Книга: Горькую чашу – до дна!
Назад: 1
Дальше: 3

2

Папит.
Она назвала меня «Папит» – впервые за много лет. Ей было четыре года, когда мы с ней познакомились, и она возненавидела меня, словно я был тем самым исчадием ада, которым ее и других маленьких девочек стращал священник: только под страхом наказания можно было заставить ее назвать меня «дядя Питер» – да и то сквозь зубы и отвернувшись. В ту пору она все время грозила матери: «Мой папа умер, но я все равно буду его любить, только его одного! И если ты выйдешь замуж за этого дядю Питера, я тебе никогда не прощу!»
Когда мы поженились, ей было шесть, и после свадьбы она сказала мне голосом, глухим от ненависти: «Ты не мой папа. И я никогда не стану называть тебя папой, хоть убейте. Ради мамы буду называть тебя Папит, «Пит» от «Питер». К тринадцати годам ее ненависть не разгорелась, но все же тлела. Пожав плечами, она заявила: «Папит звучит как-то слишком по-детски». И впредь я стал для нее «Питером» – на целых шесть лет, вплоть до сегодняшнего дня.
Трубка выскользнула из моей мгновенно вспотевшей руки и шмякнулась на колени. Мембрана прохрипела:
– Папит… Ты меня понял?
Я схватил трубку обеими руками и вновь почувствовал запах виски и мокрых окурков. Кровать подо мной слегка закачалась.
– Шерли… Вдруг тебя кто-нибудь услышит?
– Никто меня не услышит.
– Где мама?
– В театре. С Бэйкерами. И еще – я ведь заказала разговор за твой счет. Чтобы она не обнаружила эту сумму на счете телефонной компании.
Кровать теперь раскачивалась заметнее, да и воздуха мне стало не хватать.
– Как это – «в театре»? Который теперь час, по-твоему?
– Начало двенадцатого.
– А где слуги?
– Я говорю из твоего бунгало. – (Мое бунгало стояло в стороне от главного дома, и там был свой телефон.) – Никто нас не подслушивает.
– А здесь, в отеле? На коммутаторе?
– Папит, ты меня понял? Я…
– Не произноси этого слова!
Боже правый. Что, если бы жена сейчас вернулась и стала искать дочь? Что, если кто-нибудь подслушивает под окном бунгало? Я выдавил:
– Не верю. Не может этого быть.
– Я была сегодня у врача.
– Врач ошибся.
– Я была у него дважды. Сегодня и две недели назад.
– Две недели назад я еще был дома. Почему ты тогда ничего мне не сказала?
– Я… Не хотела тебя волновать… – Детский голос задрожал. – Я думала, просто задержка… А ты так нервничал из-за фильма…
– Кто этот врач?
– Его адрес мне дала подруга. Он живет в Лос-Анджелесе. Я была очень осторожна. И ездила к нему только на такси. Он не знает моей настоящей фамилии.
– И что же он?
– Сделал две пробы. С мышами. И с пшеничными зернами.
– Ну и как?
– Все подтвердилось. Он совершенно уверен. Второй месяц. – Вдруг она сорвалась на крик: – Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Но я хочу его сохранить!
– Не кричи!
– Ты должен немедленно поговорить с мамой… Теперь надо кончать…
– Шерли, прекрати!
– …Я его не отдам! Скорее наложу на себя руки! Он – часть…
Чтобы заглушить ее голос, я заорал:
– Замолчи!
Она умолкла. Я слышал, как шумно она дышала.
– Ты что, совсем с ума сошла? Хочешь, чтобы разразился скандал?
Этот разговор был чистым самоубийством. Любая телефонистка с коммутатора, услышав последние фазы, могла сообразить, что к чему, и начать меня шантажировать. Я прохрипел в трубку:
– Прости, что я на тебя накричал.
Она всхлипнула.
– Не плачь.
Она зарыдала.
– Перестань плакать. Ну пожалуйста. Прошу тебя, перестань, Шерли!
Но она продолжала рыдать. Мне хотелось ее утешить, шепнуть нежные слова, осыпать ее уверениями в любви, но ничего этого я сделать не мог. Я вынужден был сохранять рассудок и благоразумие, если надеялся еще спасти нас обоих от этой лавины бед. Я вынужден заставить себя держаться с ней жестоко и грубо, не раскисать.
