Книга: Хоккенхаймская ведьма
Назад: Глава 25
Дальше: Глава 27

Глава 26

Давно не видела Ульрика, чтобы Анхен улыбалась. У неё как камень с души упал, когда Анхен вышла из покоев матушки Кримхильды, и была весела.
– Молодец ты,– сказала благочестивая Анхен и ладонью своею по щеке Ульрики провела. Та даже успела ладонь своей госпожи и подруги поцеловать.– Матушка наша довольна. Хромоногий корчится уже.
Но последние слова прекрасная Анхен говорила так, словно дело ещё не доделано. Самую малость осталось сделать.
– Надобно ещё что сделать? – Спросила Ульрика.
– Надобно, надобно, – продолжала Анхен внимательно глядя на подругу, – матушка говорит, что крепок хромоногий больно, другой какой, так в три дня от послания нашего помер бы, а этот долго коптить будет. А нам ждать пока издохнет пёс – опасно. Он так две недели пролежать сможет.
Ульрика всё понимала, она согласно кивала и произнесла:
– Дар нужен.
– Нужен,– продолжала Агнес,– принесём дар отцу и мужу нашему, так дело быстрее пойдёт. Приготовь одежду поганую, к камням пойдём на место наше, сейчас же дар принесём. И трёх дней не пройдет как он сдохнет.
Ульрика согласно кивала:
– Сейчас одежду принесу и козла для дара приведу.
– Нет, – вдруг сказал Анхен, – козла мало будет. Принесём отцу дар хороший, чтобы точно принял его.
Ульрика остановилась, не понимая, а Анхен продолжила:
– Девку ту, что в подвале сидит, возьми.
– Девку? Эльзу? – Всё ещё не понимала подруга.
– Да, она хорошим даром будет.– Отвечала благочестивая Анхен абсолютно спокойно.
Ульрика такого не помнила, не было ещё такого, поэтому и не сразу поняла просьбу, но раз любовь её повелевает, так не ей перечить. Девку, значит девку.
– Да, сердце моё, сейчас приготовлю всё.
И пошла.
Пока Анхен раздевалась, Ульрика принесла в покои и бросила на пол хламиду, какие носят монашки. Одежда была грязна, заскорузла, но Анхен надела её, Ульрика ей помогала, а потом и сама такую же надела.
И пошли они. В дому еще тихо было, темно, женщины спать легли, а они ни свечи, ни лампы не брали. Им не нужно было. Спустились к подвалу, дверь отперли, позвали Эльзу, девочка с трудом в кромешной тьме пришла на голос. Обрадовалась она, думала, что ей хоть воды дадут. Ничего не дали, стояла она в темноте, как слепая, не понимала, что происходит. А её разглядывали. Разглядев, вынесли вердикт:
– Да, подойдёт для дара. Пошли.
Эльза Фукс всё ещё ничего не видела, но кто-то крепко взял её за руку и сказал:
– Ступеньки тут.
И повел по тёмным коридорам.

 

Весна весной, а вода в большой реке ещё ледяная, Эльза поёжилась от ветерка с реки, когда её на улицу вывели, зато хоть видно что-то стало, на небе луна сияла. Теперь она видела тех, кто пришёл за ней, это были те женщины, которых она всегда боялась. Да ещё были они одеты в грязную одежду. И лица их были строги.
– Куда мы?– Спросила девочка.
Но злая Ульрика только стала её толкать, подгоняя вперёд. И никто ей не ответил. Они шли по бездорожью, между больших валунов и крошеного камня. Ноги можно было поломать тут. А Анхен, что шла впереди, словно и не замечала наваленных камней. Легка была её походка. С камня на камень, с камня на камень. Эльза едва поспевала за ней, а если не поспевала, так Ульрика толкала её в спину. Всё, что понимала девочка так это то, что ведут они её к реке.
