И. М. Сеченов в Ленинградском университете
Несколько лет тому назад в этом самом зале, в обстановке торжественного заседания, мне пришлось услышать слово, которое повторяем мы сегодня. В то время оно было сказано Иваном Петровичем Павловым. Он говорил, что Иван Михайлович Сеченов является родоначальником и отцом русской физиологии. Я помню ту мимолетную мысль, которая пронеслась тогда во мне в ответ на это слово.
Да, конечно, мы привыкли полагать Ивана Михайловича Сеченова родоначальником русской физиологии. Но нужно дать отчет о том, что именно в деятельности Сеченова делает его родоначальником в науке, которая существовала у нас долгое время до него. Ведь Иван Михайлович жил и закончил свою деятельность не так давно, еще живы люди, непосредственно соприкасавшиеся с ним как с учителем и ученым. Между тем русская физиология, как и русская медицина, существовала уже давным-давно – можно считать с XVIII столетия. Почему Сеченов может представляться в ней родоначальником? Что именно им в ней начато?
В связи с этим вопросом невольно приходит на мысль и другой параллельный вопрос.
Тот же Иван Петрович Павлов в 1928 г., в эпоху гарвеевских торжеств, имел основание сказать, что Гарвей есть отец физиологической науки.
Невольно мы останавливаемся на намечающейся здесь параллели.
По отношению к Сеченову в масштабах нашей отечественной науки устанавливается точно такое же положение, какое по отношению к Гарвею устанавливается в мировой физиологии.
Мы, конечно, соглашаемся с этими оценками Гарвея, и весь мир соглашается с ними. И, однако, несомненно, что физиология получила свое начало и название гораздо раньше, еще в эпоху Аристотеля. Можно документально проследить ход развития физиологической мысли от дней древних, от македонского похода и александрийских медиков. И все-таки есть все основания говорить, что Гарвей является у нас родоначальником. Очевидно, он внес в науку нечто совершенно новое, произведшее особое и незабываемое впечатление.
Итак, в чем же исключительное своеобразие Гарвея в истории мировой науки и что, собственно, такого, совсем оригинального в его трудах, чего действительно до него не было в физиологии, что им внесено в дело и что заставило последующую физиологическую мысль в самом деле отправляться от него как от родоначальника?
Что радикально нового внес Гарвей в физиологическую мысль? Я думаю, что мы будем совершенно объективны, когда скажем, что там, где Гарвей подбирает эмпирическую основу для своих умозаключений, он является продолжателем того, что сделано до него. Существенно новое у него там, где он обращает внимание и подчеркивает среди фактов то, что для людей, в чистом эмпиризме витавших, терялось в пестроте прочих наблюдений.
Но и не в этом еще, конечно, исключительное значение Гарвея. Значение его в той, беспримерной до него количественной четкости и доказательности, с которой он разрешает проблему кровообращения, в той легкости, с которой решение этой проблемы воспринимается с тех пор всяким желающим.
Всякое великое открытие именно таково. Оно настолько натурально, убедительно и естественно, что люди последующих поколений, говоря потом, что и загадки в сущности тут нет никакой, все тут ясно само собою и всегда, конечно, естественно было так думать, как предложил думать Галилей, или Гарвей, или Гельмгольц, или Эрмит.
Вот великое дело, когда удается человеку с такой простотой и доступностью для всех показать закономерности и связи бытия, которые очевидно, давным-давно имелись налицо, но для которых нужны был глаза Гарвея, чтобы их увидеть и чтобы показать их другим с такой убедительной простотой, с какой он это сделал. В конце концов, дело в методе. А метод Гарвея был для физиологии в самом деле новый. И он создал то принципиально новое, что дало и усвоило Гарвею положение «отца физиологической науки», хотя она была и задолго до этого.
Метод заключался в количественной проверке и количественной критике тех эмпирических и качественных возможностей, которые могли быть допущены абстрактной логикой среди других, одинаково правдоподобных гипотез. Именно в этой количественной проверке и количественной критике теорий кровообращения Гарвей и был бесподобен и нов по сравнению с предшественниками.
Вспоминаем, как просто он подошел к делу.
Он измерил объем систолы, измерил количество систол за определенный интервал времени, узнал приблизительное общее количество крови в организме и из сопоставления этих величин смог с арифметической прозрачностью доказать: за полторы-две минуты все содержимое крови успевает пройти через сердце, а это делает невероятным старое предположение, будто все новая и новая кровь притекает к сердцу из производящих ее органов с тем, чтобы безвозвратно уходить из сердца в центробежные каналы.
Не может быть обеспечено столь быстрое и непрерывное производство крови, приносимой в сердце, необходимо допустить возвращение одной и той же крови к сердцу через посредство замкнутого цикла. Такова теорема Гарвея, которая носит характер точных достижений физики и геометрии.
Итак, Гарвей дал количественный фильтр, количественную критику для того, что выставлялось как логически возможные предположения. Он использовал количественный метод для выбора среди логически возможных допущений того, что количественно возможно на деле. Здесь у Гарвея начинается в самом деле новая эра в нашей науке.
Если условно согласиться с тем, что точная наука в любой области начинается с того момента, когда к ней начинает прилагаться количественный метод, то с этой стороны становится совершенно бесспорным смысл того положения, которое мы привыкли повторять от юности: Гарвей – отец физиологии.
Гарвей прежде всего – инициатор точного количественного метода в нашей науке.
Если теперь мы возвратимся к значению Ивана Михайловича Сеченова в нашей науке, может быть, нам станет более ясным, почему мы и здесь имеем право и основание сказать: да, Сеченов – это родоначальник физиологической науки в России.
Были у Сеченова предшественники на Руси, были у нас физиологи по профессии и до него. Можно вспомнить ряд почтенных имен. Это были представители медицинской физиологии, необходимые везде, где начиналось преподавание медицины.
В Годуновском дворе в Кремле, на том месте близ Троицких ворот, где сейчас стоит казарма с Царь-пушкой, в XVII столетии зарождался Московский университет. Там же начались у нас медицинское преподавание и физиологическая наука как медицинская пропедевтика. Назначение физиологии здесь совершенно бесспорно, ясно и никакого недоумения не может вызывать. Чтобы понимать уклонения и патологические факты, нужно более или менее отчетливо знать норму как фон, по отношению к которому отклонения получают свою характеристику. Методически и логически постановка дела совершенно бесспорна. И тогда же, в этих первых пробах насаждения медицинской науки, физиология, в качестве пропедевтики, должна была преподноситься в самом начале обучения.
