Книга: Доминанта (сборник)
Назад: Ответы на записки после доклада[65]
Дальше: О доминанте[72]

Об инстинктах

Посвящаю моему другу Е. И. Бронштейн
Я знаю, что берусь за неблагодарную задачу, принимаясь говорить об инстинктах. Уже так много говорено о них в научной и особенно в популярно-научной литературе. И слышались мудрые советы не говорить о них более, тем более что и самое понятие инстинкта до сих пор не получило вполне точной однозначности в науке. Говорили, что, может быть, лучше всего забыть это старое слово, ибо неудобно пользоваться разнообразно понимаемым термином. Да и мне не совсем приятно, что за краткостью досуга приходится писать не во всеоружии литературных сличений и выписок. Но да простит мне читатель: я все-таки буду писать об инстинктах потому, что связанные с ними вопросы заявляют о себе ежедневно, а популярно-научная литература пытается строить на них утверждения большой практической важности, но, по моему убеждению, неправильные и вредные.

I

Эти явления, некогда поразившие древнего наблюдателя до того, что он счел нужным придумать для них особое имя «инстинкт», заключаются в парадоксальном сочетании двух, казалось бы, исключающих друг друга признаков: слепоты и разумности. С одной стороны, такая же слепая настоятельность, как у любого закона мертвой природы, с другой – расчетливая направленность на точно определенные достижения жизни.
Инстинкты слепы, но у них есть свой разум, не сразу понятный для разума человеческого «Le coeur a ses raisons, que la raison ne sait pas».
Каково же отношение разума этих таинственных сил внутри нас, владеющих нами, к нашему разуму? Может быть, этот разум выше нашего и ему виднее, что правильно? Тогда он божественный, и ему надо доверить и отдаться. Или он поистине слепой и для нашего разума чужой и враждебный в своей слепоте, наш внутренний враг? Тогда с ним надо бороться тем непреклоннее, чем более он владеет нами.
С одной стороны, путник, сбившийся с дороги в метели и в лесу, знает, что разумнее всего бросить повод и предоставить коню найти жилье по чутью. С другой стороны, он научен опытом, что «лошадь – ворог» и доверять ей не ведено. Еще и после смерти любимый конь грозит вещему Олегу!
У людей и культур, таящих в себе заветы натуралистических религий и раболепствующих пред фактами и природой, рождается обожествление инстинктов как высших разумных сил, стоящих над человеком и его судьбою. Напротив, у людей и культур, наклонных к превознесению самого человека, его воли и разума, естественно возникает возмущение против инстинктов как сил, порабощающих человека и так часто отводящих его туда, куда он не хочет.
Для одних инстинкты превратились в безапелляционный и потому божественный Фаллус, мать – Астарту, божественного кормильца Озириса или в целое сожительство олимпийцев. Для других беспорядочная и пестрая власть инстинктов над человеком стала представляться несчастной болезнью – «неестественностью Адама». Две крайности: преклонение пред инстинктами, доходящее до готовности принести человека им в жертву, и железная борьба с инстинктами, готовая дойти тоже до крови.
И до сего дня мысль человека, пока она не оторвалась от древней привычки представлять себе реальность в виде неизменных, раз навсегда закованных вещей, тяжко ворочает понятиями об инстинктах, как жерновами, сбитыми с поставов, не зная в сущности, что с ними делать: не то признать их за незыблемые «основы поведения», не то объявить им войну суровою дисциплиною быта.
С другой стороны, туповатый медик еще и теперь полагает «норму» в том, чтобы «инстинкты отработали» у человека в самом ближайшем смысле по направлению наименьшего сопротивления. С другой стороны, не умирает фарисей, полагающий людям «правило на правило, закон на закон» и политично закрывающий глаза на грязные задворки, где инстинкты принуждены пресмыкаться, измятые и запакощенные, чтобы не портить личины фасада.
А бедный философ теряется в безысходном пессимизме, будто бытие обрекло человека на постоянный и принципиальный обман: «страсть есть обман, представляющий ценным для индивидуума то, что на самом деле имеет цену только для рода, и обман должен исчезнуть, как скоро цель рода достигнута. Дух рода, поработивший себе индивидуума, затем покидает его, и покинутый им индивидуум опять впадает в свою ограниченность и скудость, удивляясь, что после такого высокого, героического и неудержимого стремления удовлетворение не дало ему ничего нового по сравнению со всяким другим. Он видит себя, вопреки ожиданиям, не счастливее, чем был до сих пор. Очевидно, это обманутая жертва воли рода. Оттого-то счастливый Тезей покидает обыкновенно свою Ариадну, и если бы Петрарка удовлетворил свою страсть, его песни замолкли бы, как песнь птиц, когда яйца отложены» (Шопенгауэр. Gesammelte Werke. Bd. II. S. 655 f.).
