9
Гребер остановился перед домом. В темноте он не мог рассмотреть номер.
— Вы куда? — спросил кто-то; человек стоял возле двери, прислонившись к стене.
— Скажите, это Мариенштрассе двадцать два?
— Да. А вы к кому?
— К медицинскому советнику Крузе.
— Крузе? Зачем он вам нужен?
Гребер посмотрел в темноте на говорившего. Тот был в высоких сапогах и форме штурмовика. Наверное, какой-нибудь не в меру ретивый участковый, этого еще недоставало…
— А уж это я сам объясню доктору Крузе, — ответил Гребер и вошел в дом.
Он очень устал. Он чувствовал, что устали не только глаза и ноют все кости, усталость сидела где-то глубже. Весь день он искал и расспрашивал — и почти без всяких результатов. У его родителей не было в городе родственников, а из соседей мало кто остался. Бэтхер прав: это был какой-то заколдованный круг. Люди боялись гестапо и предпочитали молчать; а если иные что-то и слышали, то они отсылали Гребера к другим, а те опять-таки ничего не знали.
Он поднялся по лестнице. В коридоре было темно. Медицинский советник жил на втором этаже. Гребер был с ним едва знаком, но знал, что Крузе иногда лечил его мать. Может быть, она побывала у него и оставила свой новый адрес.
Ему открыла пожилая женщина с будто стертым лицом.
— Крузе? — переспросила она. — Вы хотите видеть доктора Крузе?
— Ну да.
Женщина молча разглядывала его. Но не отступила, чтобы пропустить.
— Он дома? — нетерпеливо спросил Гребер.
Женщина не ответила. Казалось, она прислушивается к чему-то, что происходит внизу. — Вы на прием?
— Нет. По личному делу.
— По личному?
— Да, по личному; вы фрау Крузе?
— Избави боже!
Гребер с недоумением уставился на женщину.
Многое видел он за этот день: и осторожность, и ненависть, и увертливость в их самых разнообразных проявлениях; но это было что-то новое.
— Послушайте, — оказал он, — я не знаю, что у вас тут происходит, да и не интересуюсь. Мне нужно поговорить с доктором Крузе, вот и вое, понятно вам?
— Крузе здесь больше не живет, — вдруг заявила женщина громко, грубо и неприязненно.
— Но вот же его фамилия! — И Гребер указал на медную дощечку, прибитую к двери.
— Это давно надо было снять.
— Но ведь не сняли. Может быть, здесь остался кто-нибудь из членов его семьи?
Женщина молчала. Гребер решил, что с него хватит. Он уже намеревался послать ее ко всем чертям, как вдруг услышал, что в глубине квартиры открылась дверь. Косая полоска света упала из комнаты в прихожую.
— Это ко мне? — спросил чей-то голос.
— Да, — ответил Гребер наудачу. — Мне надо поговорить с кем-нибудь, кто знает медицинского советника Крузе. Но, кажется, я ничего не добьюсь.
— Я — Элизабет Крузе.
Гребер взглянул на женщину со стертым лицом. Она отпустила ручку двери и удалилась.
— Надо сменить лампочку, — все же прошипела она, проходя мимо освещенной комнаты. — Электричество приказано экономить.
Гребер все еще стоял в дверях. Девушка лет двадцати шла через полосу света, словно через реку; он увидел на миг круто изогнутые брови, темные глаза и волосы цвета бронзы, падавшие ей на плечи живой волной, — потом она окунулась в полумрак прихожей и появилась опять уже перед ним.
— Мой отец больше не практикует, — сказала она.
— Я не лечиться пришел. Мне бы хотелось получить кое-какие сведения.
Лицо девушки изменилось. Она слегка повернула голову, словно желая убедиться, что та, другая женщина, ушла. Затем широко распахнула дверь.
— Войдите сюда, — прошептала она.
Он последовал за ней в комнату, из которой падал свет. Девушка обернулась и пристально посмотрела на него испытующим взглядом. Глаза ее уже не казались темными, они были серые и прозрачные.
