Книга: Убийство Командора. Книга 2. Ускользающая метафора
Назад: 36 Правила игры не обсуждаются
Дальше: 38 Так им нипочем не стать дельфинами

37
У всего есть светлая сторона

Путь с гор в окрестностях Одавары до Токио не близок. Несколько неверных поворотов отняли у меня еще некоторое время. Машина была старая, разумеется – без навигатора, не говоря уже о транспондере электронной оплаты за проезд. Пожалуй, прежнего владельца мне следует благодарить хотя бы за то, что в салоне есть подстаканники. Вначале я долго плутал, пока не нашел заезд на платную дорогу Одавара – Ацуги, а позже, не успев заехать с Томэя на городской хайвэй, угодил в глухую пробку. Тогда я решил съехать в районе Сибуя на простую дорогу и пробираться до Ёцуя через улицу Аояма. Однако и внизу было полно машин – я часто перестраивался, а это требовало огромной сноровки. Найти парковку и то оказалось непросто. Похоже, наш мир с каждым годом становится все более тернистым местом. Когда я, сделав на Ёцуя нужные покупки, добрался до конторы Масахико Амады в Первом квартале Аояма и припарковал там поблизости машину – почувствовал себя выжатым лимоном. Как та деревенская мышь у Эзопа, что навещала городского родственника. Время – начало второго, я опоздал на полчаса.
Я зашел в приемную компании, где работал Масахико, и попросил вызвать его. Он сразу же спустился, и я извинился за опоздание.
– Не переживай, – успокоил меня он. – И ресторан, и моя работа могут немного подождать, от них не убудет. Я договорюсь.
И он повел меня в итальянский ресторан поблизости. Заведение располагалось в подвальном этаже маленького здания. Похоже, Масахико был здесь завсегдатаем, потому что официант, только завидев его, не говоря ни слова, проводил нас в отдельную комнатку. Ни музыки, ни голосов людей – то была очень тихая комнатка в глубине заведения. Стену украшал недурной пейзаж: зеленый мыс, голубое небо и белый маяк. Тема заурядная, но способна вызвать у зрителей настроение: почему б и нам не съездить в такое красивое место?
Амада заказал бокал белого вина, я попросил «Перрье».
– Мне еще ехать обратно в Одавару, – сказал я. – Путь неблизкий.
– Верно, – вставил Амада. – Но по сравнению с Хаямой или Дзуси еще куда ни шло. Я пожил немного в Хаяме. Летом выбраться оттуда в Токио – прямо ад. Вся дорога сплошь забита машинами отдыхающих. Поездка туда-обратно – работа минимум на полдня. В этом смысле дорога на Одавару куда свободней – езжай в свое удовольствие.
Принесли меню. Мы заказали комплексный обед: закуска с сырокопченой ветчиной, салат со спаржей, спагетти с омаром.
– Значит, ты наконец дозрел до того, чтоб заняться серьезной живописью, – произнес Масахико.
– Раз остался один, больше не нужно штамповать портреты ради заработка. Наверное, поэтому? И у меня возникло желание порисовать в свое удовольствие.
Масахико кивнул и сказал:
– У всего есть светлая сторона. Даже самая толстая и мрачная туча с обратной стороны серебрится.
– Заглядывать за каждую с обратной стороны – не находишься.
– Ну, я же это теоретически, – сказал Масахико.
– К тому же на мне, похоже, сказывается жизнь в том доме на горе. Безусловно, там – идеальная обстановка для сосредоточенной работы.
– Да, там особенно тихо. Никто не приедет туда, можно не беспокоиться. Простому человеку там может показаться уныло, но тебе я тогда решил предложить, зная, что такому, как ты, это будет нипочем.
Открылась дверь в комнатку – принесли закуску. Пока расставляли тарелки, мы сидели молча.
– Ну и, конечно же, большую роль играет мастерская, – сказал я, дождавшись, когда уйдет официант. – Мне кажется, в той комнате нечто прямо-таки подстегивает творить. У меня такое чувство, что именно в ней центр всего дома.
– Если б дом был человеческим телом, там бы располагалось сердце?
– Или сознание.
– Харт энд майнд, – сказал Масахико. – Сердце и ум. Хотя, по правде сказать, мне там все-таки как-то неуютно. Слишком уж все пропитано запахом того человека. У меня до сих пор внутри такое чувство. Ведь пока отец жил в том доме, целыми днями он просиживал в мастерской и в одиночестве, молча писал свои картины. В детстве то место было неприкосновенной святыней, приближаться к ней было нельзя. Все это еще свежо в моей памяти. Поэтому когда приходится туда ездить, я стараюсь к мастерской не приближаться. Да и ты будь осторожен.