Впрочем, один из инстинктов человека, тоже слепой и по-своему расчетливый и разумный, т<ак> наз<ываемый> здравый смысл, давно намечает возможный выход из затруднений, в котором оказались мудрецы.

II

Практические знатоки человека, мастера общественной и политической организации, давным-давно понимали, что следует не преклоняться пред инстинктами и не отрицаться от них, а пользоваться ими как могучими источниками общественной энергии, которая затем может быть направлена на текущие задачи истории. Раздразнить инстинкт, а потом, когда людям станет невтерпеж, показать путь, более или менее обещающий удовлетворение этого инстинкта, – вот прием, обеспечивающий всегда достаточно хорошие результаты. Так, английское военное ведомство начинало в былые годы с того, что вывешивало в беднейших кварталах плакаты с изображением булок, колбас, ветчины и консервов с припискою, что все эти вещи обеспечиваются вольнонаемным матросам и солдатам Старой Британии; а довольно скоро после этого бедняки Портсмута и лондонских предместий протирали себе глаза в океане под линьками и парусами Нельсона и оказывались принужденными стать героями под Трафальгаром и Абукиром. Здравый смысл давно наловчился ловить мышь на приманку, и «не всуе плетутся сети пернатым».
Не опустить ли и нам в данном случае повод коня? Не вывезет ли здравый смысл к жилью, когда ученый разум профессиональных мудрецов теряется во мгле противоречий?
Ведь если люди научились так удачно пользоваться чужими инстинктами, чтобы достичь неожиданно богатых целей в истории, то каждый из нас в отношении своих собственных инстинктов не может ли стать в подобное же командующее положение?
Правда, говорят, что «чужую беду руками разведу, к своей ума не приложу!» Командовать своими инстинктами, пожалуй, окажется потруднее, чем загнать голодных портсмутских парней под Трафальгарские пушки и принудить их строить историю! Должно быть, тут надо будет кое-что изменить, вероятно – чрезвычайно усилить приманку, чтобы ради нее и под ее влиянием усыпить в самом себе образы предстоящих трудов и опасностей на пути временно отодвигаемой основной цели. Почти наверное можно сказать, что отдельному, индивидуальному человеку не обойтись тут одними своими силами, особенно на первых порах, а надо будет присутствие друга, который участвовал бы в деле. Чрезвычайно поможет участие группы людей, живущих тою же целью. Они помогут тому, чтобы ближайшие средства из тех, которые ведут к намеченной цели, временно сами стали заманчивыми целями. Так, передавая один другому общий энтузиазм, передвигаясь от деревни к деревне, рано или поздно дойдем до конечного города. Чтобы работать над собой, чтобы использовать для конечной цели энергию своих инстинктов, бесценен и незаменим добрый попутчик и друг.
Здесь я со страхом спохватываюсь, что профессиональная мудрость, наверное, строго выговаривает мне: как это вы вводите в предлагаемый метод участие друга, когда наукою не доказана его «сознательность», однотипность его «субъективного» мира с вашим зиждется всего лишь на аналогии и вовлечение его «объективно не обоснованного» в общее дело сразу обрекает ваше предприятие на «необъективность» и эфемерность! Но я заранее соглашаюсь со всеми этими учеными вещами, а следую просто за здравым смыслом и его опытом. С точки зрения физиологической лаборатории, только в последние двадцать лет, благодаря гениальному методу И. П. Павлова, стало понятно то, как это здравый смысл завлекал людей на участие в нельсоновских победах или как испокон веков бедный киргиз дрессирует орлов. Я ссылаюсь здесь на превосходное описание, данное М. М. Пришвиным. Пойманному орлу, незрячему и голодному, не дают покоя в течение нескольких дней, все время дергая веревку, на которой он сидит: «Он должен себя самого навсегда потерять и свое совершенно слить с волей хозяина». Задерганную птицу отпускают, дают видеть и поклевать кусочек мяса из рук хозяина, покрикивающего при этом бессмысленный звук: «Ка! Ка!» Потом опять закрывают в неволе. Когда потом одураченного орла спускают с перчатки на зайца, он с яростью набрасывается на добычу, как бывало в свободные дни. «Вот клевать бы, клевать и что еще проще: взмахнуть крыльями и унести зайца на вершину горы Карадаг… Мгновение еще, и он улетел бы в горы и был бы свободен и, наученный, никогда бы больше не попался в человеческую ловушку»… Но киргиз кричит: «Ка!» и показывает кусочек мяса… «И этот полу-высохший, пропитанный потом и дегтем кусочек имеет какую-то силу над могучим орлом: он забывает и горы свои, и семью, и свою богатую, еще теплую добычу, летит к седлу, позволяет надеть себе коронку на глаза, застегнуть цепь. Киргиз прячет грязный кусок за голенище и берет себе зайца. Так приучают орлов» (Пришвин. Собр. соч. 1927. Т. 1. С. 335–337).
