Книга: Сборник "Горбун - Черные мантии-отдельные произведения. Компиляция. Книги 1-15"
Назад: XVI ЛИТЕРАТУРНАЯ ОРГИЯ
Дальше: XXV ЭДМЕ И МИШЕЛЬ

XXI
СЕКРЕТ ДРАМЫ

Глаза господина Брюно сверкнули: казалось, зрачки его, холодные и жесткие, точно камень, высекли две искры при звуке этого имени: Джованна Мария. Морис, слушавший с опущенными глазами, искал в этом запутанном рассказе не сюжетных ходов для своей драмы, а подлинных фактов, способных прояснить некоторые загадки окружавшей жизни. Нахмуренные брови придавали его лицу взрослое и мужественное выражение. Нельзя сказать, что он понял все, но он многое угадал, и рассказчик, чувствуя напряженный интерес юноши, обращался преимущественно к нему. Этьен, храня верность драме, составлял сценарий. С алчным волнение заглядывал он в темные закоулки этой необычайной истории, стараясь запомнить как можно больше деталей. Над всеми неясностями возвышался грандиозный силуэт Черной Мантии. Сцена в застенке, устроенном под руинами монастыря, так и стояла перед его глазами. Туда попадет актриса, неплохо бы сделать ее роль подлиннее. Но черт возьми! Само дело Мэйнотта в окружении столь драматических дебрей потянет на три или четыре картины!
Господин Брюно продолжал:
– Должен вам сказать, пока не забыл, что в Лондоне за убийство Джона Мейсона был отправлен на виселицу виновный, чья-то голова скатилась в корзину за исчезновение берлинского банкира, в Вене и Петербурге злодеи тоже были наказаны эшафотом. Черная Мантия и Закон расквитались. Точный счет укрепляет дружбу.
Что касается Андре Мэйнотта, то он был круглым сиротой. Ни его развитие, ни его амбиции не выходили за пределы занимаемого им скромного положения, однако встреча с Джованной Марией вдохнула в него новую душу – он полюбил… Тем хуже и тем лучше, мои молодые друзья, если в этом слове для вас заключено все…
– Ваш голос дрожит, когда вы его произносите, – с глубоким сочувствием заметил Морис.
– Я тоже человек, – ответил нормандец, изо всех сил стараясь подавить волнение, – я тоже страдал… Андре Мэйнотт забросил свою мастерскую, сердце рвалось из его груди, дни и ночи бродил он вокруг сумрачных стен, укрывших его сокровище.
– А Джованна Мария знала об этом?
Они знают про нас все, те, что любимы нами! В тот самый" вечер, когда умерла мать Джованны, Приятель-Тулонец вознамерился похитить девушку. Андре не знал об этом коварном замысле, но был охвачен непонятной тревогой. Вместо того чтобы вернуться домой, он беспокойно прохаживался по опушке миртовой рощи. Уже стемнело, и шумы вокруг затихли,) когда за стеной на тропинке послышались легкие шаги и детский голосок окликнул Андре по имени.
– Я здесь, малышка, – ответил Андре, узнавший Фаншетту, внучку Отца-Благодетеля. Про эту девчонку говорили, что она станет богаче, чем королева: дед в ней души не чаял. Фаншетта перемахнула через ограду, приземлившись у ног Андре, и, тяжело дыша, объявила:
– Темноты я нисколечко не боюсь, но секретарь моего дедушки настоящий бандит. Если он меня поймает, убьет!
Она сделала знак, призывавший к молчанию, и настороженно вслушивалась в темноту. Вокруг не раздавалось ни шороха. Андре спросил:
– С какой стати Тулонцу тебя ловить?
– С такой, что меня послала к тебе Джованна.
– Джованна! – воскликнул Андре, чувствуя, как ноги у него подгибаются.
– Ага, ты дрожишь, – заметила девочка, – Джованна тоже дрожала, когда говорила о тебе. Слушай, что я скажу: Приятель-Тулонец очень плохой, я его ненавижу, а мама с папой его боятся, а ведь они дети самого Хозяина. Нынче вечером я слонялась по коридору, что ведет в комнату покойницы. Ты видел покойников? Я никогда не видела и хотела взглянуть. Тулонец тоже не спал, я слышала, как он говорил горничной: «Ты получишь десять наполеондоров…» Он ей вывернул руку, и она заплакала. Еще он сказал: «Лошади будут ждать на полпути к развалинам…» Горничная ответила: «Но ведь в комнате рядом с мертвой находится священник…» А Тулонец засмеялся и говорит: «Мы заткнем ему глаза и уши дукатами…» А потом сказал: «Завтра она вернется в монастырь и будет поздно, все надо сделать сегодняшней ночью».
Андре словно окаменел.
– Ты что, ничего не понял? – заволновалась девочка, глаза ее, поблескивающие в темноте, умные и глубокие, казались совсем взрослыми.
– Понял, – ответил Андре. – Я понял все.
– Тогда, – продолжила свой рассказ маленькая Фаншетта, – горничная согласилась, и Тулонец ее поцеловал… Ах да! Я чуть не забыла сказать самое главное: десять наполеондоров он даст за то, что горничная опоит Джованну сонным зельем. Они решили ее украсть в два часа ночи, когда перестанет светить луна… Знаешь ты, что говорят люди, которые приходят к дедушке просить денег?
– Не знаю.
Чтобы их пропустили, они спрашивают: «Будет ли завтра день?» Я сто раз слышала собственными ушами. Ты скажешь эти слова и тебя пропустят, даже если дверь будет закрыта. Я боюсь чего-нибудь позабыть в спешке, мне уже пора возвращаться… Так вот, как только Тулонец с горничной из коридора ушли, я побежала к Джованне, чтобы ее предупредить. Покойницу я не увидела, она вся закрыта белой тканью, а поверху лежит большой черный крест… Джованна очень красивая, я тоже буду красивой, когда вырасту. Я ей про все рассказала, она побледнела страшно и стала призывать Бога, Деву Марию и тебя. Я ей говорю: «Я знаю этого парня и знаю, где он бывает по вечерам». Тогда она послала меня к тебе и велела кое-что передать.
С этими словами Фаншетта вложила в руки Андре ковчежец, ларец и кошелек.
– У нее ничего больше нет, – пояснила девочка молодому чеканщику, утерявшему дар речи от изумления.
Невозможно передать те наивные и очаровательные слова, какими Фаншетта растолковала влюбленному юноше, что эти вещи вовсе не плата за услугу, а приданое, бедное и бесценное, которое невеста вручает своему жениху. Начала исполняться самая страстная и самая тайная мечта Андре. Фаншетта завершила свидание словами:
– Ты должен все хорошенько запомнить и явиться вовремя – раньше часа. Прощай, надо бежать, а то меня заругают.
Она умчалась, легонькая, как лань, быстро скрывшись в ночи. Точно громом пораженный, Андре долго не мог сдвинуться с места. Сперва ему подумалось, что все это просто сон, но вещи, посланные Джованной, были явью. Он вернулся в город, чтобы захватить оружие и все свои денежные запасы. Бежать придется, видимо, далеко – целый клан ринется за ними в погоню. Взглянув в сторону замка, он увидел указанное Тулонцем место – приготовленные лошади уже ждали. Из дома Отца-Благодетеля раздавались песни, пирушка была в самом разгаре: только что туда привезли какого-то гостя из Венгрии. Андре надвинул на глаза шляпу и закутался в плащ. Смелым шагом он подошел к замку и спросил привратника:
– Ну как, дружище, будет ли завтра день?
– Как и вчера, – ответил тот и добавил: – Ты приходишь в удачную пору!
– Да, но меня поджимает время, – ответил Андре, проходя.
Через минуту он появился снова, неся на руках Джованну Марию с обвязанным вокруг рта платком. Привратник на сей раз притворился спящим. Когда он вышел на улицу, из окошка сверху нежный голосок прокричал:
– Желаю удачи!
Маленькая Фаншетта не спала.