– Чего же мне там остерегаться?
– Чтобы тебя не обуял дух моего отца. Что уж там, он у него на самом деле очень крепкий.
– Дух?
– Ну да. Точнее сказать – воля. Отец – человек твердой воли. Такое может впитываться куда-то, где такой человек провел много времени. Как запах.
– И что – от этого становятся одержимыми?
– Это не очень приятное и точное выражение. Наверное, лучше сказать – подвергаются некоему влиянию? Силе того места.
– Ну, не знаю. Я всего лишь слежу за домом – я даже не знаком с твоим отцом. Поэтому, возможно, все и обойдется, такое бремя на меня не падет.
– Да, – сказал Масахико и отпил из бокала белого вина. – Я-то его близкий родственник, поэтому должен держать ухо востро. А если дух этот идет на пользу творчеству, тем лучше.
– А как себя чувствует твой отец?
– Конкретно ни на что он не жалуется. Возраст. Десятый десяток все-таки. Силы уже не те. В голове сплошь каша, но пока еще ходит сам с палочкой, аппетит хороший, глаза в порядке, зубы целые. Представляешь, ни одного больного зуба! Не то что у меня.
– Как его амнезия? Прогрессирует?
– Да, похоже, он ничего не помнит. Даже меня уже не признает. Понятий «отец», «сын», «семья» для него больше не существует. Наверное, не видит и грань между «собой» и «другими». Хотя, если вдуматься, такая безмятежность, наоборот, к лучшему.
Я глотнул «Перрье» из тонкого стакана и после этих слов поддакнул. Томохико Амада не узнаёт в лицо даже собственного сына – куда уж ему помнить о давних событиях его стажировки в Вене? То давнее время, вероятно, кануло в пропасть его сознания.
– Но даже при этом в нем еще, похоже, теплится та воля, о которой я тебе сказал, – словно бы с удивлением произнес Амада. – Странное дело – память улетучилась, а сила воли никуда не делась. Присмотришься – и сразу понимаешь: перед тобой человек с твердой волей. Даже немного неудобно перед ним, что я, его сын, не перенял у него таких черт. Но что уж тут, у каждого с рождения своя стезя. С родителями нас связывает кровь, но это не значит, что нам передаются также их качества и способности.
Я поднял голову и посмотрел ему прямо в лицо. Редко бывало так, чтобы Масахико обнажал душу.
– Наверное, непросто быть сыном такого знаменитого отца? – спросил я. – Сам я даже понятия не имею, как это. Мой отец держал неприметную фирму.
– Если родитель – известный человек, в этом, конечно же, есть свои плюсы, но много и неприятностей. Как посчитаешь, неприятностей выходит даже больше, чем плюсов. Думаю, твое счастье, что с этим ты не сталкивался. Можешь спокойно оставаться самим собой, жить свободно.
– По тебе тоже не скажешь, что живешь ты не свободно.
– В каком-то смысле, – сказал Масахико и покрутил в пальцах бокал с вином. – Но в каком-то это не так.
У Масахико Амады было хорошо развитое эстетическое чутье. После института он устроился в крупное рекламное агентство и теперь, получая высокую зарплату, похоже, наслаждался беззаботной жизнью холостяка в крупном городе. Но как ему было на самом деле, я, естественно, не знал.
– Я все хотел спросить тебя об отце, – решился я.
– О чем именно? А то я же не сказать что знаю его очень хорошо.
– Слышал, у твоего отца был младший брат по имени Цугухико.
– Да, верно, был у него один младший брат. Выходит, мой дядя. Но он давно умер. Еще до начала японо-американской войны.
– Я слышал, он покончил с собой?
По лицу Амады пробежала легкая тень.
– Это старая семейная тайна. Дело давнее, но приобрело некоторую огласку, поэтому можно и поделиться. Дядя покончил с собой, вскрыв себе вены опасной бритвой. Совсем молодым – ему было чуть больше двадцати.
– Что его к этому подтолкнуло?
– Зачем тебе это?
– Хотелось больше узнать о твоем отце. Покопался в документах и наткнулся на эту историю.
– Хотел узнать о моем отце?
– Увидел картину твоего отца – и постепенно во мне проснулся такой интерес. Вот и захотелось подробнее узнать, что он за человек.