И вдруг камни кончились, нет, не кончились, просто оказались они на ровном месте, а камни были вокруг. Небольшая полянка среди камней. Анхен встала. Эльза тоже остановилась, огляделась, и стало ей ещё хуже. Вертер не мог унести с этого места вонь, кругом гнило что-то, что-то старое, что-то страшное, а луна, хоть и слабо светила, но девочке стали видны кости, рёбра, рога, копыта.
– Господи, зачем мы здесь?– Произнесла она и заплакала.– К чему вы меня привели сюда.
Анхен подошла к ней, взяла за подбородок, и заглянула девочке в глаза, смотрела и говорила ласково:
– Не бойся, бояться не надо. И не плач, ни страх, ни плач ничего не изменят. Что суждено, то сбудется.
Пока она говорила, Ульрика уже скинула монашескую хламиду, стояла на ночном ветру голая. И Анхенс тоже скинула одежду. И не сговариваясь они стали раздевать девочку.
– Господи, Господи, Господи,– причитал та, и не сопротивлялась, но и не помогала себя раздеть, слёзы катились из её глаз. Она пошатывались от страха.
– Хватит причитать, дура,– зло сказала Ульрика, и вдруг в руке у неё появился большой нож. Она им стала резать тесёмки на корсете девочки.
А та как увидела нож, так ещё пуще стала рыдать, нож был страшен, чёрен и грязен. Так грязен, что даже при луне на нём чёрную, застарелую грязь видно было.
Эльза стала молиться:
– Патер ностер, куэ эс ин сеалес…
Но не успела она и второй строки начать, как пощёчина остановила молитву, а потом и ещё одна, и Анхен проговорила со злобой:
– Не смей, тварь, не смей. Ещё одно слово и велю Ульрике язык тебе вырезать. Плачь, ори, это можно. Но не молись тут.
Девочка уже была раздета догола, Ульрика схватила её за волосы, потянула за них, так что у Эльзы голова запрокинулась к небу, и поставила её на колени. А потом и на корточки, и продолжала крепко держать её за волосы. Сама стала над ней, словно верхом сесть хотела, одной рукой волосы её держала, второй рукой нож страшный. Эльза уже от страха кричала во весь голос, замолкала на мгновение, чтобы перевести дух и попросить:
– Господи, не надо.
И снова орала, чувствуя ужас, но никто её не слышал ночью.
Анхен словно ждала чего-то, глядела на неё с удовлетворением. А вот Ульрику этот ор злил, она трепала девочку за волосы и шипела: – Заткнись же ты, заткнись.
Но Эльза не унималась, снова и снова повторяла своё:
– Господи не надо, Господи не надо.
И снова начинала орать.
– Сердце моё, может тронуть её, невыносимо слушать.– Говорила Ульрика.
Но Анхен мотала головой:
– Нет, пусть не спит, хочу чтобы господин наш слышал её ужас.
И Эльза опять закричала.
Видно тут господин услышал крики несчастной девушки. Теперь Анхен была довольна и сказала :
– Ладно, холодно, режь её сестра, только немного режь, чтобы не сразу сдохла, чтобы угасала медленно.
Эльза услышав это попыталась даже сопротивляться, хотела рукой горло своё закрыть. Да Ульрика свирепо дёрнула её за волосы и зашипела ей в ухо:
– А ну, стой спокойно, не смей, псина, шевелиться.
И девочка обмякла, словно устала, Ульрика тянула её за волосы, голова её была запрокинута к небу. Она только всхлипывала. И ждала, когда всё закончится. Ждала.
Ульрика подвела нож ей к подбородку, к горлу справа, приставила, и умело дёрнула его на себя. Видно не в первый раз, не зря тут останки зверья разного повсюду валялись.
Эльза даже не вскрикнула, почти и не больно было. Только струйка крови, маленький фонтанчик, брызнул. На землю и камни падали капельки, и в ночи казались они чёрными, а не красными, как спелая вишня.
И тут к ней подошла Анхен, стал на колени рядом, и поднесла под струйку ладони, стала кровь собирать. А сама девочке в глаза смотрела, улыбалась ей и говорила:
– Счастлива быть ты должна, душонка твоя пропащая в дар господину нашему пойдёт.
