1
Рим, 17 марта 1960 года.
Жара стоит такая, что можно подумать, будто на дворе уже разгар лета. В парке клиники попадаются старые пальмы, по которым вьющиеся розы взбираются высоко вверх. Красные и белые розы уже распустились – это в марте-то! Каждое утро, выглянув в окно, я вижу, что их стало больше. И каждое утро я вижу новые цветы, новые краски на просторных лужайках. В парке мелькают садовники в соломенных шляпах и зеленых фартуках. Они останавливаются поболтать с карабинерами, которые охраняют меня днем и ночью, сменяясь каждые восемь часов. Теперь я их всех знаю в лицо, и все они знают меня. Подняв глаза к моему окну, они улыбаются мне и машут рукой в знак приветствия. Я попросил, чтобы на кухне для них всегда держали кьянти и сигареты. На карабинерах тропические шлемы и белая летняя форма.
Вот сторож выходит из своего домика возле высоких ворот, снабженных вверху острыми пиками. Он впускает внутрь хрупкую даму в черном. Я знаю ее: это жена страдающего наркоманией композитора, который каждый день работает в музыкальном салоне над своим концертом. Она появляется здесь всегда в черном, лицо скрыто черной вуалью, свисающей с черной шляпы. Спокойно, серьезно и медленно двигается она по цветущему парку, словно идет в похоронной процессии. Все у нее черное, даже корзинка, которая всегда у нее в руках. В этой корзинке она приносит апельсины, которые – по контрасту со всем черным – кажутся особенно яркими.
Изящная дама всегда приносит апельсины, когда приходит к своему мужу, а приходит она часто. Сестры милосердия говорят, что она оказывает на него чудодейственное влияние. После ее ухода он сочиняет музыку часами. Мария Магдалина, горбатая и поэтому весьма восторженная старшая медсестра, родом из Неаполя, часто стоит под дверью музыкального салона и слушает. Зардевшись, она заявила мне как-то:
– Это все любовь, мистер Джордан. Побыв с женой, он играет особенно вдохновенно.
Ровно две недели назад я начал поверять историю совершенного мной преступления беззвучно скользящей ленте магнитофона. Две недели – не такой уж долгий срок. Вероятно, пройдет еще много времени, прежде чем я расскажу все, что со мной произошло.
– Не торопитесь, – говорит профессор Понтевиво. – Времени у вас теперь предостаточно.
Я разделяю это мнение. Мне здесь нравится. Я вовсе не спешу за решетку.
Профессор Понтевиво и его врачи занимаются покамест только восстановлением моего организма, хотя, конечно, их совет ежедневно в течение нескольких часов рассказывать мою историю магнитофону – уже часть психотерапии, небольшая часть.
– У меня на вас большие планы, – говорит профессор Понтевиво. – Скоро мы об этом поговорим. Но покамест еще рано.
Итак, я получаю ежедневную капельницу для поддержания печени и различные инъекции, улучшающие работу сердца и кровообращения. Кроме того, ежедневный массаж. Все то время, что я здесь, то есть почти одиннадцать недель, я не брал в рот спиртного – ни виски, ни пива, ни вина, вообще ничего. И не страдаю от этого. Я только очень слаб и не могу спать без снотворного. Но я не испытываю никаких страхов! Вот уже пять недель – никаких страхов!
Пленки с записями я отдаю старшей медсестре-горбунье. Их тут же печатают на машинке. Профессор Понтевиво пока еще ни разу не высказался по поводу моего рассказа, и вчера я его прямо спросил:
– Представляет ли моя исповедь какой-то интерес? Профессор – очень маленького роста, седой, со смуглой кожей и мягким голосом. Носит очки в золотой оправе. Его английский безупречен, так как он долго работал в Америке.
– Любая исповедь представляет интерес, мистер Джордан.
– Может быть, мне следует сделать больший упор на какие-то определенные вещи? Может быть, вам чего-то не хватает в моем рассказе?
– Я понимаю ваше нетерпение, – ответил он. – Вы умны. И хотите помочь нам вас вылечить. Это непременное условие успеха. – У профессора румяные щеки и густые седые брови. Когда он улыбается, то становится очень похож на маленького Санта-Клауса. – Я сказал бы, что в вашем рассказе мне пока что бросились в глаза три вещи: во-первых, вы с каким-то садистским сладострастием стараетесь представить себя гадким человеком и осудить.
