Книга: Черный обелиск
Назад: XX
Дальше: x x x

x x x

— Изабелла? — удивленно восклицаю я.
Она сидит на террасе флигеля для неизлечимых. В ней нет ничего похожего на то вздрагивающее измученное создание, каким она была в последний раз. Глаза у нее ясные, лицо спокойное, и она никогда еще не казалась мне такой красивой, как сейчас, — может быть, потому, что уж очень она другая, не такая, как в прошлый раз.
После полудня шел дождь, и сад сверкает влагой и солнцем. Над городом плывут какие-то средневековые облака синего цвета без примеси, и целые ряды окон превратились в зеркальные галереи. Хотя теперь день, но все равно на ней вечернее платье из очень мягкой черной материи и золотые туфли. На правой руке — браслет в виде цепочки с изумрудами. Вероятно, один браслет стоит дороже всей нашей фирмы, включая склад надгробий, дома и доходы за ближайшие пять лет. До сих пор она ни разу этой цепочки не надевала; как видно, сегодня день драгоценностей, говорю я себе. Сначала золотой Вильгельм Второй, потом вот это! Но браслет не трогает меня.
— Ты слышишь их? — спрашивает Изабелла. — Они пили много и глубоко и теперь сыты, спокойны и довольны. И они жужжат, как миллионы пчел.
— Кто?
— Деревья и все эти кусты. Ты слышал, как они вчера кричали, когда стояла такая сушь?
— Разве они могут кричать?
— Конечно. Неужели ты не слышишь?
— Нет, — отвечаю я и смотрю на браслет, который словно искрится зелеными глазами. Изабелла смеется.
— Ах, Рудольф! Ты слышишь так мало! — говорит она с нежным укором. — Точно твои уши заросли густым кустарником. И потом ты так шумишь — потому ничего и не слышишь.
— Я шумлю? Каким образом?
— Не словами. Но вообще ты ужасно шумный, Рудольф. Подчас твое общество трудно выносить. Ты больше шумишь, чем гортензии, когда они хотят пить, а ведь эти растения такие крикуньи.
— Что же во мне шумного?
— Все. Твои желания. Твое недовольство. Твое тщеславие. Твоя нерешительность…
— Тщеславие? — удивляюсь я. — Я не тщеславен.
— Конечно, ты…
— Исключено! — возражаю я, но чувствую, что говорю неправду.
Изабелла быстро целует меня.
— Не утомляй меня, Рудольф. Ты всегда гонишься за точными названиями. А ведь и тебя зовут вовсе не Рудольф, верно? Как же твое имя?
— Людвиг, — отвечаю я изумленно. Она впервые меня спрашивает об этом…
— Ах да, Людвиг. И ты никогда не устаешь от него?
— Устаю. И от самого себя тоже.
Она кивает, словно это самая естественная вещь на свете.
— Ну так перемени его. Почему ты не хочешь быть Рудольфом? Или еще кем-нибудь? Уезжай отсюда. В другую страну. Любое имя — тоже имя.
— Ну что поделаешь, если меня зовут Людвиг? Как я могу изменить его? В городе меня все знают.
Изабелла словно не слышит.
— Я тоже скоро уйду, — говорит она. — Я чувствую. Устала я, и устала от своей усталости. Уже все понемногу пустеет, полно прощальной тоски и ожидания.
Я смотрю на нее, и меня охватывает внезапный страх. Что она имеет в виду?
— Разве каждый из нас не изменяется непрерывно? — спрашиваю я.
Она смотрит вдаль, на город.
— Я не это имею в виду, Рудольф. Мне кажется, есть еще какое-то другое изменение. Более значительное. Подобное смерти. Может быть, это и есть смерть.
Она качает головой, не глядя на меня.
— Его всюду ощущаешь, — шепчет она. — И в деревьях, и в тумане. Ночью оно капает с неба. Этим же полны тени. А во всем теле — усталость. Она прокралась туда. Гулять мне уже не хочется, Рудольф. Мне было с тобой очень хорошо, даже когда ты не понимал меня. Но хоть ты был тут. Иначе я осталась бы совсем одна.
