Книга: Последняя из единорогов
Назад: Питер Бигл Последняя из единорогов Сборник
Дальше: Два сердца

Последняя из единорогов

Посвящается памяти доктора Олферта Даппера, который в 1673 году видел дикого единорога в Мэне, и Роберту Натану, заметившему одного-двух в Лос-Анджелесе.
I
Она жила в сиреневом лесу, одна. И была, хоть того и не знала, очень стара, окрас ее больше не напоминал беспечную морскую пену, а походил скорее на снег, падающий в лунной ночи. Но глаза еще оставались ясными, не усталыми, и двигалась она, точно тень по поверхности моря.
Какое-либо сходство с рогатой лошадью, а единорогов часто изображают такими, в ней отсутствовало – она была поменьше, с раздвоенными копытами и обладала той древнейшей, безудержной грацией, какой никогда не встретишь у лошадей, только олени носят в себе застенчивое, слабое подражание ей да насмешливо танцующие козы. Шея единорога была длинна и стройна (отчего голова казалась меньше ее настоящих размеров), а грива спадала почти до середины спины, мягкая, как пух одуванчика, и нежная, как перистые облака. А еще у нее были заостренные уши, тонкие ноги с опушкой из белых волос вкруг щи-колок и длинный рог над глазами, который сиял даже в наитемнейшую полночь, переливаясь собственным, таким, как у морских раковин, светом. Рогом она убивала драконов, исцеляла королей, чьи отравленные раны не желали затягиваться, и сбивала с деревьев каштаны для медвежат.
Единороги бессмертны. Они уединенно живут всегда в одном месте, такова их природа: обычно в лесу, где есть озеро достаточно чистое, чтобы единорог мог видеть в нем себя, – ибо они немного тщеславны и знают, что прекраснее их нет существ на свете, да и волшебнее тоже. Совокупляются они очень редко, и не существует мест чудотворнее того, где родился единорог. Когда она в последний раз видела другого единорога, с ним были юные девы, которые приходили искать ее и поныне; правда, в то время они говорили на другом языке, – впрочем, она ничего не ведала о месяцах, годах, столетиях и даже временах года. В ее лесу всегда стояла весна, потому что она жила здесь и бродила целыми днями среди огромных буков, и присматривала за животными, которые обитали в земле или под кустами – в гнездах и пещерах, на почве и верхушках деревьев. Поколение за поколением, равно и волки, и кролики, охотились и любились, и производили потомство, и умирали, а поскольку единорог ничего этого не умела, она не уставала наблюдать за ними.
В один из дней случилось так, что в лес заехали двое всадников с длинными луками, они охотились на оленя. Единорог шла за ними – так осторожно, что даже лошади их ее не учуяли. Вид людей наполнял ее старинной, медленной, странной смесью нежности и страха. Она никогда не позволяла людям, если могла, увидеть ее, но любила наблюдать за ними, скача рядом, и слушать их разговоры.
– Не нравится мне ощущение, которое рождает этот лес, – ворчал охотник постарше. – Твари, что живут в единорожьем лесу, со временем обзаводятся собственной малой магией, касающейся большей частью способности исчезать. Не найдем мы здесь добычи.
– Единороги давно сгинули, – сказал второй. – Если, конечно, когда-нибудь существовали. Лес как лес, ничем не хуже прочих.
– Тогда почему в нем не опадает листва и не ложится снег? Говорю тебе, один единорог еще остается в мире – веселенькая, сказал бы я, судьба выпала старику, – и пока он живет в этом лесу, не найдется охотника, который, возвращаясь отсюда домой, сможет приторочить к седлу хотя бы синицу. Поезди здесь, поезди, увидишь сам. Я их фокусы знаю, единорогов-то.
– Из книг, – ответил второй. – Только из книг, сказок да песен. За годы правления трех королей никто даже тени единорога не видел ни в нашей земле, ни в любой другой. Ты знаешь о единорогах не больше моего, ибо и я читал те же книги и слышал те же рассказы, но и ты ни одного не видал.
Первый охотник некоторое время молчал, второй тоскливо насвистывал что-то сам себе. Наконец первый сказал:
– Моя прабабка однажды видела единорога. Рассказывала мне об этом, когда я был маленьким.
– Да ну? И что, она поймала его, взнуздала золотой уздечкой?
– Нет. У нее такой не было. Да и не нужна для поимки единорога никакая золотая уздечка, это все сказки. Требуется только одно – чистое сердце.
– Да-да. – Молодой охотник хмыкнул. – Ну, может, хоть прокатилась на единороге верхом? Без седла, под деревьями, как нимфа начала времен?
– Моя прабабка боялась крупных животных, – ответил первый охотник. – И кататься на нем не стала, просто сидела совсем неподвижно, а единорог положил голову ей на колени и уснул. Прабабка даже не шелохнулась, пока он не проснулся.
– На что он походил? Плиний описывает единорога как животное лютое, тело у него лошадиное, голова оленья, ноги слоновьи, а хвост медвежий; с густым воющим голосом и единственным черным рогом в два локтя длиной. А китайцы…
– Прабабка сказала только, что от единорога приятно пахло. Запаха любого животного она не переносила, даже кошки или коровы, а уж о диких и говорить нечего. Но запах единорога ей понравился. Она как-то даже расплакалась, рассказывая о нем. Конечно, она была тогда совсем старой и плакала над всем, что напоминало ей о молодости.
– Давай повернем и поохотимся где-то еще, – резко сказал второй охотник.
Единорог, позволяя им развернуть лошадей, тихо отступила в заросли и снова вышла на тропу, лишь когда они изрядно отдалились. Мужчины в молчании доскакали до опушки, и там второй охотник негромко спросил:
– Как думаешь, почему они ушли? Если, конечно, существовали.
– Кто знает? Времена меняются. Назвал бы ты этот век пригодным для единорогов?
– Нет, но я сомневаюсь, что и до нас существовал человек, полагавший, будто его время пригодно для единорогов. Сейчас мне чудится, что я слышал какие-то россказни, – да только был тогда слишком сонным от вина либо думал о чем-то другом. Ну неважно. Если поспешим, света для охоты нам еще хватит. Поскакали!
Они вылетели из леса, пятками бия лошадей, чтобы те пошли галопом, и понеслись прочь. Однако, прежде чем они скрылись из глаз, первый охотник оглянулся через плечо и прокричал – так, точно видел в тенях единорога:
– Оставайся, где ты есть, бедная зверюга. Другого мира нет для тебя. Оставайся в своем лесу, следи, чтобы деревья твои зеленели, а друзья жили долго. И не думай о юных девах, они никогда не становятся чем-то большим глупых старух. Удачи тебе.