— А я ведь знаю вас, — сказала она. — Вы учились когда-то в здешней гимназии?
— Да, меня зовут Эрнст Гребер.
Теперь и Гребер вспомнил ее тоненькой девочкой. У нее были тогда чересчур большие глаза и чересчур густые волосы. Она рано потеряла мать, и ей пришлось переехать к родным, в другой город.
— Боже мой, Элизабет, я тебя в первую минуту не узнал.
— С тех пор, как мы виделись, прошло лет семь-восемь. Ты очень изменился.
— И ты тоже.
Они стояли друг против друга.
— Что, собственно, тут происходит? — продолжал он. — Тебя охраняют прямо как генерала.
Элизабет Крузе ответила коротким горьким смехом.
— Нет, не как генерала. Как заключенную.
— Что? Почему же? Разве твой отец…
Она сделала быстрое движение.
— Подожди! — шепнула она и прошла мимо него к столу, на котором стоял патефон. Она завела его. Загремел Гогенфриденбергский марш. — Ну вот! А теперь можешь продолжать.
Гребер посмотрел на девушку, ничего не понимая. Бэтхер, видно, был прав: почти каждый из живущих в этом городе — сумасшедший.
— Зачем это? — спросил он. — Останови ты его! Я по горло сыт маршами. Лучше скажи, что тут происходит. Почему ты вроде заключенной?
Элизабет вернулась.
— Эта женщина подслушивает у двери. Она доносчица. Поэтому я и завела патефон. — Она стояла перед ним, и он услышал ее взволнованное дыхание.
— Что с моим отцом? У тебя есть какие-нибудь сведения о нем?
— У меня? Никаких. Я только хотел спросить его кое о чем. А что с ним случилось?
— Так ты ничего не слышал?
— Нет. Я хотел спросить — не знает ли он случайно адрес моей матери. Мои родители пропали без вести.
— И все?
Гребер удивленно посмотрел на Элизабет.
— Для меня этого достаточно, — сказал он, помолчав.
Напряженное выражение на ее лице исчезло.
— Верно, — согласилась она устало. — Я думала, ты принес какую-то весть о нем.
— Но что же все-таки с ним случилось?
— Он в концлагере. Вот уже четыре месяца. На него донесли. Когда ты сказал, что пришел насчет каких-то сведений, я решила — тебе что-нибудь известно о моем отце.
— Я бы тебе тут же сказал.
Элизабет покачала головой. — Едва ли. Если бы ты получил эти сведения нелегально, тебе пришлось бы соблюдать чрезвычайную осторожность.
«Осторожность, — подумал Гребер. — Целый дань только и слышу это слово». Гогенфриденбергский марш продолжал назойливо греметь с жестяным дребезжанием.
— Теперь можно его остановить? — спросил он.
— Да. И тебе лучше уйти. Ты ведь уже в курсе того, что здесь произошло.
— Я не доносчик, — с досадой отозвался Гребер. — Что это за женщина в квартире? Это она донесла на твоего отца?
Элизабет приподняла мембрану, но пластинка продолжала беззвучно вертеться. В тишину ворвался жалобный вой сирены.
— Воздушная тревога! — прошептала она. — Опять.
В дверь постучали: — Гасите свет! Вся беда от этого! Нельзя жечь такой яркий свет!
Гребер открыл дверь. — От чего от этого? — Но женщина была уже в другом конце прихожей. Она крикнула что-то еще и исчезла.
Элизабет сняла руку Гребера с дверной ручки и опять закрыла ее.
— Вот привязалась! Экая сатана в юбке… Как эта баба очутилась здесь? — спросил он.
— Принудительное вселение. Нам навязали ее. Еще спасибо, что одну комнату мне оставили.
С улицы опять донесся шум, женский голос звал кого-то, плакал ребенок. Вой первого сигнала усилился. Элизабет сняла с вешалки плащ и надела его.
