Книга: Собаки Европы
Назад: Памяти инженера Гарина
Дальше: Собаколовы

V. Капсула времени

1.
…В туалете он, помогая себе зубами, завязал на рукаве красную повязку. Ловкости в таких вещах ему всегда не хватало — вот и сейчас непослушный шнурок залез ему в рот, и он успел вдоволь насосаться казённой ткани. Он инстинктивно осмотрелся в поисках какой-нибудь девчонки-восьмиклассницы, которая б одним движением разобралась с этими дурацкими завязочками. Довелось признать, что помещение, где он сейчас стоял перед зеркалом, было не лучшим местом для восьмиклассниц. Да и для него самого. В коридоре тоже никого было не поймать, звонок прозвенел, рабочий день начался. Пусть висит так, главное, не махать руками.
С этой повязкой дежурного педагога он сразу стал похож на уже немолодого, но ещё вполне мерзкого нациста. Коричневая рубашка, купленная в секонд-хэнде, и недавно сделанный андеркат с косым пробором — чтобы прикрыть лысину, — прекрасно дополняли облик. Только шортов кожаных не хватало. Поглядывая на повязку, он быстро, но не теряя достоинства, миновал коридор и офицерским шагом вошёл в класс.
Никакой реакции. Вошёл в класс. Ноль внимания. Учитель вошёл в класс. Идеальное предложение. Прямое высказывание, изумительно-нейтральное, эмоционально не окрашенное, ничем не окрашенное, кроме красной повязки, болтающейся на рукаве. Подлежащее, сказуемое, дополнение (впрочем, лишнее). Учитель вошёл. Учитель! Святой человек! Мученик! Жизней ваших повелитель, ваш герой и победитель, Гитлер-ваш-освободитель, судеб молодых вершитель, юных душ нагой Пракситель, ой ты скромный белый китель, мудрый вождь, отец, учитель, и страстей огнетушитель, и гормонов дирижёр…
Он обвёл глазами это нацистское сборище. Все в красных повязках. Дежурный класс.
Дети. Какие же они ещё дети.
Груди-дразнилки, щедро выложенные на переднюю парту, прямо перед ним, так, чтобы можно было заглянуть в дерзкие вырезы и поразиться, и дрогнуть, и простить глупость их обладательниц. Или — хлопцы. Вислоухие василиски, редкие усики над убогими губами, виноватые влажные ладони, высокие голоса, войнушка в голове: великаны-вонючки.
Шумящие, глумливые дети. Было время, они думали его напугать. Смешные, смешные дети. У каждого в голове дырка, а из дырки идёт шум. Это всё, что следует о них знать.
Заставить их замолчать было нетрудно. В его педагогическом арсенале имелось сто способов сделать это — оставалось только выбрать самый красивый.
Конечно, можно было лишить их единого языка. Перемешать их речи так, чтобы они не понимали друг друга. Разрушить Вавилон их болтовни, рассеять их по миру — там и сям, мир не такой уж большой: от универсама «Изумруд» до самурайского клуба, куда они вечерами ходят качаться. Он уже видел, как они моргают глазами, эти дети с дырками в голове, из которых идёт непрерывный шум, он уже видел, как слова застревают в горле, как они давятся шумом и замолкают, — что ж, теперь можно начать урок. Но этот способ угрожал ему неизбежными разборками с директором — пан Директор не любил архаичных методов, пан Директор уважал новаторов и атеистов.
Новаторскими способами он тоже владел неплохо. Например, можно было позашивать им рты. Сходить в кабинет труда, взять в долг ниток и длинную иглу — и обойти парту за партой, губу за губой. Дети-зашиванки. «Учитель школы на окраине Минска заколол своих учеников». Заколол? В каком смысле? Как кабанчика? Или шприцом? Нет, иглой для шитья. И зашил казёнными нитками. Заколол до потери языка. Ясно: политическая акция. Перформанс. Да нет: просто педагогический приём.
Всё равно в этом возрасте они поголовно мечтают себе что-нибудь проколоть. Пирсинг вызывает у них какое-то поросячье восхищение. Будто бы им мало ушей, словно на теле не хватает дырок. А кое-кто из учениц уже колотый орешек: по глазам видно, что кольца в пупке. И действительно: в их глазах хорошо видны их пупки. Часто это единственное, что там можно увидеть. Прогрессивные папы и мамы не против лёгкого пирсинга — если дитё хорошо учится, пусть проколупает в себе дырку-другую. Почему-то пупок кажется родителям безопасным местом. Ну, давай, только в пупок, строго говорят они, не понимая, как неприлично это звучит. Почему-то пупок ни у кого не вызывает рискованных ассоциаций. Взять хотя бы пуп земли, на котором мы живём. Вообще никаких дополнительных смыслов. Только пупок. Просто пупок. Пронзённый пуп земли.
Класс между тем продолжал выть, хрюкать, мычать, блеять и скулить. Дети. Бедные поросята. Когда он попал к ним впервые, серьга в его ухе вызвала среди них фурор. Что было бы, если бы он показал им все свои татуировки? Наверно, выбрали бы его своим фюрером.
Зашить им рты, зашить.
Но увы — и этот трикотажный способ соединить их во имя педагогической необходимости следовало оставить до лучших времён. Зашитые, как у зомби, рты его учеников, может, и замолчат, но, перестав шуметь, эти глумливые дети сразу начнут реветь. Им, понимаете ли, будет больно. Он не любил, когда они плачут. А такое бывало: пожалейте, отец прибьёт. Как же они его раздражали — хныча, любое из этих существ выглядело так, будто позирует для плакатов социальной рекламы. Вроде «Папа, не пей» или «Мы против домашнего насилия».
Существовали, конечно, и другие способы обратить на себя внимание. Снять штаны и показать им голую задницу. Облить детей бензином и поджечь. Но всё это грозило вызовом на педсовет, выговором или лишением премии. Дети теперь уже не те… Их учат знать свои права — как-никак, пуп земли обязывает.
Наконец после всех этих рассуждений — прошло уже минут пять — он выбрал достаточно традиционный способ, который, бывало, использовала много лет назад его молодая белорусица. Сначала он призвал на помощь литературу. Достал толстенную томину, на которой красовалось хитрое, какое-то христопродавшее слово «Хрестоматия» (оно никогда не ассоциировалось у него со словесностью) — медленно поднялся и воздел её на высоту глаз. А потом разжал пальцы.
Хрестоматия так хорошо вхрестоматилась в стол, что все сидящие в ней поэты получили, дожно быть, множественные ушибы внутренних органов.
Книга враз положила их руки на парты, будто целый вражеский взвод на землю. Она выстрелила по их кроличьим ушам, словно пушка. Гул от неё был слышен, наверно, даже в магазине «Изумруд» и в самурайском клубе.
Стало тихо-тихо.