Единорог, постояв на закраине леса, произнесла вслух:
– Я – единственная из оставшихся.
То были первые слова, какие она вымолвила, пусть даже обращаясь к себе, за более чем сто лет.
«Не может быть», – думала она. Одиночество никогда не огорчало ее, как и то, что ей давно не доводилось видеть другого единорога, ибо она знала, что в мире есть существа подобные ей, а в большем единорог, чтобы чувствовать себя среди своих, и не нуждается.
– Я знала бы, если бы все остальные ушли. И ушла бы тоже. Ничего с ними случиться не может, как не может случиться со мной.
Собственный голос напугал ее, вызвал желание побегать. Она летела по темным тропам своего леса, стремительная и светозарная, минуя внезапные поляны, невыносимо сверкавшие травой или накрытые мягкими тенями, сознавая все вокруг, от трав, что касались ее лодыжек, до мгновенных, серебристых и синих проблесков насекомых в приподнимаемой ветром листве.
– О, я никогда не ушла бы отсюда, никогда не смогла бы, даже если б и вправду осталась единственным единорогом на свете. Я знаю, как жить здесь, знаю каждый запах и вкус, каждую жизнь. Что могла бы я снова искать в мире, кроме этого леса?
Но когда бег ее наконец прервался и она замерла, прислушиваясь к воронам и перебранке белок над ее головой, единорог погадала: «А вдруг они скачут все вместе в дальней дали отсюда? Что, если они прячутся и ожидают меня?»
И после этого первого мига сомнения единорог уже не знала покоя: с минуты, когда ей представилось, как она покидает свой лес, единорог больше не могла оставаться в каком-то одном месте, не испытывая желания попасть куда-то еще. Она обегала свое озеро рысью, то в одну, то в другую сторону, неспокойная и несчастная. Единорогам не дано совершать выбор. Она говорила нет, и да, и снова нет, день и ночь, и впервые почувствовала, как минуты ползут по ней, точно черви. «Я не уйду. Никто не видел единорогов какое-то время, но это не значит, что они исчезли, все до единого. Даже будь это правдой, я не ушла бы. Я живу здесь».
В конце же концов, она проснулась в разгар теплой ночи и сказала себе: «Да, но сейчас». Она спешила по лесу, стараясь ни на что не глядеть, не слышать запахов, не чувствовать земли под раздвоенными копытами. Животные, которые передвигаются во мраке, – совы, и лисы, и олени – поднимали, когда она пробегала мимо, головы, однако единорог на них не смотрела. «Мне нужно уйти быстро, – думала она, – и вернуться как можно скорее. Может быть, далеко идти не придется. Однако отыщу я других или нет, но вернусь очень скоро – как только смогу».
Уходившая от опушки дорога поблескивала, точно вода, и ступая по ней уже вдали от деревьев, единорог поняла, насколько дорога жестка и длинна. И едва не повернула назад, но лишь вдохнула всей грудью лесной воздух, еще плывший за ней, и продержала его во рту, точно цветок, так долго, как смогла.
Длинная дорога поспешала в никуда и конца не имела. Она пробегала через деревни и городки, по равнинам и горам, по каменным пустошам и вдруг сменявшим камень лугам, но никому из них не принадлежала и нигде не останавливалась отдохнуть. Дорога неслась вровень с единорогом, и тянула ее за ноги, точно отлив, сердясь на нее, никогда не давая ей замереть и прислушаться, как привыкла она, к воздуху. Глаза единорога были вечно полны пыли, грива стала жесткой, отяжелела от грязи.
Время всегда обходило ее в лесу, теперь же сама она проходила, совершая свой путь, сквозь время. Деревья сменяли окраску, встречные животные обрастали густыми шкурами и снова теряли их; тучи ползли или мчались перед меняющимися ветрами, и розовели или золотились от солнца, или становились серо-сизыми от гроз. Куда бы ни попадала единорог, она искала свой народ, но и следа его не находила, и во всех языках, какие слышала на пути, для него не осталось даже названия.
Одним ранним утром, собравшись сойти с дороги и поспать, она увидела мужчину, который мотыжил свой огород. Зная, что ей следует спрятаться, она, однако ж, стояла, наблюдая за его работой, пока мужчина не распрямился и не увидел ее. Он был тучен, щеки его с каждым шагом попрыгивали.
– О, – вымолвил он. – О, какая красавица.
И вытянул из штанов ремень, завязал на нем петлю и неуклюже потопал к единорогу, скорее порадовав ее, чем напугав. Мужчина знал, кто она, и знал свое назначение: мотыжить репу и гоняться за теми, кто источает свет и бегает быстрее него. При первом его наскоке единорог отступила – так легко, точно это ветер отнес ее в сторону.
– На меня охотились с колоколами и стягами, – сказала она. – Люди знали, изловить меня можно, лишь сделав охоту столь дивно красивой, что я подойду полюбоваться ею. И все равно не поймали ни разу.
– Видать, оскользнулся, – сказал мужчина. – Стой на месте, красоточка.
– Никогда я не понимала, – задумчиво произнесла единорог, пока мужчина поднимался с земли, – что вы мечтали сделать со мной, пленив.
Мужчина скакнул снова, и она ускользнула от него, словно дождь.
– Думаю, вы и сами того не знали, – сказала она.
– Ну, стой же, стой, не бойся.
Потное лицо его покрывали полоски грязи, дух он переводил с трудом.
– Хорошенькая, – пыхтел он. – Хорошенькая кобылка.
– Кобылка? – Единорог протрубила это слово так пронзительно, что мужчина замер и зажал ладонями уши. – Кобылка? – гневно спросила она. – Я – лошадь? Так вот за кого ты меня принимаешь? Вот кого тебе хочется видеть?
– Добрая лошадка, – отдувался мужчина. Он привалился к тыну, вытер лицо. – Я отчищу тебя скребницей, отмою, станешь самой красивой из здешних кобыл. – Он снова протянул к ней руку с ремнем и пообещал: – На ярмарку тебя отведу. Иди ко мне, лошадка.
– Лошадка, – сказала единорог. – Так ты ее норовишь изловить. Белую кобылу с полной репьев гривой.
Он подступил поближе, и единорог, подцепив рогом ремень, вырвала его из руки мужчины и зашвырнула через дорогу в поросль ромашек.
– Лошадка, говоришь? – всхрапнула она. – Вот тебе лошадка!
С мгновение он простоял совсем рядом с ней, серые глаза ее смотрели в его глаза, маленькие, усталые, изумленные. Затем она повернулась и понеслась по дороге, да так быстро, что увидевшие ее восклицали:
– Вот это лошадь! Вот это лошадь так лошадь!
А один старик негромко сказал жене:
– Это арабский скакун. Я плыл однажды на корабле с арабским скакуном.
