с серовато-голубыми обоями, она никак не могла поверить, что когда-нибудь ее пальцы похолодеют и потеряют гибкость, жизнь покинет тело, а душа – отлетит, и только нарисованное Луисом лицо переживет ее на многие десятилетия, запечатлев ее такой, какой она была сейчас.
Впрочем, переполнявшая Айрис радость была такой большой и кипучей, что ей не верилось, что когда-нибудь она может иссякнуть.
***
Наступил февраль. Ухмылка приходящей горничной оставалась все такой же презрительной и надменной, да и родители Айрис держали слово, отказываясь принимать ее у себя. Саму Айрис, однако, это обстоятельство беспокоило куда меньше, чем поведение Роз, которая по-прежнему не отвечала на ее письма. До сих пор Айрис помнила, как много лет назад, когда им было лет по тринадцать, сестра восторгалась сделанным ею наброском отцовской табакерки. «Ты и правда сама ее нарисовала? – спрашивала она снова и снова. – Ты не врешь?» Убедившись, что Айрис действительно ничего не стоит нарисовать на обрывке бумаги любой предмет или животное, она настояла на том, чтобы они вместе сходили в Национальную галерею. Там Роз останавливалась чуть не перед каждой картиной и, разведя руки широко в стороны, старалась убедить Айрис в том, что она-то наверняка сумела бы нарисовать лучше. «Когда у нас будет свой магазин, – добавляла она, – ты сможешь быть продавщицей и знаменитой художницей! Покупатели к нам просто валом повалят, лишь бы взглянуть на тебя хоть одним глазком!» Увы, к отрадным картинам детства примешивалось горькое воспоминание о том, каким было лицо Роз, когда она застала ее в подвале, и тогда Айрис снова начинало терзать острое чувство вины.
О сестре она думала почти постоянно – когда выдавливала краску на фарфоровую палитру, когда добавляла терпентин или масло, когда касалась карандашом бумаги. Впрочем, пока Айрис работала, эти мысли почти не затрагивали ее души, вытесняемые радостью, которую она испытывала, когда ей удавалось подобрать нужный тон или верно передать форму изображаемого предмета, будь то мраморная рука, букет цветов или какая-нибудь безделушка из обширной коллекции Луиса. Когда у нее все получалось, Айрис могла часами не разгибать спины, ни на минуту не ослабляя внимания и пребывая в состоянии глубокого творческого и душевного подъема.
Больше всего времени она по-прежнему уделяла мраморной руке. Айрис рисовала ее под разными углами, выбирая наиболее удачный ракурс для своей будущей картины. В магазине Брауна на Хай-Холборн она приобрела превосходный, хотя и очень небольшой по размеру, мелкозернистый холст, который был гладким, как полированная слоновая кость, а Луис подарил ей кисть – такую тонкую, что нужно было поднести ее к свету, чтобы разглядеть волоски.
Практиковалась Айрис на маленьких, размером с почтовую марку, участках холста. Кроме того, Луис доверил ей работать над фоном «Возлюбленной Гижмара». В общей сложности она написала два кирпича в стене темницы, пять листьев плюща, обвившего оконную решетку, и два рубина в диадеме на голове леди. Сам Луис тем временем закончил стоящее у ног пленницы серебряное блюдо, на котором были и спелые лиловые сливы (на одной сидела желто-полосатая оса), и коврига хлеба, и бокал с вином. Чтобы передать блеск серебра, сливовой кожицы и отороченного мехом платья леди Гижмар, он использовал камедь, и теперь изображение на холсте сияло и переливалось, словно пронизанное солнцем витражное окно.
– Я бы не отказалась немного посидеть в такой тюрьме, – заметила по этому поводу Айрис, отщипнув пару спелых виноградин от большой кисти, которая лежала в вазе на столе, но Луис продолжал хмуриться. Ему никак не удавалось передать выражение лица леди Гижмар, которое выходило у него слишком бледным и каким-то самодовольно-жеманным. В конце концов он решил оставить его в покое и вернуться к нему примерно через месяц в надежде, что за это время ему в голову придет какая-то подходящая идея.
