3
Залп сразу задохнулся в серой вате необъятного неба. Вороны, сидевшие на стенах, даже не взлетели. Они ответили только карканьем, которое, казалось, было громче, чем выстрелы. Вороны привыкли к более грозному шуму.
Три плащ-палатки наполовину лежали в талой воде. Плащ-палатка, принадлежавшая солдату без лица, была завязана. Рейке лежал посредине. Разбухший сапог с остатками ноги приставили куда следует, но когда мертвецов несли от церкви к могиле, он сбился на сторону и теперь свешивался вниз. Никому не хотелось поправлять его. Казалось, будто Рейке хочет поглубже зарыться в землю.
Они забросали тела комьями мокрой земли. Когда могила была засыпана, осталось еще немного земли. Мюкке взглянул на Мюллера.
— Утрамбовать?
— Что?
— Утрамбовать, господин лейтенант? Могилу. Тогда и остальная войдет, а сверху наложим камней. От лисиц и волков.
— Они сюда не доберутся. Могила достаточно глубока. А кроме того…
Мюллер подумал о том, что лисицам и волкам и без того хватает корма, зачем им разрывать могилы.
— Чепуха, — сказал он, — что это вам пришло в голову?
— Случается.
Мюкке бесстрастно посмотрел на Мюллера. «Еще один безмозглый дурак, — подумал он. — Почему-то всегда производят в офицеры никуда не годных людей, а настоящие парни погибают. Вот как Рейке».
Мюллер покачал головой.
— Из оставшейся земли сделайте могильный холм, — приказал он. — Так лучше будет. И поставьте крест.
— Слушаюсь, господин лейтенант.
Мюллер приказал роте построиться и уйти. Он командовал громче, чем нужно. Ему постоянно казалось, что старые солдаты не принимают его всерьез. Так оно, впрочем, и было.
Зауэр, Иммерман и Гребер накидали из оставшейся земли небольшой холмик.
— Крест не будет держаться, — заметил Зауэр. — Земля слишком рыхлая.
— Конечно.
— И трех дней не простоит.
— А тебе что, Рейке близкий родственник?
— Попридержи язык. Хороший был парень. Что ты понимаешь.
— Ну, ставим крест или нет? — спросил Гребер.
Иммерман обернулся.
— А… наш отпускник. Ему некогда!
— А ты бы не спешил? — спросил Зауэр.
— Мне отпуска не дадут, и ты, навозный жук, это отлично знаешь.
— Ясно, не дадут. Ведь ты, пожалуй, не вернешься.
— А может, и вернусь.
Зауэр сплюнул. Иммерман презрительно засмеялся.
— А может, я даже по своей охоте вернусь.
— Да разве тебя поймешь. Сказать ты все можешь. А кто знает, какие у тебя секреты.
Зауэр поднял крест. Длинный конец был внизу заострен. Он воткнул крест и несколько раз плашмя ударил по нему лопатой. Крест глубоко вошел в землю.
— Видишь, — обратился он к Греберу. — И трех дней не простоит.
— Три дня — срок большой, — возразил Иммерман. — Знаешь, Зауэр, что я тебе посоветую. За три дня снег на кладбище так осядет, что ты сможешь туда пробраться. Раздобудь там каменный крест и притащи сюда. Тогда твоя верноподданническая душа успокоится.
— Русский крест?
— А почему бы и нет? Бог интернационален. Или ему тоже нельзя?
Зауэр, отвернулся:
— Шутник ты, как я погляжу. Настоящий интернациональный шутник!
— Я стал таким недавно. Стал, Зауэр. Раньше я был другим. А насчет креста — это твоя выдумка. Ты сам вчера предложил.
— Вчера, вчера! Мы тогда думали, это русский. А ты всякое слово готов перевернуть.
Гребер поднял свою лопату.
— Ну, я пошел, — заявил он. — Ведь мы тут кончили, да?
— Да, отпускник, — ответил Иммерман. — Да, заячья душа! Тут мы кончили.
Гребер ничего не ответил. Он стал спускаться с холма.
Отделение разместилось в подвале, куда свет проникал через пробоину в потолке. Как раз под пробоиной четверо, кое-как примостившись вокруг ящика, играли в скат. Другие спали по углам. Зауэр писал письмо. Подвал, довольно просторный, должно быть, принадлежал раньше кому-нибудь из местных заправил; он был более или менее защищен от сырости.