На усёй зямлi. И урок наконец поплыл — как те рушники по реке. Далеко. Куда он их заведёт, никто пока что не знал.
Дети. Какие же они ещё дети. Стоит тебе просто настроить звук — и вот уже умолкли, сели, лапки сложив. Недовольные. Кто-то нагло покрутил пальцем у виска: «Вот наш Олег Иванович захерачил». Молчи, Сидоревич, христом-матом прошу, молчи.
Ёб вашу хрестомать, детки, я заставлю вас меня выслушать.
Не давая им опомниться, он достал пустую трёхлитровую банку и поставил на стол. И посмотрел на них долгим, зловещим взглядом. На всех сразу. Сидят, присмиревшие, пристыженные, заинтригованно подрагивая ногами. Поглядывают: то на банку, то на учителя.
«Это для анализа мочи?» — не выдержал один из них, тот, который с особо глумливым выражением глаз. Пара голосов приглушённо и радостно тявкнула, другие ждали, что будет.
«А тебе мало, Сидоревич? — ответил он в полной тишине. — Вся школа знает, что ты ссышься ночью, но я не думал, что твоя норма больше трёх литров…»
На этот раз тявканья было немного больше. Маленькая учительская победа.
«Я не Сидоревич», — проворчал ребёнок с вызовом, смущённый и раздосадованный.
«Возможно, — согласился он. — Но в постель, значит, и правда ссышься… Что молчишь? Да, Сидоревич, постправда, она такая».
Сидоревич мрачно опустил голову, раздавленный железной логикой. Дети. Им нечего было возразить. Пусть очередной раз убедятся, насколько он крут в открытом бою.
Он вспомнил, как пришёл к ним впервые. Как стоял перед ними, напряжённый, нелепый, готовый к бегству, словно таракан, застигнутый посреди кухни, стоял, правильный и причёсанный. Как хватал ртом воздух и не знал, как заставить их повернуться в свою сторону. А теперь они одна команда. Команда «Летучего голландца», несущегося на всех парусах в минский вечер.
Они все были для него Сидоревичи. А девчонки — Каштанки. Так удобнее. Только в мыслях, конечно. Не запоминать же их было и правда, как взрослых, поимённо. Ему казалось, что это абсолютно нереально. Он знал, что в этом богом проклятом классе есть как минимум один Сидоревич. Этого хватало. Только вот кто из них и как он выглядит — он забыл, а разузнавать было не в его правилах. Да и разве они бы сказали правду? Для них это стало бы весёлой игрой: не сговариваясь, они поменялись бы именами и выставили бы учителя на смех. В ушах уже стоял их радостный гогот. Кажется, у одного из них было прозвище: Гогот. Не у того ли, которого он так щедро наградил только что энурезом? Папа у него Гогот, и мама Гогот, и брат. Семейство Гогот, последняя надежда пупа земли, несломанный хребет белорусской нации.
Что касается Каштанок, тут всё было проще: вот она, сидит у окна, нервная, в свитерке, смотрит на что-то — а на что, угадать ни малейшего шанса: что там, штакетник, обсаженный птицами, школьный стадион, чёрная волна вкопанных в землю шин, серое здание, дым… Задумалась. Каштанка Наталья — с ударением на имени, в школе и правда всех называют так, будто фамилия одна на всех, только имена разные. За год он и сам начал так говорить. Ставить акценты не там, где нужно. Не на тех звуках, не на тех мыслях, не на тех темах. Школа превратила его во что-то другое. Каждый день она превращала его во что-то другое — и дома, под душем, под вагнеровский шторм, он каждый вечер отчаянно пытался вернуть себе себя, втирал в кожу свою потерянную самость, смывал звуками старой и вечной музыки очередной рабочий день. Такой, как этот.
Оставалось нанести ещё несколько штрихов. Он подошёл к одному из Сидоревичей, самому убогому, с пламенными ушами, уже вконец заплёванному бумажными пулями, Сидоревичу хилому и вялому, бесполому лоху, красноглазому зайцу, затравленному их тихими подлостями. Видно, из таких и вырастают потом белокурые бестии. Потом, попозже, когда всё это закончится: классы, кляузы, скрип парт, плевки, бесконечная охота… Он подошёл к нему и указал на переднюю парту. Спас до звонка. Несчастный пересел, втянув в плечи голову. Как там его, Витя? Неблагодарный маленький старичок. Поживи с полчаса. Я добрый.
Он вернулся к своему столу и сел рядом с этим убожеством. Сейчас в классе был порядок. Спасённый им Сидоревич сидел, странно содрогаясь, словно во сне, и он чувствовал, как от этого тела идут волны безвольной ненависти.
«…Я был таким же, как они, те же самые косые плечи, то самое уродство. Детство моё, сгорбившись, прошло мимо меня. Ушло, и я так и не коснулся его, хотя бы слегка. Моё ушло, а его — тайна, как наши взгляды. Тайны, безмолвно застывшие в тёмных чертогах наших сердец. Тайны, что устали тиранить, тираны, что мечтают быть поверженными» (Ул. 2:66).
Что же. Сидоревичи и Каштанки вдоволь отведали его справедливости. Пора! Самое время поработать.
«Сегодня. У нас. Не совсем. Обычный. Урок, — начал он, поровну разбрасывая слова в борозды этого дикого класса, словно суровый, но справедливый сеятель. — Урок. Который. Покажет. Покажет, что вы из себя представляете. Пустышки вы — или настоящие пупы земли. Кто-нибудь из вас слышал о капсуле времени?»
Нет. Они не слышали. Им понравилось слово «капсула», но не понравилось слово «время». Его слова вызвали у них беспокойство и ломоту в спинах. Класс завертелся, заёрзал. Они и так сидели в капсуле — капсуле школьного класса, и у них цепенели ноги и ныли копчики.
«А можно телефон достать?»
«Можно достать ногой до носа, — сказал он строго. — И замолчать, если не можешь сказать что-нибудь по теме. Объясняю. Капсула времени — это такая штука, в которой хранится послание будущим поколениям».
Он сделал паузу, чтобы до них дошло.
«У кого что по колено?» — не выдержал один из сидоревичей.
«Не у тебя, — терпеливо обратился он к этому дубовому лбу. — Поэтому ты в штаны всякую дрянь суёшь, чтобы девочки думали, что у тебя там ого-го».
Дети были рады. Дети оживились. Сидоревичи загудели. Каштанки зашептались.
«Девочки, девочки… — передразнил его пацан, положив квадратный подбородок на парту и пряча глаза. — Да кому они ваще…»
«Давай, показывай, что у тебя там, — он подошёл к наглецу и стал прямо над тёмным темечком, деловито прочищая языком во рту обломок зуба. — Ну! Доставай. Что там у тебя такое — до колена…»
Ученик покраснел, заполз пузом под парту и вытащил из брюк книгу.
