Глава 6
«… Старых пьяниц встречаешь чаще, чем старых врачей…»
Камиль д'Авранж издалека наблюдал за ними, злясь на то, что он видел. Стефани… Она была, пожалуй, единственным существом, к которому он питал подобие чувства, не привычного, плотского, сладострастного и влекущего, но замыкавшего чувственность, братски-отцовского. Это был тот жалкий мизер чистоты в огрубевшей от блудных мерзостей душе, который не давал опуститься окончательно, одно человеческое создание, которое он мог ласкать бездумно, чисто и нежно. Камиль не хотел отдавать её влиянию ненавистного Жоэля, но сейчас видел, что Стефани сама влечётся к аббату. Д'Авранж побледнел. Только не это, только не это, только не это…
Тяготящий, спёртый воздух заклубился около него. Это был его трижды проклятый ночной кошмар: та, присутствие которой кружило голову, будоражило плоть, волновало душу и спирало дыхание, улыбалась и шла навстречу, сияя, шла навстречу, раскрывала объятия навстречу… ненавистному Жоэлю!
Д'Авранж не смог сдержать боль и застонал. К нему обернулись. Нечеловеческим усилием воли граф обрёл самообладание и сделал вид, что просто дурно себя чувствует. Стефани поспешила к нему, Камиль заметил и аббата, с тревогой и пониманием озиравшего его. Сен-Северен не подошёл к нему, и д'Авранж не знал, рад ли он этому.
Надо сказать, что за время, прошедшее с их встречи, аббат перестал искать не только возможности поговорить с Камилем, но и несколько избегал его даже в гостиной маркизы. Делал это Жоэль, однако, не демонстративно, но по некоему непонятному, но остро чувствуемому отторжению.
Он корил себя за это. «… Тогда Пётр сказал: Господи! Сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? До семи ли раз? Иисус говорит ему: до седмижды семидесяти раз…» Почему же его душа надломилась и отказывала теперь этому человеку в прощении и любви? Он перестал воспринимать Камиля д'Авранжа как «брата», видел в нём совсем чуждого себе — «язычника и мытаря…»
Его сиятельство тоже заметил это и по какому-то таинственному закону стал теперь тяготиться молчанием и отторжением аббата. Д'Авранж не знал, чего хотел, но чувствовал раздражение от этого неявного остракизма, ощущая его как пренебрежение и даже — омерзение. Если бы де Сен-Северен сделал малейшую попытку сближения — Камиль гневно отверг бы её, выказав предельное презрение, но Жоэль молчал и отстранялся — и тем безмернее бесил д'Авранжа.
Камиль успокоил малышку Стефани, заверив, что ему уже лучше. Он лгал. Лучше не становилось. Всё это время он часто возвращался мыслями к тому единственному за десятилетие разговору с Жоэлем, на который пошёл сам — в пароксизме ненависти и злобы, как берут вражеский бастион. Теперь он не мог простить себе этого безрассудства, когда сам направился в Сен-Сюльпис, не мог извинить и сумасбродной самонадеянности, когда возжаждал унижения того, кто всегда торжествовал над ним, не мог оправдать и той глупой слабости, когда неожиданно услышанные слова любви и истины на минуту сразили его. Он снова проиграл. А последние слова Жоэля, кои тот и бросил-то походя, и вовсе убили.
Д'Авранж сжал зубы и побледнел при одном воспоминании об этом.
Стефани же снова отошла к аббату и спросила о том, чего никогда не понимала.
— Вы сказали, что гордецам посылается Господом для смирения испытания разорением, гибелью всего, что дорого, лишением здоровья. — Аббат кивнул, а Стефани, напряжённо морща лобик, продолжала: — Но я слышала… это опять всё то же вольтерьянство… что гордость благородна, а призыв к смирению унижает достоинство человека, лишает его жизненной силы. Это ложь?
Аббат пожал плечами и улыбнулся.