Тогда и после того бывали, конечно, другие планы преподавания, чем теперь, другое распределение преподавания в году, соответственно и деление на курсы не соответствовало нашему, но логический порядок преподавания приближался к тому, к чему мы привыкли. Где-то в начале или в первой трети общемедицинского обучения заканчивалась общая естественно-научная пропедевтика. Предполагалось, что она оттенила достаточно убедительно то, что называется нормой, а примерно с третьего года начиналось изучение патологических уклонений.
Мы видим здесь ряд почтенных медиков, которые углублялись в физиологические вопросы и начинали преподавание физиологии. Сначала это немецкие имена. Приблизительно с последних лет XVIII столетия выступают русские имена. Среди этих имен мы находим, с одной стороны, натурфилософов вроде профессора Филомафитского, с другой стороны – более или менее выдающихся врачей, создавших себе авторитет практическими победами в борьбе с болезнями. Было ценно, когда опытные врачи на основании убедительных медицинских успехов и врачебного опыта высказывали теоретические обобщения физиологии.
Среди медиков, двигавших физиологию в старой Москве, вспоминаются такие, в свое время популярные имена, как Мудров. Я думаю, что многие из вас вспоминают его по «Войне и миру»: когда Наташа Ростова лечилась после тяжелого разрыва с Андреем Болконским, то, по словам автора, все медицинские силы Москвы и сам профессор Мудров были привлечены к ее постели, и, несмотря на все это, Наташа все-таки выздоровела. Сам Мудров был представителем того направления медицинской мысли, которое усматривает в терапии лишь подспорье собственным силам организма, которые борются в нем за поддержку физиологической нормы.
В половине XIX столетия в Москве отмечаются имена профессоров Глебова и Топорова, имена, имеющие отношение уже к биографии Сеченова. Это люди, у которых Иван Михайлович учился, когда после окончания Инженерного училища и недолгой службы в Саперных войсках перешел к изучению естествознания и физиологии в Московском университете.
Старинные преподаватели, поддерживавшие огонь физиологической науки в России, получали обыкновенно свою подготовку, не ограничиваясь русскими средствами, но дополняя ее за границей.
Как мы знаем из биографии Ломоносова и его современников в различных отделах естествознания, наши молодые академисты учились за границей, чтобы принести оттуда на родину научные перспективы, надежды и поиски. Чтобы обеспечить более надежный надзор за научными аспирантами, в XVIII столетии был создан в Дерпте Институт для подготовки профессорского состава «из лиц русского происхождения», как это учреждение официально и называлось. Этот институт был организован при Дерптском университете.
Большинство предшественников Сеченова вышло из Дерптского института, где они обучались у немцев, начинавших в то время закладывать основы физиологической школы Дерптского университета, большие заслуги которой в России необходимо признать.
Наиболее обещающие из дерптской русской молодежи отправлялись за границу, преимущественно в Голландию. Старая связь голландской физиологической школы с русской медицинской физиологией должна быть отмечена.
Иван Михайлович Сеченов после Московского университета был послан в Германию. Это было то время, когда в германской науке появилась знаменитая школа Иоганна Мюллера, созданная Мюллером с его великими учениками, будущими крупнейшими деятелями новой физиологии – Гельмгольцем и Дюбуа-Реймоном.
Когда мы говорим о школе Иоганна Мюллера, нам прежде всего вспоминаются имена этих двух учеников Мюллера.
Сам Мюллер был не только крупнейшим физиологом своего времени, но и биологом в самом широком смысле слова. Германское учение об эволюции, германская система сравнительной анатомии в качестве основы для эволюционной биологии закладывались в этой научной среде, из которой вышли Гельмгольц, и Дюбуа-Реймон, и Либиг, и Карл Гегенбаур. Здесь воспитывались будущие профессора физиологии для Германии, для Англии, для Америки и России.
Вот с кем пришлось столкнуться И. М. Сеченову после обучения в Москве. Это была эпоха, когда германская физиология попробовала принципиально регламентировать свою задачу и метод в качестве экзактной науки, метод, гораздо более требовательный и трудный, чем казалось тогда, в первый момент. Выкинула на своем боевом знамени девиз: «Физика и химия живого вещества». Вот чем хочет быть физиология, в понимании германской школы. Под этим чисто картезианским флагом и двигалась мысль Гельмгольца, Дюбуа-Реймона, Карла Людвига со всей плеядой их учеников, рассыпавшихся затем по разным сторонам Европы и Нового Света.
Именно здесь Иван Михайлович получил основу для своих дальнейших исканий в физиологии. Его основная, по существу, картезианская настроенность мысли (принципиально количественным методом понять живой организм совершенно так же и с теми же приемами), как инженер и физик, изучает и понимает любой предмет своих специальных изысканий, как химик подходит к изучению системы реакций, как бы сложна она ни была. Не нарушая метода аналитической геометрии, изложить законы жизнедеятельности организма – вот знамя Декарта в эпоху, когда жил и работал Гарвей. Познать живой организм из позиций и методов химии и физики именно как химию и физику живого вещества – вот как редактировалась основная задача физиологической науки в школе Иоганна Мюллера. И это то знамя, которое дало Ивану Михайловичу метод и путь для его исканий. Сеченов примкнул к этому знамени. В этом было то радикально новое, что принес Сеченов в физиологическую науку России, сращивая ее с наукой Гельмгольца, которому Иван Михайлович был так предан, с наукой Дюбуа-Реймона и Людвига, с которыми не прекращалась однажды возникшая связь. Вдохновляющее влияние этих людей сказывается так ярко в автобиографии Ивана Михайловича.
Для России того времени это была новость, новое знамя, около которого должны были организоваться молодые представители физиологической науки и следуя которому физиология и должна была становиться экзактной дисциплиной, столь же экзактной, как физика и химия, как любой другой отдел точного естествознания, каким он становится с того момента, как начинает переходить принципиально к количественному методу, т. е. к методу Гарвея и Декарта.
Итак, в самом деле параллель между Гарвеем и Иваном Михайловичем Сеченовым поучительная и глубокая. Мы можем в самом деле сказать совершенно на тех же основаниях и с той же логикой, с какой Гарвей в мировой истории представляется родоначальником новой эпохи в физиологии, и Иван Михайлович Сеченов является родоначальником точной физиологии здесь у нас, потому что по сравнению с ним предыдущие наши преподаватели физиологии были именно преподаватели прежних задач, а не зачинатели новой запашки новыми точными методами.
