Книга: Записки Обыкновенной Говорящей Лошади
Назад: Моя версия
Дальше: Не только о литературе…

Холодные сапожники…

В XIX веке и в начале XX литературные критики в России были почти так же известны, как писатели. Лет в десять-двенадцать я зачитывалась не только русскими классиками, но и Белинским, Добролюбовым, Писаревым. «Войну и мир» одолела чуть позже, правда, живу с ней до сих пор. А в начале 1930-х, еще не поступив на литфак в ИФЛИ, читала для собственного удовольствия критические статьи Луначарского, первого советского наркома просвещения; статьи Воронского, Петра Когана (он писал о западноевропейской литературе) и других литкритиков-марксистов, имен которых уже не помню. Знаю только, что большинство этих ученых погибли от рук чекистов в годы Большого террора.
Но и сами предреволюционные и послереволюционные политики в России были не чужды литературной критике начиная с Плеханова или Воровского. Особо надо вспомнить образованнейшего наркома иностранных дел Чичерина, который был не только блестящим пианистом и большим знатоком музыки, но и знатоком литературы. Знакомясь с его перепиской с Луначарским, просто диву даешься, как этот человек уже в 1920-х понял, что ленинская политика подчинения литературы партийным нуждам приведет к ее полной деградации. И еще, честно говоря, читая письма Чичерина, поражаешься «попятной» эволюции российской дипломатии – от Чичерина к Громыко и далее к… Захаровой!
В годы нэпа Есенина хвалил лично Троцкий, а патроном Пастернака считался Бухарин. Да и Ленин критиковал Маяковского именно как поэта.
Казалось даже, что лишь только вожди разберутся с неотложными делами, они примутся за литкритику… Этого, слава богу, не случилось.
Зато при Сталине литературная критика как таковая окончательно выродилась. Критики стали чем-то вроде погонщиков скота, которым власть доверила выбраковывать ненужные экземпляры.
Конечно, я формулирую грубо. Но, в сущности, при Сталине так и было… Некоторых представителей изящной словесности «выбраковывали», а некоторых поощряли хорошими «стойлами»-квартирами и отборными «кормами» из спецраспределителей.
И если при Брежневе и далее писатели и даже литкритики в СССР не перевелись, то только благодаря исконной талантливости российского народа.
Это преамбула. А за ней последует «оживляж», как говорили в мое время некоторые интеллигенты. Для «оживляжа» попробую изобразить портреты трех литкритиков.
Портрет номер 1. Литкритик говорит одно, делает другое.
Перед Великой Отечественной войной на литературном Олимпе появился влиятельный молодой литкритик Анатолий Тарасенков – компанейский малый, человек способный, в меру карьерист, с партбилетом в кармане и вдобавок с умной женой Машей Белкиной.
Все это были плюсы. Минус был один: Тарасенков – черт попутал – любил и понимал русскую поэзию. А на его беду поэтов на Руси в годы сталинских пятилеток, колхозов, совхозов и уничтожения кулачества как класса фактически не осталось, если не считать Пастернака, с которым надо было непрерывно бороться… Появилось новое племя поэтов только после войны.
Насчет старых поэтов я ничуть не преувеличиваю…
Блок умер уже в 1921-м, Хлебников – в 1922-м, Есенин покончил с собой в 1925-м, Маяковский – в 1930-м, Гумилева чекисты расстреляли в 1921-м, Мандельштама энкавэдэшники бросили в безымянную могилу в 1938-м. Крестьянских поэтов Клюева, Клычкова, Орешина органы также убили в годы Большого террора, а заодно и Бориса Корнилова.
«Повезло» только Брюсову и Белому, оба они умерли, что называется, в своей постели. Брюсов в 1924-м, Белый в 1934-м. А уцелевшие пииты Серебряного века оказались за кордоном. Кто, подобно Вячеславу Иванову, Северянину и Бальмонту, уехал еще до 1917-го или сразу после, кто бежал в первые годы революции. Таких было много: Г. Иванов и Одоевцева, Ходасевич и Берберова, Зинаида Гиппиус и Мережковский, Бунин, Саша Черный и, наконец, Марина Цветаева.
И вот в 1930-х, перед войной, когда, как сказано, критик и любитель стихов Тарасенков вошел в силу, даже имена поэтов, погибших в чекистских застенках, равно как и поэтов-эмигрантов, опасно было произносить вслух.
Но Тарасенков вопреки мейнстриму стал хотя бы собирать книги вычеркнутых из жизни стихотворцев. Благо в ту пору дореволюционные поэтические сборники еще можно было купить на развалах у стен Китай-города и в многочисленных магазинчиках у букинистов. Да и советские дипломаты были не такие дремучие и нет-нет да и привозили крамолу из своих зарубежных вояжей…
Так что Тарасенков, вслух ругая недостойных поэтов, втихую продолжал свое дело. А когда в Москве появилась Марина Цветаева, принимал и привечал ее. И благодаря этому мы кое-что узнали из первых уст и о ней самой в СССР, и о ее несчастном сыне Муре – Георгии Эфроне. Узнали из книги «Скрещение судеб» умной жены Тарасенкова – Маши Белкиной.