Разум человека умеет подчинять своим целям инстинкты животных и инстинкты других людей. Невозможно, чтобы разумный человек не сумел подчинить себе свои собственные инстинкты, как бы это ни было трудно. Таинственный разум инстинктов довести до согласия с нашим человеческим разумом, его достоинством и красотой – значит снабдить наш «разум возмущенный», тот самый, о котором поется в гимне, небывалыми силами. Под человеческим разумом я и разумею тот разум, способный возмущаться, бороться, не соглашаться, искать новых дорог, тогда как разум инстинктов – слепая обоснованность в истории рода великих механизмов и энергий, владеющих жизнью. Величайшее счастие, когда разум инстинктов и наш собственный человеческий разум сумеют идти рука об руку. Не есть ли уже это всякий раз, как великий художник творит свои всепобеждающие, общеубедительные образы? Человек, у которого разум инстинктов вполне согласуется с его человеческим разумом, становится не мечтательным, но реальным художником своей собственной жизни, с друзьями и жизнью вокруг, – художником уже не на бумаге, а в обыденной реальности.

III

Говоря о разуме человеческом и о разуме инстинктов, я далек от рационалистической гордыни и согласие их отнюдь не мыслю в виде жесткой диктатуры первого над вторым. Пока диктатура, дело далеко от надежности, ибо «где тонко, там и рвется». Не диктатура, а спокойная долговременная тактика подчинения инстинктивных сил задачам разума с мудрой готовностью учиться у своеобразного разума инстинктов, который доносит нам унаследованный, тьмократно проверенный опыт истории. Человек ведь, по крайней мере, столько же учится у природы, сколько технически подчиняет ее себе. Инстинкты – это же наше, человеческое, только исторически зафиксированное, ставшее природой. И человеку приходится и здесь, по крайней мере, столько же учиться у инстинктов, сколько технически подчинять их себе. Наш ratio – гордец, страдает наклонностью противополагать себя бытию и истории, как будто только с него, с индивидуального разума, началась мудрость. И, как все гордецы, ratio сплошь и рядом остается в дураках, если не поучится вовремя у природы, у истории, у инстинктов. В прекрасном древнем сказании ослица научила разуму ехавшего на ней мудреца, и хорошо, что мудрец оказался достойным своего имени, – принял научение ослицы. Иначе наиб потерял бы свою дальнозоркость, ради своей близорукой выгоды проклял бы великий народ истории и тем самым навлек бы проклятие на себя, перестал бы быть наибом.
Отложив на время вопрос о том, как разум человека может научиться у инстинкта, займемся тем, что названо выше «техническим подчинением инстинктов разуму». Я думаю, что эта проблема – технически приспособить инстинкты для задач разума – наиболее заслуживает названия психотехники из всего того, что входит до сих пор в содержание этой науки.
Прежде всего, можно ли «приспособлять» и, стало быть, так или иначе изменять инстинкты? Инстинкты – древнее наследие, ставшее нашей природой. Можно ли говорить об изменчивости природы? Допустима ли самая речь об изменчивости инстинктов?
Досадно говорить о таких отвлеченных и философских вещах, когда хочется говорить о живых, практических и технических. Но, очевидно, надо, ибо здесь отвлеченный и философский камень преткновения для современных натуралистов.
