39
Замаскированное вместилище, созданное ради определенной цели
«Ягуар» неспешно остановился перед крыльцом, распахнулась дверца, и первым вышел Мэнсики. Обогнув машину, он открыл дверцу Сёко Акигаве, затем, откинув переднее сиденье, помог выйти и Мариэ. Выбравшись из «ягуара», обе тут же пересели в свой синий «приус». Сёко Акигава опустила стекло и вежливо поблагодарила Мэнсики (Мариэ, разумеется, смотрела в сторону с безучастным лицом). И, не зайдя ко мне, они поехали домой. Проводив взглядом удалившийся «приус» и помедлив, Мэнсики, похоже, переключил сознание и, переменившись в лице, направился к двери моего дома.
– Извините за поздний визит. Не помешаю? – немного стесняясь, поинтересовался он.
– Проходите, пожалуйста, – мне все равно нечем заняться, – ответил я и проводил его в гостиную.
Там мы и расположились: он на диване, я – в кресле, где еще недавно восседал Командор. Мне казалось, что вокруг этого кресла все еще витают отголоски его несколько пронзительного голоса.
– Спасибо вам сегодня за все, – произнес Мэнсики. – Вы мне очень помогли.
Я ответил, что не сделал ничего такого, что заслуживало бы благодарности, – потому что и в самом деле ничего особенного не сделал.
Мэнсики сказал:
– Однако если б не портрет, который вы пишете, точнее – если б не было вас, человека, который пишет этот портрет, – такой случай мне бы так и не подвернулся. Просто не сложилась бы такая ситуация, в какой я бы мог приблизиться к Мариэ Акигаве и встретиться с ней лицом к лицу. В этом деле вы – как гарды веера, хотя, возможно, с такой позицией и не согласны.
– Я б не сказал, что с чем-то не согласен. Буду рад, если чем-то вам пригожусь. Только вот не могу понять, что происходит случайно, а что – умышленно. И, признаться, это не самое приятное ощущение.
Мэнсики задумался и ответил:
– Можете не верить мне, но я не создавал такую ситуацию намеренно. Не хочу утверждать, будто все это непредвиденный дар судьбы, но большинство из недавних событий – и впрямь стечение обстоятельств.
– Хотите сказать, что при стечении обстоятельств я случайно сыграл роль катализатора? – спросил я.
– Катализатора? Да, пожалуй, можно и так назвать.
– Однако, если честно, мне кажется, я стал даже не катализатором, а эдаким «троянским конем».
Мэнсики поднял голову и посмотрел на меня, сощурившись, точно его слепил яркий свет.
– Что это значит?
– Ну, тот деревянный конь у греков. Внутри у него спрятали вооруженных до зубов отборных воинов, а самого коня под видом подарка побудили завезти внутрь крепости. Так сказать, замаскированное вместилище, сооруженное ради определенной цели.
Мэнсики повременил, подбирая слова, а затем произнес:
– Вы хотите сказать, что я вас заслал вроде троянского коня? Чтобы приблизиться к Мариэ Акигаве?
– Может, вам это и не понравится, но у меня отчасти такое ощущение.
Мэнсики прищурился и улыбнулся самыми уголками губ.
– Да-а, в чем-то вы и вправе так обо мне подумать. Но как я уже говорил, все сложилось по большей части случайно. Если уж начистоту, вы мне нравитесь. Я к вам просто по-человечески расположен. Так у меня случается не часто, но если уж бывает, я стараюсь ценить это чувство. И я никак не использовал вас ради какой-либо собственной выгоды. Бывает так, что я веду себя весьма эгоистично, однако я достаточно разбираюсь в правилах приличий. И троянского коня из вас я не делал – уж постарайтесь в это поверить.
Мне показалось, что он не лицемерит.
– И вы что – показали им картину? – спросил я. – Ваш портрет, что висит в библиотеке?
– Конечно. Ведь ради этого они ко мне и приехали. Мне кажется, полотно это произвело на них сильное впечатление. Тем не менее Мариэ своим мнением вслух не поделилась. Что поделать? Немногословный ребенок. Одно несомненно: судя по ее лицу, портрет ей понравился – уж в этом-то я разбираюсь. Она простояла перед картиной довольно долго – молча и даже не шевелясь.