А Эльза смотрела на свою кровь в ладонях этой красавицы, а потом и на неё саму, и глаза её расширялись от ужаса, так как за всю свою малую жизнь девочка не видела ничего более страшного, чем эта женщина.
Анхен, как крови набрались полные ладони, встала во весь рост и стала кровь девочки по грудям своим размазывать и по животу, и по бёдрам, и по лону, потом выгнулась, застыла, глаза закрыла, и чуть дрожа своим прекрасным телом, стал говорить:
– Господин наш, отец и муж наш, прими мзду нашу, кровь молодую и душу, и не откажи нам в желании нашем, прошу тебя, пусть сила твоя придёт в послание моё, что отправила я козлищу хромоногому, что дочерей и жён твоих пришёл казнить. Пусть чахнет он быстрее, чем старик, чем хворый ребёнок. Пусть не встанет он больше с ложа своего. И пусть ходит и мочится под себя, и пусть корчится от боли бодрствуя, и пусть мечется от ужаса в беспамятстве. Да воля твоя над всем сущим встанет.
Пока она говорила, кровь лилась и лилась из горла девочки, и Анхен снова стала с ней рядом на колени и снова стала набирать кровь в ладони.
А Эльза стала слабнуть, и кровь уже шла у неё изо рта. И Ульрике приходилась силой держать голову её, чтобы не падала она. Как ладони Анхен снова были полны крови, она подошла к своей подруге и стала кровью омывать и её, всё как себе омывала, и бёдра и живот, и всё остальное. А как стала ей лоно мазать кровью, как пальцы Анхен плоти женской коснулись, так Ульрика бросила девочку и нож о камни звякнул. Схватила она Анхен крепко и прижалась животом к животу, грудью к груди, и стало им от крови и близости сладко. Ульрика стала целовать Анхен в губы. И трогать её грудь, и лоно. Но Анхен засмеялась и отстранилась, сказала ласково гладя кровавыми пальцами подругу по щеке:
– Холодно тут, пошли в дом.
Они быстро оделись, Ульрика подняла нож с земли и, взявшись за руку, пошли они к себе в покои, в пастель.
Но прежде чем лечь с любимой подругой, Ульрика во всём любившая порядок, заглянула в коморку к привратнику, тот не спал ещё, и сказал ему:
– Там, среди камней, девка какая-то померла, ты снеси её в реку, негоже, чтобы у дома она валялась.
Привратник встал, поклонился в знак, что понял.
А Ульрика поспешила в кровать, где ждала её Анхен, которую все звали не иначе как благочестивой. Ульрика легла с ней, и кровь они с себя не смыли, хоть и засохла она уже.
Если бы где в другом месте она лежала, то и трудов бы для него больших не было. Скольких он уже на тачке к реке отвёз, а в камнях, там, на тачке не проехать. А мёртвого человека как тащить, попробуй-ка, хоть даже и девка молодая. Привратник нашёл ящик, простой, из прутьев сплетённый. И пошёл в камни, а так как темень на улице была, взял лампу. Девку Михель Кнофф нашёл там, где и положено. Лежала она голая лицом вниз, в луже крови, в кругу камней, среди гнилых костей. Ну, лежит и лежит, кровь так кровь, его дело маленькое, сказано девку в реку кинуть, значит нужно кинуть. Он поставил лампу на камень, открыл ящик и стал грузить туда тело, а оно не холодное ещё. И лёгкая она была, худенькая. Но в ящик вся не залезла. Ноги торчали, да и ладно. Взял он за край ящика, решил дёрнуть его вверх на камень и так потихоньку до реки волочь с камня на камень, поднатужился и… крякнул, и бросил ящик. Отшатнулся, схватился за поясницу, да другой рукой лампу задел, свалил её, огонь погас. Стало совсем темно, только ветер да река блестит от луны. Мужик застыл: темень и боль нестерпимая в пояснице, вонь мёртвого места, и ноги девичьи что белели, торча из ящика. И стало ему страшно, так страшно, что лампы он искать не стал, заковылял, как мог быстро к дому через камни, держась за спину.

