Прятки с Кью
Мамина работа заключалась в том, чтобы знать чужие секреты. Первая перепись населения на территории, ставшей потом нашей резервацией, состоялась еще в 1879 году, и там фиксировалось вот что: семья по принадлежности к племени, а иногда и к тотемному клану, род занятий, родственные отношения, возраст и исконное имя на родном языке. К тому времени многие уже взяли французские или английские имена и фамилии или перешли в христианскую веру, после чего получили имя католического святого. В задачу мамы входило распутывать тугой клубок ответвлений от генеалогического древа каждого клана. После смены множества поколений нашего народа возникли непроходимые дебри из имен и кровных связей. На концах каждой ветви, само собой, обнаруживались дети, которых родители вписывали в состав клана, а нередко – матери- и отцы-одиночки, причем указание в пустой графе родителя мужского или женского пола, чья личность, если бы стала достоянием гласности, могло сильно встряхнуть ветви соседних древ. Дети инцеста, растления, изнасилования, адюльтера, блуда за границами или в пределах границ резервации, потомство белых фермеров, банкиров, монахинь, федеральных чиновников, полицейских, священников. Мама держала все свои папки под замком в сейфе. И никто, кроме нее, не знал комбинации кодового замка сейфа, поэтому, пока она лежала дома, на ее столе в кабинете скопилась высокая стопка заявлений на зачисление в племя.
* * *
На следующее утро специальный агент Бьерке сидел у нас на кухне и ломал голову, как же ему допросить маму о той самой папке.
– Может, было бы проще это сделать, если бы у нас была женщина-офицер? С ней она бы стала разговаривать? Вообще-то можно привезти женщину-агента из нашего офиса в Миннеаполисе.
– Не думаю…
Отец собирал на поднос завтрак для мамы. Он пожарил яйца так, как она любила, намазал тост маслом, поставил розетку с малиновым джемом тети Клеменс. Он уже отнес ей кофе со сливками, и она пообещала, что сядет и выпьет хотя бы полкружки.
Я отправился наверх с подносом и поставил его на стул рядом с ее кроватью. Мама отставила кружку с кофе и притворилась спящей – я догадался, что она притворяется, по ее напряженной позе и по неестественно шумному дыханию. Возможно, она знала, что у нас опять Сорен Бьерке, а может, и отец уже успел ей что-то ляпнуть про папку. Она могла счесть, что я ее сдал. Я не знал, простит ли она меня когда-нибудь, и вышел из комнаты, мечтая отправиться прямиком к Соне и дяде Уайти и залить там кому-нибудь полный бак бензина, или помыть лобовое стекло, или, на худой конец, отдраить зловонный сортир. Я был готов на что угодно – лишь бы не подниматься снова к маме, не заходить к ней в спальню. Но отец сказал, что это важно: если я буду присутствовать, она не сможет отказаться.
«Нам нужно преодолеть все ее отказы», – вот как он выразился, и эти слова вызвали у меня невыразимый ужас.
И мы втроем поднялись наверх. Первым – отец, за ним Бьерке, последним – я. Отец постучал и вошел. А Бьерке, уставившись в пол, остался снаружи. Отец что-то произнес.
– Нет! – вскричала мама, и тут же раздался грохот и звон: я понял, что это полетел на пол поднос с завтраком и столовые приборы, которые я принес. Из-за двери показался отец: его лицо лоснилось от пота.
– Давайте поскорее покончим с этим.
Мы вошли в спальню и сели на два складных стула, которые отец пододвинул поближе к ее кровати. Сам он, точно пес, который знает, что хозяйка его недолюбливает, робко присел в изножье кровати. А мама придвинулась к стенке, повернулась к нам спиной и, как маленькая, положила на ухо подушку.
– Джеральдин, – начал отец тихо. – Здесь Бьерке и Джо. Прошу тебя, ты же не хочешь, чтобы он тебя видел такой.
– Какой? – сдавленно прохрипела она. – Умалишенной? Он выдержит. Он уже видел меня такой. Но лучше бы он пошел к своим друзьям. Пусть он уйдет, Бэзил. Тогда я поговорю с вами.
– Джеральдин, ему кое-что известно. Он кое-что рассказал.
Мама свернулась клубком под одеялом.
– Миссис Куттс, – заговорил Бьёрке. – Прошу прощения, что снова вас тревожу. Я бы хотел поскорее покончить с формальностями и оставить вас в покое. Но дело в том, что мне требуется от вас кое-какая дополнительная информация. Вчера мы узнали от Джо, что в день нападения кто-то вам звонил. По словам Джо, этот звонок вас сильно расстроил. Он говорит, что вскоре после этого звонка вы сказали ему, что вам надо съездить за папкой, и уехали к себе в офис. Это так?
Мама лежала неподвижно и не издала ни звука. Бьерке повторил свой вопрос. Но она решила взять нас измором. Она не повернулась. И не шевелилась. Казалось, прошел целый час, и на протяжении этого часа мы сидели в нервном напряжении, сменившемся разочарованием, а затем досадой. Наконец отец поднял руку и шепнул: «Хватит!»
Выйдя из спальни, мы спустились вниз.
Ближе к вечеру отец внес в спальню карточный столик. Мама никак не отреагировала. Потом он расставил вокруг столика складные стулья, и я услышал, как она начала его укорять, а потом умолять унести их. Он вошел в кухню, опять весь лоснясь от пота. И сказал, что отныне я должен быть дома каждый вечер в шесть, к ужину, который мы будем накрывать наверху и есть все вместе. Как раньше, как нормальная семья, добавил он. Теперь будем жить в таком режиме. Я сделал глубокий вдох и понес наверх скатерть. Отец, невзирая на мамино недовольство, поднял шторы и даже раскрыл окно, чтобы впустить в комнату свежий воздух. Мы с ним принесли салат и печеную курицу, а еще тарелки, стаканы, столовые приборы и кувшин лимонада.