Признаться, я уже не мог припомнить, что за картину сам нарисовал – и это при том, что закончил ее всего несколько недель тому назад. Так всегда: завершив работу над одной картиной и принимаясь за другую, я почти никогда не могу вспомнить, что рисовал накануне. Разве что смутно, в общих чертах. Только ощущения от работы над картиной оставались в телесной памяти. Для меня важнее даже не сама картина, а ощущения при работе над ней.
– Они очень долго у вас пробыли, – сказал я.
Мэнсики стыдливо потупился.
– Когда они посмотрели портрет, я предложил им перекусить, а затем показал им дом – устроил нечто вроде экскурсии. Сёко Акигава проявила интерес, и я сам не заметил, как пролетело время.
– Ваш дом наверняка их восхитил?
– Скорее, одну Сёко Акигаву, – ответил Мэнсики. – А особенно ей понравился «ягуар-И». Мариэ же так и продолжала играть в молчанку. Может, ей мой дом не понравился. А может, ее вообще дома не интересуют.
Я б решил, что ей просто наплевать, подумал я.
– Ну а поговорить с нею вам удалось?
Мэнсики лишь слегка покачал головой:
– Нет, я произнес ей всего две или три фразы. И только, да и то – о всяких пустяках. Обращаешься к ней – а ответа нет.
Высказывать мнение об этом я не стал, а просто очень явственно представил эту картину. Ну какое тут может быть мнение? Мэнсики пытается заговорить с Мариэ Акигавой, а в ответ – ровным счетом ничего. Лишь невнятно буркнет что-нибудь бессмысленное. Если уж у нее нет желания разговаривать, беседовать с ней – все равно что поливать из черпака песок среди широкой знойной пустыни.
Мэнсики поднял со стола лакированную керамическую улитку и тщательно разглядывал ее под разными углами. Она была среди тех немногих украшений, что я нашел в этом доме. Вероятно, что-то старое, дрезденское, не крупнее мелкого яйца. Не исключено, что ее где-то приобрел сам Томохико Амада. Мэнсики вскоре осторожно вернул безделушку на стол и, медленно подняв голову, посмотрел на меня.
– Кто знает, возможно, чтобы мне к этому привыкнуть, потребуется какое-то время, – произнес он как бы самому себе. – Мы же встретились совсем недавно. К тому же ребенок она молчаливый. Тринадцать лет – как раз начало полового созревания, по большому счету – непростой возраст. И уже то, что я был с нею в одной комнате, дышал тем же воздухом, ценно для меня, это незаменимые минуты жизни.
– Поэтому убеждение ваше по-прежнему неизменно?
Мэнсики чуточку прищурился.
– Какое мое убеждение?
– Вы по-прежнему не желаете собраться с духом и выяснить правду, родная вам дочь Мариэ Акигава или нет?
– Нет, это мое убеждение ничуть не изменилось, – не задумываясь, ответил Мэнсики и, слегка прикусив губу, умолк. А после сказал: – Как бы получше выразиться? Пока я был с нею, видел перед собой ее лицо и фигуру, меня охватило весьма необычайное чувство. Как будто все эти прожитые долгие годы утрачены в недеянии. Мне так показалось, и я совершенно перестал понимать смысл собственного бытия, причину, по которой я вообще здесь. Ценность всего, что до сих пор казалось мне верным, вдруг потеряла свою достоверность.
– Это и есть то самое весьма необычное чувство для вас? – на всякий случай уточнил я. Потому что сам это «необычайным чувством» особо не считал.
– Да. Такого прежде я никогда не испытывал.
– Хотите сказать, что за те несколько часов, что вы провели вместе с Мариэ Акигавой, внутри у вас возникло такое вот «необычайное чувство»?
– Думаю, да. Хотя это может прозвучать по-дурацки.
Я покачал головой.
– Ну почему по-дурацки? Сдается мне, подростком, когда впервые влюбился в одну девчонку, я переживал нечто похожее.
Мэнсики горько улыбнулся одними уголками губ.