 

Вокруг вдруг светло стало. Волков открыл глаза и ничего не мог понять. Свечи – ни одна не горит. За окном чёрная темень, а в покоях светло. Нет, не так конечно светло как днём, но светло. Видно всё. И казалось, стоит кто-то рядом. Кто стоит? Зачем стоит? Не ясно. По привычке, старый вояка хотел потянуться к изголовью, на месте ли железо, мало ли… А не смог. Рука словно из свинца, не двинулась даже. И вторая тоже, словно чужая, словно отлежал. А тот, кто стоит рядом, не уходит. Голову поднять – поглядеть, нет сил, только глазами он мог по сторонам поглядывать. Так это сон.
Конечно сон, что ж ещё может быть? Дурной сон и только. Надо чем-то пошевелить и проснёшься. В тяжких и дурных снах всегда так. Он снова пытается пошевелиться… и тут на край кровати в ноги ему садится девочка. Голая, худая, кожа серая вся. И на него не смотрит, смотрит в стену и поёт какую-то песню. Веселая была бы песня, умей она петь, а она не умеет, не поет, а квакает странно, словно лягушка в тине. И оттого тяжко слушать её.
– Хватит,– пытается сказать кавалер ей.
А получается как у дурака-поберушки, что у церкви побирается: «Хааа…».
И всё.
А девочка тут словно услышала его, повернулась лицом к нему и он её признал:
– Эльза.
Получилось только «Ээаа..»
– Признали, наконец,– квакает Эльза.– Наверное потому, что я серая. Вот вы сразу и не признали. А серая я от того, что убили меня.
Не искали вы меня, вот меня и убили. Видите?– Она запрокидывает голову, показывает ему горло. И вставляет в дыру на горле грязный палец.– Перерезали. Оттого я и квакаю, а не говорю.
– Хэтэо…?– Спрашивает Волков.
– Кто? – Догадывается Эльза.– Кто убил меня?– Она смеётся, смех её ужасен, тяжек, теперь она ещё и булькает при каждом звуке.– Так вы ж знаете, зачем спрашиваете?
Он молчит, и рад сказать бы что-нибудь, а что тут скажешь.
– Вот не нашли вы меня,– снова говорит девушка и совсем без упрёка,– теперь и сами за мной отправитесь. А я уж думала, что добрый хозяин мне нашёлся. А не получилось ничего. Ну, так Бог судья вам.
Она опять запрокидывает голову и опять пальцами лезет в дырку на горле, изучает её. Потом встаёт:
– Ну, так пора мне, пойду, сейчас к вам она придёт, я боюсь её.
Волков напрягся, собрал в себе все силы только для того чтобы спросить: Кто придёт. Да всё равно не получилось у него. А она удивилась его незнанию, словно услышала вопрос и произнесла:
– Она за вами придёт. Идёт уже, слышу её. И зря вы меня к себе не звали, я то о вас думала. Прощайте.
И не стало девушки в комнате, будто и не было её.
Её не стало, а в комнате кто-то был. И был этот кто-то тяжел и холоден. Сырой, как земля сыра бывает. Кавалер глазами вращал, пытался по сторонам смотреть, да всё не видел никого. А голову ему не повернуть было, так тяжела, словно каменная стала. Сопел он и дышал уже, будто бежал долго, силился, но все ровно не мог никого увидеть. И когда выбился из сил, тогда услышал, как тяжко заныла половица под чьей-то тяжёлой ногой. Щекой правой он почувствовал холодный туман, и возникла над ним нависая белая фигура. И Волков сразу узнал её, сразу. Стояла над ним, вся в белом, вся, благочестивая матушка Кримхильда. Смотрела на него чёрными без зрачков глазами, изучала, растянув губы в улыбке.
