x x x
Ко мне подходит Изабелла. На ней короткие синие брюки до колен, желтая блузка, на шее янтарное ожерелье.
— Где ты был? — спрашивает она, задыхаясь от быстрой ходьбы.
Мы не виделись несколько дней. Каждый раз по окончании службы я выскальзывал из церкви и уходил домой. Нелегко было отказываться от замечательного ужина и вина в обществе Бодендика и Вернике, но я предпочитал спокойно побыть с Гердой, хотя и приходилось ограничиваться бутербродами и картофельным салатом.
— Где ты был? — повторяет Изабелла.
— В городе, — уклончиво отвечаю я, — там, где деньги — главное.
Она садится на спинку скамьи. Ноги у нее очень смуглые, как будто она много загорала на солнце. Оба мужчины рядом со мной сердито смотрят на нее, потом встают и уходят. Изабелла соскальзывает на сиденье.
— Зачем дети умирают, Рудольф? — спрашивает она.
— Этого я не знаю.
Я не смотрю на нее. Я вовсе не хочу снова попасть к ней в плен; достаточно того, что она сидит здесь рядом, вытянув стройные ноги в теннисных брюках, словно почуяла, что отныне я решил жить по рецепту Георга.
— Почему они родятся, если сейчас же умирают?
— Это уж ты спроси у викария Бодендика. Он уверяет, что Господь Бог ведет счет каждому волоску, падающему с головы любого человека, и что у всего есть свой смысл и своя мораль.
Изабелла смеется.
— Господь Бог ведет счет? Что же он проверяет? Самого себя? Зачем? Ему ведь все известно.
— Да, — соглашаюсь я и вдруг почему-то начинаю злиться.
— Он всеведущий и всеблагой, он справедлив и полон любви — и все-таки умирают дети и умирают матери, которые им нужны, и никто не знает, почему на земле столько горя.
Изабелла сразу повертывается ко мне. Она уже не смеется.
— Почему все люди не могут просто быть счастливы, Рудольф? — шепчет она.
— Этого я не знаю. Может быть, потому, что тогда Господу Богу было бы скучно.
— Нет, — торопливо отвечает она. — Не поэтому.
— А почему же?
— Потому что он боится.
— Боится? Чего же?
— Если бы все были счастливы, никакой Бог не был бы нужен.
Я наконец смотрю на нее. Глаза у нее очень прозрачные. Лицо стало более смуглым и худым.
— Он существует только оттого, что люди несчастны, — говорит она. — Тогда он нужен и ему молятся. Ради этого он все так и устраивает.
— Есть люди, которые молятся Богу и когда они счастливы.
— Да? — Изабелла недоверчиво улыбается. — Значит, они молятся от страха, что их счастье кончится. Все — только страх, Рудольф. Разве ты не знаешь?
Мимо нас сестра проводит предприимчивого старца. Из окна главного здания доносится пискливое жужжание пылесоса. Я озираюсь. Окно открыто, но забрано решеткой — черная дыра, из которой доносится вой пылесоса, словно там вопит проклятая душа.
— Все — страх, — повторяет Изабелла. — Разве тебе никогда не бывает страшно?
— Не знаю, — все еще настороженно отвечаю я. — Ну, конечно. На войне мне очень часто бывало страшно.
— Я не о том. Это понятный страх. Я имею в виду страх безыменный.
— Какой же? Страх перед жизнью?
Она качает головой.
— Нет, более ранний.
— Страх смерти?
Она опять качает головой. Больше я ее не расспрашиваю. Не хочу входить во все это. Молча сидим мы некоторое время в прозрачных сумерках. И опять у меня возникает чувство, что Изабелла вовсе не больна; но я не даю ему окрепнуть. Если оно окрепнет, то снова вызовет в моей душе смятенность, а я ее не хочу. Наконец Изабелла поворачивается ко мне.
— Почему ты молчишь? — спрашивает она.
— А какое значение имеют слова?
— Огромное, — шепчет Изабелла. — Они — все. Ты их боишься?
Я размышляю.
— Вероятно, все мы боимся, как бы не наговорить громких слов. С их помощью люди так нестерпимо много налгали. Может быть, мы боимся и наших чувств. Мы уже не доверяем им.
Изабелла подбирает под себя ноги.
— Но ведь они необходимы, любимый, как же без них?
Пылесос смолкает. Становится вдруг очень тихо. С клумб веет прохладным дыханием влажной земли. Птица в чаще каштанов словно зовет — все тот же зов. Вечер внезапно кажется мне весами, где на обеих чашах лежат одинаково огромные куски жизни. Я чувствую, как эти чаши легко, словно лишенные тяжести, стоят на одном уровне в моей груди. Ничего со мной не может случиться, думаю я, пока мое дыхание будет таким спокойным.
— А меня ты боишься? — шепчет Изабелла.
Нет, отвечаю я про себя и качаю головой; ты единственный человек, которого я не боюсь. И слов с тобой не боюсь. Для тебя они никогда не могут быть слишком пышными или смешными. Ты всегда понимаешь их, ибо до сих пор живешь в таком мире, где слова и чувства, ложь и видения — одно.
— Почему же ты молчишь? — спрашивает Изабелла.
Я пожимаю плечами.
— Иногда трудно что-нибудь сказать, Изабелла. И дать свободу тоже трудно.
— Кому дать свободу?
— Самому себе. Многое в нас противится этому.
— Нож не может сам себя порезать, Рудольф. Отчего же ты боишься?
— Не знаю, Изабелла.
— Не жди слишком долго, любимый, иначе будет поздно. Слова нужны… — бормочет она.
Я не отвечаю.
— Чтобы бороться со страхом, Рудольф, — продолжает она. — Они светочи. Они помогают. Видишь, каким серым становится все вокруг? Кровь теперь уже ни у кого не красная. Отчего ты мне не поможешь?
Я наконец перестаю сопротивляться.
— Ты — сладостное, неведомое и любимое создание, — говорю я. — Если бы только я был в силах помочь тебе!
Она наклоняется ко мне и кладет мне руки на плечи.
— Пойдем со мной! Помоги мне! Они зовут!
— Кто зовет?
— Разве ты не слышишь? Голоса! Они все время зовут!
— Никто тебя не зовет, Изабелла. Только твое сердце. Но куда оно тебя зовет?
Я чувствую ее дыхание на своем лице.
— Люби меня, тогда они не будут звать, — говорит она.
— Я люблю тебя.
Она опускается на скамью рядом со мной. Ее глаза закрыты. Становится темнее, и стеклянный человек опять проходит мимо нас деревянным шагом. Сестра собирает стариков, которые сидят на скамьях, сгорбившись, неподвижно, и похожи на темные сгустки скорби.
— Пора, — бросает сестра в нашу сторону.
Я киваю и остаюсь сидеть.
— Они зовут, — шепчет Изабелла. — И никогда их не найдешь. У кого столько слез?
— Ни у кого, — отвечаю я. — Ни у кого на свете, возлюбленная моя.
Она не отвечает. Она дышит рядом со мной, как уставшее дитя. Тогда я беру ее на руки и несу по аллее к флигелю, где она живет.
Когда я ставлю ее на землю, она спотыкается и держится за меня. Бормочет что-то, чего я не понимаю, и дает отвести себя в дом. Вход залит ярким, не затененным молочно-белым светом. Я усаживаю ее в холле в плетеное кресло. Она лежит в нем, закрыв глаза, словно снятая с незримого креста. Мимо проходят две сестры в черных одеждах. Они направляются в часовню. На миг мне чудится, будто им хочется взять с собой Изабеллу и похоронить ее. Затем входит сиделка в белом и ее уводит.