– Тогда у меня вдруг закралась такая вот мысль: «Чего бы я ни достиг, как бы ни преуспел в работе, какой бы капитал ни сколотил, я, в конечном счете, не более чем удобное избыточное существо, нужное лишь для того, чтобы передать кому-то следующему принятый от кого-то еще набор генов. Если не брать в расчет эту практическую функцию, остаток меня – лишь горстка праха».
– Горстка праха? – повторил я за ним. В этих словах мне послышался какой-то необычайный отзвук.
– Признаться, когда я недавно забирался в тот склеп, во мне такое вот зародилось и пустило корни. В склеп за кумирней, который мы вскрыли, сдвинув камни. Помните, что было тогда?
– Прекрасно помню.
– За тот час, что я провел во мраке, я глубоко познал собственную беспомощность. Если б вы только захотели, я бы остался на дне того склепа один. Без воды, без еды истлел бы и, рассыпавшись, стал горсткой праха. Выходит, вот и все, что представляет собой мое бытие.
Я молчал, не зная, что на это сказать. Тогда продолжил Мэнсики:
– Мне пока достаточно уже того, что Мариэ Акигава – возможно, мой родной ребенок. И я не думаю, что хотел бы выяснять это досконально. В свете этой возможности я переосмысливаю себя.
– Ясно, – ответил я. – Всех нюансов я не уловил, но ход вашей мысли, кажется, понял. Однако, Мэнсики-сан, что вы в конечном итоге хотите добиться от Мариэ Акигавы?
– Не подумайте, что я об этом не размышляю, – сказал Мэнсики и посмотрел на свои руки – красивые, с длинными пальцами. – Человек держит в голове разные мысли, хочется им этого или нет. Однако для того, чтобы узнать, как все сложится, приходится ждать. Потому что всему свой час, и только время даст все ответы.
Я помалкивал. О чем он думает, я не знал и, если честно, знать не хотел. Я понимал: если я это узнаю, мое положение станет куда щекотливее, чем сейчас.
Мэнсики помолчал, а затем спросил у меня:
– Однако, оставаясь с вами наедине, Мариэ Акигава, похоже, не прочь и сама поговорить, по словам Сёко Акигавы.
– Наверное, – осмотрительно ответил я. – В мастерской мы с ней свободно болтаем о разном.
О том, что Мариэ пришла сюда вечером с соседней горы по секретной тропе, я, разумеется, не сказал. Это наша с ней тайна.
– Она к вам привыкла? Или же вы ей просто больше нравитесь?
– Ее по-настоящему интересует живопись, художественное выражение в целом, – пояснил я. – Не всегда, но бывает, что, когда речь заходит о картинах, Мариэ говорит довольно красноречиво. Она действительно немного странная девочка. Даже в изостудии почти ни с кем из детей не разговаривает.
– Это к слову о том, что дети-сверстники не могут ладить между собой?
– Пожалуй. По словам ее тети, и в школе она подружек не заводит.
Какое-то время Мэнсики молча думал обо всем этом.
– Однако с тетушкой она держится открыто, – наконец произнес он.
– Похоже на то. Судя по ее рассказам, к тетушке она куда более привязана, чем к отцу.
Мэнсики молча кивнул. В этом его молчании, как мне казалось, таился некий смысл. Я спросил у него:
– А что за человек ее отец? Ведь вы о нем наверняка что-то знаете?
Мэнсики, склонив голову набок, сощурился, а затем сказал:
– На пятнадцать лет старше нее. В смысле – своей покойной жены.
Покойная жена – это женщина, которая, понятное дело, прежде была его любовницей.
– Как они познакомились и вышло так, что они поженились, мне неизвестно. Даже не так – мне это неинтересно, – проговорил Мэнсики. – Но какими бы ни были те обстоятельства, он, несомненно, дорожил супругой и поэтому, потеряв ее, пережил сильное потрясение. Поговаривают, он вообще стал другим человеком.