А на ней были не просто одежды, был на ней белый богатый саван. А ещё фата на голове белая и венок из белых цветов, такой, какой надевают умершим девам непорочным, вот только цветы засохли давно. К чему старухе такой венок.
– Зачем пришла, ведьма?– Спросил кавалер с трудом. – Рано ещё. Я в девяти осадах выжил. Семь больших битв пережил. Я из чумного города ушёл. Я с твоей хозяйкой, со смертью знакомец, она меня нигде, покамест, не брала.
Матушка Кримхильда стояла и молчала. Нависала над ним не отводя чёрных глаз бездонных.
Тут кавалер силы обрёл, вздохнул глубоко и сказал её:
– Зачем же тебе венок девичий? Не носи его старая тварь, ишь ты, чистою себя мнишь?
Она как будто обиделась, перестала улыбаться, рот свой открыла, а он полон жижи чёрной, не то крови гнилой, не то грязи, и капли этой жижи стали капать на постель кавалеру, да на руку ему.
Он и рад из-под капель руку убрать, но сил только на разговор хватит, на крик:
– Прочь пошла, прочь, говорю. И венок сними, ведьма.
А она не идёт, лицо белое у неё, подстать савану, а рот чёрный у неё, подстать глазам страшным. И пальцами двумя, теми, что самые длинные, к нему тянется, тянется медленно. Не спешит, а куда ей спешить.
– Сгинь ты,– сипит кавалер дыша тяжко и глаз от пальцев не отводя,– сгинь, утро настанет, так приду к тебе, сожгу вместе с кроватью.
Но не боится она, так и тянется к нему двумя перстами, узловаты они, а на них ногти жёлтые, плоские, длинные как у крота. Такими ногтями хорошо могильную землю рыть, легко рыть. А он, где силы то взял, руку поднял и схватил её за саван, и говорил яростно глядя ей в глаза:
– Венок, венок сними, тварь, не смей носить его, проклятущая!

 

И тут его лба перстами она коснулась. Словно железо в кожу вошло. И ожгло его угольями, глаза заломило, захотел он встать и кричать, меч взять и рубить старую, пока куски от неё падать не начнут, да вдруг в комнате темно стало и тихо. Ослабла рука, что саван сжимала, и упала на перину.
Тихо стало. Ночь была. И кроме него никого не было. Ни девушки не было, ни старухи. Ни шороха, ни света. А вот ломота в членах и жжение в глазах было.
Кавалер приподнялся на локте, и это ему не просто далось, и позвал:
– Ёган, монах.
Никто не ответил ему. Да и кто бы ответил, все внизу спали в людской, а он не кричал, а шептал:
– Дьяволы! Монах, Ёган!
И снова никто его не услышал. Тогда надумал он встать, ноги с кровати спустил, сел кое-как, посидел, отдышался и решился.
Собрался с силами и встал. А во рту знакомый вкус железа, и на тебе, потекла кровь из носа. Он рукой её стал вытирать, и не устоял, повалился на кровать, и после на пол. И встать уже не смог, так и остался лежать на холодном полу без памяти, хотя рядом был ковёр.

 

Монах брат Ипполит, хоть и молод был, уже мнил себя знатоком в болезнях и врачеваниях. Он с детства помогал опытному врачу, тоже монаху, в одном тихом монастыре. Многому, действительно, научился к своим восемнадцати годам. Он прочёл большую кучу медицинских книг. Он легко мог зашить рану или вправить кость. Смешать сонное зелье или зелье от болей, знал, как лечить целую кучу разных болезней. А тут он был бессилен, он даже не мог поставить диагноз.