Я не знаю, о чем она говорит. Странное мгновение. Вдруг наступает удивительная тишина, ни один лист не шелохнется, только Изабелла чуть помахивает рукой с длинными пальцами над краем плетеного кресла и тихонько звякает браслет с зелеными камнями. Заходящее солнце окрашивает ее лицо в такие теплые тона, что оно кажется противоположностью всякой мысли о смерти, и все же у меня такое чувство, словно какой-то холод разливается вокруг, подобный беззвучному страху, а что когда снова начнется ветер, Изабеллы тут уж не будет. Но вдруг ветер проносится по кронам деревьев, он шумит листвой, наваждение исчезло, Изабелла встает и улыбается.
— Есть много способов умирать, — говорит она. — Бедный Рудольф! Ты знаешь только один! Счастливый Рудольф. Пойдем в комнату.
— Я очень тебя люблю, — говорю я.
Она улыбается шире.
— Называй это как хочешь. Что такое ветер и что такое тишина? До чего они непохожи, и все-таки они одно. Просто я покаталась на пестрых лошадках карусели и посидела на голубом бархате золотых гондол, которые не только вертятся по кругу, но поднимаются и опускаются. Ты, верно, их не любишь, да?
— Нет, я предпочитал сидеть на лакированных львах и оленях. Но с тобой я покатался бы и в гондолах.
Она целует меня.
— А музыка! — говорит она вполголоса. — А огни каруселей в тумане! Где наша юность, Рудольф?
— Да, где? — И вдруг чувствую, что на глаза навертываются слезы, сам не знаю почему. — А была у нас разве юность?
— Кто это знает!
Изабелла встает. Над нами среди листвы раздается шорох. Я вижу в алом свете заката, что какая-то птица капнула мне на пиджак. Примерно на то место, где сердце. Изабелла замечает это и неудержимо хохочет. Я снимаю носовым платком саркастический след, оставленный зябликом.
— Ты моя юность, — говорю я. — Теперь я знаю. Ты все, без чего она не может обойтись. И это, и другое, и еще очень, очень многое. И то, что ценность утраченного познаешь, только когда оно ускользает.
Разве Изабелла от меня ускользает? — думаю я. — И почему бы она ускользнула? Потому, что она говорит об этом? Разве она когда-нибудь была моею? Или потому, что вдруг возник этот безмолвный, дышащий холодом страх? Разве мало она мне говорила и разве я всякий раз не пугался?
— Я люблю тебя, Изабелла, — говорю я. — Люблю гораздо сильнее, чем думал, — Моя любовь как ветер: вот он поднялся, и думаешь, что это всего-навсего легкий ветерок, а сердце вдруг сгибается под ним, словно ива в бурю. Я люблю тебя, сердце моего сердца, единственный островок тишины среди общей сумятицы; я люблю тебя за то, что ты чуешь, когда цветку нужна влага и когда время устает, словно набегавшийся за день охотничий пес; я люблю тебя, и любовь льется из меня, точно из распахнутых ворот, где таился неведомый сад, я еще не совсем ее понимаю и дивлюсь на нее, и мне чуть-чуть стыдно моих торжественных слов, но они помимо моей воли с громом вырываются наружу и отдаются гулким эхом; кто-то говорит из меня, кого я не знаю, может быть, это третьесортный автор мелодрамы или мое сердце, уже не ведающее страха.
Изабелла внезапно остановилась. Мы в той же аллее, откуда она ушла домой обнаженная, но сейчас все здесь по-другому. Аллея полна алым закатным светом, полна неизжитой молодостью, печалью и не то рыдающим, не то ликующим счастьем. И уже не аллея, не деревья перед нами: это аллея сказочного света, и деревья на ней склоняются друг к другу, словно темные веера, чтобы удержать его, мы стоим в этом свете, почти невесомые, пронизанные им, как зеркальные карпы — духом новогоднего рома, в котором они плавают и который пропитывает их с такой силой, что они почти распадаются.
— Ты любишь меня? — шепчет Изабелла.
— Я люблю тебя и знаю, что никогда никого не буду так любить, как тебя, потому что никогда уже не буду таким, какой я сейчас, в это мгновение, оно уже проходит, пока я о нем говорю, и я не могу удержать его, даже если бы отдал за него свою жизнь…
Она смотрит на меня удивленными сияющими глазами.
— Наконец-то ты понял, — шепчет она. — Наконец почувствовал его, несказанное счастье, и печаль, и мечту, и двойственность лика. Это же радуга, Рудольф, и по ней можно пройти, но если на миг усомнишься, то сорвешься вниз! Ты наконец поверил?