– Может, выпьем вина завтра вечером, чтобы создать праздничное настроение, – без всякого воодушевления предложил отец.
Он принес букет цветов, которые нарвал в саду, – мама их еще не видела – и поставил их в расписную вазочку. На вазочке было изображено зеленое небо, ива, грязное озерцо и прибрежные валуны. За время этих семейных ужинов я досконально изучил глянцевый пейзаж на боку вазочки, потому что не хотел смотреть на маму, сидящую между подушек и угрюмо глядящую на нас, как выздоравливающая после огнестрельного ранения или как завернутая в саван мумия после переселения в мир иной. Отец старался каждый вечер заводить беседу, чтобы и она в ней участвовала, и когда мой короткий список произошедших за день событий подходил к концу, он солировал, точно одинокий гребец в каноэ, застрявший посреди бескрайнего озера молчания или пытающийся грести против течения. Мне даже казалось, что я могу разглядеть его в лодке посреди мутного озерца на боку вазочки. Однажды, рассказав обо всех малозначимых делах, он упомянул о своей весьма любопытной беседе с падре Трэвисом Возняком: оказалось, что тот находился в парке Дили-плаза в Далласе в день убийства президента Джона Кеннеди. В том далеком 1963 году маленький Трэвис приехал с отцом в Даллас, чтобы увидеть президента-католика и его элегантную супругу, которая в тот день была одета в розовый костюм матового оттенка, точь-в-точь как кошачий язык. Трэвис с отцом прошли по Хьюстон-стрит, пересекли Элм и решили, что удобнее всего на президентский кортеж смотреть с травянистого склона восточнее тройного туннеля. Оттуда и впрямь открывался хороший вид, и они с нетерпением смотрели на улицу. Перед тем как показались первые мотоциклисты эскорта, чья-то черно-белая легавая выскочила на середину проезжей части, но ее быстро кликнул хозяин. Этот случай так взбудоражил Трэвиса, что впоследствии он часто думал, как бы все оно обернулось, если бы пес выбежал в другой момент, скажем, когда мотоциклисты уже проехали бы, и вся последовательность событий сместилась бы во времени, или если бы собака бросилась под колеса президентского лимузина и стала бы бессмысленной жертвой несчастного случая, или запрыгнула бы в открытый лимузин президенту на колени. И трагедии бы не произошло. Эта мысль с тех пор не давала ему покоя, и иногда по ночам он лежал без сна и все размышлял, сколько подобных же неведомых непредвиденных случайностей и совпадений в данный момент происходит в мире или не происходит, и все лишь ради того, чтобы он мог сделать вдох, и еще вдох, и еще… И у него от таких мыслей возникало ощущение, будто он сидит на кончике раскачивающегося флагштока. Он чувствовал себя игрушкой обстоятельств. И еще священник сказал, что с годами это ощущение только усилилось и обострилось, особенно после атаки на посольство, в ходе которой его ранили.
– Интересный парень этот священник, – сказал отец. – Сидящий на флагштоке.
Отец Трэвис подробно описал, как сначала проехал эскорт мотоциклистов, а после них показался президентский лимузин, в котором, глядя прямо перед собой, сидел Джон Кеннеди. Какие-то женщины, сидевшие рядом на траве, принесли с собой обед в коробочках, и при виде лимузина они вскочили на ноги, бешено зааплодировали и закричали. Они привлекли внимание президента – и тот посмотрел прямо на них, потом улыбнулся Трэвису, совершенно ошалевшему при виде ожившего портрета, что висел дома в каждой католической семье Америки. Первый выстрел прозвучал как автомобильный выхлоп. Первая леди вскочила, и Трэвис видел, как она внимательно скользит взглядом по толпе. Лимузин резко затормозил. Послышались еще выстрелы. Она рухнула вниз – и больше мальчик уже ничего не видел, потому что отец рывком пригнул его к земле и накрыл своим телом. Его сбили с ног так неожиданно, а его отец был такой тяжелый, что он невольно набрал полный рот земли. И с тех пор, всякий раз вспоминая тот день, он ощущал скрип песка на зубах. Когда его отец понял, что оцепеневшие поначалу люди уже ринулись кто куда, они поднялись с земли. А когда президентский лимузин сорвался с места, общая неразбериха сменилась паникой. Перепуганные люди бегали взад-вперед, не зная, где им будет безопаснее, всеобщий хаос подогревался тут же возникшими слухами. На глазах маленького Трэвиса семья чернокожих, горестно рыдая, припала к земле. Пятнистая легавая опять сорвалась с поводка, заметалась из стороны в сторону, высоко задрав морду и принюхиваясь, точно она решила стать поводырем для толпы, а не сама поддалась смятению людей, обуреваемых не то ужасом, не то любопытством. Кто-то возвращался к тому месту, откуда в последний раз видели президента, кто-то затеял стычку с теми, кого почему-то сочли виновными за происшедшее. Многие падали на колени и забывались в молитве или шоке от пережитого. Легавая обнюхала лежащую женщину и осталась рядом с ней, важно уставившись на чучелко птицы, пришитое к ее шляпке…
В другой вечер, когда я решил поучаствовать в общем разговоре, но быстро стух, отец пустился рассуждать о том, что, конечно же, когда-то в жизни любого оджибве клан значил очень много, каждый принадлежал к какому-то клану, поэтому человек знал свое место в мире и умел строить взаимоотношения со всеми прочими существами. Журавль, медведь, гагара, сом, рысь, зимородок, карибу, ондатра – эти и другие животные в различных группах тотемного племени, в том числе орел, куница, олень, волк, были частью одного из этих кланов, а значит, жизнь людей и прочих тварей управлялась особыми взаимоотношениями друг с другом. Вот на этой основе, подчеркнул отец, возникла первая система законов оджибве. Клановая система наказывала и поощряла. Она указывала, кому с кем вступать в брак, она регулировала торговлю. Она говорила, на каких животных человек может охотиться, а каких должен почитать, кто может жалеть тотем или человека-члена своего клана, кому дозволено нести сообщения Создателю вверх, в мир духов, вниз, сквозь наслоения земли, или через ритуальную хижину к спящему родичу. Более того, в истории нашей семьи было немало таких случаев, ведь, как ты сама знаешь, обращался