18
До этого момента я помню все совершенно отчетливо.
Я плохо себя чувствовал в тот вечер. Мне бы надо было поехать в отель и вызвать Шауберга. Тогда все, без сомнения, кончилось бы благополучно.
Однако я не поехал в отель. Вместо этого сидел в машине у ворот кладбища, беседовал с человеком из Освенцима и пил. Последнее было моей главной ошибкой. Дело в том, что мой организм не выносил алкоголя, с тех пор как мою кровь «очистили». Но я этого не знал.
Еще я помню довольно точно мой разговор с доктором Гольдштайном. Так его звали, это я тоже помню. А его жену звали Лиззи, дочку Моника. Гольдштайны не сразу попали в Освенцим, сначала их повезли в Берген-Бельзен, потом в Терезиенштадт. Долгий путь страданий. Гольдштайн описал мне его, я бы мог воспроизвести тут его рассказ, но не стану этого делать, хотя и помню все в точности. И расскажу только один маленький эпизод.
Когда Гольдштайн после освобождения Красной Армией заметался по лагерю в поисках Лиззи и Моники, он вскоре встретил женщин, которые рассказали ему, что его жена и дочь погибли в душегубке. Они были надежные свидетельницы. Одна из них сказала, что дети за день до гибели играли в игру «Кем ты хочешь стать?». И маленькая Моника сказала: «Я хотела бы стать овчаркой – часовые вон как их любят…»
Гольдштайн рассказывал мне множество таких историй, а я наливал и наливал ему – и себе тоже. А зря. Я слишком долго просидел с ним в машине и слишком много выпил.
И когда наконец поехал, был уже сильно пьян. Не помню, который был час. Помню только, что голова очень болела и было страшно возвращаться в отель. Съемки фильма все же помогали мне держаться. Теперь они кончились. И я внезапно ощутил страшную пустоту во мне и вокруг меня.
Не будь я так пьян, я бы догадался позвонить в Рим и спросить у профессора Понтевиво, не сможет ли он принять меня в свою клинику пораньше, то есть тотчас, немедленно. Тогда бы я купил билет на ближайший рейс. И вообще сделал бы много разумных вещей, будь я трезв. Но я не был трезв, когда ехал с Гольдштайном в город. Помню также, что боялся обидеть его, слишком резко оставив одного. Ведь он так долго сидел со мной и пил мое виски. Как же я мог не принять его приглашение опрокинуть пару стаканчиков за его счет?
Еще я помню, что первая пивная, куда мы с ним зашли, была маленькая забегаловка к югу от Винтерхудского парка, помню парк весь в снегу и тихий проулок рядом. В этом районе Гольдштайн был известен. С ним все здоровались, а мы опять пили, и несколько человек присоединились к нашей компании. В этой забегаловке еще было виски, равно как и в следующей, в которую мы потом пошли.
Потом мы поехали на машине, и, когда остановились, Гольдштайн сказал мне, что мы оказались в округе Уленхорст. Как называлась улица, не помню. Во второй забегаловке было намного больше народу, чем в первой, и нас немного толкали, но не нарочно, просто зал был переполнен.
Из того, что зал был переполнен, я делаю вывод, что было уже довольно поздно, так около девяти. В этой пивнушке виски не было. Мы пили пиво и водку «дорнкаат», и это меня доконало. Не помню уже, что мне рассказывал Гольдштайн. Он беспрерывно говорил и был счастлив, что нашел наконец человека, готового слушать его без конца, и каждый раз, когда я говорил, что мне надо ехать домой, что я неважно себя чувствую, он отвечал: «Еще по маленькой, и сразу полегчает».
Перед второй пивнушкой я уже понял, что сильно пьян. И, проехав всего квартал, остановился, опасаясь, что могу куда-нибудь врезаться.
– Пошли пешком, – сказал Гольдштайн. – Я знаю здесь неподалеку уютный погребок, там можно спокойно поговорить без помех.
Я решил, что прогулка по воздуху меня немного отрезвит, но получилось обратное. От холода я еще больше опьянел. Не помню, куда мы пошли. И погребка абсолютно не помню. Поэтому знаю, что он был не последним злачным местом, которое мы посетили в ту ночь. Потому что последнее я помню лучше некуда!
Это было довольно скучное помещение с деревянными панелями и длинной стойкой. На стенах красовались яркие картинки с голыми девками. На столиках горели лампы под красными абажурами. Обслуживали гостей только официантки. За стойкой стоял бармен. В этом баре все было какое-то убогое, в том числе и посетители, зато виски имелось, что меня несколько успокоило, поскольку от «дорнкаата» меня мутило.