Недовольство собой не мешало Луису помногу разговаривать с Айрис, даже когда оба были заняты работой. Они беседовали буквально обо всем – о поэзии, о своих честолюбивых планах, о Милле, о приближающейся весне и семейных делах Луиса, так что со временем у нее сложилось впечатление, что он относится к ней как к сестре. В то же время Айрис не переставали удивлять его заботливая предусмотрительность и внимание. Если ей случалось упомянуть о том, что ей необходим такой-то пигмент, то на следующее утро она непременно находила его на своем рабочем столе. Если она рассказывала о том, как по дороге в парк почувствовала запах превосходного пирога с почками, то, возвращаясь со встречи членов П.Р.Б., которые происходили с достаточной регулярностью, Луис приносил ей завернутый в бумагу кусок пудинга с патокой. Когда же Айрис принималась его благодарить, он просто отмахивался, утверждая, что то же самое сделал бы и для Клариссы. В конце концов Айрис решила, что если бы Луис хотел ее соблазнить, то давно попытался бы это сделать, однако до сих пор ей было решительно не в чем его упрекнуть.
Она, разумеется, слышала о любви Форда Брауна к его модели Эмме Хилл, от которой у него была незаконнорожденная дочь Кэтрин, слышала как Милле сплетничал о взаимном влечении Россетти и его натурщицы Лиззи Сиддал (хотя сам Россетти все отрицал). Несколько раз Айрис пыталась обиняком узнать у Милле (теперь она называла его не «мистер Милле», а просто «Джон»), были ли у Луиса другие натурщицы и как он к ним относился, но была при этом столь осторожна, что он просто не понимал ее намеков и отвечал, что да, конечно, Луис писал женщин и до нее. Задать же прямой вопрос Айрис пока не осмеливалась.
Как-то после обеда Луис спросил, можно ли ему показать Милле ее наброски. Айрис разрешила и, присев на диван, стала с безразличным видом поглаживать спящую Джинивер, хотя ее напряженный слух ловил каждое слово.
– Господи помилуй!.. – воскликнул Милле, перебирая наброски. – И ты до сих пор молчал! Какая удивительная простота! Гениальная простота!
– Ну, теперь-то ты понимаешь, что я имел в виду? – отозвался Луис, и Айрис поняла, что он уже говорил с приятелем о ней и о ее рисунках. Ей очень хотелось знать, что Луис ему сказал, поскольку в разговорах с ней он был довольно скуп на похвалы. Если Луис и говорил ей что-то, то, как правило, ограничивался советами, что и как ей следует изменить или исправить.
– Я-то думал, что речь идет об обычных женских рисунках – о птичках, цветочках, котятах и тому подобном. Мне и в голову не приходило… Честно говоря, я даже удивлялся, зачем ты тратишь столько времени, пытаясь чему-то ее научить.
Луис кивнул.
– Обрати внимание на пальцы – на то, как она ухватила их изгиб, форму… Конечно, это еще не настоящее мастерство, но набросок очень, очень многообещающий, согласен?
Милле взял в руки еще один рисунок.
– Совершенно согласен. Если так и дальше пойдет, скоро она нас догонит, а там, того гляди, и затмит!
Лишь невероятным усилием воли Айрис удалось усидеть на месте, хотя больше всего в эти минуты ей хотелось схватить Джинивер за лапы и пуститься в пляс.