Человек, державший лошадей, не заподозрил обмана, он помог закинуть плачущую Джованну в седло, и беглецы рванули галопом. Дом Отца-Благодетеля все еще оглашался пьяными песнями. В ту первую ночь было не до любви: Джованна плакала, ее преследовал образ умершей матери. Андре сочувствовал горю любимой от всего сердца. На рассвете они вынуждены были остановиться в сельской гостинице, чтобы ослабевшая девушка могла отдохнуть. Когда она собралась с силами, ее родичи уже бросились на их поиски – беглецы вынуждены были углубиться в чащу, ибо дороги прочесывались во всех направлениях. Приятель-Тулонец тоже поднял на ноги всю свою рать. Звуки погони раздавались то слева, то справа, то спереди, то сзади – опасность окружала их со всех сторон. Но Джованна рядом с верным Андре успокоилась; обрученные бедой, жених и невеста были почти счастливы.
Они выбрались к морю, но семь дней им пришлось выжидать погоду, хотя всего день пути отделял их от Сардинии. Наконец они высадились в Сассари, где их обвенчал священник, приходившийся Андре дядей со стороны матери. Счастье юной любви омрачалось тревогой: в Сассари их было слишком легко сыскать, и они перебрались на Ийерские острова, словно созданные для блаженства. Но и здесь их не покидала тревога, они пересекли всю Францию, чтобы уйти от беды подальше, тем более что Джованна собиралась стать матерью.
Андре искал такое местечко, которое лежало бы в стороне от дорог, ведущих из Парижа в столицы Европы. Он выбрал Кан, тихий старинный городок, расположенный в четырехстах лье от Сартэна. Молодые супруги вздохнули наконец с облегчением, поверив в безопасность избранного приюта. Но невидимый демон уже шел по следу влюбленных. Их сияющее счастье, озаренное улыбкой явившегося на свет ребенка, было обречено.
Однажды вечером незнакомый еврей, промышлявший антиквариатом, предложил Андре купить редкую вещь – старинную боевую рукавицу. Документы, удостоверявшие право на владение этой редкостью, были у антиквара в полном порядке. Андре купил боевую рукавицу: искусный мастер, он решил отреставрировать этот шедевр и продать за большие деньги. Любовь сделала его честолюбивым, он мечтал о богатстве для своей Жюли (Джованна носила теперь это имя), созданной для блеска и наслаждений. Этой покупкой Андре накинул себе петлю на шею: боевая рукавица, сыгравшая столь коварную роль в деле Бан-селля, оказалась орудием мести.
Приятель-Тулонец убедил хозяина, что беглецы знают их тайну. Это была ложь: до Андре доходили кое-какие слухи, известные всем в Сартэне, а Джованна, укрытая монастырскими стенами, ни о чем даже не подозревала. Молодому чеканщику пришлось постигнуть зловещий секрет на собственном страшном опыте…
Господин Брюно внезапно прервался и замолчал в задумчивости.
– Что дальше? – в один голос воскликнули молодые слушатели.
– Остальное здесь, – ответил господин Брюно, положив крепкую руку на брошюрку, рассказывающую о канском процессе. – Если вы только просмотрели ее, прочитайте внимательно, и вы угадаете главного героя: изощренного злодея, обыгрывающего правосудие, палача, подкармливающего закон невинными жертвами…
Морис решительным тоном произнес:
– Господин Брюно, вы пришли к нам вовсе не ради мелодрамы!
И поглядел в лицо нормандца пронзительным взором. Тот опустил глаза.
– Я пришел сюда не только ради искусства, – ответил он наконец, – это верно. Наша драма разыгрывается сейчас в этом доме, в замке, на улице, она бежит куда быстрее, чем ваше перо, и развязка ее наступит гораздо раньше театрального представления.
– Мишель в опасности? – с тревогой спросил Морис.
– Мы все в опасности, – ответил господин Брюно, взглянув на него тускловатым взором. И добавил, понизив голос: – Вы когда-нибудь встречали на лестнице вашего соседа, господина Лекока?
– Еще бы! – пожал плечами Этьен.
Нормандец продолжил, адресуясь к нахмурившему брови Морису:
– Не хмурьтесь, мой юный друг, я как раз хотел вас предупредить, что в этой драме вы участвуете не в качестве автора.
– И господин Лекок… – начал Морис.
– Всем известно, – прервал его господин Брюно, – что никакой рай не может обойтись без змея.
– Коварный искуситель! – обрадовался Этьен. – Необходим дьявол, переодетый в кучера, чтобы старенькая карета мелодрамы бежала резво.
– Он ловкач, этот господин Лекок! – произнес нормандец, словно размышляя вслух и задумчиво сжимая в руке свои большие часы, затем разжал пальцы и глянул на циферблат.
– Есть человек, – медленно и со скрытым волнением заговорил он, – который не раздумывая бросится в воду с камнем на шее, чтобы преградить господину Мишелю путь ко дну. Вы молоды, ваше сердце не очерствело. К тому же я вам уже сказал, что в этом деле вы тоже завязли по уши… По уши! Завязли из-за фамильных и дружеских связей, из-за своих привязанностей и антипатий. Хотите вы того или нет, вам придется разыграть вашу партию. Водоворот закружит и вас…
– Черт подери! – заволновался Этьен. – О чем он говорит? О драме?
– Нет, – сухо ответил Морис.
– Почему же нет? – губы господина Брюно тронула ироническая усмешка. – Нам приходится жить в драме. – И вставая, добавил: – Мои часы работают в унисон с Биржей: мне пора идти, чтобы завершить одно дельце, которое касается вас, господин Морис.
– Какое дельце?
– Я собираюсь порушить свадьбу господина Лекока. Морис вскочил на ноги.
– Неужели вы это можете? – изумленно вскричал он.
– У меня длинные руки, – с улыбкой ответил нормандец. Воображение Этьена бурлило. «Какая выдержанная сцена!» – про себя восхищался он.
Господин Брюно сделал шаг по направлению к двери, но остановился при виде таблицы, где были начертаны имена действующих лиц драмы.
– Ага! Здесь уже кое-что стерто.
И, повернувшись к молодым людям, добавил:
– Я один против целой армии, и закон не на моей стороне. Не прерывайте меня! Но любовь, уцелевшая в разбитом сердце и пережившая все другие страсти, могучая сила, особенно если она подкрепляется ненавистью, закаленной в муках. Хотите вы помочь мне спасти Мишеля?
– Если бы знать… – нерешительно начал Этьен.
– Хотим! – решительно ответил Морис.
– Вы готовы на все для этого?
– На все! – на сей раз дружно высказались друзья.
Этьен почувствовал, что его колебания делают драматический диалог рыхловатым.
– Даже против его воли? – спросил господин Брюно.
– Да!
– Хорошо. И повторяю еще раз: обоим вам угрожает опасность. Один их вас мешает известным планам, и оба вы, вышедшие из банкирского дома Шварца, можете оказаться замешанными в преступлении.
– В преступлении! – воскликнул Этьен. – О доме Шварца мы еще не говорили!
– Объяснитесь! – потребовал Морис.
– Позднее. Пока вам достаточно знать, что, спасая Мишеля, вы спасаете и самих себя.
Господин Брюно взял мел и, пробежавшись им по доске, сказал:
– Прочитайте быстро и запомните хорошенько! Это послужит вам хоть каким-то объяснением.
Этьен и Морис, взиравшие на него, как на оракула, обратили глаза на доску, которая обрела новый вид:
Эдуард, сын Андре Мэйнотта и Жюли; Олимпия Вердье, Жюли Мэйнотт; Софи, дочь банкира Банселля; Медок, Приятель-Тулонец.
Молодые люди какое-то время удивлялись молча, затем Морис задал вопрос:
– А моя кузина Бланш тоже дочь этого самого Андре Мэйнотта?
– Нет, – ответил господин Брюно.
– Но… – нерешительно начал Этьен, – Андре Мэйнотт должен быть непременно жив, раз он главный герой нашей драмы?
Нормандец побелел как полотно, но ответил без колебаний и решительным голосом:
– Если Андре Мэйнотт жив, Олимпию Вердье могут обвинить в двоемужестве, что невозможно. Андре Мэйнотт мертв!
Стремительным жестом он стер написанное, забросил мел подальше и устремился к двери. На пороге он чуть задержался, пробормотав: «Вы дали обещание, будьте готовы!» И исчез.
– Готовые к чему? – недоумевал Этьен. – В жизни своей я не видывал подобной сцены! Такой непонятной, такой странной и… захватывающей!
– Один раз он нам солгал, это точно, – вслух размышлял Морис. – Андре Мэйнотт жив.
