СЕДЬМАЯ КАССЕТА
1
С адским грохотом раскаленная до беловато-голубого свечения и рассыпающая фонтаны брызг стальная болванка выскочила из-под громыхающих электромолотов пресса и полетела на бешено вращающиеся цилиндры прокатного стана.
Свет в цехе так резал глаза, что все – и рабочие, и члены съемочной группы – вынуждены были работать в черных очках. Свет – белый, желтый, серебристо-серый и красный – струился отовсюду, до того яркий, что без защитных очков вполне можно было ослепнуть. Грохот гигантских механизмов был такой же оглушительный, какой бывает в ангаре, где испытываются турбореактивные двигатели на полных оборотах.
Двести человек работали в эту ночную смену с 29 на 30 ноября, начавшуюся в 19 часов. Все они были голыми до пояса, некоторые работали в одних плавках, но на всех были сапоги, защитные шлемы и очки. Хотя огромные вентиляторы непрерывно нагнетали в цех свежий воздух, жара стояла такая, что дышать было нечем.
Здесь, на заводе Круппа в Эссене, мы снимали очередные эпизоды фильма, и наш оператор с ассистентом, режиссер с ассистентом, Косташ, я и все остальные члены съемочной группы тоже были голые до пояса, надели защитные очки и шлемы, и пот катился со всех нас градом, размазывая грязь по голому телу.
В этом цехе мы должны были, согласно плану, снимать важные эпизоды фильма в течение следующих пяти ночей. Мы получили разрешение на съемки только во время ночных смен. Днем в цехе работало 500 человек, и мы бы мешали производству.
В старом фильме Пауэра аналогичные сцены снимались на сталелитейном заводе под Питтсбургом. Их драматургический смысл заключался в том, чтобы показать, как спившийся узкогрудый слабак Карлтон Уэбб внезапно по воле сценариста попадает в мир тяжелого мужского труда, как он в этом мире чуть не гибнет и как в конце концов с ним справляется.
По сценарию действие этого «фильма в фильме» разворачивалось в среде рабочих, занятых в тяжелой промышленности. Здесь, в среде горняков и иностранных рабочих, кочегаров, угольщиков, операторов прокатных станов, рабочих электропрессов и членов их семей, герой фильма познакомился с «настоящими людьми», с «подлинной жизнью», с истинными ее трудностями – ну и, конечно, с красивой девушкой – работницей, ставшей позже соперницей его богатой и капризной возлюбленной.
Когда я (то есть герой нашего фильма) познакомлюсь со всем этим, выстрадаю и преодолею, когда я, по Горькому, стану «настоящим человеком», тогда муж моей бывшей любовницы убьет меня из ревности, давно уже утратившей какие-либо основания.
Таково было содержание нашего фильма – и, если его так пересказать, он неминуемо покажется шаблонным и традиционным. Однако если отвлечься от того, что мы снимали в павильоне, то, что мы снимали здесь, не было ни шаблонным, ни традиционным! Двести рабочих ночной смены не были просто великолепными статистами, они на самом деле были «настоящими людьми», и, когда я проговорил с ними несколько часов, до меня начало наконец доходить, что кроме моего мира роскошных апартаментов, порока, распущенности и денег существует другой, совершенно другой мир – несравненно более существенный по размерам и прочности, в который я неожиданно попал, как и герой нашего фильма Карлтон Уэбб.
В то воскресенье мы выехали на машине из Гамбурга в 8 часов утра – Джоан, Шауберг и я. В 11 часов мы уже были в Эссене. После обеда операторская группа обосновалась в огромном цехе, и два бригадира показали мне те виды работ, которыми я должен был овладеть и ночью воспроизвести перед кинокамерой. Потом я на часок прилег отдохнуть. А с девятнадцати часов стоял на вахте у прокатного стана.