Вошел Штейнбреннер.
— Последние сообщения слышали?
— Радио не работает.
— Вот свинство! Оно должно быть в порядке.
— Ну, так приведи его в порядок, молокосос, — ответил Иммерман. — У того, кто следил за аппаратом, уже две недели как оторвало голову.
— А что там испортилось?
— У нас больше нет батарей.
— Нет батарей?
— Ни единой. — Иммерман, осклабившись, смотрел на Штейнбреннера. — Но может, оно заработает, если ты воткнешь провода себе в нос: ведь твоя голова всегда заряжена электричеством. Попробуй-ка!
Штейнбреннер откинул волосы.
— Есть такие, что не заткнутся, пока не обожгутся.
— Не напускай туману, Макс, — ответил спокойно Иммерман. — Уж сколько раз ты доносил на меня, всем известно. Ты востер, что и говорить. Это похвально. Да только, на беду, я отличный механик и неплохой пулеметчик. А такие здесь нужны сейчас больше, чем ты. Вот почему тебе так не везет. Сколько, собственно, тебе лет?
— Заткнись!
— Лет двадцать? Или даже девятнадцать? А у тебя уже есть чем похвастать. Уже лет пять-шесть как ты гоняешься за евреями и предателями нации. Честь тебе и слава! Когда мне было двадцать, я гонялся за девчонками.
— Оно и видно!
— Да, — ответил Иммерман. — Оно и видно.
Вошел Мюкке.
— Что у вас тут опять?
Никто не ответил ему. Все считали Мюкке дураком.
— Что у вас тут такое, я спрашиваю!
— Ничего, господин фельдфебель, — отозвался Бернинг, сидевший ближе к входу. — Мы просто разговаривали.
Мюкке посмотрел на Штейнбреннера.
— Что-нибудь случилось?
— Десять минут назад передавали последние сообщения.
Штейнбреннер встал и посмотрел вокруг. Никто не проявлял интереса. Только Гребер прислушался. Картежники спокойно продолжали игру. Зауэр не поднимал головы от своего письма. Спящие усердно храпели.
— Внимание! — заорал Мюкке. — Оглохли вы, что ли? Последние сообщения! Слушать всем! В порядке дисциплины!
— Так точно, — ответил Иммерман.
Мюкке метнул в него сердитый взгляд. На лице Иммермана было написано внимание — и только. Игроки побросали карты на ящик, рубашками вверх, не собрав их в колоду. Они берегли секунды, чтобы сразу же, когда можно будет, приняться за игру. Зауэр слегка приподнял голову.
Штейнбреннер вытянулся.
— Важные новости! Передавали в «Час нации». Из Америки сообщают о крупных забастовках. Производство стали парализовано. Большинство военных заводов бездействует. Саботаж в авиационной промышленности. Повсюду проходят демонстрации под лозунгом немедленного заключения мира. Правительство неустойчиво. Со дня на день ожидают его свержения.
Он сделал паузу. Никто не откликнулся. Спящие проснулись и лежали, почесываясь. Через пробоину в потолке талая вода капала в подставленное ведро. Мюкке громко сопел.
— Наши подводные лодки блокируют все американское побережье. Вчера потоплены два больших транспорта с войсками и три грузовых судна с боеприпасами; всего тридцать четыре тысячи тонн за одну эту неделю. Англия на своих развалинах умирает с голоду. Морские пути повсюду перерезаны нашими подводными лодками. Создано новое секретное оружие, в том числе управляемые по радио бомбардировщики, которые могут летать в Америку и обратно без посадки. Атлантическое побережье превращено в сплошную гигантскую крепость. Если противник решится на вторжение, мы сбросим его в океан, как было уже раз, в 1940 году.
Игроки снова взялись за карты. Комок снега плюхнулся в ведро.
— Хорошо бы сейчас сидеть в приличном убежище, — проворчал Шнейдер, коренастый мужчина с короткой рыжей бородой.
— Штейнбреннер, — спросил Иммерман, — а насчет России какие новости?
— Зачем они вам?