— Надо идти в бомбоубежище.
— Еще успеем. Почему ты не переедешь отсюда? Ведь это же прямо ад — жить с такой шпионкой!
— Гасите свет! — снова крякнула женщина уже с улицы.
Элизабет повернулась и выключила свет. Потом скользнула через темную комнату к окну. — Почему не переезжаю? Потому что не хочу трусливого бегства.
Она открыла окно. Вой сирен ворвался в комнату и наполнил ее. Фигура девушки темнела на фоне бледного рассеянного света, вливавшегося в окно, она накинула крючки на оконные створки: при открытых окнах стекла легче выдерживают взрывную волну. Затем вернулась к Греберу. Казалось, завывание сирен, как бурный поток, гонит ее перед собой.
— Я не хочу трусливого бегства, — крикнула она сквозь завывание. — Неужели ты не понимаешь?
Гребер увидел ее глаза. Они опять стали темными, как тогда, в прихожей, их взгляд был полон страстной силы. Неясное чувство подсказывало Греберу, что он должен от чего-то защититься, — от этих глаз, от этого лица, от воя сирен и от хаоса, врывавшегося вместе с воем в открытое окно.
— Нет, — ответил он. — Не понимаю. Ты только себя погубишь. Если позиции нельзя удержать, их сдают. Когда я стал солдатом, я это понял.
Она с недоумением смотрела на него.
— Ну так ты и сдавай их! — гневно воскликнула она. — Сдавай! А меня оставь в покое.
Она хотела проскользнуть мимо него к двери. Гребер схватил ее за руку. Элизабет вырвалась. Она оказалась сильнее, чем он предполагал.
— Подожди! — остановил он ее. — Я провожу тебя.
Вой гнал их вперед. Он стоял всюду — в комнате, в коридоре, в прихожей, на лестнице — он ударялся, о стены и смешивался с собственным эхом, он словно настигал их со всех сторон, и уже не было от него спасения, он не задерживался в ушах и на коже, а прорывался внутри и будоражил кровь, от него дрожали нервы, вибрировали кости и гасла всякая мысль.
— Где эта проклятая сирена? — воскликнул Гребер, спускаясь по лестнице.
— Она может с ума свести!
Дверь на улицу захлопнулась, вой стал глуше.
— На соседней улице, — ответила Элизабет. — Пойдем в убежище на Карлсплац. Наше никуда не годится.
По лестнице бежали тени с чемоданами и узлами. Вспышка карманного фонарика осветила лицо Элизабет.
— Пойдемте с нами, если вы одни! — крикнул ей кто-то.
— Я не одна.
Мужчина поспешил дальше. Входная дверь снова распахнулась. Люди торопливо выбегали из домов, словно их, как оловянных солдатиков, вытряхивали из коробки. Дежурные противовоздушной обороны выкрикивали команды. Мимо промчалась галопом, словно амазонка, какая-то женщина; на ней был красный шелковый халат, желтые волосы развевались. Несколько стариков и старух брели, спотыкаясь и держась за стены; они что-то говорили, но в проносящемся реве ничего не было слышно, — как будто их увядшие рты беззвучно пережевывали мертвые слова.
Гребер и его спутница дошли до Карлсплац. У входа в бомбоубежище теснилась взволнованная толпа. Дежурные сновали в ней, как овчарки, пытаясь навести порядок. Элизабет остановилась.
— Попробуем зайти сбоку, — сказал Гребер.
Она покачала головой.
— Лучше подождем здесь.
Толпа темной массой сползала по темной лестнице и исчезала под землей. Гребер посмотрел на Элизабет. И вдруг увидел, что она стоит совершенно спокойно, словно все это ее не касается.
— А ты храбрая, — сказал он.
Она подняла глаза.
— Нет, я просто боюсь бомбоубежищ.
— Живо! Живо! — крикнул дежурный. — Все вниз! Вы что, особого приглашения ждете?