С этого дня единорог избегала селений, даже по ночам, – если, конечно, отыскивала путь, позволявший их обойти. Но и при том несколько раз находились люди, что гнались за ней, – впрочем, всегда как за бродячей белой кобылой и никогда с весельем и почтительностью, кои приличествуют ловитве единорога. Они сжимали в руках веревки и сети, приманивали ее кусками сахара, называя кто Бесс, кто Нелли. Иногда она замедляла бег, позволяя их лошадям учуять ее, а после смотрела, как те отпрядывают, и кружат на месте, и уносят своих перепуганных седоков. Лошади всегда узнавали ее.
«Как это может быть? – удивлялась она. – Наверное, я могла бы понять, если бы люди забыли единорогов или переменились настолько, что возненавидели их и желают убить, увидев. Однако не узнавать их вовсе, смотреть на них и видеть кого-то еще – какими же тогда видят они друг друга? Какими видят деревья, дома, настоящих лошадей и собственных детей?»
А временами думала: «Если люди не узнают того, на что смотрят, так, может быть, единороги по-прежнему живут в мире, непризнаваемые и довольные этим?» Однако она понимала, без надежд и тщеславия, что люди изменились и мир изменился с ними лишь потому, что единороги ушли из него. И все-таки продолжала идти по жесткой дороге, хоть с каждым днем и жалела все сильней и сильней, что покинула свой лес.
И вот однажды под вечер прилетел, вихляясь на ветру, мотылек и легко опустился на острие ее рога. Был он весь бархатистый, темный и пыльный, с золотистыми пятнышками на крыльях, тонкий, как лепесток цветка. Пританцовывая, он отсалютовал ей завитыми усиками.
– Я – бродячий картежник. Как поживаете?
Впервые за время ее странствия единорог рассмеялась.
– Что ты делаешь здесь в столь ветреный день, мотылек? – спросила она. – Ты же простудишься и умрешь много раньше положенного.
– Так смерть всегда хватает то, что людям позарез, – сообщил мотылек. – Дуй, ветер! Дуй, пока не лопнут щеки! Я грею руки в жаре бытия с великим всесторонним облегченьем.
Сидя на кончике рога, он тускло светился, как клочок полумглы.
– Знаешь ли ты, кто я, мотылек? – с надеждой спросила единорог.
И он ответил:
– Еще как. Ты рыбный торговец. Ты мое все, мой солнечный свет, ты стара, и седа, и сонлива, ты рябая, чахоточная Мэри Джейн. – Мотылек помолчал, колыша крыльями на ветру, и тоном светской беседы добавил: – Имя твое – колокол златой, что в сердце у меня подвешен. Чтобы назвать его только раз, я бы тело мое разбил на куски.
– Так назови, – взмолилась единорог. – Если ты знаешь мое имя, назови его.
– Румпельштильцхен, – радостно сообщил мотылек. – Что, съела? Нет, не получишь ты медали. – И он заплясал, мерцая, и спел: – Не пойти ли тебе домой, Билл Бейли, не пойти ли, куда прежде ходить не мог. Засучи рукава, Винсоки, трудно звездочку поймать, если скатится за гору. Глина спит, а кровь бродяжит. И во всем приходе меня будут звать «Убей-бес»!
Глаза его ало поблескивали в отсветах рога.
Единорог вздохнула и побрела дальше и позабавленная, и разочарованная. Так тебе и надо, думала она. Глупо ждать от мотылька, что он признает тебя. Они только и знают, что стихи, да песни, да то, что услышали от кого-то. Побуждения у них самые добрые, но разумения никакого. Да и откуда ему взяться? Слишком быстро они умирают.
Мотылек, важно прогуливаясь по рогу, спел:
– Раз, два, три, хитрюга, – и вдруг закружился, голося: – Я не буду, Отчаянье, падаль, кормиться тобой, ты вот взгляни на этот одинокий путь. Ах, проклят тот, кто любит, – подозревая, любит так же сильно. Ты, кто греков всех милее, приходи сюда скорее с гневным воинством фантазий, коему лишь я владыка, и каковое поступит в продажу всего на три дня по даровым летним ценам. Люблю тебя, люблю, о ужас, ужас, ужас, сгинь, ведьма, сгинь, рассыпься, плохое же ты выбрала место, чтобы хромать, ох, ива, зеленая ива.
Голос его звенел в голове единорога, словно осыпь серебряных монет.
Мотылек сопровождал ее до конца этого гаснувшего дня, но когда солнце село и по небу поплыли розоватые рыбы, он спорхнул с рога и, повиснув перед ней в воздухе, воспитанно сообщил:
– Я должен сесть в поезд «А».
И единорог увидела нежные черные прожилки в его пронизанных светом облаков бархатных крыльях.
– Прощай, – сказала она, – надеюсь, ты еще услышишь много новых песен.
То было лучшее прощание с мотыльком, какое она сумела придумать. Однако мотылек не покинул единорога, но закружил над ее головой, приобретя в синем вечернем воздухе вид менее удалой и менее нервный.
– Лети же, – попросила она. – Слишком холодно уже для прогулок.
Но мотылек все медлил, мурлыча что-то себе под нос.
– Македонийцами мы кличем их коней, – рассеянно поведал он, а затем отчетливо произнес: – Единорог. На старофранцузском unicorne. На латыни unicornis. Буквально однорогий: unus – один, cornu – рог. Баснословное животное, похожее на лошадь с одним рогом. О, я и кок, и капитан, и штурман брига «Нэнси». Тут кто-нибудь видел Келли?
Он радостно затрепетал в воздухе, и первые светляки заморгали вокруг в удивлении и серьезных сомнениях.
Единорог же, услышав свое имя наконец-то произнесенным, была ошеломлена и обрадована до того, что даже упоминание о лошади пропустила мимо ушей.
– О, так ты узнал меня! – вскричала она, и упоенный выдох ее отбросил мотылька футов на двадцать. Когда же он кое-как возвратился назад, единорог взмолилась: – Мотылек, если ты и вправду понял, кто я, скажи, не видел ли ты таких, как я, скажи, куда мне идти, чтобы найти их. Куда они подевались?
– Бабочка, бабочка, где же мой папочка? – пропел он в редеющем свете. – Кто сделался шутом, отмечен колпаком, а если ты дурак, заметно все и так. Ах, если б я мог стать моложе и впиться в этот рот!
Мотылек снова опустился на кончик рога, и единорог увидела, что бедняга дрожит.
– Прошу тебя, – сказала она. – Мне нужно знать лишь одно – есть ли где-нибудь в мире другие единороги. Скажи, мотылек, что подобные мне существуют, и я поверю тебе и возвращусь в мой лес. Я так давно ушла оттуда, а ведь обещала вернуться поскорее.