Что съемки в Эссене и психически, и физически будут самыми трудными в фильме, мы все знали заранее. Грохот, жара и работа ночью в этом царстве гигантских машин в кратчайшие сроки изматывали здоровяков. Рабочие работали в ночную смену только по четыре часа, а мы, поджимаемые сроками завершения съемок и съемочным планом, оставались в цехе с 19 вечера до 3–4 часов утра. Эти пять ночей мне еще долго не забыть.
Уже в первый съемочный день, в воскресенье, гримеры в 18 часов с ужасом рассматривали мой покрытый прыщами, гнойничками и пятнами торс, который мне наконец пришлось перед всеми обнажить. Они позвали Ситона, Косташа и Альбрехта, так что под конец я, полуобнаженный, стоял перед десятком человек, разглядывавших меня и сокрушенно покачивавших головами, в то время как я настойчиво втолковывал им, что уже лечусь препаратами и облучением у одного гамбургского дерматолога, что болезнь моя не опасна и имеет аллергический характер и врач сказал, что можно спокойно замазывать прыщики… гримом и пудрой. Что было истинной правдой. Только врача этого звали Шауберг, и он, до того как вернуться в Гамбург, высказался так: «Не бойтесь накладывать грим и пудру сколько душе угодно. У вас в организме сейчас столько ауреомицина, что вам любая инфекция нипочем! На всякий случай всажу вам еще двойную дозу, дабы вы не оскандалились у господина Круппа до моего возвращения».
Что он и сделал, а потом укатил. Дело было в полдень; а в 10 часов вечера я стоял перед камерой, и пот ручьями тек по мне, смывая грим и пудру. Подражая настоящим рабочим, я длинным и тяжелым железным прутом подправлял движение раскаленных стальных болванок, проплывающих мимо нас по вращающимся цилиндрам. В опасных кадрах (например, в рукопашной с одним рабочим на мостике над прокатным станом) меня подменял дублер – артист цирка, но в большинстве сцен я снимался сам. Как обращаться с железным прутом и подправлять им раскаленные стальные болванки, не давая им нас раздавить, мы еще летом целыми днями тренировались в Питтсбурге и прошлым вечером еще раз уже здесь, в Эссене.
Оператор прокричал мне в ухо, чтобы я не беспокоился из-за того, что грим на прыщах от жары сразу растает:
– У нас пленка панхром. На ней раскаленный металл даст такую яркость, что все вы так и так получитесь лишь темными силуэтами. А на крупных планах у меня в кадре будет только ваша голова. На ней никаких прыщей нет. Завыла сирена.
Первую ночную смену пришла подменить вторая. Двести выдохшихся мужчин ушли. Двести отдохнувших встали на их место.
23 часа.
Уже одиннадцать часов Шауберг отсутствовал. Почему он не вернулся? По автобану до Гамбурга всего три с половиной часа езды. В 16 часов он собирался произвести операцию. С того времени тоже прошло уже целых семь часов. Даже если операция заняла два часа – а так долго она не могла продлиться, – даже в этом случае ему давно полагалось бы вернуться. Значит, что-то стряслось!
С 23 часов этот кошмар не шел у меня из головы. Что-то стряслось. С Шерли. Или с Шаубергом. Или же с ними обоими. Наверняка что-то произошло.
Но что?
СЦЕНА 187/ПОМЕЩЕНИЕ/НОЧЬ/1
Помреж с хлопушкой молча держал черную дощечку перед объективом камеры. Здесь не было смысла выкрикивать номер сцены. Хоть надорвись. Поэтому звук мы вообще не записывали и снимали все в немом варианте. Между собой все объяснялись знаками.
Большой палец книзу: Камера!
Большой палец кверху: Камера работает!
Хлопок в ладоши: Начинай играть!
И я играл.
Я играл и играл. А страх в душе рос и рос. 23 часа 15 минут. – 23 часа 30 минут. – 23 часа 45 минут.