Прежде всего, чтобы не путаться в своих собственных мыслях, надо различать «инстинкты» как наше отвлеченное понятие с более или менее зафиксированным содержанием и объемом; затем «инстинкт» как конкретное направление деятельности, слепое и в то же время по-своему расчетливое и разумное; наконец, конкретный же «инстинктивный акт», т. е. поступок, объясняемый и оправдываемый тем, что он идет под влиянием того или иного инстинкта. Ведь так часто та или другая вещь кажется нам постоянною и неизменною только потому, что мы составили себе о ней постоянное и законсервированное понятие! С другой стороны, тот или иной конкретный акт объясняется инстинктивным, т. е. принадлежащим к области того или иного инстинкта человека, только на основании закона генетической непрерывности, когда удается проследить его происхождение из той или иной физиологической сферы. Какое безграничное разнообразие актов, эмоций и состояний человека придется включить в область действия полового инстинкта по психоаналитическим исследованиям Фрейда и его школы! Затем в зависимости от предвзятой, интимной философии, которую таит в себе тот или иной натуралист, один и тот же конкретный акт, например кормление грудью, будет объявляться выражением то полового инстинкта, то социального. Со своей стороны я думаю, что совершенно точное отнесение того или иного акта на счет действия определенного инстинкта было бы достигнуто и получило бы реальное значение только в том случае, если бы было доказано количественно, что данный акт питался энергией именно тех нервно-соматических приборов, которые служат исключительно работе данного инстинкта. Но, во-первых, в каждом инстинктивном действии принимает участие так или иначе вся нервно-соматическая организация, только в различных комбинациях и с различным инициативным источником возбуждения. И во-вторых, весьма вероятно, что один и тот же акт, т. е. акт с одним и тем же конечным выражением, может питаться из разных источников, например то на счет «полового» инстинкта, то на счет «исследовательского», то на счет «социального» или на счет их неразличимой совокупности. Известны большие ученые и художники, ушедшие в свое кабинетное творчество то потому, что у них несчастна так называемая личная жизнь, то потому, что их увлекла сама по себе красота и подмеченная закономерность форм, то потому, что большой политический темперамент был в свое время загнан в подполье. Происхождение и первоначальный источник творчества играл наверное существенную роль в образовании тех исследовательских типов, которые Вильг. Оствальд называет «учеными романтиками» и «учеными классиками».
Ученый, как и художник, слагается из двух главенствующих черт: с одной стороны, повышенная впечатлительность, обостренная способность различения, с другой – упругое преследование однажды заданного доминирующего направления опыта. Под старость начинают всплывать далекие воспоминания и отрывочные картины детства. И тут с удивлением человек замечает, что уже тогда были заданы основное направление и общий привкус впечатлений, которые потом продолжались всю жизнь. Открывается какой-то стержень, слепой и немотивированный для сознания, который продолжался чрез всю биографию и настойчиво определял ее. Он слеп, но по-своему расчетлив и разумен, ибо умел настаивать на своем, несмотря на бесконечную смену обстановок. Он тоже инстинктивен. Сказать, из какого конкретного инстинктивного источника питалась обостренная впечатлительность и откуда поддерживалась упругая настойчивость главенствующей траектории жизни, очень затруднительно, и хочется употребить язык Кондорсе, который, наблюдая жизнь Леонарда Эйлера, сказал просто, что он был одержим «par l’instinct de la verité». Но сказать так – значит сказать очень мало. Ведь «инстинкт истины» – это тот же «исследовательский инстинкт», только выраженный в терминах не a quo, но ad quem. Возможно ли приписать его работе специальных мозговых центров наподобие того, как это возможно, например, для инстинкта лактации или для инстинкта полового? И можно ли ставить его в один классификационный ряд с инстинктами, например пищевым или половым? Элементы исследовательского инстинкта не входят ли всегда в конкретную деятельность инстинкта пищевого и полового и всякого другого?
Мы видим, что, с одной стороны, строгая классификация актов по принадлежности к сфере того или иного инстинкта чрезвычайно затруднительна и спорна;
с другой стороны, конкретное выражение в сфере деятельности одного и того же инстинкта может делаться чрезвычайно разнообразным и представляет громадное изобилие вариаций.
Если инстинкты слепы, то они отнюдь не неизменны. Более или менее неизменны они лишь статистически. В действительности конкретная стая журавлей в своем устремлении на юг дает множество вариаций и отклонений в порядке рефлексов на проходимые географические условия. Пожалуй, в этом и сказывается в особенности функциональный характер инстинкта, что при всех вариациях и изменчивости все-таки статистически настаивает на своем основной вектор деятельности.
Но если мы будем сравнивать половое поведение и реальные производные полового инстинкта у паука, у собаки и у человека или потом у Федора Карамазова, у Абеляра и у Лермонтова, то не придется ли сказать, что и статистически основной вектор деятельности в сфере одного и того же инстинкта оказывает значительные сдвиги и изменчивость? И если инстинкты допускают сдвиги и изменчивость, то принципиально возможно уже думать о техническом изменении инстинктов в желательную сторону.