Масахико Амада некоторое время смотрел на меня через стол. После этого произнес:
– Твое право. Тебя заинтересовала жизнь моего отца? И в этом есть какой-то смысл, раз ты живешь в его доме.
Он сделал глоток белого вина и начал рассказ:
– Мой дядя Цугухико Амада, в ту пору – студент Токийской школы музыки, – был очень талантливым пианистом. Поговаривали, что самые большие надежды он подавал в исполнении Шопена и Дебюсси. Может, неприлично говорить такое самому, но многие в нашем роду одарены художественным талантом – в той или иной степени. Однако дядю еще студентом, в двадцать лет, призвали в армию. Почему? Все просто – среди документов на отсрочку от службы, которые он подал при поступлении, не оказалось какой-то бумажки. Если бы он ее вовремя подал, смог бы избежать призыва, и позже все бы уладилось. Ведь наш дед был крупным помещиком, которого многие знали. Однако случилась такая вот канцелярская оплошность. На дядю это обрушилось как снег на голову. К тому же, когда система приходит в движение, ее так просто не остановить. В общем, спорить было бесполезно, и дядю забрили в солдаты и отправили в пехоту. После краткой подготовки его посадили на транспортное судно, которое шло в Китай, и высадили в порту Ханчжоу. В ту пору его старший брат Томохико, то есть мой отец, стажировался в Вене, где брал уроки у одного известного художника.
Я молча ждал продолжения семейной истории.
– Дядя был далеко не богатырского сложения, легкоранимый – он сразу понял, что не выдержит грубой армейской жизни и кровавых сражений. К тому же шестая дивизия, набиравшая солдат на юге Кюсю, славилась особой неотесанностью. Поэтому когда отец узнал, что брата ни с того ни с сего забрали в армию и отправили на поле боя, – очень за него переживал. Отец же был вторым сыном, самоуверенным и честолюбивым, а младший брат – последний ребенок, любимчик, воспитанный в неге и ласке. Цугухико был уступчив, вдумчив, кроток – к тому же вынужден все время беречь свои пальцы. Поэтому оберегать брата, который был младше него на три года, у отца вошло в привычку еще с детских лет. То есть он всегда опекал брата, но теперь был в далекой Вене и, как бы ни тревожился за него, помочь ничем не мог. Оставалось лишь изредка получать от него письма – так он и знал, что младший брат еще жив.
Письма с фронта проходили через тщательную цензуру, но отец и Цугухико были все-таки родными братьями, очень близкими людьми, и по сдержанности писем отец догадывался, что на душе у брата. По иносказаниям и недомолвкам он примерно представлял, что на самом деле хотел сказать ему Цугухико. Например, что его подразделение на всем пути от Шанхая до Нанкина уклонялось от прямого столкновения с противником, зато убивало и грабило местное население, а зверства, творившиеся на глазах у тонкого брата с его нежной натурой, глубоко ранили его сердце.
Брат писал, что, когда их подразделение вступило в Нанкин, в одной христианской церкви они обнаружили прекрасный орга́н. Инструмент совершенно не пострадал от обстрелов и бомбежек и был целехонек. Но последующее подробное описание органа полностью вымарала рука цензора. Какое отношение к военной тайне могло иметь описание церковного органа? У цензора того подразделения были совершенно непостижимые критерии проверки. Он то и дело упускал из виду очевидные опасные места, подлежавшие вымарке, и в то же время зачеркивал черным вполне безобидные фразы. Поэтому сумел брат сыграть на том церковном органе или нет, никто так и не узнал.
Закончив в июне 1938-го воинскую службу, дядя Цугухико сразу подал заявление на восстановление в институте, но на самом деле, так и не успев восстановиться, покончил с собой на чердаке родительского дома. Остро наточил лезвие для бритья и порезал себе запястье. Чтобы решиться на это, ему – пианисту – потребовалась особая воля. Если б его и спасли, об игре можно было бы забыть. Когда его обнаружили, весь чердак был залит кровью. О том, что он свел счеты с жизнью, умолчали – всем сообщили, что умер от сердечного приступа. Но все и без того прекрасно понимали, что он сам оборвал свою жизнь: военный опыт занозой засел в его сердце, в клочки искромсал его нервы. Что ни говори, двадцатилетнего юношу, который никогда не помышлял ни о чем, кроме пианино, взяли и швырнули в Нанкинскую мясорубку. Сейчас бы это назвали «психической травмой», но в то время в обществе, насквозь пропитанном духом милитаризма, не было ни такого термина, ни самого понятия. Его бы просто заклеймили как человека слабохарактерного, малодушного, без чувства патриотизма. В Японии той поры подобную «слабость» не понимали и не принимали. Хоть хорони его под покровом ночи как позор семьи.