СЦЕНА 188/ПОМЕЩЕНИЕ/НОЧЬ/2
Большой палец книзу. Большой палец кверху. Хлопок в ладоши.
Я играл и чувствовал, что руки у меня немеют, что я уже еле удерживаю железный прут, что поясница разламывается, а голова раскалывается, что пот уже потоками льется по телу и что с ним из меня вымываются силы, последние силы. А ведь это была первая ночь, первая из пяти. В 24 часа мы сделали получасовой перерыв.
О Шауберге ни слуху ни духу.
Для меня поставили жилой фургончик в более или менее звукоизолированном отделении прокатного цеха, и я прилег на койку. Старина Гарри завернул меня в теплые одеяла, и я попросил его дать мне побыть одному. Когда он ушел, мне вспомнилось, что у Пауэра сердечный приступ случился именно в таком ют фургончике и тоже во время перерыва в съемках, только под открытым небом, на студии «Севилья» под Мадридом. Поэтому я распахнул дверь фургончика и позвал Гарри.
– У нас тут ведь есть телефон, верно?
– Да, мистер Джордан.
Я принес его, то есть, вернее сказать, прикатил, так как телефон стоял на никелированной треноге с колесиками и за ним тянулся длиннющий шнур, разматывающийся с барабана. Так аппарат оказался в моей уборной, и я дрожащими пальцами набрал код Гамбурга и номер моего отеля.
– Говорит Джордан. Соедините меня, пожалуйста, с моей дочерью.
– Мне очень жаль, мистер Джордан, но мисс Бромфилд просила нас не беспокоить ее.
– Когда?
– После шестнадцати часов. Она сказала, что плохо себя чувствует.
– И с тех пор не перезвонила?
– Нет, мистер Джордан. Она собиралась принять снотворное.
– Тем не менее соедините меня.
– Но…
– Соедините меня! Это важно! В худшем случае мы ее разбудим!
В общем, меня соединили, и в трубке загудел сигнал «свободно».
– Мисс Бромфилд не берет трубку.
– Я слышу.
– Видимо, очень крепко спит.
– Да. – Может, она уже умерла.
– Послать кого-нибудь к ней в номер?
Может, и в самом деле спит? Может, Шауберг еще у нее? Может…
– Нет. Нет, ни в коем случае. Если она так крепко спит, я не хочу ее беспокоить. Большое спасибо.
0 часов 30 минут.
Где же Шауберг?
Почему Шерли не берет трубку?
Если с Шерли что-то случилось, если Шауберг ее поранил… если она умерла от потери крови… умерла от потери крови… если этот старый морфинист убил ее своими трясущимися руками… и ударился в бега… и уже где-то у границы…
– Всемогущий Боже!
Внезапно я осознал, что эти слова я выговорил вслух, громко и четко. В жизни я их не произносил! В дверь постучали. Она открылась.
– Добрый вечер, дорогой мистер Джордан! Или скорее следовало бы сказать «доброе утро»? – Шауберг был бледен и утомлен, но улыбался.
Я рывком сел.
– Что с ней?
– Все в наилучшем виде. Спит как сурок. Сегодня ей придется полежать, а завтра может уже приступить к работе. Вам теплый привет.
Я хотел что-то сказать, но все вокруг закружилось, я поднес руку к горлу и вновь упал головой на подушку.
– Я… я задыхаюсь…
– Где ящик?
– Под… кроватью…
Он отреагировал молниеносно. Заперев дверь, он выхватил из-под кровати ящик. Что было после, я видел как сквозь туман. Желтое пятно. Зеленая точка. Серебряный луч. Укол в предплечье. И потом опять покой, мир в душе, блаженство.
Я глубоко дышал. Шауберг спрятал ящик и отпер дверь – очень вовремя, ибо через секунду в щель просунулась голова белокурого красавчика, любимчика Ситона:
– Через пять минут можем продолжить, если вы не против, мистер Джордан.