Из слов Мэнсики выходило, что семья Акигава прежде владела многими окрестными землями – как и семейство Томохико Амады. После Второй мировой войны случилась земельная реформа, и угодья семьи сократились наполовину, но даже так оставалось немало активов, и семья могла жить вольготно с одних получаемых доходов. Ёсинобу Акигава (так звали отца Мариэ) был старшим ребенком и вскоре после безвременной кончины отца возглавил семью. Сам он жил в доме, построенном на вершине собственной горы, а в собственном здании в городе Одавара держал контору. Она контролировала несколько торговых зданий и многоквартирных домов, ряд отдельных построек и участков в черте Одавары и в его окрестностях. Изредка он проводил и торговые сделки по недвижимости. Но даже так никакую масштабную деятельность не разворачивал. В основе его работы лежало использование лишь объектов семьи Акигава по мере необходимости.
Для Ёсинобу Акигава это был поздний брак: женился он в сорок пять, а на следующий год родилась малышка (Мариэ – та девочка, кого Мэнсики считал свой дочерью). Через шесть лет на жену напали шершни, и она умерла. В самом начале весны гуляла в обширной сливой роще на их участке, и ее покусали крупные и агрессивные насекомые. Это сильно потрясло главу семьи. Вероятно, он хотел избавиться от всего, что напоминало бы ему о несчастье, и потому вскоре после похорон, наняв людей, вырубил все до последнего дерева в сливовой роще и даже выкорчевал все пни, превратив рощу в унылый пустырь. Роща же была настолько прекрасной, что немало людей до сих пор жалеют о ней. Сливы давали обильный урожай, их солили и готовили из них напиток умэш, и с давних пор соседям разрешалось свободно собирать их – в разумных количествах, конечно. И в результате же хозяйского варварства многие лишились своего ежегодного удовольствия, пусть даже такого незначительного. Но то была его гора и его сад, и все понимали, что его ярость – это его личная злость, направленная на сливовый сад и шершней. Кто мог ему возразить?
После смерти жены Ёсинобу Акигава стал крайне угрюмым человеком. Он и прежде не отличался открытостью и общительностью, а теперь его замкнутость лишь усугубилась. Со временем у него возник и окреп интерес к духовному миру, а это привело к отношениям вдовца с некоей религиозной сектой (о такой я прежде и не слыхал). Поговаривают, Ёсинобу Акигава побывал даже в Индии и, вложив свои деньги, построил на окраине города прекрасный зал единоборств для той секты и стал там пропадать сам. Что творилось в самом помещении, неизвестно, однако Ёсинобу Акигава, похоже, день за днем предавался строгим религиозным практикам, изучал реинкарнацию и тем самым искал смысл для дальнейшей жизни после утраты жены.
Из-за этого он стал меньше вникать в дела фирмы, благо дел этих у фирмы было немного. Даже если бы директор почти не появлялся у себя в кабинете, фирма могла справляться усилиями трех своих старых сотрудников. Домой он тоже почти не приходил, а если и заявлялся – только поспать. Неясно, почему, но после смерти жены он быстро перестал интересоваться судьбой их единственной дочери. Возможно, видя перед собою дочь, вспоминал о покойной супруге. Хотя, может статься, был безразличен к ребенку с самого начала. Во всяком случае, дочь, разумеется, тоже не испытывала к отцу нежных чувств. Забота об оставшейся без матери Мариэ легла на плечи младшей сестры Ёсинобу. Тете Сёко пришлось оставить работу секретаря ректора Токийского мединститута и переехать в дом брата в горах Одавары сперва на время, но в конце концов она официально уволилась и стала жить вместе с братом и племянницей. Наверняка беспокоилась за Мариэ, а может, просто не могла спокойно смотреть, в каких обстоятельствах оказалась ее маленькая племянница.
Закончив на этом, Мэнсики потер губы пальцами и спросил:
– Есть что-нибудь выпить? Виски?
– Односолодовый. Где-то с полбутылки есть, – ответил я.
– Не сочтите за наглость, можете угостить? Со льдом.
– Конечно. Ничего, что вы за рулем?
– Вызову такси, – сказал он. – Лишаться прав за езду в нетрезвом виде я пока не намерен.