отец к складчатому холму из одеял, под которыми спряталась мама, твою двоюродную бабушку спасла черепаха. Ты же помнишь: она была из клана черепахи, или клана микинаак. В возрасте десяти лет ее оставили поститься на маленьком острове, вымазав лицо ритуальной черной краской. Это было ранней весной. Она там пробыла четыре дня и четыре ночи, одна, совершенно беспомощная, дожидаясь, когда ее приветят духи и примут к себе. На пятый день, когда родители не вернулись за ней, девочка поняла: что-то случилось. Она отерла засохшую слюну с губ, попила воды из озера и объела все кустики земляники, которые до этого мучительно соблазняли ее своим видом. Она развела костер – дело в том, что она прихватила с собой кремень и кресало, хотя ей и запретили пользоваться ими во время поста. И она начала жить на этом островке. Она смастерила вершу для рыб и питалась рыбой. Остров был расположен далеко от жилья, но все же она удивлялась, как же так: время шло, одна луна прошла, вторая, но никто за ней не приплывал. Девочка догадалась, что случилось нечто очень нехорошее, ужасное. И еще она понимала, что на лето рыба уйдет в другую часть озера, и произойдет это скоро, и она умрет с голоду. Она приняла решение плыть к материку, а для этого надо было преодолеть двадцать миль. И ясным утром пустилась вплавь. Попутный ветер дул ей в затылок. Какое-то время волны помогали ей плыть, и она бодро плыла, хотя и ослабла от почти недельной жизни впроголодь. А потом ветер переменился и задул прямо в лицо. Над озером повисли низкие облака, зарядил холодный ливень. Ее руки и ноги отяжелели точно разбухшие бревна, она думала, что умрет, и в отчаянье стала звать на помощь. И в этот момент почувствовала, как что-то огромное всплывает из глубин воды. Это была древняя гигантская мишиикен, каймановая черепаха, одна из тех, кто, как говорит наука, оставались неизменными на протяжении ста пятидесяти миллионов лет, – страшная, но по-своему совершенная форма жизни. Эта черепаха поплыла под девочкой, помогая ей рассекать воду, удерживая ее на поверхности, а когда силы совсем ее покинули, она в изнеможении прильнула к черепашьему панцирю, и так они доплыли до берега. Девочка вышла на сушу и обернулась, чтобы поблагодарить черепаху. Черепаха молча посмотрела на нее страшными желтыми глазами, похожими на звезды, и уплыла прочь. А потом девочка нашла своих братьев и сестер. Ее догадка о несчастье подтвердилась. Почти всех скосила ужасная эпидемия гриппа – как это обычно бывало при любой пандемии, больше прочих пострадало население резервации. Их родители умерли, и детям не у кого было узнать, где именно находится их младшая сестренка, кроме того, люди боялись заразиться смертельной болезнью и поспешно покинули те места, так что эти дети тоже жили одни. Есть множество историй о том, как детей принуждали жить одних, продолжал отец, в том числе истории из древности, повествующие, как волчицы выкармливали младенцев. Но есть и предания, восходящие к ранним этапам развития западных цивилизаций, о взрослых, спасенных животными. Одно из моих любимых – рассказ Геродота об Арионе из Мефимны, знаменитом кифареде и изобретателе дифирамбического стиха. Этому Ариону захотелось отправиться в Коринф, и он нанял лодку, которой управляли коринфяне, люди, говорившие на одном с ним наречии, кому, как ему казалось, можно было доверять – кстати, заметил отец, эта история показывает, на какие подлости способны люди одного языка. И вот не успели коринфяне отплыть далеко в море, как у них возникла мысль выкинуть Ариона за борт и завладеть сокровищами, которые он вез с собой. Когда Арион узнал, что его ждет, он убедил их вначале позволить ему облачиться в одеяние певца и в последний раз перед смертью спеть и сыграть на кифаре. А моряки только были рады послушать лучшего в мире музыканта и певца и расступились. А он надел свой наряд, взял в руки кифару и запел. Закончив петь, он, как и было им обещано, бросился в море. Коринфяне уплыли, а Ариона спас дельфин, который взял его к себе на спину и доставил к Тенарскому мысу. В древности была отлита небольшая бронзовая статуя Ариона с кифарой верхом на дельфине. И к этой статуе подносили дары. Дельфина привлекла музыка Ариона – во всяком случае, так я понимаю эту легенду, сказал отец. Я себе это так представляю: дельфин плыл за кораблем и вдруг услышал Ариона, и музыка и пение покорили его, как покорила бы любого предсмертная песня Ариона, в которую тот вложил всю глубину своих чувств. А вот моряки, уж на что были любителями музыки, – ведь они с радостью отсрочили конец Ариона, чтобы с удовольствием послушать его пение, – так они и думать про него забыли. Они не вернулись, не спасли его, а просто поделили его богатство и продолжали свой путь. Кто-то скажет, что это было худшим прегрешением перед искусством, чем утопление, скажем, живописца, скульптора, поэта или писателя. Ведь после смерти каждого остаются их произведения, даже написанные в глубокой древности. Но музыкант в те далекие времена уносил свое искусство в могилу. Ну и, разумеется, уничтожение современного музыканта не такой уж великий грех, потому как сейчас есть записи – за исключением, правда, скрипачей оджибве и метисов. Традиционный музыкант вроде твоего дяди Шаменгва верит, что его музыка обязана своим рождением ветру и что его музыка, подобно ветру, – плод бесконечной изменчивости. А запись сделает его музыку конечной. Вот почему дядя всегда противился магнитофонным записям. Он запретил пользоваться в его присутствии записывающими устройствами, хотя в последние годы его жизни кое-кому удалось записать его песни, потому что тогда магнитофоны уже научились делать достаточно маленькими, и их можно было спрятать в одежде. Но я слышал, и Уайти может подтвердить, что, когда Шаменгва умер, эти записи таинственным образом распались на отдельные ноты или размагнитились, так что не осталось ни одной пленки с музыкой Шаменгвы, как он того и хотел. Только его ученики умеют исполнять его музыку так, как он, хотя это уже не его, а их собственная музыка. А ведь именно так и продлевается жизнь музыки.