Он брезгливо посмотрел на обложку:
«Танки Третьего рейха… Иллюстрированная энциклопедия. Так ты у нас ариец, Сидоревич? Я-я, натюрлих?»
«Я…»
«Ты… Ты посмотри на себя. Ты же еврей, Сидоревич. Нельзя тебе такие книжки читать. Хотя ты же и читать как следует не умеешь. Ты же только картинки разглядываешь».
«Сами вы еврей…» — беззлобно отозвался Сидоревич.
«Все люди евреи, — сказал он строго. — Запомни».
Они недоверчиво засмеялись.
«Вы бы сами почитали… Олег Иванович, а вы в танках сечёте?» — ученик даже не поморщился, не обиделся. Посмотрел на него вкрадчиво, нежно. Вот из кого она точно никогда не вылупится — белокурая белорусская бестия.
«Нет уж, спасибо. Пускай другие из твоих штанов всякую дрянь читают, а мне, только раз на тебя посмотрев, уже руки помыть хочется», — сказал он с улыбкой.
«Олег Иванович, да плюньте вы на него, про капсулу лучше расскажите», — недовольно сказала одна из Каштанок.
«Ага, давайте лучше про капсулу», — послышалось ещё несколько голосов.
«Хорошо, — он подошёл к окну. — Штаны не порви, ариец. Как я уже сказал, капсула времени — это послание потомкам, которое пишут современные люди, то есть мы с вами, и которое обычно запаковывается в определённую ёмкость, капсулу. Капсула хранится в определённом месте — например, её можно вмонтировать в стену, залить в фундамент, бросить в океан или просто закопать в землю. Даже в космос можно отправить. Как правило, на капсуле обозначено, для кого она, когда её можно открыть и прочитать послание. Например. Написав послание будущим поколениям, мы можем указать на капсуле: «Минск. 2017. Открыть в 2050 году». Когда-нибудь люди найдут капсулу, узнают, в какое время она была отправлена, и прочтут, что мы им написали. Прочтут, о чём мы думали, о чём мечтали и как представляли себе будущее. Вполне возможно, они прочтут всё это, когда нас уже не будет в живых. Скорее всего, так оно и будет. Чем лучше спрятана капсула, тем труднее её найти. Хотя и здесь всё не так просто, случайность никто ещё не отменял…»
«А зачем её закапывать? — пробасил какой-то простуженный Сидоревич. — Можно же просто в интернет отправить? Сделать так, чтобы самораспаковалась через пятьдесят лет… А то копать… Я копать не люблю… Что я, колхозник?»
Заржал, за ним другие — невесело, нависнув над партами, и всё же он видел, что им интересно. Пока что. Проглотили наживку.
«Какой ты умный, Дерунов. Через пятьдесят лет уже такого интернета не будет, через столько времени мы уже все в виртуальном пространстве будем жить, как голограммы», — быстро произнесла какая-то резвая Каштанка и поджала губы.
«А дети откуда будут браться?»
«Генерироваться, кнопку нажал — и готово».
«Через пятьдесят лет нас самих уже не будет! — решительно заявил Сидоревич, который сидел справа. — Всему миру будет пи…!»
«Нет… Нас марсиане в рабов превратят, — мечтательно сказал Сидоревич-ариец. — Кровь пить будут, и размножать, как свиней. На убой».
«Марсиане не дебилы, чтобы таких, как ты, размножать. Таких они в цирке показывать будут», — пискнула другая Каштанка.
«Сейчас ты у меня размножишься, Соловьёва».
«Так что у нас сегодня творческое задание! — остановил он их детские фантазии. — Вы, то есть восьмой «А» класс, под моим мудрым руководством напишете каждый своё короткое послание в будущее. После этого мы спрячем нашу капсулу в надёжном месте. Закопаем её. Что вы там напишете, дело ваше, я проверять не буду. Полная свобода. Можно писать анонимно, только учитывайте, что это когда-нибудь прочитают люди. Что они о вас подумают? Я бы на вашем месте об этом не забывал. Ну что, поехали, времени у нас осталось немного, двадцать пять минут. Начинаем. Это у вас последний урок, правильно? Так что после звонка сдаём, что написали, идём и закапываем капсулу».
«Я не могу после звонка…» — послышались разочарованные стоны.
«У меня репетитор…»
«Кто не может, я не заставляю, со мной пойдут добровольцы. И когда я буду оценки ставить за четверть, я тоже буду к ним добрее. На балл или на два. Всё, время пошло, пишем».
Они покорно вытянулись, неторопливо зашелестели тетрадями.
«А капсула где?»
С капсулой, конечно, вышел промах. Он всячески старался не выдавать своей растерянности, но они уловили её, волчата, уловили и вылавировали своими глумливыми взглядами к трёхлитровой банке, стоящей на его столе. И вопросительно перевели глаза на него, а он стоял как оплёванный. По классу прошёл довольный стон. Буркнул один, прыснул второй, и одна из Каштанок широко раскрыла глаза, наполненные таким воодушевлением, будто она на конкурсе красоты победила.
«Банка?»
«Это… это и есть наша капсула?»
Класс заржал, зарумянился, захрюкал — банка на столе и правда выглядела жутким издевательством над славной идеей капсулы: недомытая, дородная, мутная, и какая-то мещанская гордость ощущалась в её крикливой круглости.
«Трёхлитровик времени…» — сказал кто-то.
«Может, лучше на пиво, Олег Иванович?»
«Скинемся вам на банку и домой?»
Виноват во всём был учитель труда, который ещё месяц назад обещал сделать в школьной мастерской красивый и аккуратный футляр из стали. Ещё и надпись выгравировать клялся, падла. Но вчера он снова встретил трудовика возле магазина «Изумруд» — оказалось, что тот и не собирался выходить из очередного запоя. Его вообще трезвым никогда не видели — у каждого свой креативный подход к работе. Трудовик как раз взял новую порцию чернил и был в хорошем настроении.
«Иваныч, да я тебе такую капсулу сделаю — в космос отправить можно! — полез он обниматься. — Я же в секретной лаборатории работал, ты же в курсе… Завтра будет готово! Иваныч, ты меня знаешь! Не подведу!»
И так каждый раз. Надоело уже напоминать — он не из тех, кто умеет просить дважды. Да пан Директор по-прежнему цеплялся: конкурс креативности среди учителей в самом разгаре, а идея его так и оставалась идеей. Как ни встретит его, всё спрашивает: готова капсула или нет? И что его заставило месяц назад ляпнуть про этот свой оригинальный замысел? Промолчал бы, провёл викторину, раздал бы детям просроченные витамины отечественной поэзии — и забыл. А так попал в ловушку собственной гениальной идеи. На него начали смотреть с уважением и ещё большей завистью, пан Директор считал, что победа на конкурсе у них в кармане, и здоровался с ним, как с равным. Надо было что-то делать.
