Грех
Кержину снились похороны, траурная процессия, бредущая по пустынному Петербургу. Простой, не обшитый гроб на дрогах и худющая кобыла. Плакальщицы, похожие на ворон.
– Кто помер-то? – окрикнули кучера из встречного экипажа. Кержин признал своего начальника, обер-полицмейстера графа Шувалова.
– Кержин, – ответствовал кучер. – Адам Анатольич, следователь сыскной полиции. По второму разряду хороним.
– Вы уж поглубже его заройте, – велел граф.
Меж крестов холерного кладбища рыскал пронизывающий ветер. Чернела яма, звала. Кержин спускался в нее вместе с домовиной. Плакальщицы вились сверху и вокруг, по-собачьи копали края – жирная, в прожилках дождевых червей, земля сыпалась на следователя.
Батюшка макнул в ведро веник.
– Их же имена ты, Господи, веси!
Красное, горячее окропило губы. Кержин проснулся в могиле.
Проснулся в своей холодной спальне. Сердце тяжело колотилось, во рту было солено. Лунное сияние озаряло книги, немецкие литографии, ландкарты и эстампы, неуклюжую мебель. И сопящую под боком молодку, теплую и дородную. Одеяло сбилось, обнажив щедрую плоть, спелые груди, съехавшие к подмышкам, полный живот с ямкой пупка.
Яма…
Кержин отер вспотевший мускулистый торс. Вспомнил барышню: Анна, экономка. Чего на ночь-то оставил? – чертыхнулся незло. И собирался растормошить обильные телеса, женской лаской отогнать тревогу, сахарными устами заесть соленое.
Но в дверь постучали робко.
«Раньше стучать надо было, – подумал следователь, – когда меня в гроб клали».
Над улицами стелилась голубоватая дымка, угрюмое небо оплакивало очередное утро. Совсем недавно фонарщикам приходилось вручную гасить фонари, теперь же они тушились автоматически по линии. Съеживались и исчезали в шестигранных коробах комочки газового света. И довольная мгла ползла из каналов.
Граница ночи и дня, время путающихся в мороси теней, приглушенного цокота редких лошадок, барахтающихся в сизой паутине летучих мышей.
От воды прогоркло смердело. Пристань обслуживала корабли, идущие к клинике Виллие на Выборгскую сторону и к Домику императора на Петроградскую. Серела параллельно дороге отмель, иссеченный бороздами, заиленный пляж. Сушились мережи и неводы. Фонтанка вспухала грязной пеной. Отец-художник учил маленького Адама различать оттенки. У бурунов был цвет топленого молока, сырца, цвет экрю.
К пристани вели мостки на козлах. Под ними агенты затаптывали следы преступника.
Кержин скривился. Пошел к подчиненным, кутаясь в нанковый сюртук.
У Прачечного моста кучковались зеваки. Звенела бранчливым бубенцом санитарная карета.
– Что за всешутейший собор? – поинтересовался Кержин.
Чиновник Штроб семенил к нему, поскальзываясь на клочьях водорослей.
– Опять кровосос, Адам Анатольевич.
Двадцатитрехлетний Штроб годился Кержину в сыновья, но уже был стряпчим по криминальным делам. Инициативный, бойкий, он искренне нравился следователю.
– Его будочник застал с поличным.
– Поймал?
– Где там. – Штроб указал на полицейского с грандиозным распирающим шинель брюхом. Морда у будочника была бордовая, в тон канту на фуражке.
– М-да, – хмыкнул Кержин. – Этот и фитилек свой не поймает.
Городовые почтительно расступились, пропуская следователя.
Труп скорчился под гнилыми балками моста. Влага оседала на запрокинутом лице. Рыжая борода слиплась, под ней зияла страшная рана. Кадык был вырван, изжеванные лоскутья кожи болтались бурыми прядями. Один клок, вероятно застрявший в зубах людоеда, дотянулся жуткой заусеницей к ключицам.
Бедолага был раздет до портков, тоже измаранных кровью.
– Щучье вымя, – процедил Кержин.
Пройдя за пятнадцать лет путь от околоточного Нарвской части, квартального надзирателя и помощника частного пристава до агента сыска, он видел немало мерзавцев. Но чтобы собрата слопать, как дикарь австралийский? Не зря окрестили убийцу кровососом.
Антонов, полицейский врач, нагнулся над трупом и выискивал что-то в остекленевших глазах. Его бородка-клинышек мельтешила в опасной близости с раной. Кержин, будь его воля, Антонова и к дохлым коровам не допустил бы, но тот, увы, был племянником лейб-доктора Елизарова.
Антонов яро поддерживал теорию, согласно которой в зрачках мертвецов, как на фотографической пластине, отпечатывается последний миг жизни.
– Эх, – досадливо сказал врач, – черно. Сморгнул, видать. Или дождем смыло.
Кержин молчал, оглаживая пышные усы. Взор зацепился за утонувшую в месиве нить. Он поддел ее и вытащил из-за шеи мертвеца нательный крестик.
«Господи, отвори вежды», – шепнул про себя.
Неделю назад столица обсуждала жестокое убийство. На набережной Мойки, в районе Немецкой слободы, нашли студента. В исподнем, с порванной глоткой. Полагали, его загрыз волк залетный или хворая псина. Мол, раздели позже соколики из Финских шхер. Тогда, по описи, пропало два рубля и две копейки и янтарная брошь – студент ее матери на именины приобрел, не успел презентовать.
Брошь всплыла у скупщицы Уваровой, но Кержин приказал не поднимать шум.
Однако «Северная пчела», а за ней и «Ведомости» раструбили о грабителе, пьющем человеческую кровь.
– Личность установили?
– Да, – сказал Штроб. – И за женой послали. Извозчик это. Кунаев фамилия. Кабриолет его у Летнего сада стоит.
– Он там работает?
– Нет.
– Стало быть, привез пассажира.
Кержин перевернул мертвеца. Ощупал затылок: рыжие пасмы в песке и сукровице.
– По куполу его огрели. И сволокли к пристани, чтоб без свидетелей.
– Что без свидетелей? – спросил Штроб, сглатывая.
– Ошмалать.
– И загрызть, – сказал стряпчий.
Кержин счистил с колен песчинки.
– Хорош, – сказал Антонову, который увеличительным стеклом примерялся к зрачкам мертвеца. – Грузите, как жена опознает.
Окликнул будочника. Сощурился на небритую физию. Следователя приводили в отчаяние эти полуграмотные, жаждущие наживы обитатели «чижиков». Лодыри, выпивохи и взяточники. А еще сетуют, что отношение к полиции у народа пренебрежительное.
– Пьян?
– Бодрствования ради!
– Говори.
– Так что! – с энтузиазмом начал будочник. – На вверенной мне территории! Куда и пристань, и мост! Где творится невесть что! Шурудит оно, получается! И я глядь! Сидит!
– Кто сидит? – спросил Кержин нетерпеливо. – Толком, чертомель!