Подчеркивая эту параллель, мы завершим ее следующей характеристикой: новое и ведущее у Гарвея и у Сеченова – в количественном методе, в методе конкретной количественной проверки и отборе тех общих возможностей, которые <могут> быть абстрактно высказаны, с точки зрения простой вероятности.
В частности, какие новые дисциплины Иван Михайлович принес с собою в Россию из атмосферы тогдашней германской науки?
Уже в первые годы его пребывания преподавателем Медико-хирургической академии он читает лекции о животном электричестве. В первый раз об электрической физиологии (об электрофизиологии) заходит речь на русской почве именно с кафедры Ивана Михайловича Сеченова в Медико-хирургической академии.
Влияние Дюбуа-Реймона и берлинской школы совершенно явственно здесь. Живой, бьющей новостью того времени была, конечно, электрофизиология в той новой редакции, в какой она сложилась в Берлине.
Электрофизиология, однако, не составила последовательного и длительного этапа в работе Ивана Михайловича. Отчего это? При той глубине и основательности, которые видны на всем его научном пути, надо думать, здесь были какие-то не зависящие от него причины. Нетрудно их разгадать. С теми электротехническими возможностями и приборами, которые могли быть здесь ему предложены, далеко не уйдешь, и с удивлением отмечаем мы, что при всем том Иван Михайлович сумел в области электрофизиологии сделать фундаментальнейшее открытие, служащее началом электрофизиологии нервных центров. Но это удалось ему много времени спустя, уже в Университете в 1881 г.
Итак, можно сказать, что с первого момента профессорской деятельности в Ленинграде, в Медико-хирургической академии, электрофизиология стояла в круге горячего внимания И. М. Сеченова, но экспериментально здесь он сделать что-нибудь не мог до 1881 г. Электрофизиологические поиски, видимо, владели его теоретической мыслью, но экспериментально он делал <то>, что в то время мог. В те первые годы обстановка давала ему возможность изучать рефлексы на лягушке и начать опыты по химии крови. Еще в Медико-хирургической академии Сеченов и начинает работы в этих областях.
Значительно позже, в 1881–1882 гг., в эпоху вторичного пребывания в Петербурге, после того как Сеченов успел славно поработать в Новороссийском университете, он сделал электрофизиологическое открытие чрезвычайной важности. В то время, когда мы обучались в Университете, открытый Сеченовым факт представлялся мелочью, не был оценен даже у себя, на родной почве, и рассматривался как интересный курьез. Так было долгое время и за границей. Настолько трудно было оценить значение этого открытия. И только ретроспективно, по связи с последующей историей нашей науки, мы начинаем понимать глубочайшее и принципиальное значение этого открытия. Впервые в 1881 г., уже в Петербургском университете, Сеченову удалось подметить правильное ритмическое возникновение электрических напряжений в продолговатом мозге лягушки в ритм дыхательному процессу и с несомненными признаками того, что под влиянием раздражений афферентных нервов этот ритм перестраивается и может быть сорван, снят с очереди, т. е. заторможен.
Чтобы правильно оценить физиологический смысл этих ритмических колебаний гальванометра, к которому отведен продолговатый мозг лягушки, должна была предварительно быть пережита наблюдателем уже большая экспериментальная карьера. Одним из главных, руководящих критериев того, что эта периодика электрических напряжений имеет физиологический смысл и имеет непосредственное отношение именно к дыхательному периоду, должно было послужить для Ивана Михайловича то обстоятельство, что этот ритм чуток по отношению к импульсам, идущим с афферентных нервов, трансформируется и тормозится им по тем же законам, как и сам дыхательный ритм.
Чтобы этот критерий иметь в своих руках и им пользоваться, надо было иметь уже представление о центральном торможении, а для этого самого И. М. Сеченову требовалось еще время.
Мы видим, что электрофизиологические интересы и поиски теплились у И. М. Сеченова от начала его деятельности в Медико-хирургической академии, и они продолжались до более поздней эпохи его работы в Петербургском университете. Экспериментально же работать за этот промежуток в области электрофизиологии он не имел средств.
Позвольте мне перейти к следующему отделу маленькой программы моего доклада.
Я хочу остановиться на том, какое значение имело то обстоятельство, что И. М. Сеченов стал физиологом именно физико-математического факультета сначала в Новороссийском, а затем в Петербургском университете.
До того как стала развиваться и излагаться наша наука под водительством Сеченова, имело очень большое значение ее положение среди дисциплин физико-математического факультета. В свое время зоологами физиология была призвана на физико-математические факультеты для того, чтобы оправдать и реализовать связь зоологии и биологии физико-математическим ядром названного факультета. Мы видели, что именно И. М. Сеченов принес в Россию то знамя Гельмгольца и Дюбуа-Реймона, которое ставило физиологию принципиально в ряд дисциплин экзактного естествознания. По существу, только с этой эпохи, с середины XIX столетия, физиология начинает осознавать свои совершенно самостоятельные поиски и проблемы, не зависимые от медицины. Так было после Иоганна Мюллера с его учениками в Германии, так стало после И. М. Сеченова у нас в России. За годы пребывания в Одессе, в Новороссийском университете, Иван Михайлович всецело занялся вопросами физики и химии крови, динамики газообмена в ней.
Успехи его в этой области были весьма значительны. Роль физиолога он видел отнюдь не только в прикладной утилизации существующих теорий и приемов физики и химии для решения биологических задач, но в поднимании совершенно новых физико-химических проблем и перспектив, которые физиологу приходится усматривать на изучаемом и сложнейшем субстрате и, когда это нужно, иметь мужество выдвинуть эти новые физико-химические проблемы на свой страх.
Велик в Иване Михайловиче образец физиолога, который отважно вскрывает новые и труднейшие физико-химические закономерности, заложенные в живом субстрате, которые, может быть, еще и не снились современным ему физикам и химикам, но которые навязываются фактами, подлежащими расшифрованию физиолога на его собственный страх и риск. Приходится изобретать новые приемы исследования, новые концепции и принципы, которые подлежат аппробации лишь физикой и химией будущего.
И вот мы видим на этом блестящем примере Сеченова, как лишь в последующие годы профессионалы физики и химии впервые начинают находить и признавать в своей области те факты и зависимости, которые были вскрыты по поводу биологических проблем <и которые> для обычной же физики и химии до поры до времени проскакивают мимо внимания, пока не представляют еще непосредственного практического интереса.