Кавалера нашли утром на полу, залитом кровью. Ёган был перепуган до смерти, аж руки тряслись у бедолаги. Чуть не уронил господина, когда с Сычом, Максимилианом и Ипполитом укладывали его в постель. Сыч и сам был обескуражен, а мальчишка Максимилиан таращился на кровь вокруг и видно, что тоже был расстроен. Потом все суетились бестолково. Грели воду, зачем-то рвали простыню на тряпки, бегали за едой, вдруг господин очнётся и решит есть. Монах же принёс стул, сел у кровати, смотрел и смотрел на кавалера пытаясь понять, что за хворь с ним приключилась. Отчего он не в себе. Он трогал его за руку, смотрел, есть ли в жилах биение, трогал разные органы, читал о том, что печень от отравлений распухает. Но у кавалера печень была нормальная. Всё время трогал голову, думая, что жар подскажет ему диагноз. Но жара особо и не было: холера, тиф, чума отпадали. Ипполит опять склонялся к отравлению. Решили промывать господину чрево от яда. Намешали тёплой воды с солью, стали вливать её в Волкова. Тот хоть и был без сознания, а воду пить не хотел. Намучились. Ипполит тогда стал пичкать его всеми, что были у него, лекарствами. Ну, а что он ещё мог делать, когда на него все остальные смотрели с надёжей. С последней надеждой. И понятно, времена то непростые. Кому охота остаться без господина. Никому. Вот и давай брат Ипполит выручай людей.
Он и старался. Да знать бы, что делать. А он не знал, вот оттого и руки у него тряслись, и все видели это. И ещё больше грустили. Особенно Ёган был грустен. Глаза на мокром месте, мужик ещё называется. Спрашивал то и дело шмыгая носом:
– Неужто помрёт? А? Помрёт?
– Да заткнись ты уже, корова деревенская, – орал на него Сыч,– и без тебя тошно. Заладил дурак: помрёт, помрёт, дай монаху разобраться.
А Максимилиан вдруг взял тряпку и стал с пола кровь вытирать, хотя и не его это, не благородное это дело. Кони и доспехи его, а тряпка половая – нет. А он тёр, и поглядывал на кавалера. А тот спит словно, только рот раскрыл и тяжко дышит.
Может оттого, что мешали они все, Ипполит их из покоев и погнал, говорил:
– Полдень уже, есть идите.
– Пошли все,– командовал Сыч,– не будем мешать учёному человеку.
Монах же поел только к вечеру, сидел, от постели не отходил, ему пришлось принести еды в покои. Ипполит боялся, что отойдет, а кавалер в себя придёт. А ему очень надобно было спросить у него, где боль и каковы чувства его. По-другому узнать, что у Волкова за болезнь он уже и не чаял.
Волков только под вечер в себя пришёл, но ничего про самочувствие монаху не сказал, а просил пить, и пил воду жадно. Ипполит погоревал, что лекарств в воду не подмешал никаких. Стал он потом тихо допрашивать господина, что, мол, и как у него, да где болит. Но как воды господин выпил, так и снова в беспамятство впал. И монаху осталось только молиться.
Следующим днём пришёл распорядитель Вацлав. И вежлив не был. Видно прознал, подлец, про болезнь господина и теперь грубо говорил со слугами его. К нему пошёл брат Ипполит говорить. Ну не Ёгана же посылать. Не Сыча. А Максимилиан заробел. Требовал Вацлав денег за два дня, немало просил, говорил дать ему шесть талеров. Иначе грозился звать стражу. Ипполит просил времени, и пошёл советоваться с остальными. На свете решили денег дать, но немного. Решили дать талер. Пока, а там может и господин отживеет. С талером монах пошёл к Вацлаву, а тот как талер увидел, так стал зол, и стал браниться. Велел завтра все деньги принести, иначе обещал звать стражу. И отвести всех в холодный дом. Но талер забрал.
– Чего он лается,– говорил Сыч,– у нас только лошадей на сто талеров, неужто не расплатимся с ним. Да для господина пять талеров это тьфу…
Хотел всех взбодрить Сыч, но Ёган тут опять стал всхлипывать. И Максимилиан грустен стал. А монах ушёл в покои господина, даже не поев.
– Вот чего ты?– Злился Сыч на Ёгана.
– Ничего,– бурчал тот. Отворачивался.
– Корова ты,– не унимался Фриц Ламме.– Дать бы тебе разок, дураку.