– Гад ентот на трупе сидит! И ест, получается. Как выборгский крендель ест евойную требуху. Юшка по подбородку!
– Рассмотрел его?
– Получается. Лысый, здоровенный.
– Борода, усы?
– Нема. Башка как луна гладкая. И зубы.
Зубы больше всего занимали Кержина.
– Железные? Вставные?
– Никак нет! Нашенские зубы. Из кости.
– А ты что?
– Известно что! – будочник не без гордости ткнул в висящий на шее свисток. – По абнакновению.
Кержин подумал, что такой шеей и загривком кровосос кормился бы до ноября.
– А он?
– Краденное хвать – и наутек, – будочник показал на пришвартованные вдали пожарные пароходы.
– В котором часу? В чем одет был?
– Часов не заметил. А одежа – ну поди разбери.
Будочник почесал щетину и добавил, вперив в следователя слезящиеся глазки:
– А пущай меня в гошпиталь лечиться пошлют. Долженствует мне отдохнуть, получается.
Кержин отмахнулся.
– Штроб!
– Тут, Адам Анатольевич.
– Узнай у жены этого, как его…
– Кунаева.
– Кунаева… что было при супруге. Пусть кольцо опишет – у трупа палец оцарапан, кольцо снимали. Разведай маршрут кабриолета. И поставь часового к Уваровой, чтоб задерживал лысых, крупных и подозрительных. Я доклад чиркну.
– Исполним.
Стылый ветер дул с реки, доносил дождевую мокроту и зловоние. В желтой ряби не отражалось смурое небо.
– Богобоязненный у нас грабитель, – тихо сказал Кержин. – Штаны забрал, а крестик серебряный не тронул.
Уваровой принадлежала просторная квартира на углу Гороховой улицы и Загородного проспекта. А заодно подвал, в котором предприимчивая дама оборудовала ломбард. Помогал ей некто Назар, дюжий малоросс с пудовыми кулачищами. Хозяйку не беспокоило происхождение вещей. Драгоценности, мебель, расчетные книжки, шляпы, лотерейные билеты – всему находилось место в ее безразмерной норе. Покупая, скаредничала, зато и возвращала обворованным – если те объявлялись – за малую стоимость. Пользовалась популярностью, сильно отличаясь от товарок аристократичными манерами. Словно к заморской дворянке ходила голытьба.
Уварову прозвали Черной Вдовой, что, впрочем, не отпугивало поклонников, среди которых, судачили, был важный сановник. Он-де и снабдил сударушку шикарным жильем.
– Зачастили вы к нам, Адам Саваофович, – проворковала Уварова медовым голоском, с милейшим французским акцентом. – Влюбились, растопила ледышку?
– В кого? – фыркнул Кержин, озирая тонкий стан Уваровой, изящные плечики и напудренную шейку. Парадное бархатное платье имело легкомысленное для вдовствующей особы декольте. Взгляд мужчины мазнул по верхушкам дерзких упругих грудей и пленительной ложбинке.
Скуластое лицо Уваровой обрамляли смоляные кудри. В свои сорок она казалась девчонкой.
«Ядовитой девчонкой», – отметил Кержин, думая о троих почивших в бозе мужьях мадам.
Ломбард был по-авгиевски захламлен. Столы, этажерки, пудрезы и сундуки образовывали сеть туннелей, уводящих вглубь подвального помещения. Слышались шорох и постукивание коготков: крысы спешили опередить двуногих, шуршали, точили зубки.
Кержин вынул из мусорной кучи десятивершковую куклу и плюхнулся с ней на свободный стул.
– Ну что, Лукерья Павловна, не вспомнила, чья брошь?
Уварова присела на дубовую столешницу. В ворохе юбок качнулась ладная ножка. Женщина подтянула бархат, демонстрируя миниатюрную стопу и шелковистую голень.
– У пропащего создания взяла, Адам Иисусович. Из тех, что толпятся тут.
– Лысый он был. Большой.
– Тут и лысые, и большие бывают, – меланхолично сказала она, – и кучерявые, и карлики, как из Кунсткамеры. Вы в Кунсткамере бывали?
– Доводилось.
– А меня не пригласили, – она обиженно поджала губку. На тыльной стороне ее кистей располагались две стигмы: рубиново-красная справа и карминовая слева. Искусственно вызванные гноящиеся раны-фонтанели, их рекомендовалось ковырять и посыпать пеплом. Профилактический метод борьбы с холерой.
«А сколько таких у нее в душе?» – подумал следователь.
Уварова улыбнулась невинно.
– Так что, переспросить пришли?
– Сторожить его пришел. – Кержин потрепал золотистые волосы куклы. – Раз он тебе брошь припер, то и перстень припрет.
– Как голубка Ноева, – сказала хозяйка.
– Как пес на свою блевотину.
Уварова спорхнула со стола.
– Ну, я пойду. Приемную в тот зазор видно. А вы не скучайте, ежели что, табачок вон в футляре нюхательный, березинский. Подружку себе уже засватали.
Кержин подбросил куклу к потолочным балкам и подхватил.
– Подружка да свашка – топорик и плашка, – изрек он.
К обеду в подвал заявился Штроб. Вручил начальнику пахнущий свежей сдобой сверток.
– Жена ржаные пироги испекла. И вам передать просила.
Пироги были мягкими, как бедра чернявой жены чиновника Штроба.
– Что там Кунаев?
– Возил какого-то господина на шоссе за Московской заставой. И там клиент сел до Фонтанки. Лысый, ваньки сказали.
– Молодец, Штроб. На, – Кержин дал помощнику куклу. – Жене от меня.
– Да она же не ребенок, – удивился стряпчий, разглядывая фарфоровую мордашку.
– Баба во всяком возрасте – ребенок.
Вошла Уварова. Насупила выщипанные бровки. Штроб откланялся, вынырнул из полутемного ломбарда.
– Что это вы добро мое раздариваете?
– Нет у тебя добра, Лукерья Павловна. Зло одно.
– Помилосердствуйте, – усмехнулась хозяйка, – у вас, я слыхала, папаша художником был. И вам бы картинки рисовать. А вы – не лучше змеенышей моих. Небось специально учились говорить как они, чтобы вас, художнего сына, всерьез воспринимали. Угадала? По глазам вижу, угадала.
– Больно нос у тебя велик, Лукерья, – сказал Кержин холодно. – Иди, живодеров дури.
В шесть ломбард закрылся. Следователь отпустил агентов, распорядился завтра продолжить дежурство. Накрапывал дождь, в подворотнях воняло кипятящимся бельем, фекалиями и ядреной махоркой. Мокли извозчики на козлах, подводы сортировали по лавкам товар. Проскакала, расплескивая лужи, тройка с расписной дугой. Соловые пристяжные и гнедой коренник. Повезла хохочущую молодежь в складных шапокляках. Фонарщики шестами, как волшебными палочками, трогали столбы, и тлеющие фитили зажигали фонари, отвоевывали у сумерек кордоны. А туман клубился и клубился, суживал город, забивал ноздри, проникал в суставы, и не было конца его власти.