– Ты будешь делать только то, что я тебе скажу. Поняла?
– Но мама…
– Мама ничего не должна знать. Если она что-то заподозрит, мы пропали.
– Я больше не могу… Я не выдержу… Папит, я не могу глядеть ей в глаза… Не могу с ней говорить…
Я слышал голос Шерли, любимый ее голос: такой же чистый, такой же трогательный, каким он оставался в моей памяти после всех тех ночей и объятий, полных отчаяния и сознания вины, которыми сменилось опьянение первых встреч. Я был старше. Опытнее. Если я сейчас не совладаю с нервами, мы оба пропали. И я вновь заставил себя держаться с ней холодно, твердо и жестко.
– Мы говорим по телефону. И не имеем права рисковать. Положи трубку. Я тебе напишу. Сегодня же. И пошлю авиапочтой, экспресс. До востребования. Главпочтамт. Пасифик-Пэлисэйдс. Как всегда.
– И что же… Что же?
– Все будет в письме. В Лос-Анджелесе у меня есть друзья. Они помогут.
– Не хочу ничьей помощи!
– Ты сделаешь так, как я напишу. В нашей… в этой ситуации ты просто не можешь поступить иначе. Разве ты этого не понимаешь?
Молчание. Потом над пустынями, горами и лесами Нового Света, над темными глубинами океана до моего уха донесся шепот несчастного ребенка, и сердце мое болезненно сжалось:
– Я… понимаю…
– Вот и хорошо. – Холодным, безжалостным и холодным я был обязан оставаться, если хотел помочь нам обоим, если хотел оградить нас от гибели и грязи, скандала и позора.
– А можно мне… можно мне пойти к отцу Хорэсу?
Так звали ее священника. Мать воспитала Шерли верующей католичкой. И теперь она страдала от этого. С тех пор как между нами все началось, я не позволял ей исповедоваться. Она подчинилась, потому что любила меня, но я уверен, что мрачные пророчества и кары, предназначенные ее религией для таких грешников, как мы, преследовали ее и в тяжких, мучительных снах.
– Ни в коем случае! Ты не пойдешь к нему, слышишь?
– Но я должна! Я должна все сказать ему, Папит!
– Нет!
– Я буду проклята… Мне никогда не простится, если я не…
– Не хочу больше слышать об этом! Ни слова, понимаешь, ни единого слова об этом ты не скажешь ни одной живой душе!
Молчание.
– Повтори!
– Ни слова… Ни единого слова…
– Ни отцу Хорэсу, ни подруге, никому.
И голос, растерянный детский голос, запинаясь и захлебываясь слезами, прошептал мне в ухо:
– Сделаю все, как ты скажешь… Только так, как ты скажешь… Прости, что я причиняю тебе столько волнений…
Меня прошиб пот. А я-то? Я-то что ей причинил?
– Бедная моя девочка… – «Бедная моя девочка» – это-то мог сказать отец своей дочери, так или нет, коммутатор? – Ты должна теперь быть благоразумной… – Этого ведь мог отец потребовать от своей дочери, так или нет, любезные дамы на телефонных станциях в Гамбурге, в Пасифик-Пэлисэйдс и на центральной в Нью-Йорке?
– Папит, я тебя люблю!
I love you, сказала она. Это-то могла ведь сказать расстроенная дочь своему отцу? По-английски это звучало иначе, по-английски можно было это сказать.
– Надо кончать разговор.
– Я тебя люблю. У меня есть только ты. Я здесь совсем одна.
– Все будет хорошо.
– Не вешай трубку! Скажи мне тоже, что любишь, пожалуйста, скажи! – То вверх, то вниз ходуном ходила подо мной кровать.
– Спокойной ночи, Шерли!
– Скажи мне, прошу тебя! Мне тогда не будет так страшно!
Я сказал:
– I love you, Shirley. I love you with all my heart. По-английски это звучало иначе. По-английски отец мог сказать это своей дочери, любезные дамы в Пасифик-Пэлисэйдс, Нью-Йорке и Гамбурге. Я люблю тебя, Шерли, я люблю тебя всем сердцем, сказал я своей падчерице, которая ждала от меня ребенка.
Назад: 1
Дальше: 3