— Затем, что ведь мы-то здесь. Кое-кого это интересует. Например, нашего друга Гребера. Отпускника.
Штейнбреннер колебался. Он не доверял Иммерману. Однако партийное рвение превозмогло.
— Сокращение линии фронта почти закончено, — заявил он. — Русские обескровлены гигантскими потерями. Новые укрепленные позиции для контрнаступления уже готовы. Подтягивание наших резервов завершено. Наше контрнаступление с применением нового оружия будет неудержимо.
Он поднял было руку, но тут же опустил ее. Трудно сказать о России что-нибудь вдохновляющее, каждый слишком хорошо видел, что здесь происходит. Штейнбреннер стал вдруг похож на усердного ученика, который изо всех сил старается не засыпаться на экзамене.
— Это, конечно, далеко не все. Самые важные новости хранятся в строжайшем секрете. О них нельзя говорить даже в «Час нации». Но абсолютно верно одно: мы уничтожим противника еще в этом году. — Он повернулся без своей обычной лихости, чтобы направиться в другое убежище. Мюкке последовал за ним.
— Ишь, задницу лижет, — заметил один из проснувшихся, повалился обратно и захрапел.
Игроки в скат возобновили игру.
— Уничтожим, — сказал Шнейдер. — Мы уничтожаем их дважды на дню. — Он взглянул в свои карты: — У меня двадцать.
— Все русские — от рождения обманщики, — сказал Иммерман. — В финскую войну они притворились намного слабее, чем были на самом деле. Это был подлый большевистский трюк.
Зауэр поднял голову.
— Да помолчишь ты, наконец? Ты, видать, все на свете знаешь, да?
— А то нет! Всего несколько лет назад русские были нашими союзниками. А насчет Финляндии — это сказал сам рейхсмаршал Геринг. Его подлинные слова. Ты что, не согласен?
— Да-будет вам, ребята, спорить, — произнес кто-то, лежавший у стены. — Что это на вас нашло сегодня.
Стало тихо. Лишь игроки по-прежнему хлопали картами по доске, да капала вода в ведро. Гребер сидел не двигаясь. Он-то знал, что на них сегодня нашло. Так бывало всегда после расстрелов и похорон.
К вечеру в деревню стали прибывать большие группы раненых. Часть из них сразу же отправляли дальше в тыл. Обмотанные окровавленными бинтами, они появлялись на равнине из серо-белой дали и двигались в противоположную сторону к тусклому горизонту. Казалось, они никогда не добредут до госпиталя и утонут где-нибудь в этом серо-белом месиве. Большинство молчало. Все были голодны.
Для тех, кто не мог идти дальше и для кого уже не хватало санитарных машин, в церкви устроили временный госпиталь. Пробитую снарядами крышу залатали. Пришел до смерти уставший врач с двумя санитарами и начал оперировать. Дверь оставили открытой, пока не стемнеет, и санитары беспрестанно втаскивали и вытаскивали носилки. В золотистом сумраке церкви яркий свет над операционным столом был подобен светлому шатру. В углу по-прежнему валялись обломки двух изваянии. Мария простирала руки с отломанными кистями. У Христа не было ног; казалось, распяли ампутированного. Изредка кричали раненые. У врача еще были обезболивающие средства. В котлах и никелированной посуде кипела вода. Медленно наполнялась ампутированными конечностями цинковая ванна, принесенная из дома, где жил ротный командир. Откуда-то появился пес. Он терся у двери и, сколько его не прогоняли, возвращался назад.
— Откуда он взялся? — спросил Гребер, стоявший вместе с Фрезенбургом около дома, где раньше, жил священник.
Фрезенбург пристально посмотрел на упрямого пса, который дрожал и вытягивал шею.
— Наверно, из лесу.
— Что ему делать в лесу? Там ему кормиться нечем.
— Нет, почему же. Корма теперь ему хватит, и не только в лесу. Где хочешь.
Они подошли ближе. Пес насторожился, готовый удрать. Гребер и Фрезенбург остановились.
Собака была большая и тощая, серовато-рыжая, с длинной узкой мордой.
— Это не дворняжка, — сказал Фрезенбург. — Породистый пес.
Он тихо прищелкнул языком. Пес насторожился. Фрезенбург прищелкнул еще раз и заговорил с ним.