– Как ты и я, – согласился Этьен. – Голову даю на отсечение. В противном случае нам придется его оживить для драмы.
– Он так и не проговорился, под чьим именем скрылся Андре Мэйнотт.
– Потому что он сам и есть этот Андре Мэйнотт.
– Не думаю.
– А ты кого подозреваешь?
– Это Трехлапый…
– В точку! Андре Мэйнотт – это Трехлапый. Трехлапый – это Андре Мэйнотт… Какой сюжет! Время поднимать занавес!.. Папе я пошлю приглашение: «Дорогой отец, не желаете ли убедиться, что ваш сын одарен исключительными способностями…» В боковых ложах дамы из общества. Горожане на балконе, пресса в партере. Долой клику!
– Ты спятил!
– И горжусь этим! Дуракам уготован рай! Повернись к партеру!
– Уймись! Дай мне подумать.
– Автора! Автора! Автора!
– Да уймись ты наконец, черт возьми!
– Дамы и господа, пьеса, которую мы имеем честь вам представить…
Выведенный из терпения Морис схватил друга за шиворот.
– А Черные Мантии?.. – вскричал он.
– Надежда наша Черные Мантии! Поговорим о ней!
– Если этот человек расставлял нам ловушки?
– Новое осложнение? Тем лучше! Этот человек нам расставил ловушки! А мы такие слепые!
– Если он хочет сделать нас орудиями преступления?
– Браво! Я согласен! Он хочет сделать нас орудиями преступления! Да, он говорил о преступлении… Браво! Браво!
– Если это именно он… если господин Брюно – Черные Мантии?
Этьен сцепил руки и упал на стул, задыхаясь от радости.
– Он! Черные Мантии! Сто дополнительных представлений! Лучше не придумаешь! Благодарю вас!

XXII
ЧЕРНЫЕ МАНТИИ

Пора, однако, поговорить о Черных Мантиях. Сколько раз уже мы упоминали о них! Миф, воскресавший в различные эпохи и оставивший ощутимый след в Париже начала века. Мы сказали вполне достаточно, чтобы люди, привычные к ребусам и шарадам, могли наложить знаменитую кличку на чье-либо лицо. А не слишком ли много мы сказали? И этот нормандец, господин Брюно, можно ли ему доверять вполне?
Случались в Париже такие периоды, когда сообщества злоумышленников делались столь многочисленны, что паника перекатывалась из улицы в улицу, превращая дома в крепости. Мы вовсе не имеем в виду средние века или те варварские времена, когда парижские ночи освещались только луной и были беспросветно темны, стоило ей исчезнуть с неба. Мы не говорим также о временах не столь отдаленных, когда префектура полиции с большим трудом и любыми средствами обеспечивала спокойствие города, возводя из беспорядка порядок, или же наоборот, с помощью порядка устраивая беспорядок. Мы говорим о дне вчерашнем – площадь Бастилии уже украсилась своей колонной, прах императора Наполеона успокоился в доме Инвалидов, воцарился Луи-Филипп: высокопоставленные чиновники жульничали вовсю, за банковские билеты охотно приоткрывая карты державной политики; о коррупции говорилось во весь голос; газеты свойски похлопывали государственных мужей по плечу, дружески предупреждая: «Старина, ты продан!» Тех, кто продавался за большие деньги, презирать не решались. Все обращалось в смех: насытившиеся депутаты и насыщающиеся журналисты состязались в юморе, создавая видимость буйного веселья. Слово «добродетель» превратилось в мишень для насмешек глупцов.
В Европе воцарился мир – мир любой ценой, как любили выражаться тогда; над военной угрозой потешались точно так же, как и над всем остальным. Материальный достаток рос, коммерция процветала – те годы были воистину золотыми для предпринимательства. Скандальные состояния внезапно появлялись и падали, сходили на нет и разбухали, осененные благословением сверху. Париж походил на огромный игорный дом, кипящий страстями. Богатые делали ставки и загребали деньги, бедные поигрывали и проигрывались в пух и прах. Правительство совалось во все, надеясь сорвать банк.
Но кое-что поскрипывало в этой мчавшейся на полном ходу машине – слишком уж большую силу набрала преступность, мешавшая благодушию. Злодейства в ту пору совершались разные, в том числе драматические и оригинальные, окутанные славой. Спускаясь сверху, преступность процветала в разных социальных слоях: в среднем классе орудовали руки довольно белые, но крючковатые и загребущие; внизу бушевала настоящая оргия грабежей и убийств.
Среди этих волнений уже зарождался социализм, с разных сторон раздавались суровые голоса его апостолов, которые, однако, грызли друг друга с таким усердием, что невольно вспоминались времена жестоких схоластических битв. Идея ассоциации, силу которой никто и не собирался отрицать, готова была пойти ко дну под суетливыми толчками ее адвокатов.
Наиболее последовательными приверженцами этой идеи выступили, пожалуй, злоумышленники. Достаточно просмотреть криминальную хронику с 1830 по 1845 год, чтобы удивиться количеству организованных банд, попавших в руки полиции. А сколько их разгуливало на свободе, не говоря уж о тех важных персонах, что испускали душу в собственных постелях, окруженные всеобщим почтением! Следует при этом признать, что господа Видок и Аллард, знаменитые шефы тогдашней полиции, совершали весьма плодоносные набеги на мир Зла. На каждое судебное заседание являлось по две, три, а то и четыре шайки, предводимые главарем. Многие из них были связаны меж собой тайными нитями, одно преступление заходило в друг гое, главари покрупнее, вроде Графта, убийцы часовщика Пешара из Кана, имели свои секретные службы во всех дьявольских полчищах.
Тем не менее не стоит преувеличивать силу пресловутой бандитской солидарности; в нынешних бандитах нет ни следа традиционной романтической стойкости, столь пугающей воображение общества, свидетельством чего могут служить бесчисленные взаимные ябеды и доносы, поступающие в суды. Гигантская фигура Вотрена, хозяина всего бандитского мирах существовала только в богатом воображении Бальзака. Наши воришки, слава Богу, начисто лишены чувства чести, хотя бы разбойничьей, они предают друг друга даже без особой нужды: стоит кому-либо из них обстряпать крупное дельце, как тотчас же из подпольных трясин поднимается целый хор голосов, выкрикивающих имя неудачника прямо в ухо полиции.
В этом отношении лондонские бандиты куда опаснее, чем парижские. Почти два века уже «great family» – «большое семейство» – существует в столице Объединенного Королевства и, вопреки официальным заверениям, похоже на то, что эта грозная жакерия не сложила оружия. У тайной организации свой король, свой закон, свой парламент, своя вооруженная рать. Корни ее раскинулись в глубинах социального низа, а верхушка расположилась на высотах, до каких не дотянуться никакому суду. Выдумкам наших романистов не угнаться за осуществленной в Лондоне правдой: преступление, организованное разумно и широко, действует с государственной осмотрительностью и держится в определенных границах, чуть ли не политических.
Однако пора вернуться во Францию, хотя мы вовсе не случайно заговорили об английских злоумышленниках, спаянных в безупречно действующий механизм: нечто подобное наблюдалось и у нас в том охваченном тайной тревогой 1842 году, о котором идет речь. Активность организованных банд, работавших регулярно и безотказно пополнявших свои ряды новобранцами с парижской мостовой, словно превратившейся в неиссякаемую преступную жилу, заставляла припомнить старинную идею о некой таинственной и враждебной силе, неустанно заполняющей опустевшие души злом. Может, он и в самом деле существовал, этот деклассированный гений Вотрен, огромное колесо, сорвавшееся с оси и готовое врезаться в социальную пирамиду. Может, существовал человек с рукой длинной и крепкой, способной удержать всех злодеев Франции и Наварры, с головой честолюбивой и дальновидной, замыслившей создать свой преступный Рим, чтобы выпестовать в этом новом Ватикане могучую религию отлученных.
Старая идея о духовном средоточии Зла не умещается в одном имени, тем не менее, чтобы выразить ее, смутную и фантастическую, нужен какой-то знак. Знак нашелся: Черная Мантия. Эта кличка, еще не успевшая исчезнуть из людской памяти, звучала громче имен Роб Роя, Жака Шепарда, Шиндерханна или Фра Дьяволо; если это был Вотрен, то в десятикратном, стократном увлечении!