Вы вспомните подобные примеры на ниве естествознания и в других областях. Учение об осмотических давлениях, учение об ионных равновесиях, контактных и мембранных потенциалах, эти великие главы физической химии не имели бы повода привлечь к себе внимание специалистов конца XIX столетия, если бы их не пришлось поднять биологам. Для биолога они имели совершенно практическое и острое значение. Физиолог стоял перед кризисом: или отказаться от какого-либо понимания этих явлений на том основании, что современные книжки по физике или химии ничего для их понимания не дают, или сказать себе: это не важно, что не признается современной физикой и химией текущего дня, – оно будет признаваться физикой и химией будущего, когда общими усилиями выяснится новая закономерность, вскрывающаяся по поводу биологических наблюдений.
Мы встречаемся здесь с теми областями естествознания, которые говорят нам, что в зависимости от масштабов, в которых ведется наблюдение и протекают события, начинают открываться принципиально новые закономерности, слагающиеся в мелких и мельчайших масштабах, в тех масштабах, с которыми обыденные поиски инженеров, физиков и химиков не имели повода соприкасаться. Вполне естественно, что в живом субстрате открываются закономерности более деликатные, тонкие и сложные, чем те, которые в первом приближении строились общей физикой и общей химией для больших масштабов. Вы вспоминаете типичные картины из истории науки – проходит несколько лет, и физики с химиками начинают говорить: «Да и у нас все эти закономерности, отмечаемые физиологами, конечно есть, но они не интересны, пока подходишь к вещам в сантиметрах, граммах и секундах, тогда как физиологические события определяются и решаются в долях микронов, в гаммах и в сигмах».
В зависимости от масштабов, с которыми мы подходим к явлению, приоткрывается нам в нем своеобразная зависимость, может быть, и не укладывающаяся в современную нам физику и химию, а в следующие годы новая физика и химия открывают у себя эти же зависимости как более общие, по отношению к которым старые законы физики и химии оказываются частными случаями и упрощениями.
Вот на этом поприще выявления физиологами новых физико-химических закономерностей Ивану Михайловичу принадлежит громадная роль. Замечательно то, что, не спросившись у современных ему химиков, он поднял знамя физики и химии живого вещества, на свой страх и риск открыл там новые и неожиданные закономерности. Под его руками раскрывается совершенно новая область, которая подлежала изучению, но к которой тогдашние физики и химики еще не имели ключа. В этом отношении Иван Михайлович стоит наравне с мировыми основоположниками физической химии, электрохимии и современной биохимии. Здесь у нас, на русской почве, он был несравненным обновителем дела, родоначальником новых поисков.
Когда, к чести руководителей Ленинградского университета, было решено пригласить Ивана Михайловича из далекой Одессы сюда, на прежнее место его работы, то он прежде всего стал у нас физиологом физико-математического факультета, не только по имени, но и по существу своих поисков.
Мы так привыкли ссылаться на историческое стечение обстоятельств, на историческую случайность.
В истории, однако, случайностей нет и, вероятно, в еще большей степени, чем в наших абстрактных построениях. Это не случайность, но очередная эпоха в развитии русской научной мысли, что Иван Михайлович Сеченов оказался здесь, в Петербурге, в одной великой научной семье с Менделеевым, с Бутлеровым, с Чебышевым, со знаменитыми организаторами науки на физико-математическом факультете Петербургского университета. И он устраивал в Петербургском университете физиологическую специальность с отчетливым увязыванием ее именно с физико-математическими дисциплинами.
Я только что говорил о Гарвее. Приходилось говорить об его предшественниках. Я говорил об Иване Михайловиче Сеченове в параллель Гарвею как об инициаторе количественного метода в русской физиологии. И нам надо коснуться его предшественников в Петербургском университете.
Каков был исторический фон, на котором развертывалась его работа в Петербургском университете?
Физиология началась в Петербургском университете на кафедре зоологии на основании университетского устава 1835 г. В то время еще не было физико-математического факультета, а был философский факультет. На этом философском факультете во главе зоологической кафедры стоял почтенный энциклопедический ученый профессор Куторга, который преподавал зоологию с эмбриологией и палеонтологию, и общую минералогию, и элементы антропологии, а между прочим возделывал и вопросы физиологии. Куторга был человеком большого таланта, очень большой образованности. Нам известно несколько опубликованных работ его по физиологии.
Перед нами старинный энциклопедист, еще не успевший отдифференцировать себе более узкую натуралистическую специальность.
Я застал в Петербурге в качестве памяток об эпохе проф. Куторги коллекции костей и черепов. Чрезвычайно жалею, что в эпоху, когда наша кафедра была законсервирована, в 1919–1920 гг., куда-то эти кости и черепа ушли. По-видимому, их брали для преподавания по школам. На этих костях и черепах были надписи черною краскою: «Куторга», а рядом указание, откуда данный череп заимствован, например: «Шведская могила, Нарва».
Физиология начала в Петербургском университете становиться на более самостоятельное положение лишь с момента появления университетского Устава 1863 г.
Именно по Уставу 1863 г. физиология становилась в ряд дисциплин физико-математического факультета. В настоящее время прежнего физико-математического факультета нет, с этим приходится мириться, ибо углубляющаяся дифференцировка неизбежна. Но мы жалеем, что нам приходится терять хорошее общество химиков, физиков и математиков и приходится целиком уходить в биологическую группу. И в Академии наук так жалко, что биогруппа и физиология с нею отделились от ансамбля физико-математических дисциплин. В свое время я переживал и в Академии то же огорчение, какое приходилось переживать когда-то в университете, когда мы отрывались от наших математиков, физиков и химиков. Сейчас я имею в виду то время, когда физико-математический факультет Петербургского университета был в своем полном составе и принял в свои ряды Сеченова. Надо сказать, что физиологической кафедры тогда не существовало, а была только кафедра зоологии, на которой в качестве подотдела было отделение анатомии, гистологии и физиологии; морфология преобладала уже и в самом стиле соответствующей лаборатории.
Я не буду утомлять ваше внимание воспоминанием, как шла организационная дифференцировка, как постепенно анатомо-гистологическая лаборатория отделилась от зоологии, как, в свою очередь, она потерпела дальнейшую дифференцировку на анатомию и физиологию. Я ограничусь замечанием, что физиологическая лаборатория, да и то только лаборатория, а не кафедра, стала самостоятельной единицей в университете лишь в последний год пребывания И.М. Сеченова в Петербургском университете в 1888 г.