Фамилия директора была Барсук, имел он и отчество, этот неотъемлемый атрибут учительской власти, но почему-то любил, когда его называли паном. Может, потому и любил, что сам был историк. Историк с кашей в голове и неразборчивой любовью к иноземным словам: инновация в его устах звучала ватной подкладкой, а симулякры превращались в симулярки. Пан Директор был одержим креативностью: мое кредо — креационизм, гордо каркал он, и от вас я жду прежде всего креационизма. «Забудьте всё, чему вас учили, на одном стаже у меня никто не выедет!» Уныло сидя на стожках своего стажа, учителя всё же как-то выезжали — и никто не упал с воза. Прилипчивый, но невнимательный был пан Директор — с такими можно сосуществовать, главное — навык.
К нему пан Директор сразу же отнёсся с подозрительным радушием: «Вот человек, способный на что-то этакое!» — говорил он в учительской, обнимая его, нового учителя, за плечи. Учительская смотрела с ревностью; впрочем, здесь все ревновали друг друга, как в шекспировской пьесе. Что-то этакое было для директора неуловимым, расплывчатым божеством, суть которого долго оставалась для него тайной. Он выдумывал викторины, устраивал уроки-суды над персонажами советского беллита и конкурсы красноречия. Он доводил своих учеников до истерики. Мечты о спокойной ссылке в ничем не выдающуюся школу, где можно отсидеться год-два в поисках более достойного занятия, умерли в самом зародыше. Пан Директор никому не давал покоя, а ему в первую очередь. «Эх… Не то, — бормотал огорчённо пан Директор. — Понимаешь, Иваныч, не то… Должно быть что-то этакое! Такое, чтобы душа развернулась, а потом снова свернулась! Такое, чтобы ощущался прорыв! Ты сможешь!»
Вот однажды он и не выдержал очередной директорской атаки и ляпнул про капсулу. Пожертвовал неприкосновенным, раскрыл сокровенную тайну — лишь бы этот Барсук отцепился.
«Хм. А вот это и правда то! — одобрил пан Директор, вынимая влажную салфетку. Он всегда протирал руки после занятий, словно смывал с них кровь исторических сражений и подавленных восстаний. — Что-то эдакое! Вот это я и называю креационизмом! Действуй!»
Капсула… Честно говоря, он не видел большой разницы: стальная, стеклянная или из папье-маше. Да хоть из детской кожи. Поэтому сегодня утром он вытащил из туалета пустую банку, одну из тех, что каждый месяц передавала ему мать, вытряхнул из неё помидоры и прополоскал под краном. В конце концов, какая современность, такая и капсула. Стекло и пластмассовая крышка хранятся столько, что человеку и не снилось. И вообще, трёхлитровик выглядел символично и к тому же очень аутентично. Что могло бы лучше воплотить наше героическое время? И не менее героическое место? Классический дизайн: une banque trilitère classique! К тому же банка была прозрачная. И — что самое существенное — надёжная. Традиция, проверенная временем. А именно его толщу она должна была прорезать своим круглым рылом. Камень и шлак времени. Каким бы ни вышло их послание — к кому-то оно должно было дойти. Что само по себе выглядело невероятно абсурдно.
Его волчата всё ещё посмеивались.
«Что за ухмылки? Вам палец покажи, вы лыбитесь. Как дети малые».
«Так это ж, мы ж того… мы ж и есть дети, Олег Иванович! Мы ж несовершеннолетние!»
Впрочем, выбора у них не было. Класс навис над тетрадями. Они засунули во рты свои ручки, и лица их приняли отсутствующее и туповатое выражение — словно они к соскам на брюхе матки своей приложились. Худой и истощенной самки всеобщего бесплатного образования.
«Олег Иванович, а что писать?» — капризным голосом спросила какая-то Каштанка, пососав своё паркерово перо.
«Ну что-что… Расскажите в двух словах о себе. Что вам интересно, что окружает. И что это за время, в которое мы все живём. И обратитесь к людям из будущего. Какими вы их видите? О чём, на ваш взгляд, они должны задуматься. Ясно?»
«Нет!» — ответил ему на удивление слаженный хор. И началось:
«А сколько? Страницы хватит? А листик вырвать можно?»
«А что сверху писать?»
«Сколько угодно. Напоминаю, у вас полная свобода. Сверху?.. Ну, дату можете поставить».
«И что, всё от руки? У меня пальцы болят!» — заныли по очереди его Сидоревичи и Каштанки.
«Можно и не писать, — осклабился он. — Пожалуйста. Кто не хочет, кому нечего сказать, открыли учебники на странице сто два… И до завтра выучить, на оценку. Кто не пишет, поднимите руки».
Пишут. Скрипят. Прилежная многорукая рабыня. Он посмотрел на спасённого им Сидоревича: тот ковырялся в ухе. Заметил его беспощадные глаза, неохотно взял ручку. Зачеркал, мучая мерзкие свои прыщи.
«Ай! Я не знаю, что писать!» — захныкала, вылепив из губ розовое пирожное, Каштанка, что сидела перед ним. Бросила ручку — и почему школьные ручки так дребезжат, падая на стол? — плоско, пусто, подленько. Бросила, отвернулась, а у самой уже целая страница готова. Не знает она… Всё они знают, эти несовершеннолетние совершенства.
Заскрипели, притихли, засопели.
2.
Больше всего в школе его удивило, что он снова стал Олегом Ивановичем. Как же легко делает карьеру твоё собственное имя. Школа — учреждение для нищих аристократов, работаешь за копейки, зато каждый день имеешь приставку-отчество, не хуже чем «фон», и на её фоне кажешься себе не таким уж и мизерным. Здравствуйте, Идальго Иванович, как ваши дела, Орех Бонвиванович, пожалуйста, Морпех Бананович, не ставьте мне пять.
Он вёл уроки, как врач: не позволял себе крика, не сюсюкал, не жаловался и не жалел. Просто делал свою работу. Со своими учениками он заключил неписаный договор — с ним они говорят по-белорусски, кто как умеет, но вроде бы по-белорусски, а он не поправляет и не снижает за язык оценок. Они, конечно, не умели, они были из того поколения, для кого белорусский был скорее вторым иностранным, чем модным да полуродным, но потихоньку игра их захватила. Возможно, они его даже любили и немного жалели — как и полагается пациентам нервного, усталого, но хорошего и внимательного врача, который взялся за безнадёжное дело. Они знали, что ему их не излечить. Но он лечил, как будто ему и правда всё это было важно.
Ему? Важно? Да плевать он хотел. И на них, и на их родителей. Работа нужна, чтобы оплачивать удовольствия. А удовольствий в его жизни осталось немного. Вики, виски, Вильнюс — вот и весь набор. Эту триаду можно было воспринимать как veni, vidi, vici или как Kinder, Küche, Kirche, в зависимости от настроения и обстоятельств.