В том же 1842 году суд присяжных департамента Сена вынес приговор целой банде уголовников, присвоивших себе знаменитое прозвище, овеянное опасной славой. Не исключено, что эти уголовники и впрямь принадлежали к мощной ассоциации, устрашавшей Париж, но в таком случае в полицейскую сеть попалась вместо генералов сплошная мелкая сошка, отличавшаяся от обычных уловов разве что непомерными претензиями: иные из них щеголяли в перчатках и отличались склонностью к водевильной риторике. Разумеется, эти фатоватые Черные Мантии были пошлыми самозванцами, и если бы явился среди них настоящий Черный Злодей, они показались бы букашками, облепившими ступни великана.
Публичное мнение тоже склонно к сочинению романов: выдумки его имеют тысячу голов и тысячу хвостов. Как только всплыла на поверхность Черная Мантия, выдуманная или воскресшая, со всех сторон принялись напяливать на нее новые платья и новые лица. В существовании злодея не сомневался никто. Его внушительный силуэт витал среди винных паров простецких пирушек, оглашаемых хриплыми криками; на буржуазных трапезах для его крутых приключений подыскивались словечки покруче, и даже аристократические салоны, смеясь, приоткрыли двери перед этой легендарной славой.
Смеясь – и в этом вся разница. На деревенских вечерах страх серьезен, на вечерах парижских благое намерение подрожать завершается смехом, призванным замаскировать легковерие. В нашем Париже остроумие процветает! Вслушайтесь хорошенько в. игривое веселье, окружившее ныне имя Дюмоларда! Сколько шуточек! Сколько каламбуров! В нашем Париже остроумие процветает!
Однако страх, переживаемый уважительно или с насмешкой, в любом случае сохраняет свой шарм. Особенно любят пугаться дамы. Сказки о привидениях впали в немилость именно потому, что они больше не возбуждают страха. За привидения ми большая вина – они появляются не слишком часто: страх, истомленный ожиданием, улетучивается, прихватывая с собой славу. С призраками покончено.
Злоумышленники! Вот настоящие пугала, которые исчезнут не скоро. Чем совершеннее становится цивилизация, тем стремительнее развивается преступность, охваченная соревновательным ражем и достигающая размаха почти эпического. Но я, разумеется, говорю лишь о злодействе, являющемся профессией или даже искусством, оставляя в стороне постыдное мошенничество поставщиков и торговцев. Нужно заковывать В кандалы бандитов и даже отрубать им головы, но не нужно сравнивать их с гнусными лавочниками, отравляющими вино бедняков или понуждающими весы, символ справедливости, урезать у голодного кусок хлеба!
Злодеи! Романтические злодеи, облаченные в черный оперный бархат и увенчанные кокетливыми шапочками с красными плюмажами, а то и огромными шляпами, более роскошными, чем у мушкетеров. Злодеи плаща и шпаги! Разбойнички, любимые наши разбойнички! В мягких сапогах и накидках, в кружевные манжетах, с гитарой, если они из Испании, с серебряным рогом на груди, если они имеют честь обитать в Гарце или Черном лесу, вот они каковы, наши романтические злодеи! Их трудно считать химерами, фантазия неустанно снабжает их плотью и кровью. Сколько англичанок потеряли голову от любви к этим дерзким молодцам! Сколько испанок и итальянок! Им удается растапливать даже ледяные сердца германок, даже россиянки, эти француженки севера, благосклонно поглядывают на них. С какой же стати плестись в хвосте парижанкам?
Парижанки не отстают от других. Они, ясное дело, гневаются на прозаизм нашего времени, отменившего красные перья и продырявленный шпагой бархат, но пение таинственного охотничьего рога эхом отдается и в парижском лесу, пробуждая их по ночам – бледненьких и дрожащих.
Это страх, разумеется, но страх изысканный и возвышенный. Повторю: дамы любят дрожать, французские дамы особенно – ведь они лет до сорока выдают себя за очаровательнейших малышек.
Он молод, разбойничий атаман: очень молод, но очень грозен – так полагают многие. Что вы, возражают другие, он совсем старик, искушенный во всех тонкостях преступного ремесла. Нет и нет, не соглашаются третьи: злодею тридцать пять, он высокого роста, лицо бледное, взгляд холодный, но прожигающий, орлиный нос, черная бородка, белые руки, изящные ноги, эбеновые брови дугой раскинулись под благородным лбом цвета слоновой кости. Его зовут Пальмер, нет, Кордова, нет, скорее всего, Розенталь. Незаконный отпрыск благородного рода: прегрешения герцогинь способствуют появлению отменных злодеев.
Впрочем, насчет происхождения его существовали и иные мнения. Парень из народа, воплощенная ненависть к тиранству, галл с головы до ног: лицо, смеющееся и дерзкое, увенчанное белокурыми кудрями. Красив, отважен, галантен, но слегка жесток. Вот еще! Злодейство блондинам не к лицу, особенно хорошеньким. У него морда бульдога. Джон Булль! Увесистые кулаки, сломанный нос, длинные уши, весь в шерсти, а зубы как у волка!
Спорным было также и место его проживания. Чаще всего злодея помещали в подвал, прилагая живописнейшие описания его подземной квартирки. А не разумнее ли поселить его в каких-нибудь копях? В одном только чреве Монмартра можно разместить тысячу романов. Не исключалось также, что столь опасное ремесло требует проживания в апартаментах за шесть тысяч франков в месяц на улице Ришелье или на Вандомской площади. Принц в подвале! Это чересчур экстравагантно. Ах! Так он к тому же и принц? Да. Среди принцев, нежащихся по дворцам, бандитов, разумеется, не бывает, но среди бандитов принцев сколько угодно.
Враки! Старый Свет злодеев больше не производит. Он явился прямиком из Америки, где мистер Барнам с нетерпением ждет его возвращения, дабы в качестве курьеза демонстрировать любопытной публике, за деньги, конечно: входной билет десять долларов.
Не верьте: газеты шутят и клевещут на Старый Свет. Видели вы английского миллионера? Члена Верхней палаты? Купца из Манчестера? Ножовщика из Бирмингема? Лорда Томсона или мистера Томсона? Приглядитесь получше к этим физиономиям, чванливым, плоским, апоплексическим, но коварным. Вот наш герой! Он обведет вокруг пальца самого Видока!
Неправда! Черная Мантия – вот его точное имя. Молодой аскет, суховатый, корректный, серьезный, прячущий под новенькой сутаной отмычку и связку фальшивых ключей. Да и что такое Видок? Его обведет вокруг пальца собственный наш, Лекок: он давно уже обогнал Видока!
Значит, все-таки господин Лекок? Приятель-Тулонец?
…Пока что тайна.
Жизнь богата преображениями и обращениями в иную веру. Быть может, теперь господин Лекок благочестивейший рыцарь, рвущийся в бой с могущественной Черной Мантией? Терпение! Скоро мы познакомимся и с монстром, и с паладином.

XXIII
ЖИЛИЩЕ ГОСПОДИНА БРЮНО

Покинув двух молодых авторов, господин Брюно стал спешным шагом пересекать комнату Мишеля, уже знакомую читателю, но, кинув по пути взгляд в окно, остановился и, приблизившись, вглядывался во что-то очень внимательно. Окно напротив, еще недавно освещенное лампой бедной больной, погасло, видимо, госпожа Лебер уже спала, но в соседней комнате, принадлежавшей ее дочери, горел свет. Единственная свеча, укрепленная на пианино Эдме, освещала проступающую сквозь занавески картину: молодой человек на коленях перед девушкой, стоявшей с опущенной головой.
Они были недвижимы и, видимо, хранили молчание. Господин Брюно, явно куда-то спешивший, посвятил созерцанию этой трогательной картины целую минуту и удалился от окна с глубоким вздохом – лицо его имело выражение мягкое и растроганное.
Он начал спускаться по лестнице тяжелым и внушительным шагом, физиономия его постепенно обретала свой обычный вид, сумрачный и очерствело-спокойный, делавший его столь похожим на прочих парижских торгашей, привыкших вести в уме какие-то подсчеты и ни о чем не думать. Добравшись до второго этажа, господин Брюно кинул косой взгляд на весьма элегантную дверь, украшенную овальной медной табличкой, испускавшей золотое сияние. Табличка гласила: «Агентство Лекока». Он прошел мимо, не останавливаясь, а внизу заглянул в привратницкую и почел нужным сообщить папаше Рабо:
– Трехлапый заспался, ленивец этакий!