Кержин поел в харчевне на Разъезжей. Бараньи битки, козий сыр, блинник. Запил квасом. Домой идти не хотелось – дома пусто и ничего нет, лишь сквозняки и хмурые мысли.
Он давно развелся: гулял. С детьми не свезло, родителей тиф забрал в сороковом. Вроде любил кого-то, а может, почудилось.
До позднего вечера бродил следователь вдоль каналов, наблюдал, как смолят баржи, разбирают старые корабли на барочный лес. Бревна в дырах от нагелей походили на обглоданных мертвецов.
Сам не понял, как оказался у Мясного рынка и дома Уваровой.
На стук высунулся лопоухий Назар.
– Вона вас чикае.
Смущенный Кержин скрипнул дверьми, шагнул в ярко освещенную квартиру. Спальня хозяйки купалась в подрагивающем оранжевом свете лучин и восковых «монашек». Стены были оклеены китайским шинцем. На полках теснились иностранные игрушки, заводные шкатулки, часики. Table de toilette поблескивал флаконами разномастных парфюмов.
На диване строгих пропорций сидела Уварова. Щеки ее пылали румянцем, губы припухли. Под сорочкой вздымалась высокая грудь, и ореолы сосков розовели сквозь ткань.
– Какими судьбами, Адам Иеговович? – спросила она. Хрипотца выдавала волнение.
Кержин подошел на ватных ногах. Аромат душистого земляничного мыла пьянил.
– Не фиглярствуй, Лукерья.
– Одиноко тебе? – она смотрела на него снизу вверх. Рука с нарывающей язвой сжала мужскую промежность.
– У тебя глаза как сверкальцы, – сказал он. И кивнул на суровый лик Николая Чудотворца. – Убери его, негоже.
Уварова отвернула икону к обоям. Стряхнула с себя сорочку, позволяя шершавым ладоням смять нежную плоть.
Кержин застонал.
– Ну, шельма…
«Приходили к ней, как приходят к блуднице», – процитировал в его голове сварливый Иезекииль. Левит пригрозил распутникам смертью в пустыне.
– Ложись, – сказал Кержин, отталкивая Уварову.
– Не так, – она прильнула грудью к барочной боковине дивана. Выпятила прелестные ягодицы.
– Мне тоже одиноко, – сказала женщина, косясь через плечо. Красивая самка, лань.
– Господыня! – раздалось из коридора.
– А черт! – прошипел следователь.
– Чего тебе? – крикнула раздраженно вдова.
– До вас гости.
Она встала нехотя, накинула сорочку.
– Наверное, жид твой тебе пироги принес.
Распаленный Кержин заправил себя в штаны.
– Что за гости, Назар?
– Гольтипака якыйсь. Благае в него каблучку купыты. Вин це… лысый, як вам потрибно.
Кержин подскочил. Лысый? Кольцо? Он достал из внутреннего кармана сюртука французский шпилечный револьвер. Оружие не было опробовано в деле, до июля следователь обходился свинцовым кастетом. Но граф Шувалов настоял…
– В ломбард пакуй, – цыкнул Кержин. – Скажи, хозяйка сейчас спустится.
Малоросс ощерился, заиграл мышцами под рубахой.
Спрятавшись на лестнице, следователь считал от десяти до ноля. Чтоб успел Назар завести в ловушку дорогого гостя. При счете «три» загрохотало.
– Щучье вымя! – прошептал Кержин, щелкая курком.
В подвале горели газовые рожки, но завалы чужого имущества скрывал мрак. Назар скрючился у стены с расквашенным носом.
«Эдакого держиморду вырубить», – подумал следователь.
Тень юркнула в темноту. Кержин за ней, распихивая ветошь. По виляющему зигзагами туннелю из ящиков. Готовый к тому, что за поворотом притаился безжалостный убийца.
Крысы разбегались, потревоженные, но, кроме их шороха, Кержин ничего не слышал. Лабиринт петлял, напирал с боков коленкоровыми креслами, клееночной софой, залатанными мешками.
– Назар! – вскрикнула Уварова далеко-далеко, словно следователь достиг уже до каких-то загаженных катакомб под рынком. – Адам, ты где? – от акцента она избавилась.
Тень промелькнула по пыльному портрету покойного царя Николая. Кержин завертелся, тыча стволом во тьму. Показалось или кто-то сопит за секретером?
– Черт малахольный…
Сгустки темноты парили, морочили. Сталагмиты рухляди высились до потолка. Кержин увяз в завалах, боднул фанерную перегородку, шагнул в соседний дромос. Чуть не застрелил уродливую куклу-пандору. Пнул ее в сердцах. Пандора отлетела к мешкам, за ней стоял приземистый мужик с гладкой, как пушечное ядро, головой.
Револьвер сухо треснул. Промахнуться с такого расстояния следователь не мог. Но вместо того, чтобы упасть, лысый ринулся прочь. Реакция Кержина была молниеносной. Он выпростал руку, схватил за подол извозчичьего кафтана. В закутке за хламьем светился рожок, и следователь отчетливо видел беглеца. Голую поясницу под кафтаном. Кожу в красных – нет, ализариновых! – шнурках шрамов. А потом лысый скинул кафтан, как ящерица хвост, и был таков.
Кержин выпрыгнул из туннеля, протаранив колонны ящиков. Преступник растаял. Моталось туда-сюда дверное полотно, на пороге окровавленный Назар придерживал голову лежащей навзничь хозяйки. У Уваровой был вспорот живот. Ужаснула вереница горизонтальных надрезов, словно кто-то вогнал походя четыре клинка да выдрал нутро. Из самой большой прорехи свисали лоснящиеся кишки.
– Не вмырайте, господыня, – хныкал Назар и прижимал к себе женщину. Она посмотрела на Кержина и улыбнулась слабо. Губы, целовавшие его, окрасились багрянцем.
– Как-нибудь позже, – сказала она, и, если прав был Антонов, в ядрышках зрачков лицо ошеломленного следователя сохранилось, как дагеротипия.
По первому разряду хоронили Лукерью Уварову: анонимный кавалер оплатил ореховый гроб, дроги с шестеркой вороных и отпевание в Крестовоздвиженском соборе. Дождь стегал глыбу храма, точно наказывал шпицрутенами.
Об этой страшной и до сих пор не искорененной разновидности экзекуций думал идущий за процессией Кержин. Он знавал фельдфебеля, давшего пощечину ротному командиру. Наглеца приговорили к тремстам шпицрутенам. Солдаты, выстроившись в две шеренги, били его, медленно ковыляющего, гибкими прутиками. Когда фельдфебель лишался сознания, унтеры клали на розвальни и дальше волокли «зеленой улицей». Прутики вышибали куски мяса, превращали в биток, свежевали от холки до икр. Полковой медик поразился живучести фельдфебеля. Выкарабкался мученик и хвалился Кержину рубцами.