— Скорее, глупость. Следствие духовного невежества. Человек, прикасаясь к бесконечной мощи Творца, не может не ощутить собственную немощь, и для богообщения смирение является просто естественным чувством. Мы склоняемся пред королём, но токмо ли паче Бог? Глупа гордость и перед земным отцом, уместны послушание и любовь, но что же тогда надлежит испытывать пред Отцом Небесным? При этом если вы разумны, Стефани, скажите, чем мне гордиться пред Богом? Все, что есть у меня — Его дар, я — Его творение! Недостаток смирения есть недостаток ума. Ведь и Он Сам в смирении Своём бесконечно умаляется перед нами, не казнит за грехи наши, но кровью Своей пречистой спасает нас. Он зовёт нас к Совершенству — такому же, какое воплощает Сам, и поддерживает бедных Израиля, нищих Духом! Но разве Господь думает о смиренных Своих как о ничтожных? Разве Он хочет унижения нашего достоинства? Пророки Его называют нас царственным священством, святым народом, людьми, взятыми в удел! Где же здесь унижение достоинства человека? Можно ли возвеличить выше?
— Бедные Израиля? Это вы-то бедняк, Жоэль? — надо сказать, что, увлёкшись, аббат последние слова проговорил в полный голос, и они многими были услышаны. Сейчас ироничный вопрос прозвучал из уст Камиля д'Авранжа. Он по-прежнему злился вниманию Стефани к словам ненавистного Жоэля.
— Бедными Израиля звали себя и царедворец Исайя, и царь Давид…
— Вольтер прав, — пробормотал герцог де Конти, — ничто так не способствует развитию скромности, как сознание собственной значимости. Скромность должна быть добродетелью тех, у кого нет других добродетелей.
— А смирение и скромность это одно и то же? — спросила Стефани. Она не понимала, почему разговор вдруг стал всеобщим и почему все заговорили именно о скромности?
— Смирение проявляет себя скромностью поведения, деятельной любовью, кротостью нрава.
— Ваши скромность да смирение, возможно, украшают слабых, но уродуют сильных. — Камиль д'Авранж, всерьёз раздражённый, не выбирал слова. — Гордость не следует ни подавлять, ни даже ослаблять: её нужно лишь направлять на достойные цели…
— Гордость едва ли может выбрать достойную себя цель, ибо ничто подлинно достойное не считает значимым, равно как и ничего значимое не почитает достойным себя, — ответил аббат, не глядя на д'Авранжа.
Камиль д'Авранж пожал плечами, но тут в разговор вмешалась маркиза де Граммон.
— Он прав, мсье аббат, скромность — кратчайший путь к полному забвению. Кто замечает скромных?
Сен-Северен усмехнулся.
— Скромность равно нужна и жабе, и павлину, мадам, ибо извиняет посредственность и увеличивает достоинство. Если человек — жаба, но скромно сидит в углу, он услышит о себе: «да жаба, конечно, но ведь ничего из себя и не корчит…» Если же он влезет на стол и громко заквакает, скажут: «Бог мой, эта жаба ещё и голос подаёт!» Если же человек — павлин, — тоже не стоит высовываться. Пусть станет скромно в уголке. Уверяю, маркиза, его заметят. Ещё и возвеличат. Скажут: «Вы только посмотрите, какие перья, каков хвост, а до чего прост, скромен…»
Все неожиданно для аббата рассмеялись. Старая графиня де Верней насмешливо бросила:
— Какая ж это скромность, Сансеверино, если она бросается в глаза и так украшает? Она вам слишком к лицу… — Аббат смутился, а мадам Анриетт продолжила: — Скромность в свете — это великое искусство не создавать себе завистников, но у вас не получается, Джоэлино. Не то, чтобы я корила вас скромностью, просто, если ты красив, как павлиний хвост, чего же тут скромничать-то? О, я забыла, вы к тому же стыдливы… — проронила она, заметив смущение Жоэля. — Воля ваша, это говорит об уме, ибо дураки не бывают застенчивы, но смирение красавцев, поверьте, искусительно, ведь невольно хочется спросить, как вам не стыдно… так красиво краснеть?
Аббат закусил губу и умолк, заметив, что сказанное не только смутило его, но и возмутило Камиля д'Авранжа. Однако тот промолчал. Тут, на счастье аббата, громко залаял Монамур, то ли заметив на ковре мышь, то ли просто утомившись сидением в корзинке. Свободолюбивый шалун соскочил с колен графини, девицы бросились ловить его, и неприятный отцу Жоэлю разговор прекратился.