– Мчи грядою лунных гор, – начал мотылек, – мчи долиной тьмы и хлада… – Но вдруг остановился и продолжил совсем другим, странным голосом: – Нет-нет, слушай, не слушай меня, слушай. Ты сможешь отыскать своих, если тебе хватит отваги. Давным-давно они прошли всеми дорогами, и Красный Бык гнал их перед собой, затаптывая следы. Пусть ничто тебя не страшит, не ищи половинной надежды.
Крылья его коснулись шкуры единорога.
– Красный Бык? – спросила она. – Кто это – Красный Бык?
Мотылек снова запел:
– Иди за мной. Иди за мной. Иди за мной. – Но затем сильно потряс головой и продекламировал: – Крепость его как первородного тельца, и роги его, как роги буйвола; ими избодет он народ весь, какой есть, до пределов земли. Слушай, слушай, слушай быстро.
– Я слушаю! – вскричала единорог. – Где мой народ, и кто такой Красный Бык?
Но мотылек подлетел, смеясь, к ее уху.
– Мне снился страшный сон – я крался по земле, – пропел он. – Все собаки разом – Трэй, Бланш и Милка – лают на меня, змеюки маленькие, все шипят, и нищеброды в город входят. А за ними раки на хромой собаке.
Еще мгновение он проплясал перед нею в сумерках, а потом отлетел, трепеща, в фиолетовые тени придорожья, припевая:
– Либо ты, либо я, мотылек! Рука в руке, рука в руке, рука в руке…
Последним, что увидела единорог, был его легкий полет меж стволами деревьев, впрочем, глаза могли и обмануть ее, ибо ночь уже наполнилась крыльями.
«По крайности, он узнал меня, – печально думала она. – Это что-нибудь да значит. – Но тут же ответила себе: – Нет, ничего это не значит, кроме того, что кто-то когда-то пел песню о единорогах или читал стихи. Да, но Красный Бык. Что он подразумевал? Еще одну песню, я полагаю».
Шла она медленно, и ночь смыкалась вокруг нее. Низко спустившееся небо было почти совершенно черным, лишь в одном его месте светилось желтоватое серебро – там луна ползла за плотными тучами. Единорог негромко напевала самой себе песню, давным-давно слышанную ею в лесу от юной девы:
Ты знай: поселюсь я в доме твоем
Не прежде, чем в туфельке – кот с воробьем,
А ты не придешь ко мне никогда —
Не прежде, чем выплюнет рыбу вода.

Слов она не понимала, но мелодия нагоняла на нее тоску по дому. Ей казалось теперь, что, едва выступив в путь, она слышала, как осень начинает потряхивать буки ее леса.
И наконец она улеглась в холодной траве и уснула. Нет на свете существ осторожнее единорогов, но когда они спят, то спят крепко. И все-таки, если бы ей не снился дом, она, уж верно, пробудилась бы от приближавшегося к ней в ночи перестука колес и позвякиванья колокольчиков, даром что колеса эти были обмотаны тряпьем, а колокольца укутаны в шерсть. Но единорог была слишком далеко оттуда, дальше, чем мог улететь звон колокольцев, и потому не проснулась.
Девять фургонов – каждый был обтянут черной тканью, каждого влекла тощая черная лошадь и каждый оголял решетчатые бока, когда ветер вздувал его черные завесы. Первым правила коренастая старуха, а на саване его красовались с двух сторон надписи большими буквами: ПОЛНОЧНЫЙ БАЛАГАН МАМЫ ФОРТУНЫ. И ниже, буквами помельче: Творения ночи при свете дня.
Когда первый фургон поравнялся с местом, где спала единорог, старуха резко натянула поводья, и черная лошадь ее встала. Встали и другие фургоны, ожидая в безмолвии, когда старуха с уродливой грацией спрыгнет на землю. Бесшумно подкравшись к единорогу, старуха долго вглядывалась в нее, а затем произнесла: «Так-так. Ну, будь благословенна сухая скорлупа моего сердца. Сдается, я вижу последнего из них». Голос ее оставлял в воздухе привкус меда и черного пороха.
– Если б он знал, – сказала старуха и обнажила в улыбке галечные зубы. – Но я, пожалуй что, ему не скажу.
Она оглянулась на черные фургоны и дважды щелкнула пальцами. Возницы второго и третьего соскочили с козел и приблизились к ней. Один, как и старуха, приземистый, темный и беспощадный. Другой был высок и худ, а на лице его выражалось исполненное решимости недоумение. Старый черный плащ, зеленые глаза.
– Что ты видишь? – спросила старуха у приземистого. – Кто это лежит здесь, а, Рух?
– Дохлая лошадь, – ответил он. – Хотя нет, не дохлая. Скорми ее мантикоре или дракону.
Он хмыкнул – точно спичкой чиркнул.
– Дурак, – сказала Мама Фортуна. И обратилась ко второму: – А ты, чародей, провидец и маг? Что открывают тебе твои колдовские глаза?
Она и Рух разразились трескливым хохотом, однако старуха, увидев, как высокий возница вглядывается в единорога, умолкла.
– Отвечай же, жонглер! – прорычала она, но высокий даже головы к ней не повернул.
Старуха повернула ее сама, сцапав его за подбородок клешневидной рукой. Встретившись с ее желтым взглядом, он опустил глаза.
– Лошадь, – пробормотал он. – Белую кобылу.
Мама Фортуна долго вглядывалась в него.
– И ты дурак, фокусник, – наконец прошипела она, – но худший, чем Рух, и куда более опасный. Он врет только из жадности, а ты врешь из страха. Или, может быть, из доброты?
Он не ответил, Мама Фортуна усмехнулась.
– Ладно, – сказала она. – Пусть будет белая кобыла. Она нужна мне для «Балагана». Девятая клетка пустует.
– Тут понадобится веревка, – сказал Рух.
Он повернулся к фургонам, однако старуха остановила его.
– Единственная веревка, способная ее удержать, – сказала она, – это та, которой древние боги связали волка Фенрира. И сделана она была из дыхания рыб, птичьей слюны, женской бороды, мяуканья кошек – и чего еще? Я-то помню – корней гор. Гномов, которые сплели бы ее, у нас нет, придется нам положиться на железную решетку. Я нашлю на нее сон, вот так.
Руки Мамы Фортуны стали вязать ночной воздух узлами, в горле ее зарокотали лишенные всякой приятности слова. Когда она закончила заклинание, вокруг единорога запахло молниями.
– Теперь в клетку ее, – сказала старуха мужчинам. – Она проспит до зари, сколько вокруг не шуми, – если, конечно, вы по привычной тупости вашей не коснетесь ее руками. Разберите девятую клетку и соберите вокруг нее, но остерегайтесь! Рука, которая хотя бы гриву ее заденет, вмиг обратится в ослиное копыто, и поделом.