О своей работе на физико-математическом факультете нашего университета Иван Михайлович отзывался в своей автобиографии так: «Качественно я сделал здесь больше, чем в какой-либо из прежних лабораторий». Он очень ценил пребывание в Петербургском университете и считал, что это главенствующая полоса его естественно-научной деятельности. И при всем том его столь славная научная деятельность в университете была связана не с самостоятельной физиологической лабораторией, а с лабораторией, организационно подчиненной анатомо-гистологическому кабинету. Лишь в самый последний год его пребывания здесь ему удалось выхлопотать себе самостоятельную физиологическую лабораторию со своим особым бюджетом. Что касается кафедры, то еще до самой революции мы были организационно подчинены кафедре зоологии. Поэтому, когда мы защищали свои диссертации, мы получали звания магистров и докторов зоологии. Таким был и Н. Е. Введенский. Полная самостоятельность физиологии как особой кафедры пришла к нам только после революции. После 1905 г. добились ученого звания магистров и докторов «зоологии и физиологии».
Возвращаюсь к тому фону, на который пришел к нам И. М. Сеченов. Во главе отдела анатомии, гистологии и физиологии стоял тогда академик Овсянников, очень крупный гистолог, отмеченный большими заслугами по сравнительной гистологии беспозвоночных, интересовавшийся и физиологическими вопросами. Он сознавал, что он не физиолог. Заслуга его была в том, что он вводил в свой отдел даровитых представителей физиологической науки для организации физиологического преподавания в нашем университете. В досеченовский период мы видим привлечение в университет двух очень ценных молодых ученых. Один из них – Цион – должен быть охарактеризован как блестящий талант преподавания и исследования, другой – Бакст, человек с заслугами и определенным научным лицом.
Цион, несомненно, один из блестящих по дарованию физиологов последней четверти прошлого столетия. В университет он был приглашен Овсянниковым совсем молодым, но уже с заслугами, которые стяжали ему монтионовскую премию Парижской академии наук. Дело шло об открытии прессорной иннервации кровеносной системы. Что Цион был большим преподавателем и ученым – памятником этому служит то, что как раз за это время, в досеченовскую эпоху, воспитаны были в Петербургском университете ценные молодые физиологи, из которых, в первую очередь, надо вспомнить Ивана Петровича Павлова. Иван Петрович Павлов – воспитанник и ученик Циона по нашему университету. В сотрудничестве с другим молодым человеком, также впоследствии крупным ученым, патологом Афанасьевым, он успел сделать прекрасную работу у Циона, которая служила увертюрой к серии знаменитых работ по иннервации пищеварительных желез. Первой ласточкой в серии этих павловских работ была работа об иннервации панкреатической железы и секреции. Она была проделана под руководством Циона.
Вероятно, вам приходилось слышать, что Иван Петрович до конца вспоминал с большой радостью и признательностью Циона, вопреки всем тем нападкам, которым подвергался последний по заслугам. У меня нет желания распространяться здесь о дальнейшей карьере Циона, оторвавшей его от Петербурга и от России.
Что касается Бакста, это был непосредственный ученик Гельмгольца. Вы вспоминаете совместную работу Гельмгольца с Бакстом: «О скорости проведения в двигательном нерве человека». Достаточно сказать: совместная работа с Гельмгольцем – это само по себе говорило о том, что Бакст представлял собою уже величину. Он был приглашен в Петербургский университет и долго преподавал здесь физиологию органов чувств. Еще в 90-х гг. мы встречаем его имя в делах факультета, но надо пожалеть, что он оставил так мало памятей о научной работе у нас. В работе по органам чувств нужна в особенности подходящая материальная обстановка. В области, где уже был Гельмгольц, где полным ходом шли эксперименты высокой культуры на Западе, с жалкими средствами, которыми мог располагать у нас Бакст, ему далеко уйти не удалось. Он оставался теоретиком.
Итак, вот фон, на который пришел И. М. Сеченов в 1876 г. Явившись сюда, он начал прежде всего организовывать физиологическую лабораторию в сторону химическую. В архивных делах университета мы видим, как вместе с Овсянниковым и группой других профессоров, поддерживавших его организационные начинания, стремится запастись достаточной аппаратурой для химических исследований. Его абсорбционные поиски, развившиеся в Новороссийском университете, должны были продолжаться в Петербурге. Какое положение приобрела физиология на факультете с момента вступления Сеченова во главу ее культивирования у нас?
Именно с этого момента, когда Сеченов появляется в Петербургском университете, физиология с младших курсов, где она по старой медицинской традиции пребывала, переносится решительно на последние годы университетского обучения. В этом характерный памятник о Сеченове на факультете. Старая медицинская традиция для физиологии продолжала себя заявлять организационно еще долгое время и на базе физико-математического факультета. До Сеченова пробовали видеть в ней пропедевтическую дисциплину, с которой можно разделаться еще на младших курсах. На физико-математическом факультете физиология является, напротив, по существу, увенчанием физико-математической подготовки натуралиста. И. М. Сеченов с первого же года пребывания на факультете перенес преподавание физиологии на третий и четвертый курсы. Началась эпоха, которая давала себя знать и потом, при Н. Е. Введенском. Молодежи с младших курсов, приходившей для физиологической специализации, Введенский говорил: «Мне с вами говорить не о чем, вы пойдите научитесь у такого-то, выполните вот такие-то практикумы, а когда вы там все это проделаете и будете на третьем курсе, приходите и будем говорить».
Физиологическое преподавание физико-математического факультета в понимании и в редакции И. М. Сеченова сразу становилось на положение увенчивающей дисциплины факультета.
Нужно было вооружиться всем, что физико-математический факультет мог дать, по мысли И. М. Сеченова, чтобы приступить наконец к физиологической проблематике.
Совершенно кратко пробежим своим воспоминанием через следующий путь исканий И. М. Сеченова в Петербургском университете.
Абсорбция углекислоты в водных растворах солей привлекается для сопоставления и сравнения с абсорбцией ее в крови. Выясняется, что присутствие соли может задерживать поглощение углекислоты, но оно не является также фактором, благоприятствующим поглощению, так что в общем присутствие соли регулирует степень абсорбции углекислоты в зависимости от некоторого фактора, который в ближайшем будущем будет называться степенью диссоциации соли. Иван Михайлович уходит здесь довольно далеко вперед, предваряя Аррениуса и химиков-теоретиков, которые позже начнут заниматься этими диссоциативными последствиями растворения. Практика, именно научная практика, вела здесь вперед мысль физиолога, не связывая его с тем, что было известно в то время у химиков-профессионалов. Открывались важные новые зависимости, для того времени неожиданные; физиологу требовалась большая отвага для того, чтобы утверждать современные новые физико-химические закономерности.
Мы привыкли по преимуществу иметь дело с простыми линейными зависимостями. Чем больше фактор, тем больше результат.