По водворении в гостиной должного порядка, а шаловливого Монамура — на колени старой графини, большинство гостей увлеклось обсуждением придворных сплетен. Но не все. Барон де Шомон маленькими золотыми ножницами аккуратно вырезал из пергамента, купленного на улочке Сен-Дени, изобиловавшей лавками и магазинами, изящные фигурки. Аньес де Шерубен неосторожно поинтересовалась: «Это Персей и Андромеда?» Брибри обжёг её пренебрежительным взглядом и заметил, что она плохо знает мифологию. Это Кастор и Полукс. На самом деле вырезанное из пергамента чудовище о четырёх ногах, руках и двух головах издали напоминало паука.
В углу гостиной тихий разговор вели Габриэль де Конти и Ремигий де Шатегонтье. Аббат вяло прислушался. Его светлость тихо проговорил, что в состав указанного снадобья, он читал об этом у Парацельса, следует добавлять чёрный перец и натуральный пчелиный мёд. Сам он опробовал методу. Помогает. Реми, всё ещё раздражённый, заявил, что подагра неизлечима в принципе, и лучшим лекарством явится могила. Герцог мягко заметил, что весьма высоко ценит медицинские познания своего собеседника и ничуть не сомневается в его богатом опыте, но всё же смиренно полагает, что подобным радикальным средством пользоваться пока рано, и вернулся к вопросу о припарках.
Реми приторно улыбнулся его светлости.
— Боли, подобные вашим, дорогой Габриэль, могут быть следствием постельного переутомления, или подхваченной заразы, вроде чахотки, сифилиса или сепсиса, либо повреждения суставов, либо, — он почти облизнулся, — это необратимые возрастные изменения. Они могут быть также связаны с такими заболеваниями, как волчанка или чешуйчатый лишай.
— Все это ужасно, — не унывал герцог, — но что делать-то, Реми?
— Исключить из рациона алкоголь, мясо и мясные бульоны, жрите, ваша светлость, яйца и фрукты.
Реми рассчитано ударил старого гурмана в самое больное место и въявь наслаждался выражением лица его светлости.
— Боже мой, да вы с ума сошли, Реми, дорогуша! Не ем я ваши яйца!
Ремигий посмотрел на его светлость, как на идиота, тихо заверив его, что свои он ему и не предлагал. Ещё чего! Речь идёт о куриных, ну, перепелиных, в крайнем случае. Не хочет — пусть ест яблоки.
Это было жестокое оскорбление утончённого бонвивана и отъявленного чревоугодника, но Реми бесился и был только рад посадить толстого жуира на рацион святого Антония. Он снисходительно добавил, что боли в спине пройдут и от особого поста, состоящего из ломтика чёрного хлеба и пинты настоя из чабреца, кои надлежит употреблять на завтрак, обед и ужин… в течение сорока дней. — Глаза Реми зловредно просияли мутным зеленовато-каштановым блеском.
— Нет, но как же так жить-то? — Герцог растерянно развёл руками, оторопело глядя на свои толстые пальцы. — Без мяса? Без коньяка? Не понимаю… Вы вот сами, я слышал, не злоупотребляете спиртным.
— Не злоупотребляю, — согласился Ремигий, — но это я зря. Рабле говорил, что старых пьяниц встречаешь чаще, чем старых врачей. Но вам пить, ваша светлость, не советую.
Аббат с удивлением отметил, что виконт, хоть и откровенно издевался над герцогом, тем не менее, советы давал правильные, кои, последуй им его сиятельство, принесли бы облегчение, что свидетельствовало о немалых познаниях его милости в медицине. Отец Жоэль не знал, кто удостоил мсье де Шатегонтье диплома доктора медицины, но он его заслуживал.
Между тем Реми откровенно потешался над обозлённым герцогом, дополнительно советуя толстяку для укрепления здоровья проводить несколько часов в турнирном зале, совершенствуя своё фехтовальное мастерство, полностью покончить со всеми постельными излишествами и спать не менее одиннадцати часов в сутки… и желательно на сосновых досках, покрытых простынёй. Ну, в крайнем случае, на рогожке…
Герцог, однако, вновь продемонстрировал удивительное смирение и необычайную скромность, о коих до этого спорили в обществе. Он кротко, понизив голос, осведомился, что посоветует ему уважаемый доктор касательно иного, весьма волнующего его предмета?