– А предсмертную записку он оставил?
– Оставил, – ответил Масахико. – Нашлась в его столе, в глубине выдвижного ящика. Очень пространная записка, по сути, больше похожая на очерк. В ней дядя Цугухико подробно описал все, что ему довелось испытать на войне. Читали ее только четверо: родители дяди – то есть мои дед и бабка, – его старший брат и мой отец. После того, как мой отец прочел записку по возвращении из Вены, ее сожгли в присутствии всех четверых.
Я слушал его, не перебивая.
– Содержание записки отец держал за зубами, – продолжил Масахико. – Правда осталась за печатями семейной тайны. Образно говоря, к ней привесили грузило и сбросили ее на дно глубокого моря. Только однажды отец, крепко подвыпив, поведал мне в общих чертах содержание той записки. Я учился в начальной школе и тогда впервые узнал, что у меня был дядя, который покончил с собой. Неизвестно, почему отец завел об этом разговор – то ли у него и впрямь от выпивки развязался язык, то ли он понимал, что рано или поздно рассказать мне об этом придется.
Убрали тарелки из-под салата и принесли спагетти с омаром.
Масахико взял вилку и серьезно уставился на нее, как будто инспектировал некий инструмент особого предназначения. А затем произнес:
– Послушай, если честно, это не тема для разговора за обедом.
– Давай тогда поговорим о чем-нибудь другом.
– Например?
– О чем-нибудь отстраненном.
И мы ели спагетти и беседовали о гольфе. Я, конечно же, в гольф никогда в жизни не играл. И у меня не было ни единого знакомого, кто играл бы в гольф. В правилах игры я ничего не смыслю. А вот Масахико в последнее время стал играть часто – с клиентами их конторы. К тому же это было хорошим средством от малоподвижности. Он истратил кучу денег, собрал необходимый инвентарь и по выходным стал пропадать в гольф-клубах.
– Ты скорее всего этого не знаешь, но гольф – чертовски странная игра. Другого такого экстравагантного вида спорта нет, он совсем не похож на остальные. Мне кажется, его даже спортом-то можно назвать с большим трудом. Но, как ни странно, стоит привыкнуть к его странностям – и, считай, обратной дороги нет.
Он красноречиво рассказывал мне о причудах этого занятия, поведал несколько нелепых эпизодов. Масахико всегда умел увлечь разговором, так что я ел, наслаждаясь его речью. Давно мы так ни с кем не смеялись.
Но стоило официанту убрать тарелки из-под спагетти и принести нам кофе (Масахико от кофе отказался и попросил принести еще бокал белого вина), как мой товарищ вернулся к прежнему разговору.
– Так вот, мы говорили о предсмертной записке, – произнес он, внезапно сменив тон. – По словам отца, в ней Цугухико подробно описал, как его заставили отрубить пленному голову. Детально и реалистично. Разумеется, рядовым армейские мечи не полагались, да и сам он отродясь меч в руках не держал. Он же пианист – он мог читать замысловатые ноты, но не знал, как орудовать кинжалом. Однако офицер протянул ему меч и приказал отрубить им голову пленному. Но пленный был одет в гражданское, без оружия, уже в годах. К тому ж он лепетал, что никакой не солдат. Его вместе с другими мужчинами, подвернувшимися под руку, просто схватили, связали и теперь убивали одного за другим. Но вначале смотрели на ладони. Если ладонь грубая и мозолистая, значит, это крестьянин – таких, бывало, отпускали. Но если рука оказывалась гладкой, их считали солдатами регулярной армии, которые, сбросив мундиры, пытались укрыться под видом горожан. Их убивали, даже не допрашивая: закалывали штыками или рубили головы мечом. Если имелся пулемет, пленных выстраивали в шеренгу и расстреливали всех скопом, но обычно в пехоте патроны берегли – с ними вечно бывали перебои – и чаще всего применяли холодное оружие. Трупы сбрасывали в Янцзы. В реке водилось множество сомов, которые сжирали все без остатка. Не знаю, правда это или нет, но, по слухам, из-за этого в реке тогда расплодились тучные сомы размером с жеребенка.