В зависимостях, открывшихся Ивану Михайловичу, оказывалось, что с возрастанием фактора результат сначала тоже возрастает, но с тем, чтобы потом начать убывать. Когда у специалиста-химика такой перелом событий не предвидится, физиологу-наблюдателю, пожалуй, и опасно выступать с речами о непредвиденных явлениях. Можно ведь и скомпрометировать себя перед публикой!
Иван Михайлович с мужеством крупного ученого и мыслителя решился выступить с тем, что видел. Отсюда в следующий затем момент открывалась новая область явлений, которую можно описать так: борьба кислоты за общие основания с другими кислотами. Борьба углекислоты с имеющимися налицо другими кислотами за общие основания. Отсюда новая характеристика силы кислоты, точные определения относительной силы кислоты, ряд новых перспектив для теории растворов. Иван Михайлович предпринимает сравнительное исследование поведения качественно различных солей и обращает внимание при этом на специальное значение молекулярных концентраций растворимых веществ, которые играют роль решающего аргумента в математическом смысле слова для тех абсорбционных явлений, которые фактически получаются. Я думаю, что, намечая общие линии из абсорбционно-метрических исследований Ивана Михайловича Сеченова, я даю характерные мазки в картинках этого мастера, которые не могли не отразиться в следующие моменты на образе мысли и поисках его учеников. Я думаю, что присутствующие здесь так или иначе связанные с Н. Е. Введенским работники чувствуют в этих мазках тот стиль работы и мысли, который воспитывал Сеченов у своих учеников и который в следующий момент так характерно заявил о себе у Введенского.
В дальнейшем развитии вопросы, поднятые Сеченовым для частного случая поглощения СО2 растворами, вводят нас в очень общую проблему о том, как будут распространяться вещества между двумя растворителями. Проблема опять-таки для тогдашних профессионалов физики и химии новая, для большинства еще и не стоявшая на очереди, для самых передовых стоявшая уже на пороге. В следующие годы она вошла в основы учения о растворенном состоянии, оттеняя в процессе растворения черты химических взаимодействий растворяемого вещества с растворителем. В этом отношении чувствуется сопредельность Ивана Михайловича с идеями Д. И. Менделеева о растворении и растворителях. Надо отметить, что с Д. И. Менделеевым у И. М. Сеченова были довольно тесные соприкосновения. У меня есть памятка, что в первое время по переезде в Петербург Иван Михайлович, не получивший еще самостоятельной площади для физиологической лаборатории, пользовался комнатой, которую ему дружески предложил у себя Д. И. Менделеев.
Я старался разыскать, что это за комната. Это интересно старожилам университета из исторического благоговения к его прошлому. Хотелось отметить эти комнаты. Пока это мне не удалось. Где-то в нижнем этаже главного здания, в бывшей менделеевской лаборатории была та комната, где И. М. Сеченов первоначально нашел приют у хозяина Д. И. Менделеева. К этому моменту относится маленькое воспоминание Сеченова, которое от него через Введенского донеслось до меня.
В одну из глухих ночей Иван Михайлович, ночевавший тут же в лаборатории, был разбужен неимоверным криком, который раздавался по комнатам лаборатории. Когда Сеченов бросился в комнату, откуда раздавались эти звуки, то увидел там Д. И. Менделеева катающимся по полу, охватившим себя обеими руками за волосы и «трясущим через посредство этих волос свою голову». Эта картинка характеризует ту громадную страстность и темперамент, которыми отличался Д. И. Менделеев. Менделеев жил рядом, квартира была тут же в нижнем этаже, около лаборатории. Надо заметить, что Д. И. Менделеев не имел экспериментальных рук. Великолепный генеральный штаб, он превосходно направлял работы сотрудников, но ему нужны были хорошие исполнители его замыслов, и ближайшие его ученики должны были быть точными исполнителями его командования. Ассистенты его уехали по делам из Петербурга, текущая горячая работа остановилась, назревшая задача лаборатории стояла. Это не дает спать Дмитрию Ивановичу, и вот он ночью, крадучись, пробирается в лабораторию, пробует сам проделывать то, что остановилось из-за отсутствия ассистентов, ломает посуду и, может быть, на целый месяц прерывает работу. И он рвет волосы на голове в пароксизме на себя самого. Это воспоминание, которое хранил Сеченов, которое он передал ученикам и которое доносится сейчас до вас.
Продолжая свои, по преимуществу, химические искания и измерения, Сеченов начинает постепенно развивать в Петербурге и неврологические поиски, поручая их преимущественно ученикам.
Очень характерно! Он сам тогда работал последовательно и углубленно в области абсорбциометрии, в области химической динамики растворов и в эту область никого не пускал, кроме своего ближайшего сотрудника служителя Осипа Кухаренко. Один из здесь присутствующих, профессор Ф. Е. Тур, очень живо вспоминает, как Иван Михайлович являлся по утрам в лабораторию и монотонным тихим голосом вызывал мимоходом: «Осип!» Осип сейчас же отрывался от всего, что у него было под руками, уходил за Сеченовым, и они закупоривались. Никого не пускал туда Иван Михайлович. Своих молодых сотрудников он заряжал по преимуществу неврологическими и отчасти электрофизиологическими задачами, насколько это было возможно в то время. Иногда он возвращался к тому, что было начато его первоначальными молодыми работами в то время, когда написаны были «Рефлексы головного мозга» и когда ему удалось фактически доказать правильность предвидения Эрнста Гейнриха Вебера по поводу открытия торможения сердца в 1845 г.
Он был здесь подкрепителем того, что перспективно высказано было в физиологической лаборатории родоначальника учения о физиологических торможениях вообще, т. е. Эрнста Гейнриха Вебера.
В своей знаменитой работе 1845 г. Вебер впервые говорит о вагусном торможении сердца, что в нем следует видеть физиологическую реакцию sui generis, и добавляет, что такая тормозящая реакция и функция постоянно присущи должны быть центральной нервной системе, на которой лежит задача регулировать и обуздывать рефлекторную активность. Таким образом, концепция центральных торможений возникла и созрела, можно сказать, уже в первый час учения о торможении как нервном отправлении sui generis. С самого начала Вебер перспективно указал, что в центрах подобные реакции должны иметь широкое применение. Чрезвычайно важно в науке конструирование нового понятия. Оно ставит проблему на очередь. Доказать с наглядностью для всех желающих правильность концепции Вебера пало на долю Ивана Михайловича Сеченова и сразу создало ему имя в его юности.