Ежедневно, отправляясь в свою школу, он просматривал объявления на сайтах рабочих вакансий. Прежде всего, разумеется, в разделах вроде «Искусство, развлечения, масс-медиа». Стране были нужны тренд-вотчэры — и это звучало как порода собак. Собачки должны были вынюхивать модные вещи в магазинах США и в зарубежных блогах и владеть английским на уровне Upper. Нет, это не для него. Куда ему, дворняге. Кто-то искал копирайтер-пиарщика 80-го уровня. Что нужно пиарить, объяснять не стали. Какая разница. Копируй, пей, неистовствуй и не парься. Сети магазинов «Рублёвский» был позарез нужен культорганизатор: «инициативность, харизматичность, креативность, активная жизненная позиция». Последнее особенно пугало. Быть в ответе за суровый отдых сотни доверенных тебе колбасников, кассирш и грузчиков и развлекать их своей активной жизненной позицией — это было похуже школы. Хотелось бы посмотреть, как они испытывают кандидатов на харизматичность. Ну что, парень, насмеши нас. Обаяй и наеби, да так, чтобы никто не заметил. Харя-то у тебя не больно харизматичная…
Отечественной культуре были нужны страстные преподаватели сальсы, а также бачаты, вальса, вога и стрип-пластика. Нежные флористы и мужественные мастера тату, радостные ведущие ФМ-радио и менеджеры по продаже керамической плитки. Несудимые мойщики посуды и непьющие кассиры в букмекерскую контору. Славные руководители телеканала Слуцк ТВ и аниматоры (а из него, кстати, получился бы неплохой Крокодил Гена). Катастрофически не хватало администраторов в катарские кинотеатры и мерчендайзеров. Срочно требовались также руководители курсов по наращиванию ресниц и шустрые швеи-машинистки.
Вики, виски, Вильнюс. Не спрашивайте, откуда у учителя деньги на виски и Вильнюс, — каждый крутится как может. Иметь здесь работу — значит искать другую, не иметь никакой — значит иметь только одну, быть — значит иметь, иметь — значит знать нужных людей. Вильнюс он позволял себе раз в месяц, на выходные — брал заранее билет, приезжал утром и, незаметный, отстояв во влажной очереди пограничного контроля, выходил, сонный и какой-то пристыженный, в виленский раёк, пил кофе, покупал мелочь, наслаждался другим ритмом, другим разумом, здесь можно было стать неловким, прозрачным, тонким, здесь не нужно было хитрить и трепаться, как флаг на ветру, здесь можно было раствориться — до вечера.
Нет, свой Вильнюс раз в месяц он, видимо, никому не отдал бы. А что-то другое из остатка иногда можно было заменить на Винифред. Такой был псевдоним у девушки из семиминутного порно, его любимого ролика, лучшего, чем этот, он так и не нашёл. Всё там было естественно и просто, как в наскальной живописи. Она была живая, печальная, неспешная, и кожа у неё была в прыщиках. Видео действовало на него умиротворяюще. Лица мужчины видно не было — да он ничего и не делал, от него оставался только член, с которым Винифред обходилась на удивление спокойно и с некоторым затаённым сожалением. Может, она любила того мужика, и он, школьный учитель, был свидетелем одного их вечера. Всегда одного и того же самого вечера. Они кончали с этим мужиком вместе. Ей на ладонь. Раз в неделю.
Он был одинок, и ему было сорок. В сорок лет понемногу начинаешь замечать, что твоё тело перестаёт тебя слушаться. Сначала это удивляет, воспринимается как нелепость, потом злит, словно предательство, а потом приходит смирение. Сорок — не приговор, сорок — вызов; твоё тело становится подобным школьному классу, над которым тебя недавно поставили учителем. Конечно, большинство тут ещё выполняет твои приказы и даже прихоти — неохотно, лениво, но выполняет, ведь таков уж заведённый порядок. Но там и сям постепенно появляются всякие маргиналы, непослушные, их мало, но голоса у них всё сильнее, этих дурачков всё больше — и всех их надо упрашивать и наказывать, обманывать и награждать. А есть и настоящие отморозки. Геморроидальные узлы коллектива. Как и любому учителю, тебе хотелось бы перевести их на какое-нибудь другое, чужое тело, а себе оставить сознательных и дисциплинированных. Мечта каждого педагога.
Но это не та школа, которую можно поменять. Понимаешь, не та. Это твоя школа на окраине города, и это твой класс, другого не будет, и это твоя страна, как бы ты ни мечтал о чужой, и это дежавю тебе надо как-то дожить.
3.
Вот и звонок стошнило. Диньдилинь, Цзин Цзылинь.
Приказав им ждать внизу, он сходил к трудовику, взял старую, но ещё крепкую, крапивной краской забрызганую лопату — и вышел на крыльцо.
Идти закапывать капсулу времени вызывался весь класс — но по дороге стадо растянулось, детки начали останавливаться, отставать, теряться, шмыгать по одному в норки дворов, в двери подъездов. Знали, что им отрыгнётся этот саботаж — и всё же убежали.
Он остановился там, где из чёрных голых кустов уже выглянули первые пустые полторашки из-под пива. Блеснула под ёлкой фольга, открылась полянка: бархатные угли на белых разбитых кирпичах.
Он оглядел свою группу и вонзил лопату в землю.
Штук восемь Каштанок и всего пять Сидоревичей. Немного — но для легитимности хватит. И его Каштанка тут как тут — все лепечут, а она молчит.
На опушке, там, где город, выдохнувшись, замахнулся своей лапой — но не достал, не дотянулся, они стояли и смотрели, как он вынимает из спортивной сумки капсулу времени. Наверное, со стороны это выглядело очень смешно. Словно они сейчас рассядутся здесь, на поваленном полусгнившем дереве, и начнут распивать спиртные напитки. То есть он, взрослый мужчина с высшим образованием, принёс банку и сейчас начнёт наливать детям: пейте, дети, пивасёк, будете здоровы.
Ну, ладно. И без него напьются.
«Ну что? Бросайте сюда свои письма счастья».
Туповато глядя на него, они полезли в рюкзаки и сумки. Вытянули свою писанину, некоторые по два-три листа. За себя и за друга-подружку. Он будто бы слышал их сиплые голоса: «Слышь, кинь там за меня, а? Ну кинь, что тебе, в падлу?»
Наконец все они опустили свои послания в широкое горлышко и уставились на него: что теперь?
Как ведущий какого-то безумного спортлото, он потряс банку с их письмами в будущее.
«Копать сами будете», — пропищал какой-то Сидоревич.