А Ёган и не отвечал. Оттого Сыч ещё больше досадовал:
– Вот дурак, а! Не помер ещё господин, не помер.
– Не помер, – соглашался Ёган,– именно, что ещё! Дышит через раз, губы синие. И монах его хвори не знает. А помрёт – так что делать-то будем?
– Дурак ты, вот ты кто.– Сыч аж подпрыгивал со стула.– Сразу видно деревенщина. Зря экселенц тебя в деревне подобрал. Помрёт, помрёт! Заладил, слабоумный! Да у него здоровья больше чему у тебя и меня вместе взятых. Или ты не видел, что не берёт его ничего. Сколько ран на твоей памяти у него было, и что? И ничего, здоровый, как хряк на ярмарке.
– То раньше было,– говорил Ёган, вдруг спокойно,– а теперь никакой он не хряк, лежит, не ест второй день, в память не приходит.
Тут и Сыч сел загрустил, Максимилиан надеялся, что Фриц уж что-нибудь скажет Ёгану против. А тот голову повесил, сидел скатерть гладил рукой. Словно крошки стряхивал, каких не было. И потом заговорил уже невесело.
– Чего уж, у тебя Ёган, деньга то ещё от Фёренбурга осталась, ежели, что с экселенцем будет… поедешь в свою глухомань, к детям. Будешь там в навозе ковыряться. А вот мне куда? Мне и вовсе некуда. Разве, что с кистенём, в артель к лихим людям. Да на большую дорогу, или тут останусь, тут я себе занятие точно сыщу.
Максимилиан тянул шею чтобы всё слышать, внимательно слушал взрослых мужиков которые уже жить и без кавалера собирались. Он сам мог и к отцу вернуться. Но разве этого он хотел?
Ёган встал и ушёл куда-то, Сыч сидел чернее тучи. И юноше не хотелось быть тут, он тоже пошёл. Пошёл коней посмотреть, хотя чего их смотреть, чищены, кормлены, поены, никто второй день их не седлал. Но сидеть с мрачным Сычом он не хотел.

 

На следующий день господину лучше не стало. Иногда он приходил в себя, просил воды. Оглядывался, словно не понимал где он и с кем, и тут же снова проваливался к себе в темноту или во сны. Монах рядом сидел. Спал на стуле. И видел, как с каждым часом меняется Волков. Щетина из него прёт, как из здорового не пёрла. Горло тёмное от неё уже стало. А щёки ввалились. Как не ввалиться, если не ест человек три дня. А ещё у кавалера глаза до конца не закрывались. Словно он чуть веки прикрыл подремать. А это был дурной знак. А ещё, в комнате стало мочой вонять. И хоть поменяли господину перину, и все простыни поменяли, сухо всё было, а запах не ушёл. Не сказал монах никому, не стал тревожить, хотя знал сам с самых юных лет, с тех лет, когда ещё врачеванию учился, что мочой воняет в покоях тех, кто уже отходит.
И полились у него слёзы. Ему бы молиться, а он только рыдал. Остановиться не мог. Хорошо, что не было никого при этом. Ведь он любил кавалера. Не так как отца любят, а как старшего брата, того, кем гордиться можно, тому, кому служить хочется. Ипполит любил в нём то, что в себе не находил. Его непреклонность, его смелость. Не знал Ипполит никого другого, за кем могли люди так идти. И вдруг на тебе, нет того человека, а тот, что лежит тут, слаб, щетиной порос, рот открыт, губы серые. Дышит тяжко. Глаза как у пьяного, не открыты и не закрыты. Как тут не рыдать. Он и рыдал, только глаза кавалеру прикрыл и всё, больше ничего не мог сделать.
Ночь прошла, он и не заметил, а поутру опять Вацлав пришёл. Опять денег требовал. И теперь уже требовал восемь монет.
И опять ругался и грозился звать стражу, а потом и про коней вспомнил:
– Коли сегодня мне денег не заплатите, так коня у вас заберу. И ждать я не буду. До обеда деньгу несите.