– Как! – удивился консьерж. – Значит, он у себя?
– Конечно, у себя. Мы с ним даже поиграли в пикет, правда, всего одну партию… А молодые люди живут не сытно, не правда ли, папаша Рабо?
– Ага, значит, вы и к малышам заглянули?
– Заглянул, чтобы предупредить о платежных сроках… Да, живут не сытно!
С этими словами он направился к двери. Оказавшись на улице, господин Брюно свернул влево и остановился у входа в соседний дом. Вошел и легонько постучал в окошко привратницкой, откуда тотчас же раздался шутливый голос:
– Для вас никакой корреспонденции, господин Брюно, он еще в пути, чек, который принесет вам богатство в двадцать пять тысяч ливров!
– Наберемся терпения и подождем!
Из привратницкой ответили смехом. Господин Брюно неспешно и чинно поднялся на второй этаж, зато три других одолел с неожиданной резвостью. Квартира его располагалась на пятом этаже, на двери мелом было выписано имя владельца.
Если бы кому-нибудь пришла в голову мысль пошпионить за господином Брюно, а позднее мы убедимся, что любопытствующие имелись, то он, припав глазом или ухом к замочной скважине, мог бы констатировать следующее.
Нормандцы весьма осторожны, и господин Брюно, оказавшись в квартире, первым делом два раза повернул ключ в замке, после чего зажег лампу. Видимо, для него наступила пора ужина: он наспех, хотя и не без аппетита перехватил какой-то кусок – прием пищи занял у него ровно пять минут.
– Богато! – воскликнул он одобрительно и довольно громко, так что при желании его можно было услышать и с лестницы.
Люди, ведущие одинокую жизнь, нередко приобретают привычку вступать в разговор с собой, а господин Брюно жил совершенно один. С ночным туалетом он покончил столь же быстро, как с едой: слышно было, как он шумно улегся в кровать, скрипнувшую под его тяжестью.
– Доброй ночи, сосед! – громко и приветливо воскликнул он, неведомо к кому обращаясь.
И лампа погасла. Он, видимо, вознамерился погрузиться в сон безотлагательно.
Что касается соседей господина Брюно, то в собственном его доме таковых не имелось: большая комната его была угловой и походила на склад. Зато в том доме, откуда он только что вышел, соседи были: наши молодые авторы и Мишель, а также калека из почтовой конторы, прилегающий к нему ближе всех. По заверениям самого господина Брюно, Трехлапый пребывал в постели и, надо полагать, именно ему адресовалось пожелание спокойных снов.
Какое-то время в комнате царила полная тишина, затем скрипнула кровать, очень тихонько, и обостренный слух мог бы различить легкие, почти неслышные шаги – чьи-то босые ноги касались пола с большой осторожностью. И вдруг какой-то глухой скрежет, похожий на звук приоткрываемой двери. С какой стати дверь, где она и куда ведет? В этой комнате имелась только одна дверь, выходившая на лестничную площадку, во всяком случае, архитектор мог в этом поклясться.
Стоит однако заметить, что навряд ли кто-нибудь взялся бы рассуждать о внутреннем устройстве жилища господина Брюно: с тех пор как он вселился в эту комнату, никто ее порога не переступал. Жилец он был спокойный, солидный, платил вовремя, значит, имел право на маленькие причуды.
Через пару минут после скрипа двери чиркнуло о кремень огниво – в комнате у Трехлапого. Странно. Папаша Рабо утверждал, что он не видел возвращения калеки, а господин Брюно заверял, что сыграл с ним партию в пикет этим вечером, впрочем, у нормандцев, как известно, язык без костей. Из-под двери Трехлапого протянулась полоска света. Покидал он свою постель или только собирался в нее улечься, калека находился дома – факт неоспоримый.
В это самое время Симилор, засунув руки в карманы, и Эшалот, небрежно помахивая Саладеном, словно продуктовой корзинкой, с грустным видом карабкались по лестнице на свою верхотуру. Они только что прошлись вдоль всего бульвара дю Тампль мимо своих любимых театров, чтобы хоть чем-то смягчить горечь недавнего поражения. Двери театриков распахивались поочередно для антракта, но ни одной контрамарки им раздобыть не удалось: по воскресеньям публика поглощает зрелища до дна. Им снова не повезло, бывают дни, когда ни одно дело не удается.
В узенькой голове Симилора роились суматошные мысли, Эшалот впал в угрюмость: оскорбление, нанесенное барчуками, все еще кровоточило. Убить женщину! Работенка, прямо скажем, не из легких, особенно если мешает доброе сердце, но даже в такой подлой службе им отказано. Саладен, несчастный котенок, привыкший к фантастическим позам, тихонько всхлипывал. Детство у малыша задалось несладкое, зато он привыкал к невзгодам, как Митридат к ядам – в будущем его нелегко будет сжить со свету.
– Подумать только, сколько счастливчиков развлекается сейчас по всем веселым местечкам столицы! – простонал Симилор, и руки его, упрятанные в карманы, сжались сами собой в кулаки.
– Да, не всем удается пролезть в счастливчики, – сурово согласился с ним Эшалот.
Симилор остановился перед дверью Трехлапого.
– Гляди-ка! – удивился он. – Ящерица не спит!
– Ему что! Имея службу, не пропадешь, – вздохнул Эшалот, пристраивая Саладена на плечо жестом, каким прелестные итальянки, известные по картинам мастеров, вскидывали на плечо кувшины, отправляясь за водой к фонтану. Но кувшины этому не противились, а Саладен выразил протест громким голосом.
– Может, попытаемся? – предложил Симилор. – В привычках этого типчика много подозрительного.
– Попытайся, Амедей, если хочешь.
Это было сказано с усталостью. Бывший фармацевт потерял надежду. Симилор робко поскребся в дверь. Оттуда не отвечали.
– Будет ли завтра день? – вполголоса поинтересовался он.
Эшалот остановился. Оба затаили дыхание, вслушиваясь, даже Саладен был приведен к молчанию. За дверью однако стояла полная тишина.
– Эй, господин Матье! – погромче окликнул хозяина Симилор: – Может, вам требуются ловкие молодые подручные, знающие, какие речи надо вести при исполнении тайных дел?
– Идите к черту! – послышался наконец ответ.
Незадачливые друзья обменялись тоскливым взглядом.
Никто в них не нуждался. Они молча поплелись наверх, даже ступеньки не пытались скрипеть под их тряпочными туфлями. Только Саладен опять подал голос, и Симилор предложил его придушить. Отец ребенка был не склонен к жестокости, однако невезение доводит людей до крайности. Впрочем, Эшалот ни за что бы на такое не согласился. Они забрались наконец под самую крышу, где несколько отодранных от лодки досок огораживало угол чердака, служивший друзьям пристанищем. К доскам был криво приколочен кусок картона, пародийно повторявший роскошную табличку, красующуюся на втором этаже: «Агентство Эшалот» робким шепотом повторяло зазывный крик «Агентства Лекока».
Нищета! Беспросветная нищета, подчеркнутая слепой надеждой! Эшалот вознамерился делать дела. Какие дела? Меж какими выгодами мог выступать посредником этот бедняга? Однако особенно удивляться не стоит, Париж имеет своих банкиров в лохмотьях: все уловки и трюки, употребляемые на финансовых высотах, бурлескно отражаются в сточной канаве. Впрочем, бурлеск этот зачастую смочен слезами.
Бедность имеет свои конторы, свои кабинеты, свои прилавки, свои игорные дома и бальные залы. На сто футов ниже уровня возможного продают и считают. Маклер, промышляющий химерами, встречается не только в окрестностях Биржи, и горделивая сирена, именуемая предпринимательством, заканчивается вовсе не рыбьим хвостом, а безобразными щупальцами полипа, кишащими в самых невообразимых местах. Если вас все-таки интересует финансовая сторона агентства Эшалот, мы должны сказать, что основано оно на абсолютно пустом месте. Эшалот рассчитывал только на удачу и собирался крупно выиграть в лотерее, не покупая билета. Почти все несчастные, глотнувшие отупляющего зелья, настоянного на мелодраме, играют в жизни довольно жалкую роль. Они живут в мире невероятностей. Понятие абсурда, предупредительным сигналом вспыхивающее на общей дороге, не существует для них. В большинстве случаев это добрые души, по крайней мере души наивные. Сколько юных девушек потерялось на этой дороге! Сколько бедных юношей, обманутых литературной притягательностью Порока и Зла, отвратилось от честного, но прозаического труда! Если отрава продается на каждом углу по два су, стоит ли удивляться этому идиотскому опьянению?