***
В марте Луис и Айрис стали совершать долгие прогулки по городским паркам. Правда, ходил он слишком быстро, так что ей порой приходилось чуть ли не бежать, чтобы не отстать от него, но она не жаловалась. Однажды Луис набрал для нее целый букет пролесок, и Айрис никак не могла с ним расстаться, даже когда цветы завяли и засохли. Благодаря этим прогулкам она научилась смотреть на мир как на огромное художественное полотно, где есть место для чего угодно. А кроме того, теперь Айрис хорошо представляла себе, как можно изобразить эти детали. На картине, которую она безостановочно рисовала в своем воображении, Айрис могла бы запечатлеть и покрасневшие от холода пальцы жены рыбака, с необычайной ловкостью потрошившие селедку, и сверкающий, чуть зазубренный нож в ее руке, в котором отражались багровые угли жаровни. Немного мадженты смешать с гуммигутом, мысленно прикидывала она, и добавить каплю ультрамарина, чтобы передать блеск металла и матовую белизну ногтевых лунул, похожих на пять поцарапанных зеркал. А развевающиеся на ветру волосы и проступившие под кожей сухожилия прекрасно передадут напряжение и быстроту движений. В то же время ей пока не хватало храбрости, чтобы пытаться писать что-то столь реальное и живое, поэтому, возвратившись в студию, она снова и снова рисовала холодную мраморную руку.
Они побывали в Риджентс-парке, в Грин-парке и на Хайгейтском кладбище, где, присев на скамью, долго делали наброски каменного ангела, украшавшего собой одну из могил. И с каждым днем Айрис все сильнее казалось, что она перестает быть для Луиса просто натурщицей и ученицей, а понемногу превращается в коллегу-художника и друга. Сама она стала как-то особенно дорожить каждым его прикосновением, и не только когда он брал ее руку в свою, направляя карандаш в правильную сторону, но и когда во время прогулок случайно соприкасались их пальцы.
Теперь Айрис носила более свободные корсеты и простые платья, а волосы оставляла распущенными, не обращая внимания на неодобрительные взгляды прохожих. Как-то раз она даже пробовала курить трубку Луиса, но резкий табачный дым не особенно ей понравился.
– Ну и ну! – сказал однажды Луис, заметив, как Айрис посмотрела на какого-то неодобрительно нахмурившегося джентльмена (они как раз спускались с Хайгейтского холма, возвращаясь с кладбища). – Оказывается, ты умеешь убивать взглядом! Надеюсь, ты никогда не будешь смотреть так на меня, иначе со мной может случиться все что угодно. Скорее всего, я просто упаду замертво.
Он по-прежнему помогал ей делать наброски мраморной руки, внимательно следя, как она намечает композицию графитным мелком, как кладет первый слой белой краски, кое-где подцвеченный изумрудно-зеленым и ультрамарином, как выводит на картоне линии и складки ладони. Нередко Айрис засиживалась над своим рисунком допоздна, и даже позируя Луису для картины, она часто размышляла о тех улучшениях и исправлениях, которые ей нужно сделать, представляла себя контуры, которые нужно написать, тени, которые необходимо сделать глубже или, наоборот, ослабить. И хотя композиция ее картины была самой незамысловатой, – просто мраморная рука, лежащая на простой деревянной поверхности на розово-красном фоне, – труда в нее было вложено едва ли не больше, чем в самые сложные картины любого из членов П.Р.Б.
Наконец настал день, когда Айрис смогла сказать себе, что ее картина готова. Она, правда, не была полностью лишена недостатков, однако Айрис искренне ею гордилась и даже задумывалась о том, чтобы послать ее на летнюю выставку Королевской академии. Луис, впрочем, сомневался, что картину примут, и советовал Айрис подождать до следующего года. «Зачем спешить? – говорил он. – За год ты сумеешь отточить свое мастерство, и будущим летом твою руку оторвут буквально с руками – извини за плохой каламбур. К тому же ты еще молода и времени у тебя достаточно. У тебя впереди годы!..» Но Айрис не слушала – ей хотелось быстрого успеха.
Побывали они и на строительстве Хрустального дворца для Великой выставки. К этому времени каркас павильона был полностью готов, и рабочие, сидя в небольших тележках, двигавшихся по специальным желобам под самой крышей, вставляли в гнезда сверкающие стеклянные панели.