Горсти земли рикошетили от полированной крышки гроба. Безутешно каркали вороны в простуженном небе. А на противоположном конце города, за Московской заставой, нашли караульщика.
Где окуривает туман опасные, не огражденные забором пустыри, воет зверьем лес с выгоревшими проплешинами и журчит, отсекая шоссе от сосновых дебрей, Лиговка.
Сторожки Министерства путей сообщения стояли в двухстах саженях друг от друга, обеспечивали порядок на дороге. В одну такую хибарку залезли ночью. Похитили лопату и замшевый кошелек с кредитными билетами, а караульщика растерзали. Выели кадык, располосовали грудину до плевры и легких.
Третья жертва кровососа – кричали хором «Северная пчела» и «Ведомости».
Спустя два дня мимо заколоченной сторожки проехала ломовая телега. Битюг месил жижу ножищами с густыми космами у копыт. Извозчик нахохлился на облучке, косился в сторону леса.
– Не бойсь, не бойсь, – бурчал себе под нос.
В телеге кунял крючник, и подле него – пассажир, попросивший добросить до окраинной слободки, неприметный мазурик в дряхлой сермяге, испачканный сажей, что твой Африка.
Отец мазурика был членом Императорской Академии художеств, учеником Оленина. Дед по матери – дьяком, прадед – подьячим. А еще один предок – разбойником, его полтора века назад колесовали по сенаторскому указу и повесили за ребро на Обжорном рынке, лобном месте Петербурга. Замостили рынок поверх козьих выпасок и дурных болот, там часто пропадали пастухи, и никто их не искал. А как сами являлись, отощавшие, голодные, родня садила за стол, и, пока возвращенец грыз сырую козлятину, глава семейства подходил и рубил его топором промеж лопаток. Пастушка везли обратно к болотам и закапывали, а он скреб когтями мешковину.
Комендант города Касимов изловил в тысяча семьсот двенадцатом кровососущего монструоза, заспиртовал и отослал в столицу.
При императрице Анне Иоанновне казнили тридцать тысяч человек. Триста – за то, что потребляли кровь. Их отлучили от церкви, обезглавили и сожгли, головешки с публикой и барабанным боем нанизали на копья.
И Кержин, ничего о том не зная, молился и вспоминал белое вдовье тело.
«У меня отмщение и воздаяние, ибо близок день погибели их, наступит уготованное им».
Гневная мощь Второзакония кипела в следователе.
Битюг, спотыкаясь на выбоинах, миновал фабричную громаду. Безрадостные выселки, сгорбившиеся лачуги. Кержин поблагодарил возницу.
В сумерках брехали собаки. Ошивалась под тусклыми фонарями рабочая рвань. Булыжник был на магистрали да на подъезде к фабрике. Захолустные улочки крыли деревянными мостками в три доски. Сапоги выдавливали из расщелин пузыри и гребешки грязи.
По доскам промаршировал Кержин к святая святых окраины – трактиру с желто-зеленой вывеской и кумачовыми тряпками на окнах.
Нагнулся, чтобы не стукнуться о косяк, и запахи пота, перегара, махорки и кухонного чада поглотили его. Под подошвами хрустели опилки; сводчатые, в потеках, потолки подпирал табачный дым. Шастали сказочные зверушки, братья тех леших и кикимор, что намалевал когда-то на стенах меловой краской спившийся талант.
Прислуживали половые в косоворотках и штанах навыпуск, подпоясанные красными ремешками с кисточками. У большинства были биты рожи. За столами бражничали мастеровые, солдаты, дворники. Извозчики сербали чай, остальные пили горькую, шпилились в трынку, горланили то строевые песни, то «Верую», то ноэли.
Статный буфетчик в белой миткалевой рубахе зыркнул на новоприбывшего. Кержин нахлобучил на брови картуз. Сощурился, пошарил взглядом в едкой мгле.
Семен Анчутка, щуплый, обманчиво вялый паренек, уплетал похлебку из щербатой чашки. Знакомец Кержина, их связывали долгие и непростые отношения. Анчутка расписывал горшки, а по выходным карманничал на Калинкином мосту.
Кержин двинулся к столику, обошел вставшую истуканом девицу. Та качнулась, потерлась об него невзначай, ощупала сермягу быстрыми пальчиками. Скрылась в дыму.
– Щучье вымя!
Анчутка был одет как заправский франт: в клетчатые панталоны с лампасами и штрипками, в жилет и галстук.
– Я уж решил, что это призрак утопленницы Таракановой. Ан нет, господин сыщик пожаловали. Не угодно ли супчику?
– Сыт.
Анчутка откинулся на спинку стула, промокнул галстуком жирный рот. Веки в пушке белесых ресниц упорно наползали на серые глаза. Половой сервировал скатерть изумрудным полуштофом и захватанными стаканами. Карманник налил себе и следователю. Кержин пригубил водку.
– Человека ищу. Беглый солдат, из ваших краев. Недавно прибег.
– Цена вопроса? – растягивая слова, спросил Анчутка.
– Две чертоплешины и по сусалам разок.
– Щедры, ваше бгродие, щедры.
– Четверо убито. Горлянки порваны зубами. Уварова…
– Да слыхал я. – Анчутка улыбнулся сонно. – А почему солдат?
– Я спину его видел. Шпицрутенами пороли.
– В бане с ним парились?
– Вроде того.
Анчутка умолк, словно задремал. Ощутив на себе чей-то взор, Кержин оглянулся. В углу сидели двое: неопрятный коротышка с куцыми усами и девчонка, пощупавшая следователя на входе. Лет семнадцати, не старше, с плоским лицом в веснушках и калмыцкими скулами. Волосы стрижены по-мальчишески, в скобку. Курточка-спенсер явно заимствована у столичной модницы.
Девица и ее подельник потупились в пол, замызганный золой и чайными плесками.
– Был тут солдат, – сказал Анчутка. – В начале месяца нагрянул. Андрон, Козмин, кажись.
– Где жил? – напрягся Кержин.
– Да в трущобах. Гордился, что тысячу шпицрутенов выстоял.
Следователь присвистнул.
– За что порот?
– За кражу, вестимо.
– Лысый?
– Лысее лягухи. Но он как нагрянул, так и исчез. Дней десять как. Я думал, его Заячья топь засосала.
Анчутка нацедил себе водки и подправил стакан собеседника. Теперь Кержин выпил до дна.
«Кто кровь прольет человеческую, того кровь прольется рукою человека», – прочел он мысленно Бытие.
– Что за топь, Семен?
– Болота на западе. Там, сплетничают, деревня брошенная есть, а Андрон этот втемяшил себе, что в деревне клад зарыт. Вам, бгродие, надобно у Викулы поспрашивать. Он всем про деревню рассказывает. И солдатику рассказал.
– И где он, Викула твой?