«Корона не упадёт», — мрачно сказал он, поплевал для солидности и смеха на ладони и сковырнул первый, самый мягкий слой ещё не отогретой после зимы, покрытой прошлогодней плешивой травой почвы.
Он и подумать не мог, что копание сделается такой мукой. Что земля не будет поддаваться, что изо всех сил будет цепляться за свои сырые секреты, что станет хвататься за тупое лезвие лопаты всеми своими живыми проводами, глупая белорусская земля, городская, ещё не препарированная, паровая, с запахом смерти. Они окружили его со всех сторон, равнодушно смотрели, как он покрывается потом, который сразу забил все поры. У него было ощущение, что он роет себе могилу.
Он остановился и посмотрел в телефон. Только пять минут прошло, пять минут, целых пять — а ямка, которую он отвоевал у земли, была курам на смех. В такую только нога провалиться может — до щиколотки. Пять минут, вот шестая пошла, поползла, падла, — а он уже был измучен. И всё же надо было довершить этот подвиг — который он сам навлёк на свою бедную голову.
На ладонях появились мозоли. Появились и сразу же лопнули. Приличная яма всё никак не вырисовывалась.
Это тебе не Википедия, бля, сказал он самому себе. А они будто бы услышали, его ученички, заулыбались злорадно.
Это тебе не в Вильнюс кататься. Не виски попивать, бля.
Они смотрели на него всё более насмешливо. В их детских глазах не было ни малейшего сочувствия.
Вот гады.
Он решил сосредоточиться. Он сделал вид, что вокруг никого нет.
Он копал.
Копал.
Копал.
Копал.
«Можно, мы уже домой пойдём, а, Олег Иванович?»
«А вы уже тут как-нибудь са-а-ами…»
Он злобно обвёл их глазами — и понял, что не удержит. Ну и валите. Валите, детки.
Нах. Домой то есть.
Копал.
Копал.
Копал.
Когда он поднял глаза, стоя по пояс в земле, которая никак не поддавалась, на него уже смотрела только она. Каштанка.
«Иди уже», — сплюнул он.
Она молча отвернулась.
Копал.
Он закрыл банку с посланиями грязной пластиковой крышкой, вылез, постоял немного рядом с Каштанкой. А потом осторожно опустил капсулу времени в яму. И ногой начал забрасывать эту сделанную им дыру в земном шаре чёрными страшными хлопьями. Снова схватил лопату и закончил работу. А затем потоптался по свежей земле. Хоть ты расстегни сейчас ширинку и помочись на дело рук своих. Если бы не Каштанка, он, наверное, так и сделал бы.
Они, не говоря ни слова, вернулись в микрорайон.
«До свиданья, Олег Иванович».
«И тебе того же».
Копал.
А потом… А потом нечего рассказывать. Он сходил в школу и вымыл руки, шею, протёр лоб. От него пахло кладбищем. В автобусе, который вёз его домой, к обеду, под вики, под виски, под мысли о Вильнюсе, он встретил пана Директора. Хотел отвернуться, затеряться, но не смог.
«Как там наша капсула?» — озабоченно спросил пан Директор.
Он стоял, а пан Директор сидел. Обратная иерархия. А может, и правильная — в данных обстоятельствах.
«Всё в порядке», — ответил он.
«В каком смысле?»
«Зарыли».
«Как зарыли?» — пан Директор аж с места вскочил, ухватился за поручень.
«Зарыли сегодня, совсем недавно, часа ещё не прошло. Пошли с ребятами в лес и закопали».
Пан Директор посмотрел на него, как на придурка.
«Как это закопали? Олег Иванович, дорогой… Ну вы же взрослый человек. Так ведь дела не делаются! Закопали… Вы должны были сначала показать мне, что вы там закапываете? Понимаете? Это же каждому ясно! Ох, Олег Иванович… Дорогой вы мой… Что ж вы наделали… «
«Но…»
«Никаких но! — строго оборвал его господин Директор. — Капсула времени — это же вам не игра какая-нибудь. В бирюльки. Это важное, ответственное дело. Идеологическое прежде всего. Вы должны были утвердить тексты ребят, проверить их на политическую и моральную грамотность. Заверить у меня. Вы их сами хоть прочитали?»
«Это же их дело… Их творчество».
«Какое творчество? Вы хоть представляете себе, что они там понаписывали? А они — понаписывали! Но вы и ещё кое о чём забыли. Забыли, что через много лет эту вашу капсулу откопают. И тогда это будет позор. Позор для вас, позор для меня, позор для родителей. Но в первую очередь — позор для школы! Представьте себе, что о нас подумают люди будущего! Какими они нас увидят. Теми, кто не смог вырастить нормальное, здоровое поколение. Теми, кто позволил потомкам вырасти моральными уродами! Олег Иванович… Господи, что же вы наделали… Где была ваша светлая голова, а?»
Они в полном молчании — сокрушённом, тяжёлом, как пейзаж за окном, — проехали несколько остановок.
«Знаете что, Олег Иванович, — повернулся к нему вдруг пан Директор. — Я думаю, не поздно ещё всё исправить. Возвращайтесь на место, где вы закопали вашу капсулу, достаньте её и повторите всё. С чистого листа. И обязательно покажите мне. Ваше счастье, Олег Иванович, что вы молоды, и совершаете такие ошибки, которые можно исправить… Ваше счастье… Вы меня поняли? Что вы улыбаетесь? Считайте, что это приказ старшего по званию».
Он приехал домой, пообедал, выпил полбутылки виски. А потом с какой-то неожиданной радостью расхохотался. Вечером он вошёл в школу, попросил у вахтёра ключи и фонарик и решительным шагом двинулся в лес. Засыпанную им яму он нашёл не сразу, пришлось побродить по кустам, откуда ветер безжалостно выметал вонь и пластиковые бутылки. Кажется, здесь. Он надел осмотрительно захваченные из дома, каким-то чудом оказавшиеся в помятой коробке со всяким хламом перчатки и начал копать.
Вот он уже снова по щиколотку в земле.
Вот он уже по колено.
По грудь.
А банки всё нет.
А он всё копает.
Наверное, здесь его и следует наконец оставить. С лопатой в руках, с мечтами о вики, виски, Вильнюсе и Винифред, в темноте лесочка, который жители микрорайона так и называют: лесок, потому что на большее у них не хватает ни сил, ни любви, ни, пошла она к чёрту, обычной фантазии.
SUTIKA KAU KUSUZU TRUDUTIMA
Odoloju tau ne bim veduzu a u Minsk istuzu kopjuta sutikama kau kusuzu trudutima.
Ne, trudutakusuta parou nauujma o ne sabaubavuta da ne sabaujokuta. Naudanau ne okuzoje da grimoje, o trudutakusalno. O nau aluzuta, kusuzu trudutikama, ne ujming o. Najda tau bim veduzu o nau istutima, o fuzu tau tuputima usoboje sutima, aluzu tau ida ne. Usoboje sutika ujmaamglutima kopja, kvaj, nauujma imatuzu nau akkoufuzutika, nau stutika, nau amglutima. Nau balbuta, u tuputa tuputima.