А средства к существованию? Что ж, придется признаться: добряк Эшалот, весьма горделиво относящийся к своему агентству, тайком продолжал практиковать свои фармацевтические умения, фабрикуя чесальные щеточки для шарлатанов с площади Бастилии. Он очень этого дела стыдился и даже перед Симилором скрывал свой секретный промысел, оправдывая поступающие от него скудные доходы собственной ловкостью. Доходов едва хватало на Саладена, ни с кем больше не мог поделиться Эшалот куском хлеба.
Ничего удивительного, что он был согласен убить женщину! Но как это получилось, что преступление оказалось столь неподступным, что прибыльная религия Зла так мало заботилась о материальном достатке своих ревнителей? В «Агентстве Эшалота» не имелось даже свечи. Новобранцы армии Зла отходили ко сну, не поужинав.
Только жалостливая луна освещала убогие декорации претворившейся в жизнь мелодрамы: стул, две покрытые тряпьем банкетки, широкий, но дырявый тюфяк и импровизированный стол, состоявший из доски, водруженной на две колонны картонных коробок. Что скрывалось в этих коробках? Дела агентства, черт возьми! А также несколько детских пеленок и чесальные щетки. Саладена поместили на стол между иссохшей чернильницей и пустой бутылкой, которая стоила бы своих трех су, если бы не была треснутой.
– И подумать только, – повторил Симилор с настоящими слезами в голосе, – что в Париже любое ничтожество, если оно при деньгах, может развлекаться как душе угодно, ухаживать за дамами или в рюмке искать забвения собственных бед!
– Вечно эти дамы! – с досадой выговорил другу Эшалот. – Если бы мне сейчас отсыпали золота, я бы ограничился только радостями стола.
В этот вечер Симилор был покладист и согласен на все, но все-таки вступился за дам:
– Среди них тоже бывают всякие, некоторые обеспечивают молодым людям достойную жизнь. Помнишь ты бакалейщицу из последней пьесы, что мы смотрели? Она брала из кассы мужа, торговца колониальным продуктом, большие купюры и одаривала ими молодого Теофиля.
– Значит, ему повезло больше, чем тебе, – философически заметил бывший фармацевт, обихаживая Саладена.
Симилор бросился на тюфяк.
– Для успеха у дам нужны настоящие туалеты, – вздохнул он. – Белый жилет, небесного цвета галстук с булавкой, украшенной драгоценным камнем, на пальце перстень, прическа от театрального парикмахера, на щеки наложить немножко румян… А мать Саладена была куда шикарнее этой бакалейщицы.
Эшалот пожал плечами и сказал, обращаясь к своему воспитаннику:
– Кушай, малыш, кроме меня, у тебя нету матери. Затем добавил с глубоким вздохом:
– Бедная Серебряная щечка!
Видимо, это была кличка покойной матери малыша. Честолюбивый Симилор ворочался на тюфяке с боку на бок.
– А еще говорят про доброго Бога! – внезапно вскричал он. – Я создан для наслаждений и для разгульной жизни!
– Успокойся, Амедей, – сурово одернул его друг. – Жгучие страсти тебя погубят. Удача должна прийти. Если сыскать нужную ниточку…
– Я уже сыскал! – мрачным голосом объявил Симилор.
– Какую?
Симилор приподнялся на локте. В лунном свете худое лицо его, вокруг которого змеились плоские волосы, казалось зловещим.
– Ты сейчас похож на предателя! – ужаснулся Эшалот.
– Ну и пусть! – надменно ответил бывший артист. – Я изуверился во всем и рассчитываю только на человеческие слабости. Всем известно, что среди богачей попадаются импотенты, которых позарез требуется потомство, чтобы не заглохло имя их предков. Я им всучу Саладена за сто франков наличными.
Эшалот потерял дар речи: он прижал ребенка к груди с настоящей нежностью, затем от всей своей потрясенной души запечатлел на его бледной щечке родительский поцелуй.
– Прошу тебя замолчать, Амедей! – наконец заговорил он. – Я не позволю тебе кощунствовать. Малыш не только твой, но и мой, раз я обеспечиваю ему пропитание. И буду обеспечивать, даже если для этого мне придется свернуть на преступный путь, что ж, я не дрогнув нарушу жестокие законы, установленные тиранами. Но только через мой труп, слышишь ты, только переступив через мой труп, ты сможешь причинить Саладену зло. У меня уже готов план воспитания ребенка, и все свое достояние я оставлю ему.
– Чувствительная у тебя душа, это уж точно! – растроганно произнес Симилор. – А вдруг наш импотент окажется пэром Франции. Это бы обеспечило мальчику блестящее будущее! И Саладен помог бы нам стать на ноги… Представляешь, мы на империале отправляемся к нему в замок, а он сует нам в руки полные кошельки – разумеется, зная секрет своего рождения, но скрывая его от всего мира… Он встретит нас, не показывая никакого вида, зато когда мы втроем уединимся в его кабинете, вдали от взглядов толпы… Здравствуй, папочка Симилор! Как дела, Эшалот, дорогая мамочка?
– Искуситель! – бормотала дорогая мамочка, прослезившаяся от грядущего счастья. – Конечно, ради блестящего будущего…
Эшалот внезапно прервался, объятый новым сомнением:
– А вдруг малыш откажется от нас, если станет пэром?
– Вот еще! – запротестовал Симилор. – Я, конечно, не обещаю, что он будет лезть к нам с поцелуями прямо на улице. Это было бы неразумно… но он будет подавать нам маленькие нежные знаки из глубин своего роскошного экипажа.
– О большем я не мечтаю! – разнеженно вздохнул Эшалот.
– А потом, сам подумай, с какой стати ему нас стесняться? Мы к тому времени приоденемся во все новенькое…
– Конечно, если он великодушно возьмет на себя такие расходы…
– Он их возьмет на себя, за это я могу поручиться. Давай спать.
Эшалот, в последний раз облобызав будущего пэра Франции, растянулся на тюфяке. Между друзьями восстановилось полное согласие. Минут пятнадцать они еще побеседовали о своих вполне законных надеждах, затем погрузились в глубокие сны, где видели самих себя, сытых и принаряженных, усевших-ся за нескончаемый пир. При всем желании Саладен, их наследник, проданный импотенту, не мог бы сделать большего для родителей. Папа и мама храпели – пустые мозги, пустые желудки. Обегите мир, обыщите Вселенную, нигде, кроме парижских урочищ, не встретите вы столь фантастической породы.
Луна заглянула в оконце и бросила луч на испитое личико малыша: старичок в миниатюре, он был все-таки очень мил. В неприметных складочках, образующих детскую мордашку, уже начинала угадываться саркастическая усмешка Вольтера.
Как они вырастают, эти создания? Тщетно ухоженные дети мрут, и нередко, ведь Париж не назовешь ласковой нянькой, а эти яростно сопротивляются смерти. Подобно грибам, они пробивают землю, затоптанную ногами, норовящими их раздавить. Навались чума, они переживут и ее. Неласковое счастье сорной травы! Кем они становятся, вырастая, эти сыны невозможного? Зависит от случая. И на что может сгодиться такая закалка? На все. Колыбель их окружена Пороком, на их долю выпадает много страдания, но ни одно страдание на этой земле не пропадет даром, особенно если оно посылается сильным.
В бесчисленном множестве своем эти отверженные наверх не выбиваются – они служат подстилкой для нашего общества. Но есть среди них и такие, что отлиты из настоящей стали крепчайшей выделки, способные на великое Зло или на великое Добро, безжалостные или бесстрашные, внушающие ужас или преклонение. Из этого материала производятся большие злодеи, но из него же выходят апостолы, трибуны, поэты. Кем оно станет, это дитя, такое бледное и невзрачное в лунном свете? Картушем или Робеспьером? Бернадоттом? Бомарше? Винсентом де Полем? Париж способен на все. Берегитесь или снимите шляпу!