— Да, — бормочу я и знаю, что поверил, еще миг тому назад верил, а теперь уже верю не вполне. Свет еще пылает, но по краям уже становится серым, медленно появляются темные пятна, из-под них снова выступает проказа обычных мыслей, только прикрытая, но не исцеленная. Чудо прошло мимо, оно коснулось, но не переродило меня, мое имя осталось тем же, и я, вероятно, буду таскать его за собой до конца моих дней, я не феникс, возрождение — не для меня, я попытался летать, но снова, точно ослепленная неуклюжая курица, спотыкаясь, валюсь наземь и опять застреваю в колючей проволоке.
— Не грусти, — говорит Изабелла, которая наблюдает за мной.
— Я не способен ходить по радуге, Изабелла, — говорю я. — Но очень хотел бы научиться. А кто способен?
Она шепчет мне на ухо:
— Никто.
— Никто? И ты тоже нет?
Изабелла качает головой.
— Никто, — повторяет она. — Но достаточно, если человек об этом тоскует.
Свет очень быстро меркнет. Когда-то все это уже было, думаю я, но никак не могу вспомнить, когда именно. Я чувствую близость Изабеллы, и вдруг — она уже в моих объятиях. Мы целуемся отчаянно, безумно, точно люди, которых навеки отрывают друг от друга.
— Я все упустил, — говорю я, задыхаясь. — Я люблю тебя, Изабелла.
— Тише, — шепчет она. — Молчи… Тусклое пятно в конце аллеи начинает рдеть. Мы направляемся к нему и у ворот останавливаемся. Солнце село, и поля стали бесцветными, зато над лесом стоит огромная заря, и кажется, что на городских улицах пожар.
Мы некоторое время молчим.
— Какая гордыня, — вдруг говорит Изабелла, — воображать, будто жизнь имеет начало и конец!
Я не сразу понимаю ее. «За нами сад уже готовится к приходу ночи; но перед нами, по ту сторону железной решетки, все кипит и пылает, словно происходит бурный алхимический процесс. Начало и конец, думаю я и вдруг понимаю, что она имела в виду: гордыня воображать, что можно вырезать и выделить свою маленькую жизнь из этого огня и кипенья и сделать наш обрывок сознания судьей ее продолжительности, тогда как эта жизнь — просто маленькая пушинка, которая недолгое время плавает в нем. Начало и конец — выдуманные слова для выдуманного понятия времени, плод тщеславного сознания амебы, не желающего раствориться в чем-то более великом.
— Изабелла, — говорю я. — Милая, любимая, жизнь моя! Мне кажется, я наконец почувствовал, что такое любовь! Это жизнь, только жизнь, высочайший взлет волны, тянущейся к вечернему небу, к бледнеющим звездам и к самому себе, — взлет всегда напрасный, ибо он — порыв смертного начала к бессмертному; но иногда небо склоняется навстречу такой волне, они на миг встречаются, и тогда это уже не закат с одной стороны и отречение — с другой, тогда уже нет и речи о недостатке и избытке, о подмене, совершаемой поэтами, тогда…
Я вдруг смолкаю.
— Я несу какой-то вздор, — продолжаю я, — слова льются непрерывным потоком, может быть, в этом есть и ложь, но ложь только потому, что сами слова лживы, они словно чашки, которыми хочешь вычерпать родник, — но ты поймешь меня и без слов, все это так ново для меня, что я еще не умею его выразить; я ведь не знал, что даже мое дыхание способно любить, и мои ногти, и даже моя смерть, поэтому — к черту вопрос о том, сколько такая любовь продлится, и смогу ли я ее удержать, и смогу ли ее выразить…
— Я понимаю, — говорит Изабелла.
— Понимаешь?
Она кивает с сияющим взором.
— А я уже начала тревожиться за тебя, Рудольф.
Почему бы ей тревожиться за меня, думаю я. Я же не болен.
— Тревожиться за меня? — спрашиваю я. — Почему же тревожиться?
— Да, тревожилась, — отвечает она. — Но теперь нет. Прощай, Рудольф.
Я смотрю на нее и сжимаю ее руки:
— Почему ты хочешь уйти? Я что-нибудь сказал не так?
Она качает головой и пытается высвободиться.