Я принес из кухни бутылку виски, керамический горшок со льдом и два бокала. Мэнсики тем временем поставил на проигрыватель «Кавалера розы», которого я слушал накануне. И мы, слушая пышную музыку Рихарда Штрауса, пили виски.
– Любите односолодовый? – спросил Мэнсики.
– Вообще это подарок – одного старого приятеля. Вкусный. Мне нравится.
– У меня дома есть весьма уникальный односолодовый с острова Айлей. Прислал один знакомый, который живет в Шотландии. Из бочки, которую вскрыл лично принц Уэльский, когда посещал тамошнюю винокурню. Если хотите, привезу в следующий раз.
Я ответил, что не стоит так беспокоиться.
– Кстати, об Айлее – там неподалеку есть островок под названием Джура. Не слыхали?
Я сказал, что не слышал.
– Населения там мало и почти ничего нет. Оленей намного больше, чем людей. Еще там обитают зайцы, фазаны, тюлени. И есть одна старая винокурня. Поблизости бьет родник с очень вкусной водой, и та хорошо подходит для виски. Поэтому односолодовый острова Джура из тамошней родниковой воды – это просто прекрасно! Вот уж действительно вкус, какого больше нигде не найдешь.
Я поддакнул, сказав, что, должно быть, очень вкусно.
– Это место известно еще и тем, что Джордж Оруэлл писал там свой роман «1984». Он уединился в съемном домике в северной части острова, из-за чего зимой заболел. Условия в доме были самые примитивные. Вероятно, Оруэллу требовались такие спартанские условия. Мне довелось пожить на том острове примерно неделю. И по вечерам у очага я в одиночестве пил вкусный виски.
– Как вас занесло в такую глухомань?
– Дела, – коротко ответил он и улыбнулся.
Что там у него были за дела, он объяснять не собирался, а мне не особо-то и хотелось знать.
– Сегодня такое состояние, что просто невозможно не выпить, – сказал он. – Никак не могу успокоиться – вот и попросил вас о таком одолжении. Машину я оставлю здесь до завтра, не возражаете?
– Конечно, я не против.
Повисла небольшая пауза.
– Можно задать вам личный вопрос? – спросил Мэнсики. – Надеюсь, он вас не расстроит.
– Если смогу ответить – отвечу. Я не из обидчивых.
– Вы ведь были женаты?
Я кивнул.
– Был. По правде говоря, совсем недавно я подписал документы на развод и отослал их обратно. Поэтому даже не знаю, в каком я теперь официальном статусе. Но, во всяком случае, женат был. Лет шесть.
Мэнсики, глядя на лед в бокале, о чем-то задумался. Затем спросил:
– Извините за щекотливый вопрос, а вы сожалеете, что дело у вас дошло до развода?
Я сделал глоток и поинтересовался у Мэнсики:
– Напомните, как по-латински «ответственность покупателя»?
– Caveat emptor, – не колеблясь, ответил тот.
– Сразу не запомнить, как произносится, но что эти слова означают, понять я способен.
Мэнсики засмеялся. Я продолжал:
– Нельзя сказать, что я нисколько не жалею о супружеской жизни. Но даже если вернуться, чтобы исправить какую-нибудь ошибку, в итоге результат оказался бы тем же.
– Вероятно, в вас есть некая склонность, не поддающаяся переменам. Она-то и стала помехой семейной жизни, нет?
– Или же во мне отсутствует некая склонность, не поддающаяся переменам. Возможно, это и стало помехой семейной жизни.
– Однако у вас есть желание писать картины. Оно, должно быть, прочно связано с желанием жить.
– Но я, похоже, так и не преодолел до конца все то, что должен был. Мне так кажется.
– Испытание вам когда-нибудь непременно предстоит, – сказал Мэнсики. – Испытание – хороший случай изменить свою жизнь. И чем оно сложнее, тем больше этот опыт нам потом пригодится.
– Если не сдаться, не опустить руки.
Мэнсики опять улыбнулся. Больше темы детей и развода он не касался.
Я принес из кухни банку оливок. Мы с Мэнсики какое-то время молча пили виски, закусывая солеными оливками. Когда закончилась первая сторона пластинки, Мэнсики ее перевернул и поставил вторую. Георг Шолти продолжил дирижировать Венским симфоническим оркестром.