— Ты думаешь, он ждет, пока ему кинут что-нибудь? — спросил Гребер. Фрезенбург покачал головой.
— Корма ему везде хватит. Он пришел не за этим. Здесь свет, и вроде как дом. По-моему, он ищет общества людей.
Вынесли носилки. На них лежал человек, умерший во время операции. Пес отскочил на несколько шагов. Он прыгнул легко, словно на пружине. Но остановился и взглянул на Фрезенбурга. Тот снова заговорил с ним и неторопливо шагнул к нему. Пес опять прыгнул в сторону, потом остановился и едва заметно завилял хвостом.
— Боится, — сказал Гребер.
— Да, конечно. Но это хороший пес.
— И притом людоед.
Фрезенбург обернулся.
— Все мы людоеды.
— Почему?
— Потому что так оно и есть. Мы, как и он, воображаем, что мы хорошие. И нам, как ему, хочется немножко тепла, и света, и дружбы.
Фрезенбург улыбнулся одной стороной лица. Другая была почти неподвижна из-за широкого шрама. Она казалась мертвой, и Греберу всегда было не по себе, когда он видел эту улыбку, словно умиравшую у барьера этого шрама. Казалось, это не случайно.
— Просто мы люди как люди. Сейчас война, этим все сказано.
Фрезенбург покачал головой и стал сбивать тростью снег с обмоток.
— Нет, Эрнст. Мы утеряли все мерила. Десять лет нас изолировали, воспитывали в нас отвратительное, вопиющее, бесчеловечное и нелепое высокомерие. Нас объявили нацией господ, которой все остальные должны служить, как рабы. — Он с горечью рассмеялся. — Нация господ! Подчиняться каждому дураку, каждому шарлатану, каждому приказу — разве это означает быть нацией господ? И вот вам ответ. Он, как всегда, сильнее бьет по невинным, чем по виновным.
Гребер смотрел на него, широко раскрыв глаза. Фрезенбург был здесь единственным человеком, которому он вполне доверял. Оба были из одного города и давно знали друг друга.
— Если тебе все это ясно, — сказал он наконец, — то почему ты здесь?
— Почему я здесь? Вместо того, чтобы сидеть в концлагере? Или быть расстрелянным за уклонение от военной службы?
— Нет, не то. Но разве ты был призван в 1939? Ведь ты не того года. Почему же ты пошел добровольцем?
— Мой возраст не призывали, это верно. Но теперь другие порядки. Берут людей и постарше, чем я. Не в этом дело. И это не оправдание. То, что мы здесь, ничего не меняет. Мы тогда внушали себе, что не хотим бросать отечество в трудную минуту, когда оно ведет войну, а что это за война, кто в ней виноват и кто ее затеял — все это будто бы неважно. Пустая отговорка, как и прежде, когда мы уверяли, что поддерживаем их только, чтобы не допустить худшего. Тоже отговорка. Для самоутешения. Пустая отговорка! — Он с силой ткнул палкой в снег. Пес беззвучно отскочил и спрятался за церковь. — Мы искушали господа, понимаешь ты это, Эрнст?
— Нет, — ответил Гребер.
Он не хотел понимать. Фрезенбург помолчал.
— Ты не можешь этого понять, — сказал он спокойнее. — Ты слишком молод. Ты ничего не видел, кроме истерических кривляний и войны. А я участвовал и в первой войне. И видел, что было между этими войнами. — Он опять улыбнулся: одна половина лица улыбнулась, другая была неподвижна. Улыбка разбивалась о нее, как утомленная волна, и не могла преодолеть барьера. — Зачем я не оперный певец, — сказал он. — Был бы я тенором с пустой башкой, но убедительным голосом. Или стариком. Или ребенком. Нет, не ребенком. Не тем, кто предназначен для будущего. Война проиграна. Хоть это ты понимаешь?
— Нет!
— Каждый генерал, мало-мальски сознающий свою ответственность, давно махнул бы рукой. Чего ради мы здесь бьемся? — Он повторил: — Чего ради? Даже не за приемлемые условия мира. — Он поднял руку, указывая на темнеющий горизонт. — С нами больше не станут разговаривать. Мы свирепствовали, как Атилла и Чингис-хан. Мы нарушили все договоры, все человеческие законы. Мы…
— Так это же эсэсовцы! — с отчаянием в голосе прервал его Гребер.