– Знамо где. Он у Палашки квартирует. Но сумнительно, что солдатик с болот воротился.
Кержин поднялся из-за стола.
– Проведи.
Анчутка зевнул. За его плечом ощетинилось выцветшее рогатое Лихо.
– К чертоплешинам червонец.
– Будет.
Девчонка в спенсере перешептывалась с компаньоном, жестикулировала. У Кержина защемило сердце. На запястье девочки гнила ранка-фонтанель.
За трактиром дрались пивными бутылками артельщики. Золоторотец дрых в блевоте. Гоголем прогарцевал безучастный жандарм. Проехал подвоз с распиленными «кабанами» льда для ледников.
Следователь и карманник поплелись в тумане и очутились возле островерхой хижины. Табличка над дверьми гласила: «Hebamme». Повивальная бабка.
Кержин сунул проводнику деньги.
– Бгродие, – замялся Анчутка, – ничему не изумляйтесь. Викула – кликуша.
– Кто?
– Бесы в нем мытарствуют. Легиен аж.
– Ясно.
В горнице было наслякожено и затхло. Коптили свечи, освещали косолапый стол и печь, самовар, полсажени дров и мелкого старичка. Точно ожившее пугало, он был наряжен в фуфайку и лапти с драным лыком и в шляпу-боливар.
За стеной вопила женщина. Плакала и взывала к Господу.
– Викула, – сказал Анчутка, – барин Заячьей топью интересуется. Уважь. А я отчалю, пожалуй.
И он выскользнул из хижины, спящий на ходу воришка. Кержин и дед остались одни в горнице.
– Славный малый, – произнес старик, улыбнувшись. – Задушат его скоро.
Кожа Викулы была рябой и шелушащейся, а белки глаз голубоватыми.
– Он сказал, в вас бесы живут.
– Семеро.
– Лопаюсь, лопаюсь, матушка! – кричали по соседству.
Старик сцепил замком узловатые пальцы.
– Вы про топь спрашиваете? Про Краакен?
– Краакен? – нахмурился следователь. Он смотрел попеременно то на Викулу, то на запертую комнату справа.
– Деревня такая, чухонская. На реке Вуоксе была. Там от Аньки-царицы еретики хоронились, кто креста не чтил. Огородились болотами и болотам молились.
– Боже! – закричала женщина. – Боже, за что?!
– Помрет, – сказал с улыбкой старик.
– И куда девалась деревня? – спросил Кержин, который чувствовал себя неуютно в этой странной хижине. Мерещилось, что на иконах нарисованы исполинские синюшные младенцы с нимбами из пуповины.
– Утопла в двадцать четвертом. Как наводнение было, в реку ушла, и все погибли.
– Ты это рассказал солдату? Лысому мордовороту? Андрону?
Старик закивал энергично.
– И о кладе. Еретики-то деревню не покинули, потому что святыня у них была. Так люди говорили. То ли телец золотой, то ли русалка яшмовая. И, бывало, храбрецы совались туда, но без толку. Вот и солдатик распытывал, где она, деревня.
– И где?
Женщина прекратила кричать. Постанывала слабо.
Викула облизал не по возрасту крепкие резцы, такие прочит реклама чудодейственного зубного эликсира доктора фон Заппа.
– Верст за сорок до Терийоки сверните. За заброшенными смолокурнями.
– Спасибо, старик.
Кержин был у дверей, когда Викула сказал:
– Адам.
– Я назвался разве? – спросил Кержин, уставившись на дверную ручку.
– Что же ты, Адам, Господа гневишь? Грехи множишь?
Кержин обернулся.
Глаза старика мерцали болотными огоньками из-под полей шляпы, и ухмылка рассекла обезьянье лицо. На иконах кривлялись младенцы-головастики.
– Рисовал бы лучше, сынок, – сказал старик не своим, елейным голосом, – уволился бы, уд греховный свой откромсал и рисовал бы.
– Что ты мелешь? – рявкнул Кержин.
Викула заулыбался шире.
– В аду оно знаешь как? Как в океане. Восминог на кресту распят, и миноги тебе ноженьки кушают. Ам-ам…
Бахнула дверь справа, прогнала наваждение. Вышла толстая тетка, оттирая полотенцем кровь с рук. Только сейчас Кержин понял, что в хижине царит тишина.
– Отмучилась бедняжка, – сказала тетка. – И лялька умерла.
Викула поерзал на стуле. Хихикнул.
– Отужинайте у нас, милок. У нас мясо на ужин. Ам!
…О том, что его пасут, Кержин догадался сразу. Мостки повизгивали, и тень перебегала от фонаря к фонарю.
«Сопляки, – подумал Кержин. – Ну, сыграем».
– Эй, дядя! – шикнули из темноты. Театрально выдавая альт за прокуренный бас.
Девица сменила спенсер на рабочую тужурку и замоталась платком. Ее коллега подкрался сзади, очертил намерения острием ножа по кержинской сермяге.
– Ходь с нами, дядя.
Они затащили его в смердящий тупиковый проулок. Пихнули к стене.
– Что же ты, гусь, – пожурил коротышка, целя длинным лезвием в следователя. – Сажей выпачкался, а у самого в одном оке гимназия, в другом – семинария. Чай, и карманы не пусты?
– Не губите, – промямлил Кержин.
Деньги и револьвер лежали в подшитом мешочке под мышкой. Из карманов он выгреб три пятиалтынных.
– Христом Богом! Не сиротите деток!
Девица поторапливала нетерпеливо.
– Коньки сымай! – коротышка указал ножом на сапоги Кержина.
– Как же я босым-то?
– Сымай!
Он, охая, завозился с обувью.
– Не православно, голубушки! Не по-русски, ей-богу. Люди вы нравственной рыхлости!
Свинцовый кастет переместился из голенища в кулак. Кержин выпрямился, левым предплечьем отбивая нож. Кастет чмокнул подбородок коротышки. Сокрушительный удар подбросил в воздух. Перекувыркнувшись, грабитель шлепнулся о стену и развалился поперек проулка. Кержин наподдал сапогом контрольный.
Воровка попыталась удрать, но следователь встал на пути. Схватил за шиворот. Пуговицы отлетели с тужурки, съехал платок. Плеснули синевой испуганные глаза.
Она брыкалась минуту, потом ослабла в углу, покорная року.
– Ну все, все, баста, – примирительно сказал Кержин и по-отцовски пригладил волосы девочки. Они были мягкими, детскими. Как и искусанные губы и округлые щеки.
– Прости, что дружка твоего огрел, нервный я. К тебе разговор будет.
Она захлопала ресницами.
– Звать тебя как?
– Амалией, – сказала после паузы.
– Где здесь заночевать можно, Амалия?
– Над трактиром комнаты сдают, – непонимающе пролепетала девушка.
– Ага.
Кержин, не спуская с пленницы взора, порылся за пазухой, извлек радужные ассигнации. Воровка сглотнула, вперившись в бумажки.