Старуха снова насмешливо посмотрела на высокого, худого мужчину.
– Твои мелкие фокусы будут даваться тебе с еще большим трудом, чем сейчас, чародей, – просипела она. – За работу. Тьмы хватит не надолго.
Когда она удалилась настолько, что услышать их уже не могла, и снова вскользнула во тьму своего фургона – так, точно покидала ее лишь затем, чтобы пометить время, тот, кого звали Рух, сплюнул и удивленно спросил:
– Хотел бы я знать, что это так растревожило старую каракатицу. Ну притронемся мы к этой зверюге, ну и что?
И фокусник ответил ему голосом, почти неслышным:
– Прикосновение человечьей руки пробудило бы ее даже от сна, который мог наслать на нее дьявол. А Маме Фортуне до дьявола далеко.
– Ну да, ей охота, чтобы мы так и думали, – глумливо сказал темный. – Ослиное копыто! Ха!
Однако руки он глубоко запрятал в карманы.
– Какое тут заклятие можно нарушить? Это же старая белая кобыла.
Но фокусник уже шел к последнему из черных фургонов.
– Поспеши, – сказал он через плечо. – Скоро день.
На то, чтобы разобрать девятую клетку – прутья, пол, крышу – и собрать ее вокруг спящего единорога, у них ушел весь остаток ночи. Рух подергал дверь клетки, дабы убедиться, что заперта она надежно, уже когда серые деревья на востоке вскипели светом и единорог открыла глаза. Двое мужчин торопливо удалились от клетки, но рослый чародей, оглянувшись, увидел, что единорог встала на ноги и смотрит на железные прутья, и, опустив голову, мотает ею, точно старая белая лошадь.
II
Дневной свет как будто уменьшил девять черных фургонов «Полночного балагана», сделал их нимало не грозными, но хилыми и хрупкими, точно иссохшие листья. Драпировки исчезли, теперь фургоны украшались вырезанными из одеял печальными черными флагами и короткими черными лентами, которые трепыхались на ветру. Фургоны стояли посреди запустелого поля в странном порядке: пентакль из клеток окружал треугольник из них же, в центре которого грузно примостился фургон Мамы Фортуны. Только его клетка и оставалась занавешенной черной тканью. Самой Мамы Фортуны нигде видно не было.
Мужчина по имени Рух неторопливо вел толпу шагавших вразброд поселян от клетки к клетке, заунывно описывая сидевших в них зверей.
– Перед вами мантикора. Голова человека, тело льва, хвост скорпиона. Поймана в полночь; желая подсластить свое дыхание, кушает оборотней. Творения ночи при свете дня. А здесь у нас дракон. Время от времени изрыгает огонь – обычно на тех, кто тычет в него палкой, мальчик. Внутри у него пламенный ад, но шкура до того холодна, что можно обжечься. С грехом пополам говорит на семнадцати языках и страдает подагрой. Сатир. Дам прошу близко не подходить. Шалопут из шалопутов. Пойман при удивительных обстоятельствах, открыть которые я могу лишь джентльменам – после осмотра и за чисто символическую плату. Творения ночи.
Стоя у клетки единорога, одной из трех внутренних, высокий чародей наблюдал за обходившей пентакль процессией.
– Мне здесь быть не положено, – сказал он единорогу. – Старуха велела держаться подальше от тебя.
Он благодушно хмыкнул:
– Она насмехается надо мной со дня моего прихода сюда, и все же я действую ей на нервы.
Единорог его почти не слушала. Она кружила и кружила по своей тюрьме, тело ее сжималось от прикосновений железных прутьев. Ни одно создание человеческой ночи не любит холодного металла, и хоть единорог и сносила его присутствие, убийственный запах железа обращал ее кости в песок, а кровь в дождевую воду. Должно быть, на прутьях клетки также лежало некое заклятие, ибо они непрестанно и злобно перешептывались скрежещущими тарабарскими голосами. Тяжелый замок хихикал и поскуливал, как обезумевшая обезьянка.
– Скажи, что ты видишь, – попросил чародей, как самого его просила недавно Мама Фортуна. – Посмотри на твоих мифических соседей и скажи, что видишь.
Железный голос Руха продолжал лязгать в изнуренном послеполуденном воздухе.
– Привратник Преисподней. Три головы, и крепкая шкура вся сплошь из гадюк. В последний раз был замечен на поверхности земли во времена Геракла, который таскал его под мышкой. Но мы снова выманили эту тварь на свет обещаниями лучшей жизни. Цербер. Посмотрите на его шесть обманутых красных глаз. Возможно, вам еще придется в них заглянуть. А дальше у нас Змей Мидгарда. Сюда, пожалуйста.
Единорог взглянула сквозь прутья на сидевшее в клетке животное. Глаза ее неверяще расширились.
– Это всего лишь собака, – прошептала она. – Голодный несчастный пес с одной-единственной головой и облезлой шкурой. Как они могли принять его за Цербера? Они слепы?
– Приглядись еще раз, – попросил чародей.
– А сатир, – продолжала единорог. – Сатир – обезьяна, старая обезьяна с вывихнутой ногой. Дракон – крокодил, он скорее рыб изрыгать будет, чем пламя. А огромная мантикора – лев, вполне приличный лев, но и он ничем не страшнее прочих. Не понимаю.
– Он способен обвить весь мир, – прогудел Рух.
И чародей попросил снова:
– Приглядись еще раз.
И тогда – словно глаза ее свыклись с темнотой – единорог начала различать в каждой клетке вторых существ. Огромные, они нависали над пленниками «Полночного балагана», но были соединены с ними: буйные сны, выросшие из зернышка правды. Единорог увидела мантикору – голодноглазую, со слюнявой пастью, рычавшую, изгибавшую смертоносный хвост над спиной, пока ядовитый шип его не повис и не закачался над самым ее ухом, – но увидела и льва, крошечного и нелепого в сравнении с ней. И все же они были одним существом. Единорог изумленно притопнула.
То же и в прочих клетках. Призрачный дракон распахивал пасть и с шипением изрыгал безвредный огонь, заставляя зевак ахать и ежиться; обросший змеями сторожевой пес Ада выл, пророча своим обманщикам три разорения и три погибели, сатир хромал и плотоядно щерился сквозь прутья, подманивая юных дев обещаньями немыслимых наслаждений – вот прямо здесь, на глазах у почтеннейшей публики. Что до крокодила, обезьяны и печального пса, они понемногу выцветали рядом с изумительными фантомами, пока и сами не обратились всего-навсего в призраков – даже на разочарованный взгляд единорога.