Он искал встречи с Фрезенбургом, чтобы уйти от Иммермана, Зауэра и Штейнбреннера; ему хотелось поговорить с другом о старом мирном городе на берегу реки, о липовых аллеях и о юности; а теперь ему стало еще тяжелей, чем до того. В эти дни все как будто сговорились против него. Ни от кого не ждал он помощи; иное дело Фрезенбург, которого он в сумятице отступления давно не встречал. И вот именно от него он и услышал то, во что так долго не хотел верить, в чем решил разобраться потом, дома, и чего боялся больше всего на свете.
— Эсэсовцы! — презрительно ответил Фрезенбург. — Только за них мы еще и сражаемся. За СС, за гестапо, за лжецов и спекулянтов, за фанатиков, убийц и сумасшедших — чтобы они еще год продержались у власти. Только за это — и больше ни за что! Война давно проиграна.
Стемнело. Двери церкви закрыли, чтобы из них не падал свет. В зияющих отверстиях окон показались темные фигуры, завешивавшие их одеялами. Затемняли также входы в подвалы и убежища.
— Мы стали слепыми кротами, — сказал Фрезенбург, оглянувшись кругом. — И души у нас ослепли. Уму непостижимо, до чего мы докатились!
Гребер вытащил из кармана начатую пачку сигарет и протянул Фрезенбургу. Тот отказался.
— Кури сам. Или оставь про запас. У меня хватит.
Гребер покачал головой:
— Возьми…
Фрезенбург чуть улыбнулся и взял сигарету.
— Когда едешь?
— Не знаю. Приказ об отпуске еще не подписан. — Гребер затянулся и выдохнул дым. — Хорошо, когда есть сигареты. Иногда это даже лучше, чем друзья. Сигареты не сбивают с толку. Они молчаливые друзья.
— Не знаю, — повторил он. — С некоторых пор я ничего не знаю. Прежде все было ясно, а теперь все смешалось. Хорошо бы заснуть и проснуться в совсем другие времена. Но это даром не дается. Чертовски поздно я начал думать. Хорошего в этом мало.
Фрезенбург тыльной стороной ладони потер свой шрам.
— Ничего, не огорчайся. За последние десять лет нам этой пропагандой так прожужжали уши, что трудно было расслышать что-нибудь другое. А особенно то, что не орет на площадях: голос сомнения и голос совести. Ты знал Польмана?
— Он был нашим учителем истории и закона божьего.
— Когда будешь дома, зайди к нему. Может, он еще жив. Передай привет от меня.
— С чего бы это ему не быть живым? Он ведь не на фронте.
— Нет.
— Тогда он наверное жив. Ему лет шестьдесят пять, не больше.
— Передай ему от меня привет.
— Ладно.
— Ну, мне пора. Будь здоров. Увидеться, пожалуй, больше не придется.
— Нет, только после того, как я вернусь. Но это же недолго. Всего три недели.
— Да, в самом деле. Ну, будь здоров.
— Будь здоров.
Фрезенбург, топая по снегу, пошел в свою роту, стоявшую по соседству в разрушенном селе. Гребер смотрел ему вслед, пока тот не исчез в сумерках. Потом побрел обратно. Возле церкви он увидел темный силуэт собаки; завешенная плащ-палаткой дверь открылась, пропустив полоску света. Скудный свет показался ему теплым, можно было даже вообразить, что ты на родине, если не знать, для чего его зажгли. Гребер подошел к псу. Тот отскочил, и Гребер увидел, что искалеченные статуи Марии и Христа стоят в снегу. Рядом валялся сломанный велосипед. Их вынесли из церкви, где дорог был каждый уголок.
Он пошел дальше, к подвалу, в котором разместился его взвод. Над развалинами желтел слабый отблеск вечерней зари. Неподалеку от церкви лежали мертвецы. В талом снегу нашли еще трех, давнишних, убитых в октябре. Они размякли и уже почти смешались с землей. Рядом с ними лежали те, что умерли только сегодня после полудня, в церкви. Эти были бледные, враждебные, чужие, они еще не покорились.