– У нас с тобой два варианта, Амалия. Или я кличу городового, и тебя за безобразия и скверный норов в сибирку оформим, или разбогатеешь на три сотенных.
– Три… – она запнулась. – А что делать надо?
– Переночевать со мной.
Он ждал новую порцию царапаний и брыканий, но Амалия оцепенела. Вращались шестеренки в голове, дошло-таки, чего хочет несостоявшаяся жертва. Проклюнулась улыбка. Сперва робкая, затем насмешливая.
Обитательницам трущоб не привыкать к амурно-финансовым предложениям.
– Нешто понравилась?
– Видать, так.
Она приосанилась, из пленницы превращаясь в хозяйку ситуации.
– Три мало.
Кержин невесело хохотнул.
– Городовой бесплатно облапит.
– Что у тебя на мутузке, дядя?
– А? – он коснулся выбившейся из-под ворота веревки. Висящего на ней серебряного Иисуса.
– Триста и крестик, – сказала Амалия. Ее хорошенькое лицо стало взрослей, грубей, костистей.
– Не кощунствуй, дура.
Она взяла его ладонь своими руками в стигматах и притянула к себе. Смотрела, не моргая, пока он трогает сквозь краденую батистовую рубашку товар.
«Потому что блудница – пропасть, а чужая жена – колодец».
– Крестик, или сама сдамся жандарму.
Он с трудом убрал руку.
«Отдаю тебя, Господи, грешнице. Ты ей нужнее».
– Добро.
Переступил через коротышку, присвоил нож. Потопал, сутулясь, и слышал, как Амалия семенит следом. А ночь засевала окраину дождевой пылью.
В четырехаршинной каморке пахло жареной салакушкой, подсолнечным маслом и квашеной капустой. Трактирная шарманка заладила нудную «Лучинушку». Вспыхивала, агонизируя, нагорелая светильня в шкалике. Дребезжала печная отдушина.
Кержин пил из горлышка. Облокотился на подушку с припрятанным под ней револьвером. Амалия сидела по-турецки на верблюжьих одеялах, не срамясь наготы, прикасаясь к мужчине пирамидками цветущих тугих грудей.
«Растлевали девственные сосцы ее, – подумал Кержин тоскливо, – изливали на нее похоть свою».
– Я у вашего Викулы был, – сказал он, болтая в графине водку. – Правда, что он бесами одержим?
Амалия пожала плечами. Запустила ноготки в седую поросль на торсе следователя.
– Да ты и сам одержим, дядя. Какому дьяволу служишь, а?
Он окропил водкой курчавый треугольник ее паха.
– Этой дьяволице служу.
Навалился на Амалию медведем. Она засмеялась, подставляя себя поцелуям, запела:
– Полюбила я соколика, да не франта-алкоголика. Полюбила я любовничка. Полицейского чиновничка. За бутылку «лисабончика».
Дареный крестик мотался по взмыленному телу, и, целуя твердые соски, Кержин тыкался в Спасителя губами.
– По макушке его гладила, плешь любезному помадила…
Ойкнула, когда Кержин резко перевернул ее на живот.
– Возьми цитру, – сказал он в короткостриженый затылок, – играй и пой, блудница, чтобы вспомнили о тебе.
– Чудной ты, дядя, – прошептала Амалия.
– Это не я. Это Исайя.
Ему приснился врач Антонов, наклонившийся к нему вплотную, всматривающийся в его зрачки.
Воскресным днем он арендовал красавца рысака и подался верхом на запад. Оставил в дверях карту с пометкой. Если не воротится к понедельнику, посыльный найдет ее, а Штроб пошлет агентов.
У залива шуровали землекопы. Тарахтели к дачным поселкам конки, коляски, груженные праздной публикой. Было пасмурно, но без мокроты. Идеально для охотников и художников.
Не покойный ли отец примостился на стульчике у скошенной межи, фиксирует кисточкой косматые тучи?
Восьмилетний Адам погожим июльским полуднем наведался к отцу на пленэр. Застиг его под ивой со спущенными портками. Тетя Мэри, мамина кузина, вскриками подначивала отца, млела в объятиях, и мальчик выронил кувшин: белое-белое молоко впитывалось в черную почву.
Были зазимки, утренние морозцы уклочили листву. Колыхались по ветру рощи, живописные урочища. Зеленые озими перемежались с островками, золотистыми и красными, до липового оттенка аделаида. Над буреющим яровым жнивьем с полосами гречихи парили утки.
Пахло псиной и вянущим лесом.
Сворачивая на вертлявые проселочные дороги, Кержин постепенно удалялся от запруженного тракта.
Под обугленным остовом смолокурен отобедал лепешками на юраге.
Мысли занимал Краакен. Чертовщины было в избытке: кровосос, юродивый старик, умудрившийся бредовой болтовней внушить тревогу, чухонская деревня… Пресловутым кладом могли оказаться раскольничьи или масонские книги, беспоповщинские свитки. А что для Адама Кержина сокровище? Сны без кошмаров и мертвый убийца Уваровой.
«И Господь говорит: сделаю тебя кровью, и кровь будет преследовать тебя»…
Он спешился на берегу Вуоксы, приладил к поясу керосинку. Привязал рысака. Тут было пруд пруди березок, хилых, вскормленных болотами. Осинки накренились веточками к рыжей взвеси. Куда ни глянь, коварная топь, берлоги болотниц, замаскированные водомоины. На горизонте – песчаные гряды, вздыбившиеся корабельными соснами. Жабы квакают заунывно…
Кержин брел по пружинящему мху, сучковатой палкой щупая тропку. Налегке, будто сбегал от мира в бескрайнюю пустошь. Пару раз едва не искупался, оскользнувшись.
Деревня показалась из-за всхолмья. Два десятка домишек, сгрудившихся у реки. И действительно огородились – болотами и кочками. Случайно не набредешь.
– Краакен, – промолвил следователь, и лягушки вторили ему: кра-а, кра-а-а.
Похолодало, ошпарило дымкой. Туман заклубился вихрами. Тучи пожрали солнце. И без того мрачная деревня стала поистине зловещей. Пейзаж, словно сошедший со страниц романов Анны Радклиф. Вместо руин аббатства – грозная масса каменного амбара в устье.
Прилив шипел и рокотал, лакал пробоины стоящих на стапелях суденышек.
Кержин спустился к центральной улице. Утлые срубы сгнили, бревна развалились. Избы осели, от подоконников до земли – меньше аршина. Из щелей в ветхом тесе топорщился бурьян. Крыши зазеленели сорными травами.
Кержин почувствовал каждой порой: он не один, во тьме за ставнями кто-то есть.
– Выкуси, вымя…
Он достал револьвер, зажег керосинку. Взобрался на порог калечной избы. Застонали некрашеные полы. Фонарь с усилием отталкивал мрак. Воняло тиной. Стены потускнели от желтого налета. Половицы раздались, образуя зазубренные капканы. Покоробленное меблишко – стол да шкаф – поросло бородатым илом.
