x x x
Когда я подношу Ризенфельду чашку кофе, я вижу, что через двор идет Генрих Кроль. У этого дельца-националиста, наряду с прочими недостатками, есть привычка вставать чуть свет. Генрих называет это «подставлять грудь вольной природе Божьей». Под богом он, конечно, разумеет не какое-нибудь доброе легендарное существо с длинной бородой, а прусского фельдмаршала.
Он крепко трясет Ризенфельду руку. Ризенфельд не слишком обрадован.
— Пожалуйста, из-за меня не задерживайтесь, — заявляет он. — Я только выпью кофе и подремлю, пока не придет время уходить.
— Ну что вы! Такой редкий, дорогой гость! — Генрих повертывается ко мне. — У нас не найдется свежих булочек, чтобы угостить господина Ризенфельда?
— С этим обращайтесь к вдове булочника Нибура или к своей матушке, — отвечаю я. — Как видно, в республике по воскресеньям не выпекают свежего хлеба. Неслыханное безобразие! В кайзеровской Германии было совсем по-другому!
Генрих бросает на меня злобный взгляд.
— Где Георг? — спрашивает он отрывисто.
— Я не сторож вашему брату, господин Кроль, — отвечаю я громко цитатой из Библии, чтобы известить Георга о новой опасности.
— Нет, но вы служащий моей фирмы. И я предлагаю вам отвечать как подобает.
— Сегодня воскресенье. А по воскресеньям я не служащий. И сегодня я только по доброй воле, из безграничной любви к моей профессии и дружеского уважения к главе оденвэльдского гранита спустился вниз в такую рань. Даже не побрившись, как вы, вероятно, заметили, господин Кроль.
— Видите! — с горечью восклицает Генрих, обращаясь к Ризенфельду. — Поэтому мы и войну проиграли! Во всем виноваты наша расхлябанная интеллигенция и евреи.
— И велосипедисты, — добавляет Ризенфельд.
— При чем тут велосипедисты? — в свою очередь, удивляется Генрих.
— А при чем тут евреи? — отвечает вопросом на вопрос Ризенфельд.
Генрих смущен.
— Ах так, — замечает он вяло. — Острота. Пойду разбужу Георга.
— Я бы не стал его будить, — заявляю я очень громко.
— Будьте любезны, воздержитесь от советов!
Генрих подходит к двери. Я его не удерживаю. Георг же не глухой и, наверное, уже принял меры.
— Пусть спит, — говорит Ризенфельд. — У меня нет желания вести долгие разговоры в такой ранний час.
Генрих останавливается.
— Почему бы вам не прогуляться с господином Ризенфельдом и не побыть среди свежей Божьей природы? — спрашиваю я. — Когда вы вернетесь, все уже встанут, яйца с салом будут шипеть на сковородке, для вас испекут свежие булочки, букет только что сорванных гладиолусов украсит мрачные урочища смерти и вас встретит Георг, выбритый, благоухающий одеколоном.
— Боже сохрани, — бормочет Ризенфельд. — Я остаюсь здесь и буду спать.
Я в недоуменье пожимаю плечами. Вытащить его из дому, как видно, не удастся.
— Ну что ж, — говорю я. — Пойду пока славить Господа.
Ризенфельд зевает.
— Вот не думал, что религия здесь в таком почете. Бог — туда, Бог сюда, кидаетесь им, словно камешками.
— В том-то и горе! Мы все с ним на слишком короткой ноге. Бог был раньше закадычным другом всех кайзеров, генералов и политиков. При этом мы не смели даже упоминать имя Божье. Но я иду не молиться, а только играть на органе. Пойдемте со мной!
Ризенфельд отрицательно качает головой. Больше я ничего не могу сделать. Пусть Георг сам выпутывается. Мне остается только уйти, может быть, тогда уберутся и эти двое. Относительно Генриха я не беспокоюсь: Ризенфельд от него уж как-нибудь отделается.