– Боюсь, мне нужно уехать завтра, – объявил в тот вечер отец, обращаясь к выгнутой маминой спине. Острые кости ее плеч проступали из-под натянутой простыни. Она не шевельнулась. И не проронила ни слова с того самого дня, как мы начали ужинать вместе с ней в спальне. – Завтра я снова поеду в Бисмарк. Хочу встретиться там с прокурором Габиром Олсоном. Он не сможет мне отказать. Мне надо держать его в курсе событий. К тому же всегда приятно встретиться со старым другом. Подытожим факты, подготовимся к делу, даже если пока нам некому предъявить обвинение. Но рано или поздно мы предъявим, я не сомневаюсь. Мы шаг за шагом восстанавливаем картину событий, и когда ты будешь готова рассказать нам про эту папку и про тот телефонный звонок, мы будем знать гораздо больше, я почему-то в этом уверен, Джеральдин, и виновный получит по заслугам. И это, я думаю, поможет. Обязательно поможет тебе, пусть ты вроде бы считаешь, что это бесполезно и тебе вообще ничего не поможет, даже та безграничная любовь, которая витает в этой комнате. Так что да, завтра мы не будем ужинать все вместе здесь, и ты сможешь отдохнуть. Я не стану просить Джо посидеть с тобой и ждать, когда ты заговоришь, или беседовать со стенами и мебелью, хотя это просто удивительно, куда могут завести мысли… В Бисмарке я повидаюсь и с губернатором, мы пообедаем и потолкуем. В последний раз он рассказывал, что участвовал в конференции губернаторов и разговорился там с Йелтоу, представляешь – он все еще губернатор Южной Дакоты! Так вот он узнал, что тот хочет взять приемного ребенка.
– Что? – произнесла мама. – Что?
Отец подался вперед и сделал стойку, точно та легавая в Далласе.
– Что? – снова спросила она. – Какого ребенка?
– Индейского ребенка, – ответил отец, стараясь сохранить спокойный тон. И торопливо продолжил свой рассказ: – А надо сказать, наш губернатор из моих с ним бесед прекрасно понимает причины, почему мы ограничиваем усыновление младенцев-индейцев неиндейскими семьями по закону о благосостоянии индейских детей. Так вот, он, естественно, попытался разъяснить смысл этого закона Кертису Йелтоу, который весьма раздосадован возникшими сложностями с этим приемным ребенком.
– Каким ребенком?
Мама повернулась под одеялом, точно костлявое привидение, и впилась взглядом в лицо отца.
– Что за ребенок? Из какого племени?
– Ну… вообще-то… – Отец постарался ничем не выдать своего сильного волнения. – Честно говоря… племенная принадлежность этого ребенка не установлена. Всем известно, разумеется, с каким предубеждением губернатор Йелтоу относится к индейцам, но он по-своему пытается отмыться от этой репутации. Ты же знаешь, он идет на всякие публичные жесты вроде спонсирования индейских школьников или нанимая многообещающих выпускников школ из числа индейцев на вспомогательные должности в капитолии штата. Но его затея взять приемного ребенка дала осечку. Он попросил своего адвоката передать дело судье штата, а тот пытается отфутболить это дело в суд племени, что правильно. Все согласны с тем, что у ребенка явно индейская внешность, а губернатор уверяет, что она…
– Так это девочка?
– Да… Лакота, или Дакота, или Накота, в любом случае, по словам губернатора, она – сиу. Но вообще-то может принадлежать любому другому племени. Кроме того, ее мать…
– А где ее мать?
– Исчезла.
Мама села в кровати. Прижимая простыню к своему хлопчатобумажному халатику в цветочек, она выбросила вперед руку и вдруг издала жуткий вопль, от которого у меня волосы на спине встали дыбом. И тут она спрыгнула с кровати и зашаталась. Схватила мою руку, когда я вскочил, чтобы ей помочь. Маму стошнило – она извергла на пол слизь пугающе ярко-зеленого цвета. Она опять закричала, заползла под простыню и затихла.
А отец никак не отреагировал – только накрыл полотенцем лужу на полу. Я тоже сидел как истукан, боясь шевельнуться. Вдруг мама воздела обе руки вверх, замахала ими в разные стороны, словно силилась отпихнуть от себя воздух. Ее руки двигались нервными рывками, отбивались, отталкивали, защищались, а сама она тряслась и извивалась всем телом.
– Ну все, все, Джеральдин, – произнес перепуганный отец, пытаясь ее успокоить, – все хорошо. Ты в безопасности!