Аббат понял, что речь идёт о женщинах. Понял это и Ремигий.
— А что, ваша светлость и в этом имеет затруднения? — По лицу Реми было заметно, что если он и преисполнен сочувствия к больному, то ни за что этого не покажет. Он лучился ядовитой насмешкой.
Герцог горестно вздохнул и тихо пробормотал:
— Может быть, это не бессилие, но непостоянство, изменчивость. Капризы плоти?
Доктор медицины не разделял его мнение.
— Да-да… симптомы известны. «… Бессилием внезапным утомлённый, на берегу желанья он поблёк, как увядает в засуху цветок, с согнутым стеблем, с головой склонённой…» — издевательски процитировал де Шатегонтье Вольтера.
— Уповаю, что это следствие переутомления и подагры, — робко высказался толстяк-герцог.
— Не надейтесь, — утешил его Реми, — подобные вещи в ваши годы неизлечимы. Но, по счастью, «есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам», — философично продолжил де Шатегонтье.
Герцог с надеждой посмотрел на медика.
— Какие-нибудь чудодейственные снадобья, афродизиаки? — взволновано прошептал он. — Реми, ты знаешь, за ценой я не постою.
Ремигий расхохотался.
— Я имел в виду, дорогой мой Габриэль, что для тех, кто, подобно вам, должен поставить крест на постельных забавах и будуарных радостях, остаётся немало интересного. Можно собирать старинные книги, редкие гравюры или венецианские статуи, писать книги, как Вольтер, или, наконец, путешествовать. Почему бы вам не посетить, скажем, Сицилию? Или Египет? Там рай для подагриков.
— Как ты жесток, Реми. — Герцог был и вправду расстроен.
Его милость, как ни странно, неожиданно принял этот горький упрёк его светлости близко к сердцу.
— Ну, ладно, чёрт возьми. Есть у меня кое-какие средства.
Его светлость возликовал.
— Реми… ты… просто чудо!
— При этом я надеюсь, что вы, дорогой Габриэль, так же не оставите без внимания мои финансовые нужды, как я вникаю в ваши постельные проблемы.
В итоге, несмотря на перебранку за столом и наглое подтрунивание виконта над герцогом после ужина, ушли они вместе. Едва пробило полночь, Реми ядовито напомнил его светлости, что он готов сопровождать его, хоть это и не отвечает его интересам. Габриэль де Конти величественно кивнул, выплыл тяжёлой тушей из-за стола и оба удалились.
Между тем старая графиня, столь смутившая аббата, снова подманила его к себе и тихо пробормотала, снава на его родном языке:
— Была я, Сансеверино, у Аглаи. — Аббат метнул на старуху обеспокоенный взгляд. — Девица говорит, что Розалин подлинно посетила её за неделю до гибели и платье подвенечное заказала. Но сама при этом, уверяет портниха, была на себя не похожа. На вопросы отвечала невпопад, от любого шума вздрагивала, точно в полусне была. Жениха не назвала, Аглая-то, натурально, первым делом о нём полюбопытствовала, но та только посмотрела так странно, говорит, с испугом…
— И больше ничего?
— Увы.
… Тибальдо ди Гримальди целый вечер просидел в углу молча, много пил, не принимая участия ни в карточных играх, ни в разговорах, лишь однажды под аккомпанемент гитары Руайана тихо пробормотал стихотворные строки:
… Je pleure vainement sur l'humaine folie;
J'erre autour des morceaux de ces marbres epars;
Et tristement sur eux je porte mes regards… .
Столь же молчаливы были и Брибри де Шомон, жаловавшийся на мигрень, и Шарло де Руайан, из-за больного горла с трудом проронивший несколько слов приветствия маркизе, и до конца вечера молчавший. Молчал и Камиль д'Авранж, то и дело бросавший раздражённые взгляды на Стефани де Кантильен и аббата, снова тихо беседовавших.
Сама Стефани в ту минуту, когда с ресниц отца Жоэля неожиданно упала и обожгла пальцы слеза, ощутила, как её сердце вдруг повернулось к этому человеку, открылось, распахнулось навстречу.
На неё смотрели глаза Христа, и она вдруг всей душой потянулась к нему.