Подвал был просторный, низкий и прочный, с галереями, боковыми переходами и светом. Там стояли скамьи, дежурила группа противовоздушной обороны. Кое-кто притаскивал с собой матрацы, одеяла, чемоданы, свертки с продуктами и складные стулья; жизнь под землей была уже налажена. Гребер с любопытством озирался. Он первый раз очутился в бомбоубежище вместе с гражданским населением. Первый раз — вместе с женщинами и детьми. И первый раз — в Германии.
Синеватый тусклый свет лишал человеческие лица их живой окраски, это были лица утопленников. Он заметил неподалеку ту самую женщину в красном халате. Халат теперь казался лиловым, а у волос был зеленоватый отсвет. Гребер бросил взгляд на Элизабет. Ее лицо тоже посерело и осунулось, глаза глубоко ввалились и их окружали тени, волосы стали какими-то тусклыми и мертвыми. «Прямо утопленники, — подумал он. — Их утопили во лжи и страхе, загнали под землю, заставили возненавидеть свет, ясность и правду».
Против него сидела, ссутулясь, женщина с двумя детьми. Дети жались к ее коленям. Лица у них были плоские и лишенные выражения, словно замороженные. Жили только глаза. Они искрились при свете лампочек, они были большие и широко раскрытые, они вперялись в дверь, когда лай зениток становился особенно громким и грозным, потом скользили по низкому своду и стенам и опять вперялись в дверь. Они двигались медленно, толчками, точно глаза пораженных столбняком животных, они тянулись следом за грохотом, тяжелые и вместе с тем парящие, быстрые и как бы скованные глубоким трансом, они тянулись и кружили, и тусклый свет отражался в их зрачках. Они не видели Гребера, не видели даже матери; они никого не узнавали и ничего не выражали; с какой-то безразличной зоркостью следили они за тем, чего не могли видеть: за гулом, который мог быть смертью. Дети были уже не настолько малы, чтобы не чуять опасность, и не настолько взрослы, чтобы напускать на себя бесполезную храбрость; они были настороже, беззащитные и выданные врагу.
Гребер вдруг увидел, что не только дети — взгляды взрослых проходили тот же путь. Тела и лица были неподвижны; люди прислушивались — не только их уши, — прислушивались склоненные вперед плечи, ляжки, колени, ноги, локти, руки, которыми они подпирали головы. Все их существо прислушивалось, словно оцепенев, и только глаза следовали за грохотом, точно подчиняясь беззвучному приказу.
И тогда Гребер почувствовал, что всем страшно.
Что-то неуловимо изменилось в гнетущей атмосфере подвала. Неистовство снаружи продолжалось; но неведомо откуда словно повеяло свежим ветром. Всеобщее оцепенение проходило. Подвал уже не казался переполненным какими-то согбенными фигурами; это снова были люди, и они уже сбросили с себя тупую покорность; они выпрямлялись и двигались, и смотрели друг на друга. Опять у них были человеческие лица, а не маски.
— Дальше пролетели, — сказал старик, сидевший рядом с Элизабет.
— Они еще могут вернуться, — возразил кто-то. — У них такая манера. Сделают заход и улетят, а потом возвращаются, когда все уже вылезли из убежищ.
Дети зашевелились. Какой-то мужчина зевнул. Откуда-то выползла такса и принялась все обнюхивать. Заплакал грудной ребенок. Люди развертывали пакеты и принимались за еду. Женщина, похожая на валькирию, пронзительно вскрикнула: — Арнольд! Мы забыли выключить газ! Теперь весь обед сгорел! Как ты мог забыть?
— Успокойтесь, — сказал старик. — Во время налета в городе все равно выключают газ.
— Нашли чем успокоить! А когда опять включат, вся квартира наполнится газом! Это еще хуже!
— Во время тревоги газ не выключают, — педантично и назидательно заявил чей-то голос. — Только во время налета.
Элизабет вынула из кармана гребень и зеркальце и начала расчесывать волосы. В мертвенном свете синих лампочек казалось, что гребень сделан из сухих чернил; однако волосы под ним вздымались и потрескивали.