И вот дядю заставили офицерским мечом рубить голову пленному. Офицером был молодой младший лейтенант, который только-только окончил военное училище. Дядя, разумеется, делать этого не хотел. Но если бы он ослушался приказа старшего по званию, это бы ему с рук не сошло. Одним осуждением сослуживцев он бы не обошелся. В императорской армии приказ старшего по званию – считай, приказ самого императора. Дядя взмахнул дрожащей рукой, но сил ему не хватало, да и меч был дешевкой массового производства. Одним махом таким голову просто не отсечь. Последний удар дядя уже был не в состоянии сделать, вокруг все в крови, пленный корчился от боли. Поистине ужасная была картина.
Масахико покачал головой. Я молча пил кофе.
– Дядю после этого стошнило. Когда в желудке ничего не осталось, его рвало желудочным соком, когда не осталось и его – воздухом. Солдаты столпились вокруг и насмехались над ним. Офицер с криком «позорище!» изо всех сил пнул его сапогом. И никто его не пожалел. В конечном счете, его заставили рубить головы еще двум пленным. Так и сказали: «Для тренировки, пока не привыкнешь. Считай, что это – обряд посвящения. Такой опыт тебе пригодится, чтобы стать настоящим солдатом». Однако дядя так и не смог стать настоящим солдатом. Он был не для этого создан. Он родился, чтобы красиво играть Шопена и Дебюсси. Он был не из тех, кто рожден рубить людям головы.
– А разве где-то существуют те, кто рожден рубить людям головы?
Масахико опять покачал головой.
– Это уже не моего ума дело. Однако людей, которые могут привыкнуть рубить другим людям головы, должно быть, немало. Люди же к разному привыкают, а особенно – в экстремальных условиях. Причем, вполне вероятно, привыкают, даже особо этому не противясь.
– Или если их действиям придать смысл и законность.
– Именно, – подтвердил Масахико. – И в большинстве случаев смысл и законность их действиям предоставляются. Я сам в себе не уверен. Скажем, окажусь я в системе насилия, вроде армии, и старший по званию отдаст мне приказ. Каким бы бессмысленным, каким бы бесчеловечным он ни был, я не настолько силен, чтобы суметь сказать этому «нет».
Я задумался о себе. Как бы я поступил, окажись в схожей ситуации? Затем вдруг вспомнил ту странную женщину, с которой провел ночь в портовом городке в префектуре Мияги. В самый разгар наших любовных игрищ она дала мне пояс от халата и велела изо всех сил затянуть его у нее на шее. Мне кажется, я никогда не забуду, каково держать в руках пояс из махровой ткани.
– Дядя Цугухико не смог пойти против приказа того офицера, – продолжал Масахико. – У него не было ни смелости, ни возможности отказаться. Однако позже он смог решиться по-своему – когда оборвал свою жизнь наточенным лезвием. И в этом смысле, я считаю, он не был слабаком. Оборвать собственную жизнь – для дяди это было единственным способом восстановить свою человечность.
– И смерть господина Цугухико стала потрясением для твоего отца, когда он узнал об этом в Вене?
– Нечего и говорить.
– Ты уже рассказывал про то, как он оказался вовлечен в политический инцидент, и его отправили обратно в Японию. А нет ли какой-то связи между этим инцидентом и самоубийством младшего брата?
Масахико скрестил на груди руки и нахмурился.
– Этого я не знаю. Во всяком случае, отец ни словом не обмолвился о венском инциденте.
– Я слышал, будто твой отец влюбился в девушку – участницу сопротивления, и тем самым оказался причастен к подготовке убийства.
– Да. Насколько я знаю, отец влюбился в австрийскую девушку, которая училась в Венском университете, и они вроде даже были помолвлены. Но вскрылся план покушения, девушку арестовали и, по слухам, отправили в Маутхаузен. Скорее всего, там она и погибла. Моего отца тоже арестовало гестапо, и в начале 1939 года его принудительно выслали в Японию как «нежелательного иностранца». Разумеется, все это я слышал не от него самого, а от родственников, поэтому информация достоверная.
– Кто-то постарался, чтобы твой отец ничего об этом не рассказывал?
– Вполне возможно. Когда его выдворяли из страны, обе стороны – и немецкая, и японская – наверняка предупредили, чтобы он не распространялся об этом случае. Помалкивать было важным условием того, чтобы ему сохранили жизнь. Да и сам отец ничего не хотел об этом говорить. Поэтому даже после окончания войны, когда его уже вроде бы ничего не сдерживало, он все равно крепко держал язык за зубами.