Kvaj trudutakusalnutika balbuzu nau u nau u social networks. Istuzu jaf afkluzoje kopjuta, deu naudanau balbuzu vedutima a onoje trudutikama, o ujma tikoje rekutikama, kau sau imatuzu. Ne, nau da nau ne linguzu trudutika u uvjutima da ne grizu sutatrudutikama nevedoje gerojutikama. Nau da nau ne kusuzu onoje korputikama. Nau da nau kusuzu onkuru o usoboje trudutika, sau nau aluzu imatuzu parou istuzu pajutoju.
U vedejle istuzu parou trudutakusutima usoboje balbuta: lithofagia. Da onoje balbuta, jaf ne kvaj tajnoje: gastrolitizm. Vedalno ine nekvajutima balbuzu, sau sutika kusuzu trudutima, stogou nau da nau takuzu rekutika, sau ne imatuzu parou istuzu. Odoloju kvaj. Kalaubif vedalno veduzu ujma, au bif hutahuzu. Ujmaamglutima kalau vedaln balbuzu „Au veduzu“, u nau flakutima grimuzu trudutko.
Akkou u volfsutima uve balbutikama brudergrimmoje. Veduzu jaf?
„…pomirnoje meesuta bim balbuzu: aidu, taku ujma trudutikama, au da tau liguzu o u volfsutoje flakutima, kalau nau pletuzu.
Sidonk meesutko bim takuzu kvaj ujma trudutikama, akkouujma odoloje. Da pomirnoje meesuta fuzukopjuzu nau sprugutima, volfsuta ne bim o okuzu da ne ne fuzu nesau.
Kalau volfsuta jaf ne bim pletuzu, nau bim statuzu da intruzu inegluzutima. Nau bim aiduzu nabarku, najda bim tuzu, rvaj grimuzu trudutika u nau flakutima. Da nau bim balbuzu:
Asmakoju bim kusuzu,
Op — flakuta mau grimuzu!”
Mau bim ujmaamglutima tikoju, parous meesuta o bim fuzu. Ne bim aiduzu ottou, da bim ksuzu hitrutima us volfsutima da nauujma meesutko. Nau bim odoluzu aiduzu ine neistoje volfsutima da ujma. Amiloje volfsuta — neustoje volfsuta. Najda meesuta bim aluzu pajuzu amstutima! Arduta-meesuta fuzu jokejle, nau bim takuzu volfsutima da meesutko u nau performance. Da volfsuta balbuzu, da ne onkuru — nau tajnobalbuzu! Parou meesutima trudutika u volfsutoje flakutima o sutatruduta Odolutima prou Neistutima.
Trudoje vedatrutuduta Odolutima.
Akkou o statuzu u ujma stutima.
Vedatruduta Odolutima inaj odoloje Proujaln.

 

Nau brekutika.
Nau brekutika grimuzu.
Nau lasutika bavoje.
“Bu neistoje, lasuta-dreustrilutika!”, akkkou natuzu tajnobalbalinga Valzhyna Mort, najda ne a nau.
Nau balbuta Teresa Widener. Nau brekutika kvaj oviloje, neonk brekutagajln ne bif balbuzu, sau nau kusuzu trudutima. „Kvaj ganj skamuta!“, balbuzu sutika, kau bim kartuzu a Teresa u internet. Kroskutika Teresoje, nau meesutko, nesau ne beduzu a nekvaj amulutima ardutima. Ardutika imatuzu algutima sigrutima.
Teresa kronki skonk. Sutika ganj skamuzu: akkkou nau odoluzu kusuzu o neumoje trudutima! Takuzu u lasutima ujma gimno!
„Au amiluzu trudutima parou asmakuta tutima“, balbuzu Teresa.
Asmakuta tau tutima. O vigoju. Tau tuta. Tau truduta.
U Minsk istuzu ardukvinuta Teresoje. Truduta-ardukvinuta. Ardukvinuta u trudoje sutrutima.Onoje istuta, onoje odolutika. Buistuta onoje. Nekau ne takuzu Volha intervjutika, nekau ne balbuzu aiduzu u TV, da Volhahe mauta ne veduzu a nau kroskoje amulutima.
„U onki minutima au bim intruzu au ujma legoje“, laduzu Volha.
„Akkoubif au odoluzu pletuzu da huzu u pavutima”.
„U mau istutima kvaj ujma klinkutima, au fuzu us klinkutima, au ufjuzu klinkutima. Au istuzu us klinkutima akkoubif nau mau amiloje suta“, balbuzu Volha sabau.
„Onki munutima au bim intruzu, sau o amglutima klinkut bu takuzu mau guroju tutima“.
„Najda au ne ausuta“.
Stogou ne pavuzu, kusu trudutima, istu vagoje, imatu vagutima. Truduta duzu tau vigutima, jaf u okutikama tau amiloje komutikama. Bu vagoje da vigoje, Volga, istu tuputima vaguta! Akkou kroskuta, ujma jaf veduzu, sau kroskutika imatuzu kusuzu. U ujma, u kroskejle, u vedejle, u gajutejle. U ujma sutoje kopjutima imatu kusutima, parous istuzu vou. Kusu ujming, balbuzu arduardutika. Kusu! Kusu ujma, ujma sau na flakusejle, onoju bu klinkoje olo, klinkoje mautko, klinkoje kvinutko, kau istuzu u tau agramutima. Bu ujmakorpje da tajnoje. Tolstyj i krasivyj.
Truduta duzu tau intrutima tau vigutima. Truduta ne duzu tau pavuzu kuboa. Tau jaf legoing klinkutima, legoing pavutima, ujma veduzu o.

 

Ujma kusuzu nau tutima. Tau tuta o kusuta sau nekalau ne tupuzu. Tau odoluzu kusuzu nau tisonk vekutika, najda nau min ingutikama. Shoje u hinoje dinutika, kvaj shoje, sau tau aluzu gluzu nau. Tau jaf veduzu pomirnoje akkoufuzuta: „V sluchae oslablenija khrustyashchikh svoystv palochki rekomenduetsya podsushit“.
Tuta aiduzu u tau kopja us trudutima. Us pavutima, kvaj trudoe, kvaj vagoje u ujma stutima. Us ujma gluzutima, sau ne gluzu. Us intrutima irukutima, ujma irukutikama, sau striluzu guroju u busutima, us tributima, sau tau duzu nekau.
Ujma kusuzu tutima, najda tuta o ne okuzu. Akkoubif tuta istoje, da tau ne.
Neujma odoluzu ottoubalbuzu, truduta o istoje ida ne. Trudutika o sigruta. Maudatau okuzu trudutika onkuru naudanau pletuzu. Da nekalau nau bu nepletoje.