Она еще сделала несколько слабых взмахов и медленно опустила руки. Потом повернулась к отцу, устремив на него взгляд из-под скомканной простыни, словно из глубокой пещеры. Ее ввалившиеся глаза казались черными углями на сером лице, и она произнесла тихим сиплым голосом, который ударил меня наотмашь:
– Меня изнасиловали, Бэзил!
Отец не шевельнулся, не взял ее за руку, не попытался утешить. Казалось, он остолбенел.
– Нет никаких доказательств того, что это он сделал. Никаких! – прохрипела она.
Отец наклонился к ней.
– Вообще-то есть. Мы же сразу поехали в больницу. И есть твои воспоминания. И еще кое-что. У нас есть…
– Я все помню!
– Рассказывай…
Отец не оглянулся на меня, потому что неотрывно смотрел прямо в мамины глаза. Наверное, если бы он отвел взгляд, мама навсегда замкнулась бы в молчании. Я съежился на стуле, постаравшись стать невидимым. Мне и не хотелось присутствовать там, но я знал: стоит мне скрипнуть стулом, как я уничтожу возникшее между ними силовое поле доверия.
– Мне позвонили. Это была Майла. Я знала про нее только от членов ее семьи. Она редко тут появлялась. Девушка, совсем юная. Она начала процесс оформления принадлежности к племени для своего ребенка. Отец ребенка…
– Отец?
– Она внесла его в свидетельство, – прошептала мама.
– Ты не помнишь его имя?
Мама молчала – рот приоткрыт, глаза пустые.
– Продолжай, дорогая, продолжай. Что было дальше?
– Майла попросила встретиться в круглом доме. Машины у нее не было. Она сказала, что от этой встречи зависит ее жизнь. И я поехала туда.
Отец шумно вздохнул.
– …Я остановилась на участке, заросшем бурьяном, выключила мотор. И пошла к дому, а когда уже поднималась вверх по склону, он меня схватил и повалил. Выхватил ключи из рук. Потом достал мешок и быстро напялил мне на голову. Мешок был из легкой материи розового цвета, свободный, может быть, это была наволочка. Но он за секунду надел его, натянул мне на плечи, я ничего не могла видеть. Он связал мне руки за спиной. И начал допытываться, где папка. А я сказала, что нет никакой папки, что я не понимаю, о какой папке идет речь. Тогда он развернул меня и повел… Он держал меня за плечи и направлял: переступи через ствол, поверни туда… Он меня куда-то привел…
– Куда? – спросил отец.
– В какое-то место…
– А поточнее?
– Какое-то место. Там все и произошло. Он же надел мне на голову мешок. И изнасиловал. В каком-то месте.
– Ты шла в гору или под гору?
– Я не знаю, Бэзил.
– Через лес? Ты слышала шуршание листвы?
– Не знаю.
– А какой был грунт? Гравий? Трава? Там была ограда из колючей проволоки?
Мама хрипло закричала и кричала до тех пор, покуда ей хватало воздуху. Потом наступила тишина.
– Там сходятся земельные участки трех типов, – стал с усилием объяснять отец дрожащим голосом. – Земля, находящаяся в племенном трасте, земля штата и частная земля. Поэтому я и спрашиваю.
– Ты можешь наконец снять с себя судейскую мантию? Забудь про свои юрисдикции! – прохрипела мама. – Я не знаю!
– Ладно, – кивнул отец. – Ладно. Продолжай.
– Потом, после всего… Он поволок меня к круглому дому. Это заняло какое-то время. Может, он водил меня кругами? Мне было плохо… Я не помню. В круглом доме он меня развязал и снял с головы мешок. Это оказалась… наволочка, обычная розовая наволочка. И тут я ее увидела. Майлу. И ее дочурку, играющую на земляном полу. Девочка подняла ручки вверх к лучу света, бьющему сквозь щели между бревен. Она только-только научилась ползать, и ее ручки еще были слабыми, но все же она доползла до матери. Девушка была индеанка, и это она мне звонила. Она приезжала ко мне в пятницу и подала заявление. Тихая такая девушка с милой улыбкой, красивыми зубами, с розовой помадой на губах. У нее была симпатичная стрижка. Вязаное бледно-пурпурное платье. Белые туфли. И с ней была эта малышка. Я даже поиграла с ней в офисе. Вот кто мне звонил в тот день. Майла Вулфскин. «Мне нужна эта папка, – сказала она. – От этой папки зависит моя жизнь».
Она лежала на земле. Ее руки были связаны за спиной клейкой лентой. Ребенок ползал по земляному полу. На малышке было гофрированное желтое платьице. А ее глаза, такие же нежные, как у Майлы, большие карие глаза. Широко раскрытые. Она все видела и не понимала, что происходит, но она не плакала, потому что мама была рядом, и ей казалось, что все в порядке. Но он связал Майлу лентой. Мы с Майлой посмотрели друг на друга. Она не мигала, только переводила взгляд то на дочку, то на меня. Я поняла: она просила меня позаботиться о ее девочке. Я кивнула.
Потом он вошел и снял штаны. Просто сдернул их и отбросил сторону. Штаны на нем свободно сидели.