Так вот, неврологические вопросы, с которыми связана была первая его юношеская известность, встали снова перед Сеченовым как руководителем экспериментальных работ Петербургского университета. Лично работая в области газообмена, в качестве руководителя молодежи, он возделывал другую область, которая была связана с ранним периодом его деятельности.
Я должен быть очень краток. Я напомню, что в связи с задачами, возлагавшимися на университетских учеников, выдвинулись такие работники, как Н. Е. Введенский, Б. Ф. Вериго, Н. П. Кравков, Г. В. Хлопин, А. А. Жандр и ряд других известных работников Сеченова. Рядом с этим Сеченов дал группу физиолого-философских трудов, которые и до сих пор далеко не исчерпаны по своему значению. По мере того как мы углубляем наши знания о нервной деятельности, содержательнее представляется нам жизнь нервных центров, больше разбираемся мы и в тех теоретических перспективах, которые дал И. М. Сеченов в этих давних работах.
На моей памяти, когда я был молодым студентом, и, может быть, на памяти многих присутствующих здесь философские работы Сеченова, так сказать, извинялись ему ради того, что он такой большой ученый с такими крупными плодами в нашей науке. Если он и позволяет себе некоторые сомнительные экскурсии в философских вопросах, то это можно извинить ему. Это доброе, конечно, отношение свидетельствует во всяком случае об уважении, которое заслужено Иваном Михайловичем. Но, может быть, еще интереснее, что в последующие годы то, что было когда-то наброском под мастерской рукой Ивана Михайловича, оказывалось широким конкретным полем новых наглядных фактов. Как только люди направляли в эту сторону свои думы, так и убеждались в плодотворности многих предвидений Сеченова.
Я имею в виду обновленное издание «Рефлексов головного мозга», которое было сделано за время пребывания в университете, затем «Элементы зрительного мышления», «Впечатления и действительность», а затем с переселением в Москву – «Предметное мышление с физиологической точки зрения» (1894) и «Элементы мысли» (1878 и 1903 гг.). Эти работы, конечно, являются не только инициативными работами в области физиологии органов чувств, они, несомненно, являются значительными работами в области теории познания. В области учения об органах чувств Сеченов предвидит, в частности, то, что будет в британской физиологической школе разработано как учение о рецепторах на расстоянии.
Дело шло здесь не об абстрактных построениях досужего кабинетного ученого, но о тех перспективах, которые были двигателями для их носителя как экспериментатора и которые ставили ему новые проблемы, подлежащие экспериментальному развертыванию. Я думаю, что мы и сейчас продолжаем в этом отношении эпоху развертывания тех перспектив, которые в этих работах И. М. Сеченова были намечены.
Прежде всего, учение об условных рефлексах и то методологическое перестроение учения об органах чувств, которое возникло в связи с условными рефлексами, это принципиально намечено И. М. Сеченовым. И многое, что еще не успело получить достаточной конкретной разработки, но ждет таковой! Нужно только, чтобы пришел соответствующий талант, который возьмет эти вещи в свои руки. Никакого сомнения нет, что имя Ивана Михайловича будет вспоминаться опять и опять еще по многим новым поводам как имя родоначальника и инициатора новых путей физиологии. Но совершенно естественно <…> потребуется еще много десятилетий для того, чтобы новые и новые находки в науке раскрыли нам до конца значение перспектив и проектов И. М. Сеченова. Во всех этих областях и в области чисто теоретико-познавательных исканий Ивану Михайловичу не хватало, конечно, многого, прежде всего потому, что он оставался теоретически картезианцем, хотя далеко и давно перестал быть им практически. Так часто мы в своей практике перерастаем те теоретические основы, которые у нас сложились и за которые мы держимся в порядке того устремления, которое немцы называют Systematische Philosophie. Я не имею права, говорят, противоречить самому себе и выходить из границ избранной в начале аксиоматики, во всем дальнейшем поведении моей мысли я должен держаться, как Эвклид, за основные положения, которые после того, как показались убедительными, должны служить основанием для систематических строений, из которых я не имею права выходить. В действительности так часто получается такое стечение, что научный работник считает себя адептом определенной теоретической системы, а практически, повинуясь здравому и творческому восприятию вещей, на свой страх и риск находит новые закономерности, которые в старую систему никак не укладываются. Хорошо, если в этот момент теоретическим шорам он практически не поверит и решится пойти на свой страх и риск по новым путям, как фактически делал это И. М. Сеченов. Такая позиция разведчика и пионера была в высшей степени свойственна Сеченову;
это великий разведчик, который в порядке, если позволено так выразиться, инстинктивных и стихийных проб давно перерос свой картезианский сюртук, давно перешагнул через картезианскую догму и работал в области, стоящей далеко впереди. И не только впереди самого Сеченова того времени, но, я думаю, впереди и нас, в данный момент об этом говорящих.
Лишь бы была верность действительности, как она есть, лишь бы в человеке сохранялась до конца яркая и большая потребность передать, что он видел, чему был свидетелем в реальности, как она есть. Это выведет рано или поздно на правильный путь. И при этом уже не опасны, но становятся поучительными для человека любые дороги, через которые ведет его жизнь. В свое время Иван Михайлович воздал должное картезианству, которое в юности его воодушевляло и играло большую роль в формировании его карьеры. Если бы в раннее время московского студенчества с юношеским энтузиазмом он не отреагировал на картезианство, то не было бы, вероятно, его дальнейшей физиологической карьеры. Но он всегда умел отдать предпочтение действительным закономерностям, с которыми сталкивала его жизнь, и именно действительность, бытие, как теперь мы говорим, была тем ариадниным руководством, которое вело его через лабиринт сложных физиологических фактов, через которые протекала его карьера.
Действительность сама научает отражать свое содержание глубже и глубже, все полнее по мере того, как мы научаемся ставить ей вопросы и рассматривать их в ней.
Теория помогает ставить вопросы, но она не должна мешать восприятию фактов, когда они выходят из границ, предвидевшихся нашими вопросами.
Видеть те реальные закономерности, которые открываются наблюдению, уметь дать им предпочтение перед претензиями своей теории, быть готовым перерабатывать свои теоретические концепции ради реальности – вот тот талисман, которым владел в совершенстве И. М. Сеченов и который служил ему в его путях.