Портрет номер 2. Литкритик готов на все и сообщает об этом во всеуслышание.
Этого скурвившегося критика-ленинградца, в отличие от Тарасенкова, москвича и своего парня в доску, который к тому же ухаживал за одной из моих приятельниц, я никогда не видела воочию, но разговоры о нем среди литераторов-западников не умолкали много лет.
Д. после победы над нацистской Германией, по-моему, четыре года возглавлял отдел культуры советской военной администрации в советской зоне Германии, ставшей ГДР. И по свидетельству многих будущих критиков-западников, которые в ту пору тоже оказались в Берлине, сделал немало хорошего для немецкой литературы. В частности, для несчастного Ганса Фаллады, замечательного писателя, не эмигрировавшего из нацистского рейха, но и не запятнавшего себя близостью к Гитлеру-Геббельсу.
Советские люди во главе с Д. как могли помогали Фалладе.
Но что Фаллада! Даже общепризнанный гений Бертольт Брехт в 1949 году, то есть спустя четыре года после войны, основал свой театр «Берлинер ансамбль» не где-нибудь в Западной Германии, а в советском секторе Берлина.
Умная политика нашей военной администрации, а стало быть и Д., была особенно видна по контрасту с политикой западных оккупационных властей. Западные власти – что богатые американцы, что обедневшие англичане – всячески притесняли немецкую интеллигенцию в своих зонах. Так, будущий цвет немецкоязычной литературы, начиная от немца Генриха Бёлля, кончая австриячкой Ингеборг Бахман, не могли опубликовать у себя в стране ни строчки. С 1949 года они собирались в дешевых отелях и читали друг другу вслух напечатанные на машинке стихи или рассказы!..
Но вот Д. вернулся на родину, в Ленинград. И что же он увидел?
Увидел переживший страшную блокаду героический город, которому никто и не собирался помогать. Наоборот, ленинградских писателей решили добить.
В 1949 году вышло печально знаменитое постановление о закрытии журналов «Ленинград» и «Звезда» – постановление, где были смешаны с грязью Ахматова и великий сатирик Зощенко.
Так обстояло дело с литературой.
Но и со всем остальным было не лучше. И речь идет не о хлебе насущном, не о разоре. Как раз лишения и разор после жестокой и опустошительной войны понятны. Но непонятно было, почему Сталин после разгрома фашистской империи вознамерился насадить в своей империи фашистские нравы и законы. И в первую очередь – антисемитизм и расовую теорию.
Вновь приехавшему из Германии в Ленинград Д. это было, видимо, не только непонятно, но и в высшей степени прискорбно. Ибо Д. был еврей.
Посему или почему-то другому – чужая душа потемки, – но Д. пустился во все тяжкие. Решил стать приспособленцем чистой воды. И во всеуслышание объявил, что не будет рыпаться, а будет писать все, что ему прикажут. А может, не объявил, а всего лишь намекнул.
Эту его позицию друзья-интеллигенты осудили и негласно заклеймили Д. позором – что не помешало ему успешно трудиться…
Некоторые статьи презренного Д. я читала и, честно говоря, не могу утверждать, что они сильно отличались от статей других литкритиков. Почерк примерно тот же. Но зато, когда какого-либо писателя, так сказать, амнистировали, первую статью о нем начальство заказывало Д.
Теперь понимаю, что Д. был скромняга, мог бы даже в эпоху поздней сталинщины, несмотря на «пятый пункт», сделать головокружительную карьеру.
Ну что ему стоило объявить, будто известнейший труд знаменитых братьев Гримм «Kinder-und Hausmärchen» не свод немецких народных сказок, а свод… русских народных сказок. Мол, в свое время (середина XVIII века) старший брат Якоб Гримм тайком пробрался в заповедную Олонецкую губернию или в какую-нибудь другую глухомань, проник к занедужившему отшельнику Митрофану или Онуфрию и обманом заставил его рассказывать русские сказки. Обещал опубликовать их на русском, а вместо этого перевел на немецкий и пустил гулять по свету, поставив под ними свою подпись и подпись брата Вильгельма. Старик Митрофан-Онуфрий к тому времени помер, но на куске бересты удостоверил свое авторство. И вот береста найдена… Справедливость торжествует. Остается только понять, из каких источников братья Гримм заимствовали остальные свои открытия, к примеру понятие «история языка». Не Митрофан-Онуфрий ли им это подсказал? И не он ли создал теорию «животного эпоса» – см. работы братьев Гримм о «Reinhard Fuchs», то есть о Рейнеке-Лисе, а на самом деле о Лисе Патрикеевне?