— Поскорее бы выйти отсюда! — прошептала она. — Тут можно задохнуться!
Но ждать пришлось еще целых полчаса; наконец дверь отперли. Они двинулись вместе со всеми. Над входом горели маленькие затемненные лампочки, а снаружи на ступеньки лестницы широкой волной лился лунный свет, С каждым шагом, который делала Элизабет, она менялась. Это было как бы Пробуждением от летаргии. Тени в глазницах исчезли, пропала восковая бледность лица, волосы вспыхнули медью, кожа снова стала теплой и атласной, — словом, в ее тело вернулась жизнь — и жизнь эта была горячее, богаче и полнокровнее, чем до того, жизнь вновь обретенная, не утраченная и тем более драгоценная и яркая, что она возвращена была лишь на короткие часы.
Они стояли перед бомбоубежищем. Элизабет дышала полной грудью. Она поводила плечами и головой, словно животное, вырвавшееся из клетки.
— Как я ненавижу эти братские могилы под землей! — сказала она. — В них задыхаешься! — Решительным движением она откинула волосы со лба. — Уж лучше быть среди развалин. Там хоть небо над головой.
Гребер посмотрел на нее. Сейчас, когда девушка стояла на фоне грузной, голой бетонной глыбы, подле лестницы, уводившей в преисподнюю, откуда она только что вырвалась, в ней чувствовалось что-то буйное, порывистое.
— Ты куда, домой? — спросил он.
— Да. А куда же еще? Бегать по темным улицам? Я уже набегалась.
Они перешли Карлсплац. Ветер обнюхивал их, как огромный пес.
— А ты не можешь съехать оттуда? — спросил Гребер. — Несмотря на то, что тебя удерживает?
— А куда? Ты знаешь какую-нибудь комнату?
— Нет.
— И я тоже. Сейчас тысячи бездомных. Куда же я перееду?
— Правильно. Сейчас уже поздно.
Элизабет остановилась.
— Я бы не ушла оттуда, даже если бы и было куда. Мне бы казалось, будто я так и бросила в беде своего отца. Тебе это непонятно?
— Понятно.
Они пошли дальше. Вдруг Гребер почувствовал, что с него хватит. Пусть делает, что хочет. Им овладела усталость и нетерпение, а главное, ему вдруг представилась, что именно сейчас, в эту минуту, родителе ищут его на Хакенштрассе.
— Мне пора, — сказал он. — Я условился о встрече и опаздываю. Спокойной ночи, Элизабет.
— Спокойной ночи, Эрнст.
Гребер посмотрел ей вслед. Она тут же исчезла в темноте. «Надо было ее проводить», — подумал он. Но в сущности ему было безразлично. Он вспомнил, что она и раньше ему не нравилась, когда была еще ребенком. Гребер круто повернулся и зашагал на Хакенштрассе. Но там он ничего не нашел. Никого не было. Был лишь месяц, да особенная цепенеющая тишина вчерашних развалин, похожая на застывшее в воздухе эхо немого вопля. Тишина давних руин была иной.
Бэтхер уже поджидал его на ступеньках ратуши. Над ним поблескивала в лунном свете бледная морда химеры на водостоке.
— Ну, что-нибудь узнал?
— Нет. А ты?
— Тоже ничего. В больницах их нет, это можно сказать теперь наверняка. Я сегодня почти все обошел. Милый человек, чего я только там не насмотрелся! Женщины и дети, — ведь это, понимаешь, не то, что солдаты. Пойдем выпьем где-нибудь пива!
Они перешли через Гитлерплац. Их сапоги гулко стучали по мостовой.
— Еще одним днем меньше, — заметил Бэтхер. — Ну, что тут сделаешь? А скоро и отпуску конец.