Голова исчезла.
– Полежите эти пять минут, – сказал Шауберг и по-отечески улыбнулся. – Все прошло гладко, как по маслу, дорогой мистер Джордан.
– Поклянитесь!
– Но вы же знаете, я не верю в…
– Если с Шерли что-то случилось, если вы лжете, вам никогда не удастся бежать из Германии, никогда не удастся начать новую жизнь и придется подохнуть здесь – ясно?
– Ясно. Согласен.
– Почему вы явились так поздно?
– За Ганновером кончился бензин. А было уже темно. И вид у меня был, наверное, страшноватый. Хотите знать, что я почти три часа стоял на обочине и махал каждой машине, прежде чем одна из них остановилась и отбуксировала меня к ближайшей бензоколонке?
Блондинчик Ганс (торс у него был мускулистый, загорелый и тренированный) вновь просунул голову в дверь:
– Мистер Джордан, можно приступать! Он исчез.
Я встал с кровати и ощутил во всем теле необычайную силу и бодрость. Да мне теперь и десять таких ночей нипочем!
– Шауберг, в этих уколах сам черт сидит.
– Кому вы это говорите? – Он вдруг помрачнел и крепко взял меня за плечи. – Послушайте, дорогой мистер Джордан, с вашей женой что-то творится.
– Что вы хотите этим сказать?
– Вы мне платите. Следовательно, я стою на вашей стороне. Ваша жена меня не интересует. Сегодня из-за нее чуть не произошла небольшая накладка…
Дверь открылась. Опять Гансик:
– Мистер Джордан…
– Провались! – заорал я. Он исчез с обиженным видом. – Какая накладка?
– Как раз когда мы собирались начать, зазвонил телефон.
– Что-о-о?
– Да не волнуйтесь вы. Ваша падчерица предупредила коммутатор, чтобы ее не соединяли, но растяпа телефонистка все-таки соединила, потому, мол, что этого потребовала полиция.
– Какая полиция? Уголовная?
– Ну да, какой-то там инспектор.
– И кто же с ним говорил?
– Я.
– Вы?
– А что мне было делать? Ваша падчерица лежала уже под наркозом. Я сказал, что я ваш шофер и что мисс Бромфилд не может подойти к телефону, так как она сидит в ванне.
– И он поверил?
– Очевидно.
– Он не сказал, что позвонит попозже?
– Нет. Ему, собственно, от мисс Бромфилд ничего и не надо было. И нужна была ему вовсе ее мать.
– Что-о-о?
– Он просто хотел узнать, где ее найти.
– Мою жену?
– Ну да. А это я и сам мог ему сказать. «Кёнигсхоф-отель» в Эссене. Чем он и удовлетворился. Он сказал, что свяжется с уголовной полицией в Эссене и пошлет кого-нибудь из здешних полицейских в отель. Завтра утром. То есть уже сегодня.
– А сказал он… сказал он, что нужно полиции от моей жены?
– Он был очень вежлив. Немецкой полиции, очевидно, вообще ничего от нее не нужно. Но американская, видимо, попросила немецкую оказать содействие.
На этот раз уже сам Торнтон Ситон распахнул дверь фургончика.
– Питер, мы все тебя ждем. Сейчас же иди!
Так что мне пришлось оставить Шауберга и пойти с режиссером. По дороге он, погруженный только в свою работу, втолковывал мне:
– В той сцене, которую мы сейчас будем снимать, ты уверен, что Мария все знает. Ты в панике. Ты в отчаянии. Твои силы на исходе. Но должен держать себя в руках, чтобы товарищи по бригаде ничего не заметили. Должен вкалывать, как будто ничего не случилось! Чтобы вообще никто ничего не заметил! Ясно?
– Ясно.
– Это трудный эпизод, старина, знаю.
– Да нет, ничего подобного, – возразил я как в трансе. – Вот увидишь, я запросто справлюсь.