IV

За неизменность инстинктов говорят, впрочем, как будто очень веско современные данные о наследственности. Своеобразная разумность инстинктов биологически объясняется тем, что они представляют из себя продукт древней истории жизни и рода в их борьбе со средою, тьмократно проверенный и передаваемый наследственно. С этой точки зрения, сколько отдельных физиологических функций надо признать in abstracto необходимыми для поддержания жизни, столько и наследственно передаваемых инстинктов. Мертвая среда устремлена к покою, к выравниванию напряжений, к рассеянию энергий;
живое вещество должно постоянно, пока живо, аккумулировать энергию, ассимилировать себе материалы. Соответственно имеем инстинкт питания. Затем живое вещество, как и всякое другое, обладает поверхностным натяжением и тяжестью, а значит, не может накопляться безгранично; и притом оно ветшает, изнашивается. Соответственно имеем инстинкт деления и размножения. Далее, живое вещество представляет из себя весьма подвижный и оживленный химизм, который возможен лишь в присутствии воды, но в то же время в нем необходима весьма точная регуляция осмотических давлений, а стало быть, тонко рассчитанное удаление избытков воды и отработанных материалов. Отсюда инстинкт выделения. Реакции в живом веществе в чрезвычайной степени зависят от температуры, а окружающая среда грозит всегда в этом отношении весьма неблагоприятными колебаниями. Спокойное продолжение жизни и обмена веществ на прежней высоте возможно лишь при регуляции температуры тела на постоянном уровне. Отсюда у гомеотермных животных инстинкт терморегуляции. Более высоко организованные животные движутся в поисках пищи и энергии, при этом на них действует стационарно сила тяжести, а организм и в покое, и в движении стремится расположиться в отношении действующих на него полей так, чтобы влияние их было равномерно. Отсюда инстинкт симметрии. Жизнь высших животных совершенно невозможна в своей полноте без себе подобных. Отсюда инстинкт социальный.
По этому абстрактному плану можно построить достаточно обширную таблицу инстинктов. Исходя из разных соображений, авторы допускают «инстинкт самообороны», «инстинкт игры», «инстинкт очага», «инстинкт собственности» и т. д., все это постольку, поскольку та или иная функция полагается абстрактно необходимой для жизни. И все эти инстинкты наследственны потому, что они продолжают оставаться абстрактно-необходимыми из поколения в поколение.
Другое дело – случайно благоприобретенные признаки и привычки индивидуума. Они возникают от встречи индивидуума, руководимого инстинктами, со случайными обстоятельствами среды, в которой протекает его жизнь. Для них нет резона передаваться по наследству, ибо сами поводы их возникновения и подкрепления не представляют из себя какой-либо постоянной необходимости, они по существу случайны и преходящи, и из этого соображения можно было бы как будто предсказать уже a priori отрицательность результатов экспериментальной передачи благоприобретенных признаков. До сих пор попытки экспериментально установить такую передачу приводили только к отрицательным или к проблематическим показаниям.
Отсюда уже понятен тот силлогизм, или сорит, который говорит за неизменность инстинктов: инстинкт есть унаследуемый фактор жизни рода; изменяться он мог бы не иначе, как наследственной передачей индивидуально-приобретаемых признаков; но индивидуально-приобретаемые признаки не передаются в потомство; следовательно, инстинкт неизменен и о вновь приобретаемых инстинктах говорить не приходится.
Этот сорит можно было бы изложить, не изменяя его содержания, следующим образом: инстинкты неизменны и постоянны, потому что обслуживают неизменные и постоянные потребности жизни в отношении неизменных и постоянных свойств среды; но благоприобретенные навыки индивидуума возникают по поводу случайных и преходящих столкновений со средою; поскольку они производят изменения в поведении, руководимом инстинктами, они силятся изменить последние и тем нарушить наилучшее приспособление необходимых потребностей жизни к необходимым свойствам среды; стало быть, благоприобретенные признаки и навыки должны изглаживаться и усекаться, ни в коем случае не фиксироваться в потомстве, – чем и обеспечивается неизменность инстинктов.
И все можно еще сократить так:
1. Инстинкты абстрактно необходимы.
2. Изменения конкретных инстинктивных актов случайно приобретаемыми навыками не передаются в потомство.
3. Стало быть, случайное изглаживается, необходимое остается, и инстинкты пребывают не измененными.