Когда говоришь о людях, подобных Сеченову, вспоминается древнегреческое сказание о делосском пловце. Это образ, выношенный эллинистической культурой. Во всю силу стремится пловец к виднеющемуся вдали Делосскому острову. Все ближе и ближе придвигается остров. Уже нога черкнула по прибрежному песку. Сейчас будут прибрежные камни, а потом будет искомый берег. Мигнул пловец от набежавшей волны. Где же Делосский остров? Он опять ушел вдаль. Опять во все лопатки работает пловец, чтобы не потерять направления! Или, если хочешь, можно и перестать плыть? Это в руках пловца! Но секрет И. М. Сеченова и ему подобных – это секрет делосского пловца, который опять и опять неустанно идет все вперед за недающимся островом, и остров научает мужественной настойчивости в погоне за уходящей все вперед истиной, а попутно дает изобильное содержание жизни, которое все обновляется. Ведь если бы не эта постоянная готовность научаться вновь и вновь, какие удобные схемы понастроили бы мы себе, но какими скудными абстракциями были бы они вместо живой и обновляющейся действительности! Пловец в своем постоянном труде знает, что пока он будет идти за островом, последний даст новые и новые задачи и будет обогащать его понимание действительности, каковая она есть. Вот путь натуралиста, путь, отделяющий нас от тех, у кого на знамени написано: «Systematische Philosophie». Этим последним легче, ибо они успокаиваются на своем самоутверждении.
Этой самообеспеченности и идеалистической самоудовлетворенности у натуралиста быть не может. Уходящий остров не дает успокоиться.
И. М. Сеченов был верным делосским пловцом до конца и в этом отношении дал завет своим последователям, внукам и правнукам, какими являемся мы по отношению к нему в том же Петербургском университете. <…>
Сеченов говорил Введенскому по поводу его фактов: «Тысячи глаз, наверное, эти факты видели и, однако, не замечали, потому что не умели оценить их смысл». Пришла та эпоха в нашей науке, когда требовалось своего рода дифференциальное исчисление в физиологическом анализе фактов. Маленькие детальные факты, подчас микрофакты, но нельзя пройти мимо них, если собираешься строить общую теорию. Пока не вскрыт смысл детальных явлений, я не имею оснований строить общей теории. Вот воспитание, которое получено было Введенским от Сеченова.
Введенскому, бывало, приходилось слышать упреки: «Что вы в 1005-й раз ставите опыт, который повторился 1004 раза? – А я думаю, что чего-то там не досмотрел! – Но, вероятно, это такая деталь, которую можно скинуть со счетов? – Нет, очень важно учесть все детали, потому что пока они не учтены, не можем ручаться, что поняли принципы явления!..»
Такое отношение к теоретической концепции воспитывалось Сеченовым. Она руководит, но надо быть готовым ею пожертвовать, если в последний момент открываются детальные факты, которые могут потребовать революционного пересмотра исходной концепции в целом. Конкретные «аномалии», встречаемые ведущей теорией, ближе к реальной действительности, чем наша ведущая концепция, и в ближайшем будущем «аномалии» сплошь и рядом оказываются выражением «номоса» более общего и более реального значения, чем концепция, из которой мы исходим.
Вот так жил и работал Иван Михайлович и так воспитывал своих учеников. <…>
Учение о рефлексах, столь глубоко и своеобразно поставленное И. М. Сеченовым, продолжало разрабатываться в его школе и получило затем новый и оригинальный расцвет в XX столетии в школе Ивана Петровича Павлова. Нет никакого сомнения в том, что русская физиология внесла в международную науку о рефлексах много существенно нового. Что касается наших двух главных направлений физиологический мысли Сеченова и Павлова, они пробивают, каждое по-своему, встречные шахты в горной породе. Из одной шахты уже слышны удары, связанные с разработками в другой. Школы должны встретиться, чтобы идти потом вместе.
Я обращаю внимание на поучительное явление в наследстве И. М. Сеченова – появление почти в одно и то же время в одной и той же лаборатории Сеченова двух оригинальных направлений русской физиологической мысли: направления Н. Е. Введенского и направления Б. Ф. Вериго. Оставаясь ближайшим руководителем для того и для другого, И. М. Сеченов не стеснял самостоятельности в ходе их мысли, и эта широта руководства давала возможность выработать научных работников самостоятельных и сильных, которым можно было поручить продолжение дела после того, как учитель уйдет. Это важная черта, характеризующая Ивана Михайловича как руководителя лаборатории. Введенский и Вериго во многих отношениях идеологически и экспериментально близки друг к другу, несомненно, влияли своими результатами один на другого, и тем не менее довольно ревниво оберегали самостоятельность, возникали трения именно вследствие близости и именно потому, что каждый хотел, чтобы другой был точка в точку, как он.
И. М. Сеченов как истый диалектик давал дорогу этому раздвоению и широкую возможность развертывания новых мыслей. В настоящем году мы заняты у себя детальной разработкой работ Вериго в теснейшем сопоставлении с работами Введенского, чтобы выявить их общий генезис и общий путь с той внутренней логикой, которая вела к этому поучительному двоению в истории сеченовской школы. Сейчас единство направлений ясно! «Общий путь» сам по себе может становиться основой для конфликтов и трений. Ближайшие практические или даже житейские мотивы могут положить начало трениям по поводу «общего пути», а отсюда зарождаются трения теоретические. В результате: «свои своих не познали». Так часто это бывает. В частности, если наследству Ивана Михайловича Сеченова в Петербургском университете еще при жизни Николая Евгеньевича и после него как-то не удавалось соединиться натуральным образом с тем, что творилось в великой соседней школе Ивана Петровича Павлова, то тут немалая роль принадлежала причинам, которые относятся к категории так называемых «исторических случайностей». Мы, впрочем, знаем, что случайностей в истории не бывает. Раздвоение двух советских физиологических школ утратит исторический смысл, когда пролагаемые ими шахты встретятся в общей горной породе. Если в конце длительного исторического периода наследство Ивана Михайловича Сеченова в Петербургском университете через Николая Евгеньевича Введенского и его воспитанников начинает улавливать для открытых у нас нервных зависимостей количественные выражения очень конкретного и вместе очень общего значения, которыми предвидятся последовательные стадии развития процесса физиологического возбуждения, то, я думаю, мы можем сказать, что мы здесь продолжаем путь, завещанный Сеченовым. Это, конечно, физиология физико-математического факультета. Мы начинаем нащупывать для процесса возбуждения в высшей степени общие количественные законы, которые имеют, по-видимому, в самом деле универсальное значение и дают себя знать достаточно единообразно для обширного класса колебательных явлений в природе. С переходом от тех явлений, которыми занимается колебательная физика, к колебательным процессам нервного возбуждения мы входим в качественно совершенно новую область. Но важно, что мы входим в нее отныне уже не с общими и абстрактными предположениями, но с довольно конкретной ариадниной нитью в руках, учением о нелинейных колебаниях.<…>