После того как все уснуло в этой дыре, полной иллюзий и нищеты, дверь квартиры Трехлапого, расположенной этажом ниже, тихонько открылась. Калека из почтовой конторы осторожно выбрался на площадку, загасив в своем жилище свет. Он ползком стал подниматься вверх по лестнице, с необычайной ловкостью орудуя колесиком на своей третьей лапе. Возле конуры Эшалота, он остановился, вслушиваясь, затем пополз по узкому коридору, протянувшемуся под крышей. Добравшись до черной лестницы, он стал задом спускаться вниз по ступенькам и прибыл таким манером на второй этаж.
Перед ним оказались две двери, одна из которых вела на обширные кухни господина Лекока, славившегося гурманством. Калека постучался в другую условленным стуком: шесть ударов с неравными промежутками: три, два, один. Дверь тотчас же скрипнула, и хриплый женский голос отозвался на корсиканском наречии:
– Ну как, убогий, будет ли день этой ночью?
Трехлапый ползком одолел порог со словами:
– Большие новости, мадам Баттиста. Я вкалывал сегодня как каторжный, несмотря на свое убожество. Мне нельзя заснуть, не повидавшись с шефом.

XXIV
МЕЧТА ЭДМЕ

В той бедной комнате, где печальная лампа недавно освещала героические усилия больной дамы продолжать работу, находились сейчас две особы: госпожа Лебер, лежавшая в постели, и ее дочь Эдме, устроившаяся у изголовья. Лампа горела по-прежнему, бросая скудный свет на скромную обстановку, по-фламандски чистенькую и пропитанную неизбывной грустью. В убранстве комнаты не замечалось ни одного предмета, который свидетельствовал бы о потерянной роскоши. Все было прилично, но банально и почти бедно, все, за исключением одной редкой вещи изумительной красоты – на низком комоде расположилась покрытая прозрачной тканью старинная боевая рукавица, украшенная затейливой чеканкой и драгоценными камнями.
Роскошный вид этого шедевра пребывал в резком противоречии с остальной обстановкой, не сохранившей даже намека на былое богатство, исчезнувшее многие годы назад. Когда финансовая катастрофа постигает человека порядочного, он становится бедным решительно и бесповоротно.
Больная вдова и ее дочь были последними представительницами дома Банселля, некогда составлявшего гордость и славу города Кана, богатого банкирского дома, имевшего все, что положено: особняк, замок, кареты.
Многие из вас, вероятно, встречали в бедных домиках или в мансардах красующийся на стене диплом в рамочке, почитаемый как святое изображение. Обычно это единственное украшение крайней бедности, свидетельствующее о скромном триумфе хозяина, потребовавшем много упорства или много крови – такими дипломами отмечаются благородные поступки и подвиги. Ни на какие сокровища не променяют бедняки этот не имеющий базарной цены лист бумаги.
Сверкающая боевая рукавица была вовсе не остатком горделивой роскоши, а дипломом, удостоверявшим честность ее владельца. Покидая Кан навсегда, господин Банселль потратил свои последние деньги, чтобы приобрести этот предмет, красноречиво свидетельствовавший о его невиновности. Боевая рукавица стала для него своего рода символом чрезвычайных обстоятельств собственного банкротства – в прозрачный чехол была упрятана молния, поразившая банкирский дом Банселля.
К моменту катастрофы у дружной супружеской четы Банселлей было четверо детей, в их доме проживала также старенькая мать банкира и его сестра. На семейном совете, состоявшемся сразу после беды, решено было работать день и ночь, чтобы выплатить тяжкий долг, навалившийся на плечи банкира. Это были честные люди.
Господин Банселль переехал с семьей в Париж, он сменил свое прежнее, слишком известное имя на скромную фамилию матери, чтобы начать борьбу мужественную, но почти бесплодную. Супруга его, ожидавшая ребенка, произвела на свет девочку, нашу Эдме, через несколько дней после переезда в Париж. Это была радость, конечно, но смоченная слезами – печальная улыбка, прорвавшаяся сквозь траур. Битва, начатая супругом, была обречена на неудачу: господин Лебер обладал ловкостью преуспевающего финансиста, и только. Для того чтобы сделать что-то из ничего, нужно много упорства и изощренности, а их у него не было. Вскоре он умер, простившись со своей несчастной семьей взглядом, полным отчаяния.
Забрав хозяина, смерть словно решила навсегда поселиться в их доме. Вслед за банкиром отправилась сестра, несчастная барышня, оплакивавшая ушедшую роскошь как потерянную любовь, затем в каком-то суровом порядке, с равными и неумолимо-жестокими интервалами, перешли в мир иной четверо прелестных детишек. За три года от большой семьи почти никого не осталось. Вдова словно окаменела: Эдме, последняя ее надежда, слегла в постель. Подошел ее срок – смерть пришла забирать свое. Несчастная мать вытянулась на ковре и закрыла глаза: она не хотела противиться Божьему приговору. Но внезапно позвавший ее голос малышки вдохнул мужество в бедную женщину. Она поднялась и стала бороться за дочь, стараясь не поддаваться приступам расслабляющего малодушия.
Эдме выжила, и дом их наполнился грустным счастьем. Вдова решила выполнить завет своего мужа и расплатиться с долгами. Она мечтала о полной реабилитации банкира Банселля, надеясь вернуть этому имени прежнюю славу, заслуженную многими годами честной финансовой деятельности. Подраставшая девочка предназначалась труду. Но какому? Сделать ее работницей? Оплата, конечно, регулярная, но слишком мизерная, еле хватит на пропитание. Вот если бы Эдме стала великой артисткой! Деньги почти всегда сопутствуют славе.
Мы уже знаем, по какой прихотливой случайности жизнь Эдме оказалась связанной с роскошным домом господина Шварца. Без этой случайности, вытолкнувшей ее на самый верх – в богатый салон, юной пианистке навряд ли можно было ожидать ощутимой прибыли от своего таланта: в Париже пропадает в безвестности столько истинных гениев! Это была удача, обернувшаяся для нее несчастьем: наделенная душой нежной, преданной и открытой, девушка полюбила нашего героя Мишеля.
Разумеется, наш герой Мишель достоин большой любви, и душа у него тоже преданная и нежная, хоть и не совсем открытая. Он стоит многого, наш герой, но в этом мире никто, пожалуй, не стоит Эдме. Мишель, наделенный богатыми природными задатками, обладал возвышенностью сильных личностей: подобно некоторым краскам, она имеет обыкновение линять под воздействием зараженной атмосферы. Господин Шварц, человек сам по себе неплохой, находился в окружении, которое навряд ли можно определить эпитетом категорически отрицательным: люди занятые, чрезмерно активные, если не сказать суетливые, все они отличались одинаковым пристрастием к игре, стиравшим с них остатки индивидуальности. Они или работали, или играли, причем игра становилась для них работой. Поэзия, затесавшись в такую толпу, теряет крылья.
Эдме страдала. Может быть, за Мишелем и не было большой вины: бывают секреты, которые нельзя доверить даже любимой женщине. Эдме страдала, а у Мишеля не хватало времени заметить это: он мчался от одного приключения к другому. Как это водится у настоящих рыцарей, все подвиги совершались им во имя прекрасной дамы, но если уж говорить начистоту, то странствующие рыцари развлекаются вовсю, в то время как их дамы страдают.
Начало преподавательской деятельности Эдме было блестящим: она быстро завоевала известность среди богатых людей, окружавших Шварцев. Настоящий музыкальный талант, усиленный очарованием, исходившим от всего ее существа, открывал перед юной пианисткой широкое поприще, на которое она, увы, не могла вступить из-за крайней бедности: весь ее заработок уходил на погашение фамильного долга. А чтобы преуспеть даже в избранной ею скромной карьере, нельзя долго оставаться бедной.
Ее принуждала к бедности материнская мечта, которая начала исполняться, но очень скромными темпами. Дважды в год мелкие канские торговцы, получив свои жалкие авансы, восклицали с неприкрытой досадой: «Такими порциями эти нищие Банселли не расплатятся с нами и за сто лет!»
К счастью, добрая госпожа Лебер слишком далеко в своем спартанстве не заходила: ради признательности канских торговцев она не заставляла свою дочь работать круглые сутки. Жили он умеренно, почти бедно, но все-таки сносно, а чувство твердо исполняемого долга придавало их скромной жизни смысл и достоинство.