За столиками сидело несколько шлюх, две супружеские пары и примерно десяток мужчин – по-видимому, мелких служащих из банков, автофирм и экспортных бюро. Мужчины пили со шлюхами или играли на игральных автоматах, а музыкальный ящик оглашал зал музыкой. В этом баре было довольно шумно, это я тоже помню.
Мы с Гольдштайном уселись у стойки. Кажется, к тому времени мы с ним были уже на «ты» и клялись всегда и во всем помогать друг другу и чувствовать локоть друг друга, в общем, мололи чепуху, как все упившиеся в стельку.
Потом я решил, что мне необходимо позвонить по телефону. Аппарат висел в коридоре, ведшем в туалет. Я позвонил в отель, попросил соединить меня с гаражом и позвать к телефону Шауберга. Я хотел, чтобы он вызволил меня отсюда. Это последнее, что я помню.
Шауберг даже еще успел взять трубку, но, когда я услышал его голос, волны алкогольного тумана опять захлестнули меня с головой, и я не мог выдавить из себя двух связных слов, только бормотал что-то весьма несуразное. Я не знал, как называется бар, где я нахожусь, и на какой он улице, а Шауберг только повторял:
– Приезжайте в отель, Господи Боже мой! Сейчас же приезжайте в отель, идиот!
Меня взбесило, что он обозвал меня идиотом, и я повесил трубку. Потом решил было позвонить Наташе, но адреса и телефоны одиннадцати Петровых, приведенных в телефонном справочнике, так расплывались у меня перед глазами, что я не мог их разобрать. Я набрал наудачу несколько номеров, отозвались незнакомые люди, которые раздраженно бросали трубку, как только я начинал бормотать. И я оставил эту затею.
Потом направился в туалет и вымыл лицо холодной водой. Теперь я уже сообразил, что напился, как никогда в жизни еще не напивался: до бесчувствия, до потери лица, до полного выпадения из реальности. И понял, что мне надо немедленно ехать в отель, иначе беды не миновать.
Удивительно: что беда неминуема, я был уверен, еще когда вернулся в зал и хотел попросить бармена вызвать мне такси. Но ничего не успел. Беда уже произошла.
Я увидел, как здоровенный, мокрый от пота бугай с бычьим затылком, в сером костюме из магазина готового платья, спихнул тощего, тщедушного Гольдштайна с высокого табурета у стойки. Сначала я увидел только спину бугая. Но тут же и лицо Гольдштайна. Оно было мертвенно-бледное и как бы готовое заплакать.
– Это подло! – услышал я голос Гольдштайна. – Верните мне их!
Кое-кто из гостей засмеялся, но большинство молчали. В эти минуты музыкальный ящик не играл. Бармен сказал бугаю:
– Будьте же благоразумны, сударь!
Было видно, что бармену очень стыдно за происходящее. Одна из шлюх крикнула:
– Отдай ему туфли, толстяк! Туфли!
Только тут я увидел, что толстяк держал в руках детские туфли, которые Гольдштайн подобрал в Освенциме пятнадцать лет назад.
Пока я звонил по телефону, А 2456954, по-видимому, вынул их из свертка и рассказал свою историю. Толстяк понял руку с туфлями вверх: Гольдштайн был намного ниже ростом и не мог их достать, хоть и попытался спьяну подпрыгнуть, отчего толстяк покатился со смеху. Теперь я увидел его спереди. Он был пьян в стельку, как и Гольдштайн, но все же меньше, чем я, и лицо у него было розовое и скорее добродушное и приятное, чем жестокое и зверское. Просто большой и толстый человек забавлялся, дразня маленького и тощего.
– Отдайте ему туфли! – крикнул бармен. – Такими вещами не шутят!
Гольдштайн все это время пытался подпрыгнуть и тут грохнулся на пол, так как был пьян. Несколько человек засмеялись, а бармен сказал:
– Нет ничего смешного! Сейчас же отдайте ему туфли! Но толстяк и не думал отдавать.
Теперь он скакал перед Гольдштайном, с трудом поднимающимся с полу, вперед-назад, вправо-влево, подобно мячику или тореро, размахивающему красным плащом перед быком. Гольдштайн, плача и спотыкаясь, ковылял за ним, умоляя:
– Пожалуйста… отдайте… отдайте… пожалуйста… Одна из шлюх встала и громко сказала мужчине, сидевшему за ее столиком:
– Тебе это зрелище нравится, а мне нет! – И подставила толстяку ножку. Он споткнулся, но не растянулся на полу, а лишь ударился о деревянную панель и тут же отвесил девушке две оглушительные затрещины.
– Грязная свинья!
– Нет, с этим пора кончать! – сказал на это мужчина за ее столиком, встал и врезал толстяку кулаком в лицо. Тот только рассмеялся и ударил мужчину носком ботинка в такое чувствительное место, что тот рухнул на колени и застонал.