Все это, на первый взгляд, звучит как закованная бесспорность, противоречить которой значит впадать в детский лепет. Для консервативно настроенного ума тут как будто надежная, давно жданная крепость! И все-таки не слишком трудно разгадать, что единственное реальное основание всей этой крепости в одном отрицательном лабораторном факте, что до сих пор не обнаружена с несомненностью передача приобретаемых вариаций в потомстве. Все остальное есть простая формально-логическая спекуляция, строящаяся на абстрактных отношениях понятий «небходимого» и «случайного». Что касается первого, реального основания, то, как известно, один хорошо проверенный положительный опыт в лаборатории меняет значение всего множества предшествующих отрицательных: эти последние тотчас становятся просто «неудачными», и поучительность их для экспериментатора будет в том, что предстанет случай вскрыть методические причины неудачи. Что касается второго, формального основания, то, чтобы избежать упрека в философском схоластизме, натуралисты нового времени стараются использовать математическое понятие «случай». Недаром идеи статистической механики Гиббса и Больцмана приобрели такой интерес среди новых зоологов. Схоластизм однако все-таки остается, поскольку определенным абстрактно выбранным группам физиологических отправлений приписывается внеисторическое исключительное постоянство, точно это своего рода «биологические категории», имеющие значение вне времени. Некто другой, как именно морфогенетическая биология, поставила на очередь эволюционный метод, утверждающий, что полноту явлений в отдельных мировых системах и в космосе нельзя постигнуть иначе, как исторически в процессе, в преемственной последовательности событий. В отличие от закономерностей классической геометрии и лагранжевой механики, где фактор времени не играл никакой роли, а явления определялись целиком статистическими данными настоящего момента, закономерности биологии постоянно предполагают фактор времени, так что событие данного момента определяется здесь не только заданными в нем статистическими условиями, но и предыдущей историей системы. И вот, в то время как науки о мертвой природе постепенно проникаются тем же методом, классическая геометрия превращается в учение о хронотопе, а старое механическое мировоззрение заменилось электромагнитным, в котором принцип унаследования и фактор времени приобретает нормальную роль, в самой матроне эволюционного учения в биологии возникают тенденции освободиться от исторической концепции, обойти фактор времени. Это сказывается в попытках представить эволюцию как развертывание заранее задуманного клубка, т. е. в ухищрении построить «эволюцию без истории». С другой стороны, основной нерв эволюционной концепции – принцип унаследования – дополняется существенной теоремой, дескать, наследуется лишь неизменяемое и постоянное, а стало быть, истории, наследования, накопления изменений во времени, да и самого изменения все равно что и нет! Смысл индивидуальных вариаций и смысл жизни индивидуума благополучно профильтровался. Его нет.
Что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем!

V

Однако, пожалуй, есть кое-что и новое! У нас, на Русской равнине, сейчас не совсем то, что было двадцать, пятьдесят, сто, триста, тысячу лет назад. И как будто то, что есть сейчас, назрело постепенно: оно более явственно проступает в том, что было двадцать лет назад, чем в том, что было пятьдесят или сто лет назад. По-видимому, история, наследование, накопление изменений есть! И это не только в том, что наша Солнечная система успела с тех пор значительно приблизиться к созвездию Геркулеса, и не только в том, что вырублены леса и постепенно обмелела Волга, и не только в том, что переделались экономические отношения, но также и в том, что изменились-таки и люди.
Счастливые часов не наблюдают. Они говорят: «Остановись, время!» За громадностью масштабов времени, в которых протекали события счастливой Эллады, бытие казалось почти неподвижным. Родилась классическая геометрия, прекраснейшая из наук о природе, наука об одновременном и пребывающем постоянно, а затем Птолемеева астрономия, наука о том, что хоть и движется, но всегда возвращается к прежнему.
Страждущий Восток не имел досуга спокойно созерцать, как грек. Он не задерживался на том, что есть, и ждал другого. С его слов Гераклит Темный записал: «Все течет». Грек не договорил только, что все течет в другое состояние. Ибо данное о реальности приходит затем, чтобы родить рефлекс, а рефлекс течет затем, чтобы изменить данную реальность.
Там, где события лихорадочно сменяют друг друга, время назойливо заявляет человеку о себе. Его приходится отмечать все в малейших масштабах. И вот мы, живущие как бы в калейдоскопе, уже не можем не замечать ощутимого протекания истории, наша наука о мире и человеке понимает их целиком в движении, в динамике, в устремлении.
В то время как старая наука отправлялась от покоя и статики, чтобы понять движение и динамику, теперь мы понимаем покой, статику и геометрическую одновременность твердого тела как специальный случай, выводимый из электродинамических уравнений для определенных условий. Для нашего мироощущения движение и изменчивость есть постоянное и необходимое состояние, а покой и неизменность стали случайностью, требующей исключительных условий и особого объяснения.
Мы вместе с тем реалисты по преимуществу, и нам дорого бытие во всей его реальной сутолоке и полноте с его плотью и кровью, с его постоянным трудом и мелочным движением.