– Я запоминаю каждое слово, каждое слово! – сказал он. С такой характерной интонацией: мрачно, потом весело, потом снова мрачно. Потом весело. – А я ведь больной ублюдок. Я, наверно, из тех, кто терпеть не может индейцев в общем и целом, а особенно за то, что они с давних пор враждовали с моими предками, но вот особенно я считаю, что индейские женщины – те еще…
Но я не хочу повторять то слово, каким он нас обозвал. Он заорал на Майлу, сказал, что любил ее, а она родила ребенка от другого, и как она могла такое сделать. Но он все еще хочет ее. Она все еще ему нужна. Она поставила его в такое дурацкое положение – из-за того, что он ее полюбил. «Тебя бы следовало засунуть в ящик и утопить в озере за то, что ты оскорбила мои чувства». Еще он говорил, что мы – никто по закону, и это правильно, но все равно мы унижаем белых и лишаем их чести. «Я мог бы разбогатеть, но лучше я покажу вам обеим, кто вы такие на самом деле. И меня не поймают. Я же читал книжки про законы! Это забавно!» Он засмеялся и ткнул меня в бок ботинком. «Я в законах разбираюсь не хуже судьи! Ты знаешь хоть одного судью? Я ничего не боюсь. В мире все устроено шиворот-навыворот, но здесь, в этом месте, я все исправлю и устрою как надо. Сильные должны командовать слабаками. А не слабаки сильными! Слабаки обламывают сильных. Но меня не поймают!»
И тут он развернулся к Майле и продолжал орать:
– Наверное, стоило и тебя утопить вместе с твоей машиной! Но, милая моя, я не смог! Мне стало тебя так жалко, у меня прям сердце разрывалось. Это же любовь, да? Любовь… Я не смог. Но знаешь, надо было! У тебя же в машине все твое дерьмо! А там, куда ты скоро отправишься, тебе ничего не понадобится. Уж прости меня! Прости! – Он ударил Майлу, а потом ударил меня. И ударил ее еще несколько раз. Потом перевернул на спину. – Так ты скажешь мне, где деньги? Деньги, которые он тебе дал! А, скажешь? Сейчас ты решила сказать? И где же они? – Он сорвал с ее губ ленту. Но она сразу не смогла говорить, а потом выдохнула: «У меня в машине!»
Думаю, он бы ее в тот момент убил. Если бы не малышка. Она громко заплакала и заморгала, глядя на него ничего не понимающими глазками.
– А, – сказал он, присев около нее, – не буду, не буду. И больше ни слова! – обратился он к Майле. – Я больше не хочу об этом слышать! – И обращаясь к ребенку, добавил: – Теперь ты мой банковский счет! Я заберу тебя с собой! Если только ты, дрянь… – Он встал и ударил меня ботинком в бок, потом перешагнул через меня и ударил Майлу так сильно, что она застонала. Потом он наклонился надо мной, заглянул в лицо и произнес: – Прости. Наверное, со мной случился приступ. Я вообще-то не плохой человек. Я же не сделал тебе больно, а?
Он поднял малышку с земли и произнес детским голоском:
– Ума не приложу, что мне делать с уликами? Глупышка я. Может, мне сжечь улики? Понимаешь, они же улики!
Он бережно положил ребенка на землю. Отвинтил крышку канистры с бензином и, пока он поливал бензином Майлу, стоя ко мне спиной, я схватила его штаны, зажала между ног и помочилась на них. Да, вот что я сделала! Помочилась на его штаны. Потому что я видела, как он зажигал сигарету и положил спички обратно в карман. Я даже удивилась, как он не заметил, что его штаны мокрые от мочи, но он был поглощен своим занятием. Его трясло. И он приговаривал: «О нет, нет, только не это!» Он вылил на нее еще бензина и облил меня. Но не ребенка. А потом, когда не смог зажечь сырые спички, которые он достал из кармана штанов, обернулся и злобно посмотрел на малышку. Та заплакала, а мы с Майлой лежали ни живые, ни мертвые, когда он начал успокаивать малышку. Он сказал: «Шшш! У меня есть другой коробок и зажигалка есть, там, под горой! А ты… – Тут он встряхнул меня и снова заглянул в лицо. – Если ты хотя бы шевельнешься, я убью этого младенца, если ты хотя бы шевельнешься, я убью Майлу. Ты скоро умрешь, и, если ты, оказавшись на небесах после того, как ты умрешь, скажешь там хоть слово, хоть одно словечко, я убью их обеих!»
* * *
Я насыпал корнфлекс в плошку и наполнил стакан молоком. Половину я вылил в плошку, посыпал хлопья сахарным песком и съел. Потом еще раз подсыпал немного хлопьев, смешал с остатками сладкого молока на дне, съел и осушил стакан. Взял банку с широким горлом, зачерпнул ею собачьего корма из большого мешка в прихожей, сыпанул корма в миску Перл и налил ей свежей воды. Пёрл не отходила от меня, пока я поливал огород и цветочные клумбы. Потом сел на велик и поехал на работу. Но перед этим я повидался с отцом. Он оставался в спальне с мамой, просидев у ее кровати всю ночь. Я спросил у него про папку, а он ответил, что мама не захотела о ней рассказывать. Единственное, что ее волновало – жив ли ребенок. И она считала, что Майла осталась жива.
– Как думаешь, что в той папке? – спросил я.
– То, с чем можно работать.
– А Майла Вулфскин? О ней что-то известно?
– Она ходила в школу в Южной Дакоте, – ответил отец. – Она состоит в кровном родстве с маминой подругой Лароуз. Возможно, поэтому мама не хочет видеться с Лароуз. Боится расстроиться, наговорить лишнего.
– Я не то имел в виду, пап. Что произошло с Майлой Вулфскин? Она жива?
– Это вопрос.
– А ты что думаешь?
– Думаю, ее нет в живых, – тихо ответил он, глядя в пол.
Я тоже стал смотреть в пол, разглядывая кремовые завихрения на сером линолеуме. От более темных разводов и крошечных черных точек, когда ты их замечал, возникало легкое головокружение. А сейчас я внимательно изучал узор, пытаясь запомнить случайное сочетание его элементов.
– Зачем ему ее убивать, а, пап?