Он толкнул дверь пивной. Они уселись за столик у окна. Занавеси были плотно задернуты. Никелевые краны на стойке тускло поблескивали в полумраке. Видимо, Бэтхер здесь уже бывал. Не спрашивая, хозяйка принесла два стакана пива. Бэтхер посмотрел ей в спину. Хозяйка была жирная и на ходу покачивала бедрами.
— Сидишь тут один-одинешенек, — заметил он, — а где-то сидит моя супруга. И тоже одна, — по крайней мере, я надеюсь. От этого можно сойти с ума.
— Не знаю. Я лично был бы счастлив, если б узнал, что где-то сидят мои родители. Все равно, где.
— Ну и что же? Родители — это не то, что жена, ты проживешь и без них. Здоровы — и все, и ладно. А вот жена — это другой разговор!
Они заказали еще два стакана пива и развернули свои пакеты с ужином. Хозяйка топталась вокруг их столика, Она поглядывала на колбасу и сало.
— Неплохо живете, ребята! — сказала она.
— Да, ничего живем, — отозвался Бэтхер. — У нас у каждого даже есть целый подарочный пакет с мясом и сахаром. Прямо не знаем, куда девать все это, — он отпил пива. — Тебе легко, — с горечью продолжал он, обращаясь к Греберу. — Подзаправишься, а потом подмигнешь какой-нибудь шлюхе и завьешь горе веревочкой!
— А ты не можешь?
Бэтхер покачал головой. Гребер удивленно посмотрел на него. Не ожидал он от старого солдата такой непоколебимой верности.
— Они все тут слишком тощие, приятель, — продолжал Бэтхер. — Беда в том, что меня, понимаешь, тянет только на очень пышных женщин. А остальные — ну, прямо отвращение берет. Ничего не получается. Все равно, что я лег бы с вешалкой. Только очень пышные! А иначе ложная тревога.
— Вот тебе как раз подходящая, — Гребер указал на хозяйку.
— Ты сильно ошибаешься! — Бэтхер оживился. — Тут огромнейшая разница, приятель. То, что ты видишь, это студень, дряблый жир, утонуть можно. Она, конечно, особа видная, полная, сдобная — что и говорить, — но это же перина, а не двуспальный пружинный матрац, как моя супруга. У моей жены все это прямо железное. Весь дом, бывало, трясется, точно кузница, когда она принимается за дело, штукатурка со стен сыплется. Нет, приятель, такое сокровище на улице не найдешь.
Бэтхер пригорюнился. И вдруг откуда-то повеяло запахом фиалок. Гребер огляделся. Фиалки росли в горшке на подоконнике, и в этом внезапно пахнувшем на него невыразимо сладостном аромате было все — безопасность, родина, надежда и позабытые грезы юности, — аромат был очень силен и внезапен, как нападение, и тут же исчез; но Гребер почувствовал себя после него таким ошеломленным и усталым, как будто бежал с полной выкладкой по глубокому снегу. Он поднялся.
— Куда ты? — спросил Бэтхер.
— Не знаю. Куда-нибудь.
— В комендатуре ты был?
— Да. Получил направление в казармы.
— Хорошо. Постарайся, чтобы тебя назначили в сорок восьмой номер.
— Постараюсь.
Бэтхер рассеянно следил глазами за хозяйкой.
— А я, пожалуй, посижу. Выпьем еще по одному.
Гребер медленно шел по улице, направляясь в казарму. Ночь стала очень холодной. На каком-то перекрестке он увидел воронку от бомбы, над ямой вздыбились трамвайные рельсы. В проемах входных дверей лежал лунный свет, похожий на металл. От шагов рождалось эхо, точно под улицей тоже шагал кто-то. Кругом было пустынно, светло и холодно.
Казарма стояла на холме на краю города. Она уцелела. Учебный плац, залитый белым светом, казалось, засыпан снегом. Гребер вошел в ворота. У него было такое чувство, будто его отпуск уже кончился. Былое рухнуло позади, как дом его родителей, и он опять уходил на фронт; правда, уже другой фронт — без орудий, без автоматов, и все-таки опасность была там не меньше.