КАМНЕЕДЫ
Перевод главы на бальбуте
Возможно, вы и не подозревали, что в Минске существует сообщество камнеедов.
Нет, камнеедение для них — ни в коем случае не пустое развлечение и не средство для саморекламы. Их вообще не видно и не слышно, этих камнеедов. Такова их воля — есть камни, и не более того. Но если ты всё же узнал об их существовании, это конечно же сразу делает тебя особым человеком, хочешь ты этого или нет. Особые люди всегда держатся вместе, так уж повелось, у них свои ритуалы, свои иерархии, своё понятие времени. Свой язык, в конце концов.
Обычно камнееды общаются между собой посредством социальных сетей. Существует даже своя закрытая группа в фейсбуке, где они обмениваются информацией о разных камнях, о самых интересных экземплярах, о том, кто чем владеет. Нет, они не лижут камни на улицах и не вгрызаются в осколки памятников неизвестным героям. Они не едят чужие тела. Они питаются только особенными камнями, теми, которые дают им возможность жить так, как им нужно для счастья.
В науке для камнеедения есть специальное слово: литофагия. И ещё одно слово, уже не такое красивое: гастролитизм. Учёные без обиняков говорят: обычно люди едят камни, потому что их организмам не хватает тех веществ, которые присутствуют в камнях. Может, и так. Если бы учёные знали ответы на все вопросы, я бы, например, скорее всего, просто повесился. Каждый раз, когда учёный говорит «я знаю», в животе у него гремят камушки.
Как у волка из сказки братьев Гримм. Из той самой, «Волк и семеро козлят». Помните?
«…старая коза сказала: “Теперь ступайте, соберите мне побольше булыжников, мы их навалим этому проклятому зверине в утробу, пока он спит”.
Семеро козляточек поспешно натаскали булыжников и набили их в утробу волка, сколько влезло. А старая коза ещё того скорее зашила ему разрез, так что он ничего не приметил и даже не пошевельнулся.
Когда же наконец волк выспался, он поднялся на ноги, и так как каменный груз возбуждал у него в желудке сильную жажду, то вздумал он пробраться к ключу и напиться. Но чуть только переступил он несколько шагов, камни стали у него в брюхе постукивать друг о друга и позвякивать один о другой. Тогда он воскликнул:
“Что там рокочет, что там грохочет,
Что оттянуло утробу мне?
Думал я, это шесть козлят,
Слышу теперь — там камни гремят!”»
Мне всегда было интересно, зачем мать-коза это сделала. Вместо того чтобы уйти, начала эту игру с волком и козлятами. Она могла бы просто оставить дохлого волка — и всё. Хороший волк — мёртвый волк. Но коза хотела насладиться местью. Мать-коза делает из ситуации театр, она берёт и волка и козлят в своё представление. И волк послушно декламирует текст, да и не просто текст даже — стихи! Камни в волчьем брюхе для козы — памятник, который она ставит победе на смертью.
Каменный памятник Победы.
Вроде тех, что стоят в большом городе.
Памятник, поставленный внутри побеждённого врага.

 

Её зубы.
Её зубы здоровые, как деревья.
Её зубы стучат и поют.
Её губы улыбаются.
«Убейтесь, губы-брёвна!» — как пишет поэтка Вальжина Морт. Пишет не о ней, но всё же.
Её зовут Тереза Виденер.
Её зубы такие белые — ни один дантист не скажет, что она любит есть камни. «Какой ужас!» — говорят люди, прочитавшие об американке Терезе Виденер в интернете. Дети Терезы, её козлята, ничего не знают о её странных склонностях. Родители имеют право на собственные тайны.
Терезе сорок пять. Люди ужасаются: как она может жрать эти грязные камни? Суёт в рот всякую дрянь.
«Я люблю камни за вкус земли», — говорит она.
Вкус родной земли. Это важно. Родная земля, родные камни.
А в Минске живёт сестра Терезы. Сестра по каменной крови. Камень-сестра. Здесь другая жизнь, другие возможности. И судьба у Вольги другая. Никто не приглашает Вольгу на телевидение, никто не пишет о ней в интернете, никто не берёт у неё интервью. Муж Вольги ничего не знает о её маленьком увлечении.
«В какой-то момент я просто почувствовала, что стала слишком лёгкой», — думает Вольга.
«Как будто я могу взлететь, просто взять и повиснуть в воздухе», — думает Вольга.
«В моей жизни так много бумаги, я работаю с бумагой, я дышу бумагой, я живу с ней так, словно она — мой любимый человек», — говорит Вольга сама себе.
«В какой-то момент я почувствовала, что бумага сейчас просто возьмёт меня и поднимет над землёй», — шепчет она.
«Но я ведь не птица».
Чтобы не летать, подобно птицам, людям нужно есть камни. Камни дают силу, дают вес, в том числе в глазах твоих добрых друзей. Камни дают тебе шанс жить так, как ты хочешь. Стань наконец-то весомой, Вольга. Веской. Будто ты ребёнок — ведь детям, как известно, нужно много есть, чтобы набирать массу. Дома и в детском саду, в школе и в больнице. В больших человеческих стаях нужно есть, чтобы остаться. Ешь побольше, говорят бабушки. Доешь до конца, скушай всё, что на тарелке. А иначе станешь лёгким, как бумажный шарик, как бумажная кукла, бумажная девочка, бумажный мальчик, который живёт в твоих книжках. Ты должен быть толстым и красивым. Tolstyj i krasivyj.
Камни дают тебе ощущение собственного веса. Ноги едящего камни твёрдо стоят на земле. Ведь на самом деле ты легче воздуха, легче бумаги, это все знают.

 

Все едят свою землю.
Родная земля — это еда, которая никогда не кончается, она не может кончиться. Ты можешь есть её хоть тысячу лет, а она всё равно расстилается под ногами. Сухая в летние дни, такая сухая, что тебе хочется её запить. Ты ведь помнишь старое правило: «В случае ослабления хрустящих свойств палочки рекомендуется подсушить».
Земля входит в тебя вместе с камнем. С воздухом, таким тяжёлым, таким трудным в это время дня в большом городе. Со всеми напитками, не утоляющими жажду. С прикосновением рук, тех самых рук, которые вытянулись в ряд у автобусных поручней, отдавая кому-то римский салют. С влажными денежными купюрами, которые ты отдаёшь кому-то. Каждый ест землю, но земля этого не замечает. Словно земля живая, а ты нет.
Не каждый сможет ответить на вопрос, камень — это что-то живое, или всё-таки нет. Минералы суть тайна. Мы видим камни только тогда, когда они спят. И когда-нибудь они проснутся.
Назад: Памяти инженера Гарина
Дальше: Собаколовы