— Нет, да! — настаиваю я. — Не так я говорил! Пустые слова, гордыня, болтовня…
— Не губи же всего, Рудольф! Почему всякий раз, когда ты хочешь чем-нибудь владеть, ты губишь это, как только получил?
— Да, — соглашаюсь я. — Почему?
— Это огонь без дыма и пепла. Не губи его. Прощай, Рудольф.
Что это? — думаю я. — Прямо как в театре, но подмостков никаких тут не может быть. Прощание? Но ведь сколько раз мы так прощались, каждый вечер! Я крепко держу Изабеллу.
— Мы не расстанемся, — говорю я.
Она кивает, кладет мне голову на плечо, и я вдруг чувствую, что она плачет.
— Отчего ты плачешь? — спрашиваю я. — Мы же счастливы!
— Да, — отвечает она, целует меня и выскальзывает из моих объятий. — Прощай, Рудольф.
— Почему ты так прощаешься со мной? Мы же не расстаемся. Завтра я опять приду к тебе.
Она смотрит на меня.
— Ах, Рудольф, — говорит она, точно опять чувствует себя не в силах что-то разъяснить мне. — Как умирать, если не можешь проститься?
— Да, — отвечаю я. — Как? Я тоже не понимаю. Или то, или другое.
Мы стоим перед флигелем, в котором она живет. В холле никого нет. На одном из плетеных кресел лежит очень пестрый платок.
— Идем, — вдруг говорит Изабелла.
Одно мгновение я колеблюсь, но ни за что на свете не скажу я теперь «нет» и поднимаюсь с ней по лестнице. Не оглядываясь, она входит в свою комнату. На миг я останавливаюсь в дверях. Быстрым движением сбрасывает она с ног золотые туфли и ложится на кровать.
— Поди сюда, Рудольф! — зовет она.
Я сажусь на кровать. Я не хочу, чтобы она еще раз пережила разочарование, и вместе с тем не знаю, как мне быть; не знаю, что сказать, если вдруг появится сестра или Вернике.
— Поди сюда, — говорит Изабелла.
Я ложусь, и вот она в моих объятиях.
— Наконец-то, — лепечет она. — Рудольф! — и, сделав несколько глубоких вздохов, засыпает.
В комнате темнеет. Бледным пятном выступает окно в сгущающемся мраке. Я слышу, как дышит Изабелла, и время от времени из соседних комнат доносится бормотание. Вдруг она сразу, словно от толчка, просыпается. Она отстраняет меня, и я чувствую, как ее тело каменеет. Она затаила дыхание.
— Это я, Рудольф, — говорю я.
— Кто?
— Я, Рудольф. Я остался у тебя.
— Ты здесь спал?
Голос у нее изменился. Он высокий, задыхающийся.
— Я здесь остался.
— Уходи, — шепчет она. — Сейчас же уходи!
Не знаю, узнает ли она меня.
— Где тут включается свет? — спрашиваю я.
— Не нужно света! Не нужно света! Уходи! Уходи!
Я встаю и ощупью пробираюсь к двери.
— Не пугайся, Изабелла, — говорю я. Она зашевелилась на кровати, кажется, она старается натянуть на себя одеяло.
— Уходи же, — требует она высоким изменившимся голосом. — Иначе она тебя увидит, Ральф! Скорее!
Я закрываю за собою дверь и спускаюсь по лестнице. Внизу сидит ночная дежурная сестра. Она знает, что мне разрешено посещать Изабеллу.
— Ну как, спокойна? — спрашивает сестра.
Я киваю и иду через сад к тем воротам, в которые входят и выходят здоровые.
Что было с ней на этот раз? — размышляю я в недоумении. Ральф, кто это может быть? Она еще ни разу меня так не называла. И в чем тут дело, когда она говорит, что меня не должны видеть? Я ведь и раньше бывал вечером у нее в комнате.
Я спускаюсь в город. Любовь, размышляю я, и мне вспоминаются мои высокопарные речи. Меня охватывает почти нестерпимая тоска по Изабелле, и ощущение угрозы, и что-то вроде желания бежать, и я шагаю все быстрее к городу с его огнями и теплом, с его вульгарностью, нищетой, буднями и здоровым неприятием загадочности и хаоса, какие бы названия им ни давать.
Назад: XX
Дальше: x x x