И все время они разговаривали. Луис рассказывал о своих путешествиях в Остенде, Париж и Венецию, где ему попался такой упитанный гондольер, что их лодка едва не пошла ко дну, и где он ночи напролет танцевал на балах и любовался великолепной архитектурой в готическом стиле. Еще он говорил о том, какой энергией наполнили его эти поездки, какое подарили вдохновение. Упоминал Луис и о том, как он прочел «Камни Венеции», в котором Джон Рёскин высоко оценивал творческую свободу и приверженность истине. По мнению Луиса, Братство прерафаэлитов придерживалось сходных творческих принципов, и поэтому ему очень хотелось, чтобы знаменитый критик заметил его картины.
Еще он рассказывал Айрис о георгианских площадях Эдинбурга, куда на полгода собиралась поехать Кларисса, чтобы ухаживать за больной подругой, а потом вдруг добавил, что должен сопровождать сестру во время этого путешествия (она планировала отправиться в Эдинбург морем), поэтому в течение примерно недели его в Лондоне не будет.
Вскоре Луис действительно уехал. В его отсутствие Айрис пользовалась его красками и кистями, наслаждаясь возможностью спокойно работать в уединении своей комнаты в мансарде. Теперь, когда она не позировала, у нее появилась масса свободного времени, которое Айрис могла посвятить рисованию углем или красками. Еще никогда она не оставалась со своей работой один на один, но никакой неуверенности или робости Айрис не чувствовала. Напротив, на нее снизошли глубокий душевный мир и покой, о которых раньше она не смела и мечтать. Это продолжалось, однако, всего два дня. Уже на третьи сутки Айрис начала скучать по Луису, с которым всегда могла поговорить о своих набросках и который был всегда готов развеселить ее какой-нибудь забавной историей. На четвертый день она написала его сестре и с трепетом и волнением, удивившими ее самое, стала ждать ответа, но ответного письма все не было, и Айрис вновь почувствовала себя одиноко. Это испугало ее – не само одиночество, а то, до какой степени она привыкла ощущать рядом Луиса. С другой стороны, кроме него, у нее больше никого не было, и она постоянно думала о нем, вспоминала их долгие, неторопливые беседы, пыталась вновь вызвать в себе те же чувства, которые испытывала каждый раз, когда он невзначай прикасался к ней. Нет, говорила себе Айрис, так нельзя! Она должна выбросить его из головы! Но чем больше она старалась последовать голосу здравого смысла, тем настойчивее возвращались к ней мысли о Луисе.
Наконец он вернулся, и Айрис поймала себя на том, что испытывает в его присутствии странную неловкость. Теперь она держалась с ним молчаливо, да и он тоже утратил свое обычное многословие. Казалось, что-то произошло, и из близких друзей, общавшихся легко и непринужденно, они превратились в двух людей, которые едва знакомы между собой.
Оставив на время «Возлюбленную Гижмара», Луис начал писать Айрис для «Пастушки», и каждый день по окончании сеанса она едва могла разогнуть затекшие ноги: после того как ей приходилось по несколько часов сидеть, подогнув их под себя, икры сводило жестокими судорогами, а бедра кололо словно тысячами иголок. Правда, примерно каждый час Луис спрашивал, не устала ли она, но Айрис отвечала, что все в порядке.
По вечерам Луис по-прежнему учил ее писать, но держался при этом с холодной отстраненностью профессионала, и Айрис не могла не задаться вопросом, что случилось или что было сказано в Эдинбурге, что он так внезапно и резко к ней охладел. Несколько раз она пыталась завести разговор о Клариссе, о доме, просто о том, какое у него настроение, но Луис делал вид, будто не замечает ее намеков, так что если они о чем-то и беседовали, то только о живописи.
«Нет, – говорил Луис, постукивая кончиком карандаша по ее эскизу. – Это противоречит основным законам перспективы. Нарисуй эту руку так, как ты ее видишь. Я же знаю, ты можешь лучше!»