В полу зияла скважина. По законам Радклиф там должен быть склеп…
Кержин посветил фонарем. Непроизвольно отпрянул. Ожидания оправдались. В неглубоком подполе лежали человеческие кости. Череп закатился под доски, лишь белел фрагмент затылка. Грудную клетку пронзал кол, свежая влажная кора. Пригвоздил скелет к дну ямы…
Кержин взвел курок – и в тот же момент снаружи скрипнуло.
Следователь затаил дыхание. Осторожно пересек комнату. Припал к трухлявой раме.
Улица изобиловала тенями, но одна имела совершенно четкие контуры.
Из здания напротив выбрался лысый здоровяк в тесной шинели караульного. С лопатой наперевес и палками-кольями в заплечном мешке. Он поглядел обеспокоенно на сереющее небо и спешно зашагал к соседней избе.
«Попался, голубчик», – осклабился Кержин.
Выждав, он под сенью домов прошмыгнул к засоренному двору. Крыльцо прохудилось до дощатой груды. Засырелые бревна выпятились веером. В чреве избы шаркал убийца.
– Андрон Козмин!
Кряжистая фигура замерла посреди горницы.
– Вылезай.
Лопата стукнулась о пол около щетинистого пролома. За ней – пучок кольев.
Кержин впервые услышал голос солдата.
– Зря ты пришел.
Говорил Андрон, будто рот набил кашей.
– Знаешь, что это за деревня?
– Знаю-знаю. Чудес полон лес. Чудесам верим, чудесами серим. Вылезай на солнышко, друг.
Андрон встал в дверях. Он был бледен и истощен, от век расходились радиусами какие-то жильные нити, и все обличье пульсировало с ними, скукоживалось и распрямлялось. Нос напоминал формой подкову, и лысая голова казалась головой летучей мыши.
– Не навредят мне пули твои. И креста на тебе нет.
– Тебе, что же, крест жжется? – спросил Кержин, стараясь не выдать истинных эмоций, липкого будоражащего страха. Желания мчаться галопом из проклятого Краакена.
– До нутра прожигает, – сказал солдат. Под мясистыми губами как жернова двигались челюсти. – Я золото искал, а нашел голод. Укусила бестия.
Он поднял руку. Над костяшками алел полумесяц шрамов, точно кулак побывал в пасти хищника. Но не из-за шрамов вздрогнул Кержин. Пальцы солдата венчали узкие пластины, вроде устричных створок. Когти, способные вспороть живот.
– Кто тебя укусил?
– Мертвая чухонка. Душу мою украла, где была душа – лютый голод.
Кержин вдруг понял, что солдат стоит гораздо ближе, чем раньше. И таращится алчно.
– Я за ними третий день слежу. Их здесь много. В норах спят, а по ночам мессу служат в амбаре. И поп у них свой. Я истреблю их. Каждому кол припас, сдюжу нечистого внутри. Перестану человеков губить.
Теперь солдата отделяла от Кержина сажень. Подули ненастные сиверки, набухли тучи. Избы скрипели от бешеной непогоды, ветер хлестал перепончатыми крылами.
– Не подходи! – приказал следователь.
Губы Андрона разомкнулись. Под ними скрывались острые и тонкие зубы, не звериные, как воображал Кержин, скорее рыбьи, полупрозрачные зубы мурены.
«Значит, правда», – подумал следователь и выстрелил. Кровосос прыгнул, оскалившись. Сбил с ног. Колючий дождь вспенил лужи, затараторил по крышам изб.
Кержин, придавленный громоздкой тушей, трижды пальнул в упор. Свинец прошил плоть чудовища, но не разъял хватку. Когти погрузились под ребра следователя, адская боль скрутила. Он зарычал в отчаянной попытке столкнуть врага.
Зубы опускались к беззащитному горлу. Капала слюна. Вспучившиеся жилы извивались, и личина убийцы выгибалась.
Кержин напрягся и слепо, из последних сил, ударил коленом. И револьвером одновременно – всадил в брюхо ствол как нож.
«Нож!» – осенило.
Он вынырнул из-под замешкавшегося солдата. Кинулся к реке. Стиснул оброненный дружком Амалии нож. Оглянулся.
Улица была пуста. У домов… мерещится, что ли? У домов стояли люди.
Враг напал со спины, гортанно заревев. Когти располосовали сюртук и лопатки. Словно лавой брызнуло. Следователь чиркнул ножом. Солдат увильнул от лезвия. И налетел как вихрь.
Они свалились в грязь. Когти терзали плечо, но высвободившейся рукой Кержин бил снова и снова, вгонял сталь в шею и в скулы. Синеватые жилы струились под шкурой врага, устремлялись к ранам подобием швов, толстых выпирающих узлов.
Солнце кануло за лес. Студенистый туман наполнял деревню. Вязкий, цвета овсянки. Он кишел тенями, какими-то людьми, женщинами в древних домотканых платьях и мужчинами в лохмотьях.
Гости… нет, хозяева… тянулись к дерущимся.
Изловчившись, Кержин ткнул солдату в щеку. Нож прошел насквозь и застрял. Зубы клацали о лезвие. Жгуты шевелились на морде.
Убийца вскочил, затравленно озираясь. Со всех сторон к нему крались люди, химеры, порождение топи. Желтые глаза сверкали.
Андрон Козмин вырвал нож из щеки и стал рубить им воздух, но пыльные лапы обезоружили. Схватили. И уволокли во мглу, истошно кричащего.
Избы изрыгали мертвецов. Из гнезд в подполе карабкались они и принюхивались.
Окровавленный Кержин забыл молитвы. Ни строчки из Левита или Иезекииля. Белые страницы. Белые разложившиеся лица.
Осознавая тщетность борьбы, он сжал кастет.
Внезапно люди отступили, зашушукались.
– Се патриарх идет, – прошелестел подросток.
Из тумана материализовался высокий худой мужчина в долгополом кафтане. Синее сукно было расстегнуто до впалой грудины. На волосяной веревке висел деревянный крестик. Кожу вокруг креста испещрили волдыри и гнойные язвы. Обыкновенная деревяшка заставляла ее тлеть, будто мужчина носил на веревке раскаленное железо.
– Не бойтесь, – сказал патриарх.
И страх испарился как по щелчку. Боль притупилась. Свет желтых глаз оплел, убаюкал.
Ссохшееся лицо патриарха усыпали надрезы, из них торчали черные неподвижные жгутики. Сливались с задубевшей бородой.
– Меня зовут Симон Грешник. Я глава Краакенского прихода. Тебе ничего не угрожает.
Кержин смотрел на священника и его паству, на крестики, которые причиняли ужасные страдания, но и сдерживали голод.
– Ежели ты ищешь сокровищ, их нет и не было. Мы живем молитвой… – он замолчал.
– И постом, – вразнобой проговорили существа.