Он склонил голову вбок, пожал плечами и, шагнув вперед, обнял меня. Он постоял так, не отвечая на мой вопрос. Потом отпустил меня и ушел.
Приехав на заправку, я поставил велик у двери, чтобы его видеть, и приступил к своим обязанностям. У дяди Уайти был коротковолновой приемник, который принимал сигналы со всей округи. Приемник оставался всегда включенным и сквозь треск жутких помех передавал сообщения, долетавшие до гаража. Иногда Уайти настраивал его на музыкальную станцию. Я собрал все обертки от конфет, окурки, невыигрышные лотерейные билеты и прочий мусор, который накопился на внутреннем дворе станции и на траве у дороги. Потом вооружился шлангом и полил цветочную клумбу в выкрашенной желтой краской тракторной шине – в ней были серебристые кустики шалфея и ярко-красные книфофии, точно такие же я высадил в нашем саду для мамы.
Когда на заправку приезжали клиенты, дядя Уайти заливал им бензин, проверял масло и обменивался с ними последними сплетнями. А я мыл стекла. После того, как Соня приобрела кофемашину, Уайти установил два столика с диванчиками в восточном углу магазинчика. Соня брала за первую чашку кофе десять центов, а добавки ничего не стоили, поэтому от посетителей отбоя не было. Тетя Клеменс через день делала для кафе выпечку, и у них всегда был и банановый кекс, и кофейный кекс, и овсяное печенье в большой стеклянной банке. И каждый день в обеденное время Уайти спрашивал у меня, не хочу ли я сэндвич со стейком по-индейски, и делал большие сэндвичи из вареной колбасы с майонезом на белом хлебе. Во второй половине дня он устраивал себе перерыв, а после его возвращения Соня уезжала домой вздремнуть. Закрывались они в семь вечера. Первые пару лет после открытия заправки они трудились вдвоем, чтобы сэкономить и копить средства на развитие, а потом стали подумывать о найме работника и о продлении рабочего дня до девяти вечера. Мне платили доллар в час, а еще я мог бесплатно есть мороженое, пить лимонад и молоко и доедать оставшееся на дне банки овсяное печенье.
Когда я вернулся домой, отец уже меня ждал.
– Как работа?
– Хорошо.
Отец оглядел свои костяшки пальцев, сжал кулак, нахмурился. И начал разговаривать со своей рукой, как случалось всегда, когда ему не хотелось говорить то, что он собирался сказать.
– Сегодня утром пришлось отвезти маму в Майнот. В больницу. Она у них полежит пару дней. Завтра я к ней съезжу.
Я спросил, можно ли мне с ним, но он ответил, что я ничем не смогу помочь.
– Ей просто надо отдохнуть.
– Но она и так спит все время.
– Знаю. – Он помолчал. Наконец взглянул на меня – с облегчением. – Ей известно, кто это был. Ну а как же иначе! Но она не скажет, Джо. Она его боится. Он же ей угрожал.
– У тебя есть какие-то догадки?
– Я не могу сказать, ты же знаешь.
– Но мне нужно знать! Он хоть из наших мест, пап?
– Надо думать, да. Но он здесь не появится. Он знает, что его арестуют. Маме будет предъявлен кое-кто для опознания. Довольно скоро, хотя и не очень скоро. Ей полегчает, как только начнется вся эта процедура. Уверен: она вспомнит и то место… Где все произошло. Так всегда бывает: сначала жертва испытывает шок, боится сказать, а потом наступает момент решимости.
– А что насчет Майлы Вулфскин? Он забрал ее с собой? А младенец? Это та девочка, которую пытается удочерить губернатор Южной Дакоты?
Выражение отцовского лица говорило: да. Но сам он сказал вот что:
– Жаль, что ты услышал мамин рассказ, Джо. Но я не мог ее прерывать. Я боялся, что она замолчит и больше уже рта не раскроет.
Я кивнул. За что бы я ни брался в тот день, меня преследовал мамин рассказ, всплывавший в памяти как темное нефтяное пятно на воде.
– Будь ее психика в нормальном состоянии, она бы ни за что не стала в твоем присутствии так подробно рассказывать про то, что с ней произошло.
– Я должен был это знать. И хорошо, что я теперь знаю.
Но это знание, как яд, отравляло меня. Только тогда я начал это осознавать.
– Мне надо съездить к ней завтра, – повторил отец. – Хочешь остаться у тети Клеменс или у дяди Уайти?
– Я останусь у дяди Уайти и Сони и буду с ними ездить на работу.
* * *
На следующий день после работы мы с Соней и дядей Уайти заехали к нам. С нами была Перл. Тетя Клеменс просто хотела проверить, все ли там в порядке, полить цветы в саду. Наш пустой дом был заперт, чему я несказанно обрадовался: мне не пришлось заходить внутрь. А еще я радовался тому, что скоро у Мушума день рождения, и по этому поводу все соберутся, и я увижу своих двоюродных братьев и сестер. Пока я гостил у Сони и Уайти, жизнь представлялась веселыми каникулами. С ними все как-то вошло в нормальное русло. В их доме я спал на диване и смотрел телик. В доме всегда было полно всякой еды, которую готовил Уайти, ведь он был профессиональным поваром, а за ужином на стол всегда выставляли пиво или вино, а после ужина включали музыку и снова выпивали. У них всегда было шумно. Я и не подозревал, как мне не хватало шума.