Мне скажут, что я малость завралась. Такие фальшивки невозможны в цивилизованном обществе. Но вспомним, о каком времени идет речь. Речь идет о сталинских послевоенных годах, вплоть до 1953-го – года смерти Сталина. Если в эти восемь лет стало возможным объявить цвет русской медицины «шайкой убийц», если стало возможным рекомендовать содовые ванны как средство для продления жизни, а опыты некоего Бошьяна считать прорывом в науке, ибо сей шарлатан уверял, будто у него в пробирках неживая материя превращается в… живую… Если пышным цветом цвел в ту пору негодяй и лжеученый Трофим Лысенко… Если… если… то почему бы не порезвиться и Дымшицу?
Портрет номер 3. Холодные сапожники.
Имя критика Мотылевой я встретила уже в XXI веке в мемуарах Познера «Прощание с иллюзиями». Познер вспоминает, что в годы сталинщины, во времена борьбы с космополитизмом и с иностранщиной он в качестве гида повел французскую делегацию в знаменитую Библиотеку иностранной литературы и разговаривал там с критиком Тамарой Мотылевой. И Тамара Мотылева сказала между прочим, что она не видит особой разницы между французским художником Дега и советским художником Решетниковым (Решетников – это тот, кто написал картину «Опять двойка»).
Видимо, после этого высказывания интеллигент Познер впал в некоторую оторопь и запомнил Мотылеву на всю жизнь.
Я с Тамарой Лазаревной была знакома, ибо мы с ней обе занимались современной немецкой литературой. Но конкурентками не были: я – переводила, она писала и преподавала студентам, была доктором наук, слыла ученой дамой, а я, в сущности, – никем.
Рассказывать о Мотылевой ужасно трудно. Эта женщина не имела примет. Была не некрасивая и не красивая. Держалась не незаметно и не заметно. Говорила как по писаному и писала так же гладко, как говорила.
Как одевалась? Ну, мы все одевались при советской власти плохо. Но у каждой была своя, пусть небольшая, фишка. У Тамары Лазаревны фишек не было. Ее платья и костюмы казались только что вышедшими из пошивочного ателье где-нибудь на Трубной или на Арбате.
Мотылева была старше меня, и по ходу нашего знакомства я узнавала, что ее прошлое отнюдь не безупречно. Мне рассказывали, что в годы Большого террора она «разоблачила» в центральной прессе весьма известного писателя, коммуниста из Польши Бруно Ясенского. Ясенского, автора тогдашних бестселлеров «Я жгу Париж» и «Человек меняет кожу», репрессировали. После чего Мотылева и опубликовала свой «бестселлер» о нем.
А уже после войны Т. Л. выступила с критикой Пастернака. Это было не во времена Хрущева, когда поэта травили из-за его романа «Доктор Живаго» и Нобелевской премии, а при Сталине, в пик антисемитской кампании. В ту пору стихи и прозу Пастернака не печатали и он зарабатывал себе на жизнь переводами. Вот против пастернаковского перевода «Фауста» Гёте Мотылева и выступила с большой статьей в «Новом мире» Симонова. Мол, Пастернак позволил себе исказить нашего, понимаешь, Иоганна Вольфганга… чуть ли не сделав Гёте идеалистом, хотя он был без пяти минут соцреалист. Шучу!
Правда, после того как Пастернака на короткое время реабилитировали, Т. Л. попросила у него прощения. Покаялась…
Но, насколько я знаю, она не просила прощения у Александры Львовны Толстой, которую чрезвычайно неприязненно описала после своей командировки в США. Помню, в пространной статье Мотылевой о ее впечатлениях об Америке меня уже тогда поразила фраза о том, что Александра Толстая не имеет права выступать как бы от имени отца, ругая советские порядки… Любимая дочь Толстого не имеет права… Зато мы имеем полное право истолковывать по-своему великого старца и, ссылаясь на него, нести всякую околесицу…
Много чего я понаписала о Мотылевой, но вижу, что все мое многописание не стоит одной мотылевской реплики о Дега, приведенной умным Познером.
Человек, всю жизнь занимающийся искусством, так и не захотел понять разницы между искусством подлинным и подделкой. Не понял, что без толстовского «чуть-чуть» работают только «холодные сапожники».
Увы, мне кажется, что в этом суть не только критика Мотылевой, но и большой части всего поколения советских критиков. Этим критикам было без разницы, кто и что перед ним: мастер или ремесленник, прекрасная скульптура или муляж, роман или агитка, честная работа или халтура, фальшивка или подлинник.
P. S. В годы оттепели появились и нормальные молодые критики; вместе с молодыми писателями и поэтами они пытались вернуть советской литературе ее честь и достоинство. К сожалению, сейчас эти критики – уходящая натура. Полтора года назад умер один из последних таких критиков Андрей Турков…
Назад: Моя версия
Дальше: Не только о литературе…