И Айрис послушно садилась переделывать рисунок, а на его вопросы отвечала коротко, односложно, однако Луис так ни разу и не попытался развеять ее мрачное настроение.
***
Время между тем бежало все так же стремительно. Не успели они оглянуться, как наступил апрель. Пора было готовить картины для летней выставки Академии, и Луис снова водрузил «Возлюбленную Гижмара» на мольберт. Незаконченным оставалось только лицо леди, которое Луис изо всех сил старался довести до совершенства.
– Неужели вы не можете не двигаться, леди Гижмар? – сказал ей Луис в один из дней, когда Айрис, не удержавшись, зевнула, и в его голосе – впервые за все время, которое прошло со дня его возвращения из Эдинбурга – ей почудились нотки прежнего дружеского тепла. – Пожалуйста, не шевелись – вот так!.. Прекрасно!
Было уже довольно темно, и у дверей давно ждал наемный экипаж, который должен был отвезти готовую картину в Академию. Время от времени с улицы доносилось фырканье лошадей и глухое позвякивание подков, когда они, застоявшись, перебирали ногами.
– Ну вот, опять ты дотянул до последней минуты! – недовольно заметил с дивана Милле. – Это так на тебя похоже!
– Спасибо за поддержку, – огрызнулся Луис. – Я уверен, что свои картины ты отослал еще пару недель назад, да небось и лаком их успел покрыть. Извини, дружище, не все могут работать так же быстро, как ты.
– Не забывай, в прошлом году мои работы вообще не хотели принимать.
– Если твою «Мариану» отвергнут, я сожгу Академию, – нахмурился Луис. – Или съем Джинивер. Только ради всего святого, не отвлекай меня сейчас!
Айрис снова захотелось зевнуть, но она справилась с собой. Часы пробили одиннадцать. Луис лихорадочно работал, прикусив губу. Его волосы были в полном беспорядке и торчали в разные стороны, но он ничего замечал. Несколько раз Луис принимался нервно расхаживать из стороны в сторону, но когда Милле пытался что-то сказать, он останавливал его нетерпеливым движением руки.
– Ты уверен, что это мудрая идея – работать над картиной до последней минуты? – не выдержал наконец Милле. – Краска не успеет высохнуть; одно неловкое движение, и она смажется…
Луис издал злобное шипение и вернулся за мольберт.
– Ерунда!.. Ничего не выйдет!.. Я уверен, что художественная комиссия откажется ее принять!.. – время от времени принимался ворчать он, и Айрис подумала о своей маленькой, скромной картине – о мраморной руке на мареновом фоне. Она знала, что могла бы как-то ее улучшить, подправить, но не сомневалась, что ее-то наверняка не примут, и вовсе не потому, что большой палец вышел несколько непропорциональным. Просто в художественной комиссии Академии к женщинам-художницам относились не слишком благосклонно. С другой стороны, Мэри Торникрофт выставлялась уже несколько раз, так почему она, Айрис, не может?.. Послать или не послать – вот в чем вопрос? Впрочем, немного времени, чтобы принять решение, у нее еще оставалось. Пока Луис не закончит «Возлюбленную Гижмара», она еще могла колебаться и размышлять, но потом…
Джинивер ткнулась носом ей в ногу, и Айрис едва удержалась, чтобы не наклониться и не погладить смешного зверька.
Была почти полночь, когда Луис отшвырнул кисть и, воскликнув «Кончено!», отступил от мольберта на пару шагов, чтобы бросить последний взгляд на результаты своего труда.
– Ну, что скажешь? – спросил он у Айрис, постукивая себя мастихином по подбородку. – Не слишком ярко вышло?..
Айрис взглянула. Темный промежуток между полуоткрытыми губами Луис закрасил неразбавленной изумрудно-зеленой краской, отчего лицо леди Гижмар на полотне странным образом ожило, сделавшись загадочным и гордым.