Да, у дружища Мэнсики всегда есть какие-то намерения. Постоянно что-то замышляет. Без этого и шагу вперед сделать не может.
Что он сейчас намеревается сделать? Или что замышляет? Этого я не знал. Или у него пока что не получается ничего замыслить и он выжидает? Он же сам сказал, что у него нет намерения использовать меня. Пожалуй, вряд ли он лжет. Однако намерение есть не более чем намерение. Я имею дело с человеком, который своим умом добился успеха в передовом бизнесе. Если у него есть какое-то намерение – пусть даже потенциальное, – вряд ли я смогу остаться в него не втянутым.
– Вам, кажется, тридцать шесть? – неожиданно спросил Мэнсики.
– Да.
– Пожалуй, самый прекрасный период в жизни.
Я, правда, совсем так не считал, но высказать ему свое мнение не решился.
– Мне вот исполнилось пятьдесят четыре. В тех кругах, где я вращался, для полноценной работы возраст уже почтенный, а чтобы стать легендой, я пока что слишком молод. Вот я и слоняюсь, толком ничего не делая.
– Но есть же такие, кто молодым становится легендой.
– Да, есть. Их немного. Однако никакого смысла нет в том, чтобы молодым становиться легендой. На мой взгляд, это довольно-таки кошмарно. Станешь легендой – и весь долгий остаток жизни будешь вынужден жить как под копирку. Что скучнее такой вот жизни?
– А вам не скучно?
Мэнсики улыбнулся.
– Насколько могу припомнить, я еще не заскучал ни разу. У меня не было времени скучать.
Я лишь восхищенно кивнул.
– А вы? Вам доводилось скучать? – спросил он.
– Еще бы – и весьма нередко. Однако скука, похоже, стала неотъемлемой частью моей нынешней жизни.
– Скука не бывает мучительной?
– Да нет, похоже, я с нею свыкся, и она меня никак не мучает.
– Это потому, что в вас не утихает сильное желание писать картины. Это стержень всей вашей жизни, и состояние скуки для него – словно колыбель созидательного порыва. Не будет такого стержня – и скука наверняка станет невыносима.
– Мэнсики-сан, так вы сейчас не работаете?
– Да, я, по сути, отошел от дел. Как уже говорил, провожу немного валютных сделок, торгую акциями через Интернет, но это совсем не потому, что вынужден этим заниматься. Это меня развлекает, а вместе с тем – тренирует мозги.
– И вы живете в таком большом особняке совсем один?
– Именно.
– И вам при этом не скучно?
Мэнсики покачал головой.
– У меня есть о чем поразмышлять. Есть немало книг, которые я должен прочесть, немало музыки, какую должен переслушать. Я собираю много разных данных, классифицирую их, анализирую. Умственная работа вошла в мою повседневную привычку. Я занимаюсь гимнастикой, для смены настроения беру уроки игры на фортепьяно. Разумеется, нужно выполнять и кое-какую работу по дому. Времени для скуки у меня просто нет.
– А стариться? Стариться вам не страшно? В смысле, живя в одиночестве.
– Годы берут свое, – сказал Мэнсики. – Плоть и дальше будет дряхлеть. Я стану все более одиноким. Однако пока что этого на себе я не испытывал. В целом я могу себе это представить, но как бывает на самом деле, своими глазами я не видел. А я такой человек, что склонен доверять лишь тому, что видел собственными глазами. Вот я и жду того, что́ увижу своими глазами дальше. В общем, это не страшно. Особых чаяний у меня тоже нет. Так, легкий интерес.
Мэнсики мерно покачивал в руке бокал с виски и смотрел на меня.
– А вы? Вы не боитесь стареть?
– Шесть лет моей семейной жизни привели к разводу. И за все эти годы для себя я не смог написать ни единой картины. Если вдуматься, эти годы были потрачены впустую. Ведь ради заработка мне пришлось нарисовать бесчисленное количество неинтересных мне самому портретов. Однако в этом, вероятно, есть и обратная – счастливая – сторона. В последнее время все чаще об этом задумываюсь.