Герман Минковский, когда написал, что «пространство и время должны отныне обратиться в тени и только мир остается в его целом», ибо «никто не замечал места иначе, как в определенное время, и не замечал времени иначе, как в определенном месте». Подобно тому как Декарту наука в полном своем развитии рисовалась как космическая геометрия, которая уловит в свои управления все детали явлений, имеющих место в данный застывший момент в трехмерном пространстве, так теперь наука вдохновляется задачей детерминировать течение мира во всех его мелочах, причем уравнения будут изображать уже не кривые в пространстве, но мировые линии в хронотопе или преемственную историю систем, а решение совокупности двух таких уравнений будет определять уже не точку пересечения двух пространственных кривых, но событие в момент встречи двух мировых линий.
Наблюдать – значит, в конце концов, измерять и связывать между собою величины. Всякий поток событий, который мы оказываемся способными наблюдать, открывает тем самым принципиальную возможность его измерить и выразить в уравнении, – дело за техническими средствами измерения и за удобными способами исчисления. И всякий сплошной поток событий может быть представлен как траектория в хронотопе, или мировая линия. Траектория электрона и траектория земли в отношении созвездия Геркулеса, и траектория белковой молекулы в серно-кислой среде, и траектория человека чрез события его жизни находятся в определенном положении друг к другу. Мировая линия, или судьба, переживаемая протоплазмой, в момент внесения зарядов связана с обратимым переходом жидкого включения из золя в гель и тем отмечает определенные события в мировых линиях зернышек, находящихся во включении, – их взаимное положение в среде.
Вот другие три мировые линии за некоторый интервал: два человека и Солнечная система с января 1917 г. по январь 1927-го. Солнечная система неуклонно двигалась по направлению созвездия Геркулеса, и в ней происходили сложные и закономерные порядки событий, которые мы называем в общем историей. Люди же жили в начале очень близко один от другого: один, скажем, на Малоохтенском проспекте, а другой в линиях Васильевского острова, и ничего не знали друг о друге. Потом сложный и закономерный вихрь событий заставляет того и другого описать отдельные и длинные траектории по России: эти траектории сначала как бы вполне независимы одна от другой, затем встречаются, переплетаются в ряде событий и оставляют неизгладимый след в дальнейшей истории каждого из участников. Тут несравненно более сложный случай, чем в первом примере. Но и здесь, нет сомнения, мировая линия, или судьба, пережитая Солнечной системой, определяла события на мировых линиях обоих встретившихся людей, как и обратно: ход их линий определял события на линии Солнечной системы, их общей среды и вместилища.
Каждое событие предопределяется однозначно встречею и пересечением мировых линий, которые в нем участвуют.
В этом смысле нет ни одной мелочи в мире, которая не была бы детерминирована предшествовавшей историей участвующих систем и обстоятельствами момента их встречи. Случайного в истинном смысле слова нет. Случайным кажется то, для чего у нас нет еще подходящего метода наблюдения.
Нельзя не сказать, что, по сравнению с классической древностью и с тем, как еще недавно представляли себе последние задачи науки Декарт и Исаак Ньютон, перспективы научной мысли значительно изменились. И нельзя сказать, что это дело отдельных мыслителей или отдельного поколения ученых, например Гаусса, Максвелла, Германа Минковского и Эйнштейна. Эти мужи, каждый в своей области, выражали с особой чуткостью и четкостью лишь то, что совершалось по всему фронту науки – изменение в людях самого мироощущения, перемену в подходе к реальности. Изменение это происходило не из того, что люди того хотели, но потому что к этому вела история. Отдельные люди уже заставали себя измененными и могли только констатировать, что какие-то силы истории – fata volentem ducunt, nolentem trahunt.
Для их индивидуального разума слепо и, как затем оказывалось, объективно вполне разумно люди ставились на новые назревшие пути мысли и деятельности. Не опасаясь впасть в метафору, приходится сказать: изменились самые инстинкты научной мысли.
Как, неужели в самой науке, в самом царстве разума, инстинкты?! А как же не инстинкты, когда одни слепо начинают с того, что самое абстрактное, самое простое и наиболее покоящееся принимают как самое безыскусственное и наиболее приближающееся к пребывающей «сущности» вещей; а другие столь же непроизвольно и принудительно убеждены, что наиболее абстрактное и упрощенное – наиболее искусственно и наиболее далеко от реальности!
И сейчас ведь есть люди науки, склонные думать преимущественно в том или в другом из этих направлений, не очень отдавая отчет в том, почему это они думают именно так! Достаточно указать на современный спор «формалистов» и «интуитивистов» в математике! Договориться трудно, когда с самого начала есть определенная, принятая ранее всякого отчета направленность действия!