– Странное колдовство, – тихо сказала она. – В нем больше многосмыслия, чем магии.
И чародей рассмеялся – от удовольствия и огромного облегчения.
– Хорошо сказано, воистину хорошо. Я знал, что ослепить тебя грошовыми заклинаниями старой поганке не удастся.
Тон его стал вдруг твердым и таинственным.
– Теперь она совершила третью ошибку, – сказал он, – то есть по крайней мере на две больше, чем может позволить себе усталая старая пройдоха вроде нее. Сроки близятся.
– Сроки близятся, – сообщил зрителям Рух, словно подслушавший чародея. – Сроки Рагнарока. В этот день, когда падут боги, Змей Мидгарда плюнет ураганной струей яда в самого великого Тора, и тот повалится на землю подобно отравленной мухе. Пока же Змей дожидается Судного дня и грезит о роли, которую сыграет. Может, оно так будет – сказать не возьмусь. Творения ночи при свете дня.
Всю ту клетку заполняла змея. Головы ее видно не было, хвоста тоже – лишь волна мутного мрака прокатывалась от одного края клетки к другому, не оставляя места ни для чего, кроме громового дыхания. Только единорог и видела свернувшегося в углу буку-боа, лелеявшего, быть может, мысли о собственном Судном дне, который он учинил бы в «Полночном балагане». Однако боа был крошечным и тусклым – призраком червя в тени Змея.
В толпе какой-то усомнившийся простак поднял руку, дабы привлечь внимание Руха.
– Ежели это такая здоровенная змеюка, что может, как ты говоришь, весь мир обвить, почему ж ты тут спокойно спишь в своем фургоне? И ежели она, потянувшись, сотрясает моря, что мешает ей уползти отсюда, нацепив весь ваш балаган заместо ожерелья на шею?
Послышалось одобрительное бормотание, однако кое-кто из бормотунов начал осторожненько пятиться от клетки.
– Я рад, что ты задал этот вопрос, друг мой, – презрительно произнес Рух. – Так уж получилось, что Змей Мидгарда существует в другом, вроде того, космосе, не в нашем, и в другом измерении. И потому нормально, что он невидим, а когда его вытаскивают в наш мир – что проделал однажды Тор, подцепивший его на рыболовный крючок, – он выглядит совершенно как молния, которая так же приходит к нам незнамо откуда, и там она может выглядеть совершенно иначе. И естественно, он мог бы осерчать, кабы узнал, что кусочек его подбрюшья каждодневно, а также по воскресеньям выставляется напоказ в «Полночном балагане» Мамы Фортуны. Но он того не ведает. Ему есть о чем подумать, о том, к примеру, что станет с его пупком, мы же тем временем пользуемся – как и все вы – его безмятежностью.
Последнее слово Рух раскатал и растянул, точно шмат теста, и слушатели его старательно засмеялись.
– Заклинания кажимости, – сказала единорог. – Создать что-либо ей не по силам.
– И изменить по-настоящему тоже, – добавил чародей. – Ее убогие умения ограничены сменой обличия. Да и такая безделица не давалась бы ей, если бы не стремление этих глупцов, этой деревенщины поверить в то, что никаких усилий не требует. Она и сметану в масло превратить не умеет, но может придать льву сходство с мантикорой – в глазах тех, кто хочет увидеть мантикору, – в глазах, которые приняли бы настоящую мантикору за льва, дракона – за ящерицу и Змея Мидгарда – за землетрясение. А единорога – за белую кобылу.
Единорог прервала медленное отчаянное кружение по клетке, впервые сообразив, что чародей понимает ее речи. Он улыбнулся, и лицо его стало юным – пугающе юным для мужчины столь зрелого, – не изборожденным временем, не посещенным горем или мудростью.
– Я-то тебя узнал, – сказал он.
Прутья клетки нечестиво зашептались. Рух уже вел толпу к внутреннему кругу. Единорог спросила у высокого мужчины:
– Кто ты?
– Прозываюсь Шмендрик Волхв, – ответил он. – Ты обо мне не слышала.
Единорог едва не сказала, что ей и трудновато было услышать о том или ином чародее, но что-то в звуках его голоса – печаль и отвага – удержало ее. А чародей продолжал:
– Я развлекаю зевак, когда они сходятся на представление. Мелкая магия, ловкость рук – превращаю флейты во флаги, а флаги в фанеру, сопровождая все обходительной болтовней и намеками, что мог бы, если бы захотел, творить чудеса более зловещие. Не ахти какая работа, но бывала у меня и похуже, а когда-нибудь найдется получше. Еще не вечер.
Однако звук его голоса внушил единорогу мысль, что плен ее будет вечным, и она опять начала расхаживать по клетке, чтобы не дать своему сердцу разорваться от страха замкнутого пространства. Рух между тем стоял у другой клетки, содержавшей всего лишь коричневого паучка, сплетавшего между ее прутьями скромненькую паутину.
– Арахна из Лидии, – сообщил он толпе. – Величайшая ткачиха на свете, с гарантией, – сама судьба ее служит тому доказательством. Она имела несчастье одолеть в состязаньи по ткачеству богиню Афину. Афина проигрывать не любила, и ныне Арахна – паучиха, создающая свои шедевры лишь для «Полночного балагана» Мамы Фортуны и по особой договоренности. Морозные узоры, плетение пламени и ни одного повтора. Арахна.
Паутина, натянутая на ткацкий стан железных прутьев, была совсем простой и почти бесцветной, лишь изредка, когда паучиха отстранялась от нее, чтобы поправить положение какой-нибудь нити, по ним пробегал радужный трепет. Однако она притягивала взгляды зрителей – и единорога тоже, – и взгляды сновали по ней вперед и назад и уходили все в бо́льшие глубины, пока им не открывались гигантские расщелины мира, черные изломы, которые безжалостно ширились, но не разлетались в куски, потому что паутина Арахны держала мир в целости. Единорог встряхнулась, избавляясь от этого морока, вздохнула и снова увидела обычную паутину. Совсем простую и почти бесцветную.
– Она не то, что другие, – сказала единорог.
– Не то, – нехотя согласился Шмендрик. – Но в этом нет заслуги Мамы Фортуны. Видишь ли, у паучихи есть вера. Она смотрит на эти кошачьи люльки и считает их собственной выдумкой. А для магии, которую творит Мама Фортуна, вера – это все. Да если сегодняшняя орава олухов отринет ее обманы, от всего ведовства Мамы Фортуны только и останется, что звук паучиного плача. Которого никто не услышит.