Масахико ненадолго умолк, а затем продолжил:
– А что касается того, что он примкнул к подпольному сопротивлению в Вене – возможно, смерть дяди Цугухико послужила ему дополнительным мотивом. В результате мюнхенского соглашения войны на том рубеже удалось избежать, зато укрепилась ось Берлин – Токио, и над миром постепенно стали сгущаться тучи военной угрозы. И отец, по всей видимости, очень хотел, как мог, помешать этой волне. Отец прежде всего ценил свободу. Он и всякие там нацисты и милитаристы – люди из разного теста. Думаю, смерть младшего брата имела для него большое значение.
– А больше ты ничего не знаешь?
– Отец никогда не рассказывал о своей личной жизни. Не давал интервью газетам и журналам, не писал о себе никаких мемуаров. Наоборот – прожил жизнь, как бы пятясь, внимательно заметая за собой все следы.
Я сказал:
– Выходит, вернувшись из Вены в Японию, он хранил глубокое молчание, не опубликовав до конца войны ни одного произведения?
– Да, он молчал целых восемь лет – с тридцать девятого по сорок седьмой. И, похоже, вообще держался подальше от мира искусства. Он и раньше-то все это не любил и не понимал, когда все художники кинулись рисовать радостно восхвалявшие войну патриотические агитки. К счастью, семья наша – обеспеченная, так что голодать никому не приходилось, да и в армию больше никого не забрали. Так или иначе, когда послевоенный хаос постепенно утих и отец вернулся в мир искусства, он всецело переключился на традиционную японскую живопись. Полностью отказавшись от всех своих прежних наработок, Томохико Амада осваивал совершенно новые для себя правила и техники.
– Что было потом, стало легендой.
– Именно, – подтвердил Масахико. – Так легенда и родилась. – И он сделал такое движение рукой, будто что-то смахивал из воздуха. Точно легенда свисала над ним слоем пыли и мешала дышать полной грудью.
Я сказал:
– Слушаю тебя – и складывается такое впечатление, будто венская стажировка отбросила глубокую тень на всю последующую жизнь твоего отца.
Масахико кивнул.
– Да, мне тоже так кажется. Те события во многом изменили его жизненный путь. Провалу покушения способствовали несколько мрачных фактов. Настолько ужасных, что об этом трудно говорить.
– Но конкретных подробностей мы ведь не знаем.
– Не знаем. Не знали и тогда, тем более – не знаем теперь. Сейчас даже он вряд ли что-либо знает.
А что, если… – вдруг подумал я. Люди временами забывают то, что должны были помнить, и вспоминают то, что, должно быть, забыли. Особенно когда смерть близка.
Масахико допил второй бокал вина, посмотрел на часы и слегка нахмурился.
– Пожалуй, мне пора возвращаться на работу.
– Ты же хотел о чем-то со мной поговорить, – напомнил я, вдруг сам об этом вспомнив.
Он легонько хлопнул ладонью по столу.
– Точно! Должен был тебе кое-что рассказать, а мы заболтались о моем отце. Ладно, расскажу в следующий раз – это не к спеху.
Перед тем, как встать из-за стола, я еще раз посмотрел Масахико в глаза и спросил:
– Почему ты все это мне рассказываешь? Даже семейные тайны?
Он опустил расставленные руки на стол и задумался. Потеребил мочку уха.
– Ну, для начала потому, что я сам подустал хранить все эти «семейные тайны» в одиночку. Возможно, хотел с кем-нибудь поделиться – с тем, кто будет держать язык за зубами, кто от этого ничего не выиграет. В этом смысле ты идеальный слушатель. И, по правде говоря, я перед тобой в небольшом долгу, и мне бы хотелось как-то его вернуть.
– Передо мной в долгу? – удивился я. – В каком это еще долгу?
Масахико прищурился.
– Как раз об этом я и хотел с тобой поговорить. Однако сегодня времени больше нет – у меня другие планы. Пока подумай, когда и где мы можем спокойно встретиться вновь.
Счет оплатил тоже он.
– Не беспокойся! Столько я могу списать на представительские расходы, – сказал он. Я поблагодарил.
После этого я вернулся в Одавару на своей «королле»-универсале. Когда парковал запылившуюся машину перед домом, солнце подкрадывалось к кромке западных гор. Большая стая ворон с криками летела ночевать на другую сторону лощины.
Назад: 36 Правила игры не обсуждаются
Дальше: 38 Так им нипочем не стать дельфинами