Как у всякого инстинкта, у каждого из направлений мысли есть свои резоны в истории. Оттого они до поры до времени так прочны и неуступчивы. История определяет формирование инстинктов мысли и их «геологические сдвиги». У истории есть резоны оставлять до поры до времени в совместной жизни различные направления и инстинкты мысли наподобие того, как индивидуальный человек живет совместною работою многих органических инстинктов. Чтобы не обуреваться различными инстинктами, надо уметь ими пользоваться, учитывая каждый и все. И в науке полноценный плод добывается совместною работою наличных в данный исторический момент инстинктивных сил мысли. Беда в том, что мы с трудом друг друга слушаем; а взяв на себя терпение слушать, ужасно редко решаемся на труд слышать! Это от того, что и самый маленький индивидуальный ratio всегда один и хочет быть один посреди мира. И только тогда, когда он поймет свою зависимость от инстинктов и от говорящей за ним истории, он начинает отрезвляться от боления солипсизмом и находит сначала инстинктивные и слепые, а потом и разумные нити к ratio себе подобного человека и к разуму всех. Инстинктивно оторвавшийся от стихийного общего дела индивидуальный ratio инстинктами возвращается к разумному общему делу в науке и в жизни.
С упомянутой точки зрения учения о хронотопе нет ни одной мелочи в мире, которая не была бы детерминирована предшествовавшею историей участвующих систем и обстоятельствами момента их встречи. Случайным кажется лишь то, для чего у нас пока нет подходящего метода наблюдения.
Если с этой точки зрения мы представим себе науку о поведении человека, т. е. попытку детерминировать его жизненную траекторию (биографию, или судьбу), то надо будет сказать следующее. Прежде всего выделение каждой мировой линии из фактически спаянной с нею совокупности множества других есть дело наличных задач и средств наблюдателя. В приведенном выше примере с зернышками протоплазмы, бьющимися в броуновском колебании, мы избирали всего три мировые линии: два зернышка вещества и протоплазму, но оставляли без внимания ряд других мировых линий, также принимавших участие в явлении, а именно: поведение молекул, бомбардировка которых о зернышки являлась ближайшим фактором их броуновского колебания, физико-химические изменения в веществе, включение под влиянием раздражения протоплазмы, наконец – экспериментатора, который то прикладывал раздражающий ток к протоплазмам, то удалял его. И мы имеем право так сделать потому, что могли наблюдать связь явлений в трех избранных линиях и независимо от всех прочих. Вот точно так же мы можем наблюдать и изучать поведение нервно-мышечного препарата по событиям в моменты встречи его остаточной жизни с электрическими раздражениями нерва, отвлекаясь от того, что фактически на него влияют изменившиеся условия кислородного обмена, и новые барометрические данные, и непосредственное падение световых лучей разной длины волны, от которых он в норме хорошо защищен, и проносящиеся радиоволны, и, наконец, поведение самого экспериментатора. Между величинами электрического раздражения нерва и величинами эффекта в мышце можно наблюдать достаточно определенные соотношения, и это дает возможность и право изучать эти зависимости в отдельности.
И изучая поведение человека, мы можем, применительно к ближайшим задачам и средствам наблюдения, ограничиться индивидуальною траекториею отдельного субъекта и событиями на ней в зависимости от прихода и выхода вещества и энергий, от барометрической обстановки, от одновременного и последовательного действия ближайших раздражителей из физической среды; и мы можем временно забыть о том, что эта индивидуальная траектория фактически есть только элемент сообщества, неразрывно спаяна с жизнью сообщества и ряд событий на ней открывается наблюдению и изучению лишь по связи с целым сообществом. Вот те сложные и, на первый взгляд, такие капризные и случайные траектории, которые описали люди А и Б по России за десяток лет до момента их встречи, – они впервые приобретают свою закономерность по связи с множеством других людских траекторий, которые развивались одновременно и своими пересечениями с траекториями А и Б отмечали на них события, определяющие дальнейший путь. А на совокупности этого множества людских траекторий определяющим образом действовала траектория преобразующегося хозяйства страны. А на ход этой последней так или иначе влияли хозяйственно-экономические события в других странах. А события эти, в свою очередь, определялись пересечением новых людских траекторий. Совершенно очевидно, что поведение отдельного человека не может быть понято до конца без неразрывно спаянного с ним поведения других, ему подобных, т. е. без жизни сообщества. Каждый из нас есть ведь фактически лишь элемент жизни сообщества; ибо все мы самым реальным, самым материальным образом из сообщества рождаемся, в сообществе рождаем и, пока находимся на гребне жизненной волны, то не иначе как вынесенные на нее великим морем сообщества в его историческом течении.
Назад: Ответы на записки после доклада[65]
Дальше: О доминанте[72]