15
Самолет «Люфтганзы» был наполовину пуст.
Мы сели где-то в середине салона. Слева от прохода, где было три сиденья в ряду, у окна сел Миша. Рядом с ним – Наташа, а рядом с Наташей, у прохода, комиссар Фрид. Справа на крайнем сиденье уселся комиссар Готтхельф, я сел в глубине у окна. Так они хотели лишить нас с Наташей возможности общаться. Теперь она могла беседовать только с сыном, и у них был долгий разговор на пальцах. Наташа терпеливо объясняла Мише что-то, чего он сначала не понимал. Под конец он, видимо, все понял, потому что помахал мне рукой и, по всей видимости, успокоился.
Мое правое запястье по-прежнему было приковано к левому запястью Готтхельфа. Тот уже не кипел от злости, но был очень молчалив. Когда подали еду, он снял наручники, потом опять защелкнул.
До Милана светило солнце.
Потом мы попали в облака. Самолет дрожал, пробиваясь сквозь их толщу, несколько раз даже «проваливался», но Миша ничуть не боялся. Я почувствовал, что самолет начал набирать высоту. В салоне все еще горел свет, за окнами все еще пролетали клочья темных, серых туч, иногда по стеклам даже стучали струи дождя. Но мы летели все выше и выше…
Эту последнюю часть моей исповеди я наговариваю в камере гамбургского следственного изолятора в микрофон магнитофона, который мне подарил профессор Понтевиво – как будто предчувствовал, что мне еще придется в чем-то исповедаться.
Камера у меня просторная и хорошо оборудованная, и следователь вполне толковый и вежливый. Наташу не взяли под стражу. Вообще пока не ясно, что с ней будет. Вероятно, она получит срок лишения свободы, скорее всего, условно, считает ее адвокат, а кроме того, ей грозит собрание суда чести ее коллег по профессии. Но адвокат надеется, что ему удастся это предотвратить. Он твердо надеется.
Сегодня понедельник, 4 июля. Я сижу здесь неделю. Первые дни были заполнены формальностями, допросами и очными ставками. В зарешеченное окно я вижу остальные три стены с зарешеченными окнами, обрамляющие тюремный двор. Судебные заседания по моему делу должны начаться вскоре, еще до летнего перерыва. Во вторник мой адвокат придет ко мне для очередной беседы. Он приведет с собой своего коллегу, которому гражданский суд Лос-Анджелеса поручил представлять интересы штата Калифорния против Питера Джордана по обвинению в совращении несовершеннолетней, иначе говоря: позаботиться о том, чтобы этот процесс проводился отдельно от немецкого или же одновременно, но по американским законам. С завтрашнего дня у меня будет полно дел.
Поэтому я и хочу завершить свою исповедь сегодня, в этот дождливый понедельник. Девятая кассета скоро кончится. Машинописную копию первых восьми профессор Понтевиво за это время переслал по моей просьбе следователю. Таким образом, если я сегодня закончу свой рассказ, то будет подведена черта под определенным периодом моей жизни и может начаться новый.
Я сказал «новый», а сам, несмотря на это, сжимаю в руке нечто, относящееся к прошлому периоду моей жизни: золотой крестик, некогда подаренный мне Шерли, чтобы защищать и охранять меня. Он жжет мне руку, этот маленький крестик, сопровождавший меня на извилистых путях моей жизни.
Я сохраню его. Новый период жизни отнюдь не значит: новая жизнь. У каждого из нас всего одна жизнь. И крестик – часть этой моей единственной жизни. И если не потеряю, он будет со мной до самой смерти. Эта наша единственная жизнь таит в себе для каждого из нас другие переживания, другие выводы и другие кары. Чем больше пережито, тем больше шрамов от затянувшихся ран. Я имею в виду не только телесные, но и душевные раны. Одна такая рана может и не зажить, тогда человек умирает от своей жизни.
Нет, я не выброшу талисман Шерли. Даже если бы захотел, не стану этого делать. Никто не может выбросить свое прошлое. Это было бы слишком просто.
Итак, я сжимаю в руке золотой крестик Шерли, который будет напоминать мне, всегда будет напоминать мне обо всем, что случилось; итак, я продолжаю свой рассказ с того места, где сам себя перебил…