Тут дружки этого мужчины навалились на толстяка. Он опять рассмеялся; отшвырнув в сторону детские туфельки, он схватился с четырьмя сразу и играючи отдубасил их по-страшному. Он был необычайно силен. Девицы завизжали. Бармен выбежал в коридор звонить в полицию. Гольдштайн ухватил одну туфельку, вторая лежала на полу передо мной.
Я поднял ее и как раз в эту минуту услышал голос бармена, кричавшего в трубку:
– Наряд полиции… Боже, приезжайте поскорее…
А я поднял туфлю к глазам и уставился на нее, потому что внутри ее, на подкладке, увидел полустершиеся золотые буквы: БРАЙТШПРЕХЕР, БЕРЛИН.
Брайтшпрехер, Берлин.
В этот момент я явственно услышал голос Ванды: «Мои лучшие туфли… каблук сломался… сшитые на заказ… у Брайтшпрехера…»
Отчаянные вопли официанток. Звон разбивающегося стекла. На месте стойки одни обломки. Пьяный толстяк как с цепи сорвался и громил все подряд. Мужчины испуганно жались к стенке. Бармен влетел в зал.
– Полиция! Сейчас прибудет полиция!
Несколько гостей схватили пальто, швырнули на столик деньги и бросились наутек. Брайтшпрехер, Берлин.
Я все смотрел и смотрел на детскую туфлю. И вдруг волна бешеной злости поднялась во мне – как раньше поднимался тот кулак смерти, – захлестнула меня с головой и отняла последние остатки сознания.
Брайтшпрехер, Берлин.
Тут я услышал вопль Гольдштайна. Я оторвал глаза от туфли. Толстяк с силой ударил его носком ботинка. А 2456954 отлетел в угол. Толстяк надвинулся на него и принялся избивать.
– Еврейская свинья, – приговаривал он при этом, совершенно спокойно и ровно дыша, словно и не дрался только что с четырьмя мужчинами сразу. – Ах ты ничтожество, жид пархатый…
– Не надо… не надо… не надо… – взвизгивал Гольдштайн, прикрывая обеими руками голову, а толстяк все молотил и молотил кулачищами; мужчины пытались оттащить буяна, но он с легкостью стряхивал их всех.
– Сижу себе тут тихо-мирно, а этот вдруг вваливается! Душегубка по тебе плачет!
В самом деле все в баре помогали Гольдштайну или старались ему помочь, но Толстяку было все нипочем. Он стряхивал с себя нападающих, словно крыс. И продолжал избивать Гольдштайна.
– Шесть миллионов – ну, насмешили! Их было самое большее два!
Вдруг все закружилось у меня перед глазами, и я увидел Ванду, Хинце-Шёна, мою покойную маму, Косташа, Ситона, режиссеров, с которыми работал двадцать пять лет назад, увидел Джоан, Шауберга, Наташу, все они кружились, толпились, проплывали друг у друга над головой, я услышал голоса, голоса, которые пели хором, голоса, которые горланили, и мужской голос, вопивший:
– Питер! Питер! Помоги мне…
Мелькание лиц. Языки пламени. Звон стекла. Пожарный колокол.
«Знамена выше и тесней ряды…»
– Питер! Питер! – Это был голос Гольдштайна. Сцена 321, дубль одиннадцатый!
«И кровь жидовская стечет с ножа…» «Эта темно-вишневая шаль…»
Все громче и громче звуки, все быстрее и быстрее кружатся лица. Что-то сверкнуло, ослепило меня блеском что-то длинное, узкое…
– Питер!
Сирена. Что это еще за сирена?
Шаги. Голоса. Много голосов. Выкрики. Много выкриков.
Потом я увидел, что это длинное и узкое так сверкало и серебрилось: острый стилет. Он лежал за стойкой на кубе льда – видимо, бармен пользовался им, когда колол лед.
Я схватил стилет.
Бросился вперед.
Брайтшпрехер, Берлин.
Все отпрянули от меня, в том числе и мужчины, все еще пытавшиеся оттащить толстяка от Гольдштайна. Толстяка так удивила моя атака, что он потерял равновесие. И рухнул на стонавшего Гольдштайна, а я повалился на толстяка и распластался на его жирной спине. Лица закружились перед глазами с такой скоростью, что стали неразличимы.
Я взмахнул рукой, державшей стилет. И с силой рассек им воздух. Сталь впилась толстяку между лопатками. Я успел заметить, что серая ткань готового костюма мгновенно окрасилась красным. Потом кто-то ударил меня чем-то тяжелым по темени, и я потерял сознание.