Единорог не хотела снова вглядываться в паутину. Она взглянула внутрь ближайшей к ней клетки и внезапно почувствовала, что дыхание ее обращается в холодное железо. Там на дубовом насесте сидела тварь с телом огромной бронзовой птицы и ликом старой карги, стиснутым и смертоносным, как когти, которыми она впивалась в дерево. У твари были косматые уши медведя, но по чешуйчатым плечам ее спадали, смешиваясь со сверкавшими клинками плюмажа, волосы цвета лунных лучей, густые и юные, обрамлявшие полное ненависти человечье лицо. Она посверкивала, но тот, кто смотрел на нее, видел свет, истекающий с неба. Встретившись глазами с единорогом, тварь издала звук, похожий и на хрип, и на хихиканье сразу.
Единорог негромко сказала:
– А вот эта настоящая. Гарпия Келайно.
Лицо Шмендрика побледнело до цвета овсяной каши.
– Старуха поймала ее ненароком, – зашептал он. – Спящей, как и тебя. Но то была злая удача, и обе они это знают. Умений Мамы Фортуны как раз хватает на то, чтобы удерживать чудище, однако простое присутствие его истончает чары старухи, протирает до дыр, и в скором времени ее могущества не достанет даже на то, чтобы поджарить яичницу. Не следовало ей совершать это, не следовало связываться с настоящей гарпией, с настоящим единорогом. Подлинность растопляет колдовство, так было всегда, но Мама Фортуна не может удержаться от попыток поставить на службу себе и ее. Однако на сей раз…
– Перед вами сестра радуги, хотите верьте, хотите нет, – проревел перепуганным зрителям Рух. – Имя ее означает «Мрачная», это ее крылья темнят перед грозой небо. Она и две ее славных сестрицы едва не уморили голодом царя Финея, крадя и загрязняя зловонием его еду, пока он еще и рта раскрыть не успевал. Но сыновья Северного Ветра поквитались с ними за это, не правда ли, моя душечка?
Гарпия не издала ни звука, а Рух ухмыльнулся, приобретя и сам сходство с клеткой.
– Дралась она яростнее, чем все прочие вместе взятые, – продолжал он. – Одолеть ее было труднее, чем ад связать одним волоском, однако могущества Мамы Фортуны хватило и на это. Творения ночи при свете дня. Конфетку хочешь, Полли?
Кто-то в толпе засмеялся. Когти гарпии стиснули ее насест так, что дерево закричало от боли.
– Ты должна получить свободу до того, как она вырвется на волю, – сказал чародей. – Нельзя, чтобы она застала тебя в клетке.
– Я не могу прикасаться к железу, – ответила единорог. – Мой рог открывает любые замки, но до этого мне не дотянуться.
Она дрожала от ужаса перед гарпией, однако голос ее оставался совершенно спокойным.
Шмендрик Волхв вытянулся вверх на несколько дюймов, чего единорог до сей минуты возможным ну никак не считала.
– Не страшись, – величественно начал он. – Ибо при всем моем таинственном обличьи сердце у меня предоброе.
Однако приближение Руха и его свиты заставило чародея прерваться и притихнуть почище чумазой ватаги, что хихикала, глядя на мантикору. И он ускользнул, тихо сказав напоследок:
– Не бойся, Шмендрик с тобой. И не предпринимай ничего, пока не получишь вестей от меня!
Голос его приплыл к единорогу столь призрачным и одиноким, что она не смогла бы сказать, и вправду ль услышала его, или он лишь скользнул по ее шкуре.
Становилось темно. Толпа стояла перед ее клеткой, вглядываясь в единорога со странной застенчивостью.
– Единорог, – коротко сообщил Рух и отступил в сторонку.
Она слышала, как бьются сердца, как набухают слезы, как затаивается дыхание, но никто не произнес ни слова. По печали, горечи утраты и ласковости, которые проступили в их лицах, она поняла, что люди узнали ее, и приняла их нужду в ней как знак преклонения. Единорог думала о прабабушке охотника и гадала, каково это – стареть и плакать?
– Любой другой балаган, – произнес наконец Рух, – этим бы и ограничился, потому как что же еще и показывать после настоящего единорога? Однако «Полночный балаган» Мамы Фортуны располагает еще одним темным таинством – демоном более пагубным, чем дракон, более монструозным, чем мантикора, более гнусным, чем гарпия, и, безусловно, более единосущным, чем единорог.
Он повел рукой в сторону последнего фургона, и черная завеса начала спадать, извиваясь, даром что никто ее не тянул.
– Воззритесь на нее! – возопил Рух. – Воззритесь на Последний и Скорый Конец! Воззритесь на Элли!
Сумрак в клетке был намного гуще вечернего, холод колыхался за прутьями, как живой. Что-то зашевелилось в нем, и единорог увидела Элли – дряхлую, костлявую, оборванную женщину: она скорчилась на полу клетки, покачиваясь, согреваясь у огня, которого там не было. Она казалась столь хрупкой, что тяжесть сумрака могла раздавить ее, столь беспомощной и одинокой, что всякий, увидев ее, мог машинально рвануться вперед, чтобы дать ей свободу. Но вместо того люди молча попятились – как будто Элли, крадучись, подбиралась к ним. Однако она даже не смотрела на них. Элли сидела в сумраке и скрипуче пела сама себе песенку, звучавшую так, точно пила впивалась в дерево, а оно готовилось повалиться.
Стебель, смятый в смертный час,
Вновь взойдет назло,
Что пропало – всё при нас,
Что прошло – прошло.

– Не похоже на то, не так ли? – спросил Рух. – Однако никакому герою не устоять перед ней, никакому богу ее не одолеть, никакой магии не отогнать – и не приманить, ибо она не пленница наша. И даже пока вы смотрите на нее, она ходит меж вами, прикасается и прибирает вас к рукам. Ибо Элли – это Старость.
Холод клетки добрался до единорога и каждое место, в котором он касался ее, увечилось и хилело. Она и сама ощущала, как вянет, слабеет, как при каждом выдохе красота покидает ее. Уродство висло на ее гриве, пригибало голову, отдирало хвост, истощало тело, пожирало шкуру и разрушало сознание воспоминаниями о том, какой она когда-то была. Где-то неподалеку негромко и алчно урчала гарпия, но единорог с радостью свернулась бы под ее бронзовым крылом, лишь бы укрыться от этого последнего демона. А песня Элли все вгрызалась ей в сердце.
Рыба гибнет на песке,
Режет плоть стекло,
Что дают – горит в руке,
Что прошло – прошло.

Представление завершилось. Зрители воровато расползались, но никто не шел в одиночку, лишь парами, тройками, небольшими компаниями; чужие друг другу люди держались за руки и часто оглядывались посмотреть, не крадется ль за ними Элли. Рух жалобно восклицал: «Да ужель джентльмены не жаждут услышать рассказ про сатира?! – И посылал им вслед фальшивый воющий хохот, подгонявший их вялое бегство. – Творения ночи при свете дня!» Они продрались сквозь вязкий воздух мимо клетки единорога и двинулись дальше, и хохот Руха гнал их домой, а Элли все пела.