– Я гадок. И меня надо осудить.
– Вы жертва алкоголя. Поверхностный наблюдатель заметит у вас лишь типичные симптомы разложения личности: аморальность, асоциальность, безразличие, эгоцентризм, некоммуникабельность!
– Вот видите!
– Лишь поверхностный наблюдатель придет к такому выводу, мистер Джордан. Правда, у алкоголиков действительно наблюдается эта склонность к самообвинению и самоуничижению. Тем не менее каждый из них старается и как-то выгородить себя, оправдать. Вы же никогда. Поэтому у меня создалось впечатление, что вы, постоянно осуждая и принижая себя, облегчаете свою душу, освобождаетесь от какой-то тяжести. Вероятно, это вид раскаяния.
– А во-вторых?
– А во-вторых, в своей исповеди вы с большой неохотой отходите от событий последнего времени, которое еще настолько близко, что его можно было бы считать настоящим. И лишь очень редко говорите о своем далеком прошлом, от которого нас отделяют десятилетия, причем приступаете к рассказу с большим трудом – чтобы в конце концов рассказать отнюдь не все.
– Я рассказываю все!
– Отнюдь. Например, вы заявляете, что когда-то очень любили свою жену. Хорошо. Но на ста восьмидесяти страницах текста, которые я прочел, у вас не нашлось для нее ни одного ласкового слова, вы вспоминаете о ней только с раздражением, отвращением и антипатией.
– Я и говорю, что я плохой человек.
– Нет, абсолютно плохих людей не бывает. Почему вы любили свою жену? Когда любовь кончилась? Вы говорите, что ваша падчерица сначала вас ненавидела. Когда эта ненависть обратилась в любовь? Благодаря чему? Почему вы полюбили Шерли?
– По-моему, об этом я рассказал четко и ясно.
– Но я вам не поверил. Чисто физическое влечение не может играть определяющую роль для такого сложного человека, как вы. – Он погрозил мне пальцем. – Не считайте меня, старика, круглым идиотом! Вам придется еще многое мне рассказать, мистер Джордан. И у вас непременно должны быть мотивы и смягчающие обстоятельства. Нет в природе абсолютно законченных негодяев. В каждом человеке есть что-то хорошее.
– Во мне нет.
– И в вас тоже есть. В одном месте вы упоминаете, что ваша падчерица невероятно похожа на какую-то другую девушку. Что это за девушка? Какую роль играла она в вашей жизни?
Заметив, что я смертельно побледнел и щека начала дергаться, он сразу сказал:
– Нам некуда спешить, мистер Джордан, не надо подгонять время. Я просто хотел доказать вам, что до сих пор вы говорили о результатах, а не об исходных моментах вашего становления как личности. Вы дали картину того, что происходило на поверхности. Но еще не прикасались к корням, лежащим где-то в глубине и покрытым мраком неизвестности. Я совершенно уверен, что, например, та девушка представляет собой один из таких корней. Именно эта девушка – а не ваша падчерица, которая так на нее похожа.
Я изумленно уставился на него.
Один-единственный раз я упомянул о Ванде, один-единственный на сто восемьдесят страниц. Но он все равно тотчас почуял правду.
Ванда.
Вот я и произнес ее имя, впервые за много-много лет. А ведь я поклялся себе никогда больше его не произносить! И решил больше никогда о ней не вспоминать! И никогда больше…
Ванда.
Почему я опять произношу это имя? Что со мной происходит? Что делает со мной профессор Понтевиво? Он прав. Все началось с Ванды. Когда она… Не хочу. Не хочу. Не хочу об этом говорить.
Но я должен. Должен. Должен заставить себя это сделать. Должен рассказать все, в том числе и самое страшное. Должен признаться, что я…
Нет, не могу. Не могу. Не могу.
Может быть, когда-нибудь у меня хватит на это сил. Может быть, когда-нибудь у меня повернется язык рассказать историю Ванды.
Ванда…
Ванда…
(Примечание секретарши, печатавшей текст с пленки: синьор Джордан произносит последние слова очень взволнованно и невнятно. Потом следуют несколько совершенно непонятных фраз. После длительной паузы синьор Джордан говорит: «Нет, пока еще не могу».)