– Нет, слишком избито, слишком банально… Боюсь, ее все-таки не возьмут!
Айрис хотела пошутить, сказать что-то вроде: «Ничего, ничего… Ты художник молодой, но многообещающий!», но промолчала. На самом деле она очень гордилась Луисом и в то же время очень ему завидовала. Мазки на готовой картине были положены с таким мастерством и точностью, что ей показалось – она может почувствовать идущий от каменной стены запах сырости и плесени, может дотронуться до блестящих листьев плюща и ощутить под пальцами шелковистую упругость спеленатой пауком добычи. Возлюбленная Гижмара казалась живой; она стояла вполоборота к зрителю и протягивала руку к пролетающей мимо зарешеченного окна голубке с оливковой ветвью в клюве. Ее тонкую талию охватывала красная шелковая лента, завязанная сложным узлом, у ног стояло блюдо с нетронутым завтраком, губы чуть приоткрылись, и на них играла улыбка, а легкий румянец чуть окрасил щеки… Луис ухитрился передать даже владеющее ею напряжение – казалось, леди Гижмар вот-вот сорвется с места и выбежит вон, навстречу свободе. Да, подумала Айрис, это и есть настоящая живопись. Никто и ничто не движется, но каждому ясно – вот переломный, решающий момент, кульминация, за которой последует то ли счастливый конец, то ли новые испытания и невзгоды.
«Возлюбленную Гижмара» Луис задумывал как ответ Милле с его «Марианой». Он даже написал под ней те же слова «Как жизнь пуста – он не придет» и добавил несколько строк из «Лэ о Гижмаре» на старофранцузском.
– Ну? Что скажешь?! – требовательно спросил Луис, выбивая мастихином дробь по палитре. – Неплохо получилось, правда?
– Правда, – тихо ответила Айрис. – Она… она великолепна!
– Да, очень хорошо, – подтвердил Милле. – И если она не заслуживает того, чтобы висеть на лучшем месте, тогда я уже не знаю, что заслуживает!
– Ладно, поживем – увидим, – вздохнул Луис и, сняв картину с мольберта, бережно уложил в большой деревянный ящик. На крышке он написал «Обращаться с осторожностью! Сырая краска!».
Именно в этот момент Айрис решила, что тоже будет участвовать в выставке. Пусть ее отвергнут, но она обязана попытаться!
– А где моя картина? – спросила она.
– Идем со мной к экипажу, – предложил Луис. – Погрузим картину, и я провожу тебя домой.
– Где моя картина, Луис? Ты обещал вставить ее в раму, чтобы я могла… Где она?!
Держа в руках ящик с картиной, Луис и Милле остановились в дверях и переглянулись. В этот момент они были очень похожи на гробовщиков.
– Или ты считаешь, что я не должна участвовать? – Айрис закусила губу. – Я знаю, моя картина не так хороша, как твоя, что я могу писать лучше, но…
Луис снова посмотрел на приятеля.
– Я бы не стал говорить ей сейчас, – сказал Милле.
– Наверное, я должен был сделать это раньше, но…
Айрис почувствовала острую боль в груди.
– Вы считаете, – проговорила она с горечью, – что у меня нет никакого таланта… Что я не могу…
– Ах, Айрис! – воскликнул Луис. – Все не так. Совершенно не так! Дело вообще в другом… – (Айрис заметила, что он избегает смотреть ей в глаза.). – Это… Джинивер. Признаю – я виноват. Я оставил твою картину на серванте в гостиной. Как раз зашел Хант, и я хотел показать ему, чего ты добилась… Я просто не заметил, что Джинивер тоже в гостиной. Конечно, мне нужно было проверить, но я… Она до нее добралась, а ты сама знаешь, какие у Джинивер когти и зубы. Одним словом, Айрис… твоя картина погибла.
Назад: На катке
Дальше: Притон