Кошель у Волкова полон денег был, так то господина деньги. Сели они опять вчетвером решать, брать оттуда деньги или не брать. Решили взять, никуда не денешься, отнести распорядителю, а на завтра съехать от таких-то цен. И монах отнёс восемь монет серебра Вацлаву. А тот ещё ковырялся, мол, монеты старые, тёртые, упрекал, и говорил, что в долг больше кормить не будет ни их, ни коней их. За всё теперь деньгу брать вперёд обещал.

 

Ночью душно стало Анхен, так что дышать невмоготу. Натопила печь прислужница дурёха, а на улице уже весна, ночи уже не холодные. Перину скинула, а всё равно жарко. Пыталась заснуть, да не может. И поняла, что не в жаре дело. Последние дни радостна была, думала, что отвела беду. Но что-то тянуло её сейчас, беспокойство родилось в душе. Она встала, Ульрика голову приподняла, так Анхен руку ей положила на лоб и Ульрика на подушку пала. Госпожа благочестивая грязную одежду хламиду монашескую на себя накинула и босая из покоев вышла. Пошла на улицу, нет, к реке пошла, к камням её тянуло.
А небо на востоке уже серело, туман от реки полз холодный. Она хоть и босая была, возвращаться не стала, не могла. Волновалась, а от чего сама не понимала. Сначала шла, а потом и вовсе побежала, через камни, прыгая как молодая. Не знала она, что волнует её так, отчего бегом бежит, пока до места не добежала. А там и ясно ей всё стало.
Увидела она ящик посреди места, а из ящика торчали худые девичьи ноги. И чтобы ей до девки той, но завыла почему-то благочестивая Анхен, словно ранили её. Разорвали ей нутро. Кинулась она в дом, бежала пламенея от злобы, прибежала, крикнула Ульрике перепугав её до смерти:
– Спишь, дура?!
– Душа моя, что с тобой?– Вскочила её подруга, стала вещи хватать одеваться.– Что стряслось?
– Девка дохлая лежит в камнях, даже в реку её не кинули,– Анхен схватила Ульрику за космы и давай трепать,– чего добиваешься, пока люди её сыщут, ждёшь?
– Госпожа моя, душа моя,– Ульрика даже не пыталась сопротивляться,– велела я её в реку бросить Михелю, он вроде пошёл, прости, что не проверила за ним.
Анхен бросилась из спальни, бегом летела, рывком открыла дверь в коморку привратнику, заорала:
– Велено тебе было девку в реку бросить, бросил?
Привратник проснулся, вскочил, словно сна и не было, как был в исподнем, полез под полати обувку и одёжку брать, а Анхен орёт:
– Отвечай, велено было тебе или нет?
– Велено, госпожа, велено,– выдавливал из себя привратник. Он пытался штаны надеть и корчился от боли в спине.– Так не смог я, госпожа, спину прихватило так, что разогнуться не могу какой день.
Едва договорил он, как когти Анхен впились ему в лицо и поползли медленно вниз так, что кожа мужика под ними сворачивалась, кровь струями полилась по рукам Анхен, в рукава полилась, а она не останавливалась, привратник глаза таращил на госпожу и молчал, давился от боли и боялся звук издать – терпел, знал, что гавкни он, так ещё хуже будет.
– Иди и кинь эту тухлую девку в реку, – сквозь зубы шипела госпожа,– иначе сам там будешь.
Тут Ульрика прибежала, стала руки госпожи разжимать и говорила успокаивающе:
– Сердце моё, сердце моё, брось, брось его, сдохнет же, где другого искать будем.
Анхен выпустила из когтей лицо Михеля Кноффа и тот как был в исподнем одном, босой и с разорванной мордой кинулся к реке, по дороге заливая всё кровью, и про спину свою позабыл. Бежал он в ужасе, чтобы выполнить то, что пожелала добрая госпожа, правая рука благочестивой матери Кримхильды благочестивая Анхен.
Назад: Глава 25
Дальше: Глава 27