«Иллюзия», – сказала себе единорог. – Это иллюзия». И как-то смогла поднять тяжелую голову, чтобы со страхом заглянуть в сумрак последней клетки, и увидела там не Старость, а саму Маму Фортуну, которая потянулась, ухмыльнулась и с уродливой грацией старухи слезла на землю. Единорог в тот же миг поняла, что вовсе не стала смертной и страховидной, но, впрочем, и прекрасной себя не почувствовала. «Возможно, и красота моя была иллюзией», – устало подумала она.
– Мне понравилось, – сказала Руху Мама Фортуна. – Всегда нравится. Полагаю, я рождена для сцены.
– Ты бы лучше посмотрела, как там проклятая гарпия, – сказал Рух. – Я чувствую, на этот раз она прорывается на свободу. Я словно был веревкой, державшей ее, однако она мои узлы развязала. – Он содрогнулся, понизил голос и хрипло попросил: – Избавься от нее. Прежде чем она размечет нас по небу, как кровавые облачка. Ей только это и снится. Я вижу ее сны.
– Успокойся, дурак! – Голос ведьмы стал свирепым от страха. – Если она удерет, я смогу обратить ее в ветер, в снег, в семь нот музыки. Но я предпочитаю удерживать ее. Ни у одной ведьмы мира нет пленной гарпии, да ни у одной и не будет. Я сохраню ее, даже если придется скармливать ей что ни день по куску твоей печени.
– Как мило, – сказал Рух. И отступил от Мамы Фортуны, и с вызовом спросил: – А что, если ей нужна только твоя печень? Как ты поступишь тогда?
– Да все равно буду кормить твоей, – ответила Мама Фортуна. – Она не заметит разницы. Гарпии умом не блещут.
В свете луны старуха одиноко скользила от клетки к клетке, погромыхивая замками, подстегивая заклинания – совсем как мать семейства, щупающая дыни на рынке. Когда она подошла к клетке гарпии, чудище издало звук, который пронзил воздух, точно копье, и расправило в страшном великолепии крылья. На миг единорогу показалось, что прутья клетки закорчились и потекли, как струи дождя, однако Мама Фортуна щелкнула сучковатыми пальцами, и прутья вновь ожелезились, а гарпия, поникнув на насесте, погрузилась в ожидание.
– Пока еще нет, – промолвила ведьма. – Все еще нет.
Они смотрели одна на другую одинаковыми глазами. Мама Фортуна сказала:
– Ты моя. Если убьешь меня, ты моя.
Гарпия не шелохнулась, но луну затянуло облаком.
– Пока еще нет, – повторила Мама Фортуна и обернулась к клетке единорога.
– Ну что, – спросила она густым ласковым голосом. – Я напугала тебя немного, не так ли?
И засмеялась – звук получился такой, точно змея стремглав проползла по грязи, – и подошла поближе.
– Что бы ни говорил твой друг чародей, – продолжала она, – кое-каким небогатым искусством я все еще владею. Заставить единорога поверить, что она стара и грязна, – это, сказала бы я, требует некоторого мастерства. И разве грошовое заклинание удержало бы Мрачную взаперти? Никто еще до меня…
Единорог ответила:
– Не бахвалься, старуха. Там смерть твоя сидит в клетке и слушает тебя.
– Да, – спокойно согласилась Мама Фортуна. – Но я, по крайней мере, знаю, где она сидит. Ты же бродила в поисках своей по дорогам. – И она усмехнулась снова. – Впрочем, где сидит твоя, я тоже знаю. Но я избавила тебя от встречи с ней, и ты должна благодарить меня за это.
Забыв, где она, единорог прижалась к прутьям решетки. Прутья язвили ее, однако она не отстранилась.
– Красный Бык, – сказала она. – Где мне найти Красного Быка?
Мама Фортуна подступила вплотную к клетке.
– Красный Бык короля Хаггарда, – пробормотала она. – Так тебе известно о Быке?
Она обнажила в улыбке два зуба.
– Что же, он тебя не получит, – сказала она. – Ты принадлежишь мне.
Единорог покачала головой.
– Ты ведь все понимаешь, – негромко ответила она. – Отпусти, пока еще есть время, гарпию и отпусти меня. Оставь себе, если желаешь, эти бедные тени, но отпусти нас.
Косные глаза ведьмы вспыхнули так свирепо и ярко, что обтрепанная компания сатурний, искавшая, чем бы пображничать в ночи, подпорхнула к ним и, зашипев, осыпалась белым пеплом.
– Сначала я возьму, что смогу, от индустрии развлечений, – прорычала Мама Фортуна. – Тащиться сквозь вечность, волоча за собой домодельных демонов, – ты думаешь, об этом мечтала я, когда была юной и злой? Думаешь, я выбрала это чахлое чародейство, это ублажение убогости лишь потому, что никогда не знала настоящего ведовства? Я разыгрываю фокусы с обезьянами и псами только по той причине, что не могу тронуть траву, однако разница мне известна. И ты просишь меня отказаться от любования тобой, от жизни вблизи твоей силы? Я сказала Руху, что скормлю, если придется, его печень гарпии, и я это сделаю. А чтобы сохранить тебя, возьму твоего дружка Шмендрика и…
Гнев довел ее до невнятного лепета, а там и погрузил в молчание.
– Кстати, о печени, – сказала единорог. – Чтобы творить подлинную магию, жертвовать чьей-то печенью бессмысленно. Нужно вырвать свою и не ждать, что она вернется к тебе. Настоящим ведьмам это известно.
Несколько крупинок песка прошелестело по щекам смотревшей на единорога Мамы Фортуны. Так плачут все ведьмы. Она развернулась и быстро пошла к своему фургону, но вдруг возвратилась назад и улыбнулась щербатой улыбкой.
– И все-таки дважды я тебя вокруг пальца обвела, – сказала она. – Ты и вправду думаешь, что эти пучеглазые простофили узнали тебя без моей помощи? Нет, это я наделила тебя обличием, которое они сумели понять, и рогом, который они углядели. В наши дни публика способна увидеть настоящего единорога лишь при помощи дешевой балаганной ведьмы. Для тебя будет намного лучше остаться со мной и изображать подделку, потому что во всем нашем мире только Красный Бык способен узнать тебя с первого взгляда.
И она скрылась в своем фургоне, и гарпия снова выпустила на небо луну.
Назад: Питер Бигл Последняя из единорогов Сборник
Дальше: Два сердца