Мы знаем уже, как порушилось их скромное счастье, как зародилась тревога, разразившаяся болезнью души и тела. Эдме обожала свою мать и доверяла ей все секреты. Страдание возвышало бедную женщину, но мечта ее, как и все одинокие страсти, начинала превращаться в манию, в жертву которой приносилось все. Даже красоту своей дочери госпожа Лебер невольно воспринимала как будущий значительный вклад в погашение долга. Свадьба! Мечта всех матерей! Нашего героя Мишеля старая дама тоже считала вкладом и цену его даже пыталась подсчитать за работой. А работала она не покладая рук, отвечая на попреки Эдме слабеньким мягким голосом:
– Еще несколько су для наших канских кредиторов!
В тот вечер Эдме усыпила ее, точно ребенка, своим рассказом о свидании с баронессой Шварц. Рассказ был слегка подредактирован и остановился на встрече с господином Брюно, которого мать не знала, а дочь считала чуть ли не другом. Почему она о нем умолчала? Эдме задумалась, рука ее покоилась в руке матери, застигнутой внезапным сном. Девушка не смотрела на мать, ее печальные глаза, устремившись на улицу, рассматривали окно Мишеля.
В окне Мишеля было темно. Эдме подумала: «Я больше ничего не значу в его жизни». Она заметила баронессу Шварц в карете, обогнавшей их омнибус, и теперь мучилась ревностью, подозревая, что Мишель с ней. Старая дама шевельнулась, и Эдме повернула голову к ней. Бледные губы матери шевелились, девушка угадала слова, вечно одни и те же, вобравшие в себя ее постоянную и единственную заботу: «Наши кредиторы…»
Ради кредиторов она готова была, пожалуй, просить милостыню на углу улицы.
Эдме опустила глаза, и прелестные брови ее нахмурились. Она освободилась от руки матери, положив ее, бледную и исхудалую, на одеяло, затем забрала вышивку, где каждый цветок свидетельствовал о дрожи усталых пальцев, и отложила ее подальше, чтобы госпожа Лебер по своему обыкновению не потянулась за работой ночью. Осторожно поцеловав спящую в лоб, девушка унесла лампу в соседнюю комнату.
Это была ее комната, скромно, но со вкусом обставленная: небольшая белая кровать с простыми, но изящными занавесками, маленькая библиотека, где гении музыки соседствовали с великими поэтами, строгой формы пианино марки «Эрард» и два кресла, одно из которых, расположившееся неподалеку от пианино, казалось, ожидало своего постоянного гостя.
Мишель приходил сюда на правах жениха, даже когда госпожа Лебер спала. Эта комната слышала великолепный дуэт юной и чистой любви. Пианино молчало тогда – говорила мечта, слагая поэму грядущего счастья. Пустое кресло напомнило девушке о забывшем ее Мишеле.
Эдме поставила лампу на пианино и подошла к окну, рассеянно оперев руку о шпингалет. Она почти прижалась лицом к стеклу, и от дыхания девушки ожили буквы ее имени, выведенные пальцем Мишеля в один из дней, когда ему пришлось ожидать ее. На глазах Эдме показались слезы. Интересовавшее ее окно было темным. Из соседней комнаты слышались разгоряченные голоса – молодые авторы вели свой нескончаемый диспут.
Девушка опустилась на колени подле своей кровати. Она молилась, но святые слова произносились ею без всякого чувства – события этого вечера поранили ее веру. Счастье, окружавшее баронессу Шварц, говорило о жестокости Провидения. Посреди молитвы она воскликнула:
– Если я потеряю мать, кто помешает мне убить себя? Эта мысль бальзамом пролилась на ее раны. Добрая мужественная душа девушки была отравлена встречей с соперницей. Баронесса прямо-таки утопала в счастье: обожание дочери, нежного ангела, любовь мужа, преданного и богатого, готового исполнить любой ее каприз. Тем не менее эта женщина, окруженная лаской, роскошью и всеобщим почтением, не постеснялась украсть у обездоленной сироты последнюю надежду, единственный смысл жизни. Коварная лицемерка.
Эдме поднялась, не окончив молитвы – она не знала, о чем ей просить Небо. Усевшись у пианино, напротив пустого кресла, девушка тихонько заплакала. Недавно он был тут, рядом с ней, и строил воздушные замки, которые неизменно начинались так:
– Когда ты станешь моей женой…
Ослабевшая Эдме чувствовала приближение обморока. В ушах стоял гул, сквозь который упрямо прорывались слова:
– Когда ты станешь моей женой…
Но слезы, обжигавшие ее щеки, утверждали обратное: «Никогда ты не станешь его женой…»
Мысль остаться в мире одной, чтобы уступить своему безмерному горю, возникала в ней словно назойливый, порожденный лихорадкой мотив. Она умоляюще протянула руки к комнате матери. Состояние ее не походило на обморок или сновидение – слишком настойчивой была преследовавшая девушку мысль. Роскошные локоны коснулись клавиш, издавших жалобный звук, глаза закрылись сами собой.
…Она была в комнате матери, охваченная глухим ужасом.
Вот уже затеплились свечи. Уже, уже! Поверх простыни крест и сложенные натруди недвижимые руки рядом с вышивкой, покинутой навсегда. Закройте! Сжальтесь и закройте эти глаза, в которых еще не умерла нежность! Вот уже явился священник, и вот, вот он, зловещий гроб!..
Это было всего лишь минутное видение. Госпожа Лебер спокойно спала. Но ведь молившаяся Эдме пожелала себе полного одиночества! Исполняет ли Небо кощунственные желания безумных?
…Горстка соседей, и ни одного друга. Траурная процессия движется к кладбищу. Уже, уже! Уже дошли до раскрытой могилы… Мишель не пришел сказать последнее «прости» той, которую называл матерью… Мишель! Он мчится сейчас в карете, он и та коварная женщина, баронесса Шварц!..
Мама! Мама! Здесь хватит места для нас двоих! Уже! Как быстро все совершается! Могила обложена дерном, на ней цветы. Молись за меня, моя бедная святая мать! Дерн позеленел, цветы исчезли. Уже, Боже мой, уже!
И вот она одна, Эдме, в своей опустевшей квартире. А они вдвоем, Мишель и та женщина, которую он полюбил, там, за задвинутой шторой в его комнате. Сейчас, сейчас Эдме зажжет уголь в плотно закупоренной комнате: скорбная просьба должна быть исполнена в точности. Бедная Эдме осталась без матери и приготовилась к смерти.
Мишель! Вот ее последняя мысль! Чтобы позвать; чтобы удержать любимого, нужно отказаться от самого дорогого… Я Мама, молись за меня… И за него… будь он благословен и будь проклята та, что нас разлучила!
Как быстро разгорается уголь, как быстро заволакивает угар бедный мозг! Неужели умирать так легко? И так приятно?
Завтра утром, когда он проснется, ему скажут: «Она умерла». Когда мы умираем,/ нас оплакивают. Как только я буду далеко от него, он придет меня навестить. Когда мы умираем, нас начинают любить.
Я не хочу никого проклинать, прости ее, Господи! Нельзя умирать с дурными мыслями. Я иду к тебе, дорогая мама! Прощай, Мишель, любовь моя! Мои глаза закрываются, но я люблю тебя, последний мой вздох – твой! Я буду любить тебя и за гробом!..
– Кто там? – спросила старая дама, разбуженная звуком шагов…
– Это я, – ласково ответил мужской голос.
– Ах, это вы, Мишель! – обрадовалась госпожа Лебер. – Бедная девочка так плакала… не покидайте ее надолго.
И добавила про себя, полагая, что говорит вслух:
– Подайте мою работу.
Но тут же погрузилась в глубокий сон.
Прелестная головка Эдме склонилась на плечо Мишеля – наконец-то мы его поймали, ветренника и беглеца! На бледных губах девушки появилась слабая улыбка.
– Ты тоже умер? – пролепетала она, снова закрывая глаза. – А где же мама? Мы все втроем попали на небо?
Мишель взглянул на нее, пораженный, затем взял девушку на руки со словами:
– На небесах не женятся, моя маленькая Эдме. Проснись: я жив, я богат, я счастлив. Когда наша свадьба?
Назад: XVI ЛИТЕРАТУРНАЯ ОРГИЯ
Дальше: XXV ЭДМЕ И МИШЕЛЬ