Патриарх кивнул удовлетворенно.
– Я не сокровищ искал, – произнес Кержин, обретя дар речи. – А того, с кем сражался. Он убивал и пил кровь.
– Кровь, – повторил патриарх задумчиво, и жгутики конвульсивно дернулись, в глазах полыхнула память о прошлом. О чем-то более извращенном, чем фантазии маркиза де Сада, более откровенном, чем порнографические картинки, ces petits colifichets. Жестоком, как ледяной ветер над болотами. Настолько ярком, что даже наводнение и смерть не высеяли из червивых мозгов. Полыхнуло и погасло, и жилы-жгутики обмякли.
– Мы спиливаем зубы, – сказал Симон Грешник. – Читаем книгу. Облачаемся в вериги. Добиваемся милости Божьей смирением…
– И постом, – отозвалась паства.
– Но он утверждал, что его укусили, – сказал Кержин. И спросил себя тут же, не слишком ли осмелел в компании мертвых прихожан?
Патриарх сказал негромко:
– Сестра с пошатнувшейся верой. Она уже наказана. Почва наша болотиста, и семена веры взрастают не быстро.
– Солдат…
– Не переживай о нем.
Сказано это было таким тоном, что Кержин поостерегся перечить.
– Грядет свирепая зима. Бог послал заблудшего ягненка, дабы мы пережили ее. Нам нужно молиться за убиенных, наших и ваших. Прощай.
И священник пошел к рокочущим волнам Вуоксы. Паства плыла за ним, словно нанизанная на шелковины тумана.
Кержин открыл рот.
– Не искушай, – донесся до ушей шепоток патриарха.
Он запалил керосинку и убедился, что раны не смертельные. Перебинтовал плечо рукавом рубахи.
Мысли путались.
«Не был ли поп и его орава плодом обморочного сна?»
Он пригнулся и различил следы на дороге. Отпечатки ног, ведущие к амбару.
«Одним глазком», – пообещал себе Кержин.
Ветер теребил волосы, впивался незримыми клешнями. В лодках у кромки воды ютились крысы. Мглистые витки ползли по берегу, по каменной стене. Тяжелая губчатая дверь амбара была чуть приотворена, и на песок падали блеклые отсветы.
Кержин решил, что свечи необходимы для молитвы, а не для странной жизнедеятельности тех, кто прекрасно ориентируется во тьме.
Он заглянул в амбар.
Существа трапезничали, и пищей был Андрон Козмин. Он корчился на возвышении-алтаре. Но не кричал, лишившийся языка и голосовых связок. Ловкие крючковатые пальцы рвали мясо, выдирали гроздьями мышцы и шматы жира. Осколки костей белели в багровом месиве. Чавкали беззубые рты, лопались сухожилия, хрустел позвоночник. Какая-то взлохмаченная старуха отгрызла солдату палец и использовала его как ложку. Вычерпала ногтем глаз из глазницы и причащалась урча.
Над пирующими стоял, покачиваясь, Симон Грешник. Он сложил молитвенно руки, зажмурился. Жгутики копошились в такт чавканью.
– Мне отмщение, – прошептал Кержин.
И пошел прочь.
Ветер утих, едва он оставил позади Краакен, и туман развеялся. Луна озаряла Заячью топь, корявые деревья, застеленные пленкой озерца. В бочагах сновали черные от торфяной воды окуни. Бурлила трясина.
– Кончено, – сказал Кержин.
Тропинка твердела. Он зашвырнул березовую клюку в камыш.
Хотелось пирога с княженикой и морса, каким угощают на Выборгском шоссе. Забрать к себе Амалию. Авось.
И забыть, забыть, забыть все.
Впереди замаячил огонек фонаря. Всадник скакал меж холмов. Человек! Настоящий, живой!
Следователь замахал, и всадник направился к нему, выкрикивая имя… Его имя.
Кержин обомлел.
– Штроб?
Стряпчий осадил коня, сверху вниз посмотрел на начальника. Кержин хлопал по вороному крупу и приговаривал:
– Штроб… миленький… сынок… Как ты здесь?.. не призрак!
– Карту твою нашел.
Парень был изможден, взъерошен, глаза покраснели, словно он бодрствовал третьи сутки.
– Волновался за меня, а? Сынок… щучье вымя!
Вопрос Штроба огорошил, застал врасплох.
– Ты спал с моей женой?
Кержин остолбенел. О чем его спрашивают? О бабе? Он же с упырем якшался, вот увечья! С утопленниками балясничал. При нем солдата заживо разодрали. Безносая на запятках каталась…
Да он и решить не мог сейчас, спал или нет с женой Штроба. Спал наверняка…
В руках стряпчего появился черкесский пистолет, длинный ствол в кольцах обоймиц, червленое ложе.
– Она тебе рассказала?
– Я домой забежал, а она в саду кукле твоей щебетала, как влюблена в тебя.
– Влюблена, – хмыкнул горько Кержин. – Дура.
Раны ныли, и глотка пересохла, хоть из лужи хлебай.
– А ты, что же, дуэлиться вздумал?
Щелкнула пружина пороховой полки. Примерялось дуло. Конь косился, ожидая. Минута длилась вечность.
Потом стряпчий опустил пистолет.
– Пожалел меня? – спросил со злостью Кержин. Свербело дать помощнику леща, отрезвить от суеты, поведать о тайнах, о мертвых, о пекле-океане.
– Себя пожалел, – сказал стряпчий. – Карьеру свою.
– Чего ж приперся-то?
Кержин плюнул и зашагал мимо бочага к трем стройным березкам, будто нарисованным его отцом на ультрамариновом холсте.
Вспомнилась шутливая песенка, и он с удовольствием запел ее, перевирая слова.
– Государь ты наш, батюшка, Адам Анатольич, как тебя, сударь, прикажешь погребать? – и сам себе ответил: – В гробе, батюшки, в гробике, в могиле, родимые, в могилушке!
Стряпчий ехал следом.
«Аки тень грехов моих», – подумал Кержин и затянул:
– Государь ты наш, батюшка, Адам Анатольич, чем тебя, сударь, прикажешь зарывать? Землею, батюшки, землицею, землицею, родимые, кладбищенскою!
Тучи сгинули, в небе золотились, мигали звезды.
– Слышишь, Штроб? – крикнул Кержин. – Дурак ты, Штроб. А еще сыщик! Никто же не знает, что я здесь.
Стряпчий остановился.
Кержин улыбнулся в усы.
«Струсит или нет?»
Пистолет громыхнул, и ткань располосованного сюртука взорвалась кровавыми лоскутьями.
Кержин сделал несколько шагов, закряхтел и сел на тропку. Словно притомившийся путник.
Он видел березы, и березы превращались в женщин, простоволосых, обнаженных, танцующих для него. Они сулили счастье, манили, а Кержин сидел и любовался ими.
«Красивые», – подумал он.
И женщины застыли в его зрачках.