– Возможно, я сумею понять, что вы хотите этим сказать. Значимым становится то, что вы отбросили свое «я» за очередным поворотом жизни. Вы об этом?
Наверное, подумал я. Однако в моем случае, видимо, я просто не сразу разглядел в себе нечто важное – и тем самым вовлек в этот свой напрасный «объезд» Юдзу.
Не страшно ли мне стареть? – спросил я самого себя. Боюсь ли я этого?
– Признаться, я этого пока не ощущаю. Возможно, из уст человека, которому нет еще сорока, это прозвучит глупо, но у меня такое ощущение, будто жизнь только начинается.
Мэнсики улыбнулся.
– Отчего ж? Никакая это не глупость. Пожалуй, все так и есть – вы только начали жить.
– Мэнсики-сан, вот вы упоминали о генах – о том, что вы просто сосуд, чтобы принять набор генов и передать его следующему поколению. И если отбросить эту практическую функцию, вы сами – лишь горстка праха. Верно?
Мэнсики кивнул.
– Да, я так говорил.
– Однако разве вам не страшно, что вы сами – лишь горстка праха?
– Я – лишь горстка праха, но праха очень качественного, – ответил Мэнсики и улыбнулся. – Извините за дерзость, но можно даже сказать – исключительно выдающегося праха. По крайней мере, я наделен некими способностями – конечно же, ограниченными, но, несомненно, способностями. И пока я живу, живу я на полную катушку. Я хочу проверить предел своих возможностей. Скучать мне некогда. По мне, так лучший способ не ощущать страх и не бояться пустоты – это прежде всего не скучать.
Часов до восьми мы пили виски. Вскоре бутылка опустела – и Мэнсики выпал удобный случай попрощаться.
– Извините, что засиделся у вас допоздна, – сказал он. – Пора и честь знать.
Я вызвал по телефону такси. Достаточно было сказать:
– Дом Томохико Амады. – Томохико Амада – личность известная.
– Машина будет минут через пятнадцать, – ответил мне диспетчер. Я поблагодарил и повесил трубку.
Пока ждали такси, Мэнсики произнес таким тоном, будто доверял мне тайну:
– Я же вам уже сказал, что отец Мариэ Акигавы, так сказать, попал в лапы некоей религиозной организации?
Я кивнул.
– Это организация нового типа – и весьма сомнительного происхождения. Судя по информации в Интернете, с ней связан ряд нарушений общественного порядка. Несколько раз против них возбуждали гражданские процессы. Само учение – не пойми что, по мне – так это некий несерьезный суррогат, даже язык не поворачивается называть его религией. Однако нечего и говорить, господин Акигава волен верить, во что пожелает. Просто за несколько последних лет он влил в эту организацию немалые деньги, без разбора – свой капитал или деньги компании. Вначале у него имелся крупный капитал, но сейчас дела таковы, что живет он лишь за счет ежемесячной арендной платы арендаторов. Если не продавать землю или объекты, такой доход, само собой, ограничен. Но господин Акигава в последнее время продает направо и налево. Всем, кто это видит, очевидно, что симптомы это нездоровые. Он как тот осьминог, что поедает свои щупальца, чтобы выжить.
– То есть, фактически, его пожирает та организация?
– Именно. Точнее будет сказать – его обдирают как липку. Если они уж прикладываются к какой-то кормушке – выметают из нее все подчистую. Из своих благотворителей они выдаивают все до последней капли. Господин Акигава – элита местных деловых кругов, а при этом человек, мягко говоря, неосторожный.
– И вас это беспокоит.
Мэнсики вздохнул.
– Что будет с ним – его личное дело. Взрослый человек, он поступает по своему усмотрению. Но если пострадают ничего не подозревающие члены его семьи, это будет уже не просто разговор. Хотя кого интересуют мои опасения?
– Изучение реинкарнации, значит?
– Как гипотеза это вполне занимательно, – сказал Мэнсики и тихонько покачал головой.
Вскоре приехало такси. Перед тем, как усесться в машину, Мэнсики очень вежливо меня поблагодарил. Сколько бы он ни выпил, цвет лица и манеры не изменились у него ни на йоту.