Мы залезли в «Сильверадо» дяди Уайти, и он сразу включил магнитолу. Из динамиков завопили «Роллинг стоунз». Машина тронулась, в раскрытые окна врывался ветер, пока мы не выехали на гравийную дорогу. Тут пришлось поднять стекла, и весь остаток пути мы так и ехали с закрытыми окнами, спасаясь от дорожной пыли и щебенки. Зато мы утонули в вихре грохочущей музыки и, переговариваясь, были вынуждены орать, чтобы перекрыть шум вентилятора и пульсирующие басы. Дядю Уайти многое веселило – ну, я-то знал причину его веселья: четыре часа работы, шесть банок пива или три стопки виски, – но в этот раз его потешали клиенты, в течение дня приезжавшие на заправку. Тетки Каппи были жуткие скряги и всякий раз просили залить им бензину ровно на один доллар. Им было невдомек, что они больше расходуют бензина, часто заезжая на заправку. Их привлекало то, что, всякий раз наведываясь сюда пополнить бак, они получали бесплатную чашку кофе. Молоденькая студентка университета приехала в наш город изучать повседневную жизнь бабушки Тандер и каждый день возила ее на своей машине. Бабушка Тандер ездила с ней сначала по своим делам, потом по знакомым и родственникам, которых она сто лет не видела. Ну и иногда позволяла девушке вынимать блокнот и записывать какую-нибудь весьма мудрую мысль. Бабуля прекрасно проводила время!
Я стал расспрашивать дядю Уайти про Кертиса Йелтоу.
– Ты не представляешь, – сказал он, – сколько этот красавец куролесил, а ему все нипочем! Как-то врезался в товарный состав, сидя пьяный за рулем, и выжил. Индейцев обзывал «ниггерами прерий». Считал это страшно смешным. Завел себе любовницу. Скупал золото и складировал его в подвале губернаторского особняка. А оружие? Его хлебом не корми, дай подержать в руке ствол или клинок! Коллекционирует боевые щиты! Индейские вышивки бисером. Оказывает знаки почтения благородным дикарям, а сам пытался втихаря захоронить ядерные отходы на священной земле Лакоты. Назвал Танец Солнца разновидностью сатанинского культа. Вот он какой Йелтоу. Да, и всегда со свежим загаром. Очень следит за своей внешностью.
Когда мы доехали до дома, Уайти пошел готовить ужин, а мы с Соней отправились заниматься лошадьми. Пока мы прибирались в амбаре, из распахнутых окон дома гремела музыка и доносилось бормотание телевизора. Мы и сами производили немалый шум, когда вынесли из амбара сено и, добавив к нему немного зерна, задали корм лошадям, а еще мы ужасно шумели, когда включили газонокосилку, и много шума создавали собаки, которые радостным лаем приветствовали нас и напоминали, что пора дать и им поесть.
Соня загоняла лошадей в амбар под вечер, проверяла собак на предмет клещей, регулярно осматривала их зубы, глаза и подушечки лап.
– Ну, и где тебя сегодня носило? – спрашивала она у каждой псины, а потом журила: – Чтобы больше никаких репейников! От тебя несет дерьмом! А кто тебе позволил выкусывать свой чудесный хвост, а, Чейн? Если еще раз удерешь со двора, я тебя высеку, так и знай!
Точно так же Соня разговаривала и с лошадьми, отводя их в стойло. Потом из дома вышел дядя Уайти и принес ей холодного пива. За задним двором пастбище шло под уклон в сторону запада, и на закате солнце золотило траву. Там стояли два складных шезлонга, и для меня вынесли третий. Я пил оранжад, а они пиво, и теперь музыка грохотала из портативной магнитолы, которую дядя Уайти поставил на крыльцо. А когда на нас налетели тонко визжащие эскадрильи комаров, мы скрылись в доме.
В тот день дядя Уайти выменял бензин на свежевыловленного судака и, почистив и разрезав рыбу, оставил куски филе вымачиваться в молоке на холоде. Он взбил в пену пивной кляр, чтобы обжарить в нем куски судака. Еще сделал салат из капусты и хрена. И у них всегда был десерт. Соня обожает десерт, объяснил Уайти.
– Она сладкоежка. Ты слыхал когда-нибудь о малиновом пюре? Я ей как-то сделал по рецепту из журнала. А майонезный пирог? В нем майонез вообще не чувствуется. Но она любит шоколад. Просто до безумия любит шоколад. Если бы я обмакнул своего дружка в шоколад и дал ей, она бы от меня не отстала!
С наступлением сумерек он, как говорится, поплыл, понес всякую чушь, и в конце концов Соня отвела его спать.
Уложив Уайти, Соня постелила мне на диване. Диван был старый и весь пропах табачным дымом, с обивкой из колючей коричневой ткани, усеянной оранжевыми шишечками. Соня накрыла диванные подушки простыней и вместо одеяла дала мне клетчатый спальный мешок со сломанной молнией. Она включила телевизор, потушила свет и свернулась калачиком у меня в ногах. Час или даже два мы с ней смотрели телик. Говорили про деньги, шепотом – боялись, что Уайти услышит. Соня заставила меня несколько раз поклясться, что я никому не рассказал про деньги в кукле – и не расскажу.
– Я просто трясусь от страха. И ты трясись! Держи ушки на макушке! Смотри, Джо, не проговорись!
Потом обсудили, как я поступлю с деньгами. Соня взяла с меня слово, что я оплачу учебу в колледже. Еще она рассказала, как ей хотелось, чтобы ее дочка Мэрфи училась в колледже. Она назвала свою малышку Мэрфи, потому что с таким именем невозможно стать стриптизершей. А ее дочка изменила имя на Ландон. Если бы можно было прокрутить время назад, сказала Соня, я бы никогда не оставила дочку со своей матерью, когда пошла работать. Верь не верь, но моя мать оказала на внучку очень дурное влияние.
Соне нравились ток-шоу и старые фильмы. Время от времени я засыпал в разгар совместного просмотра телевизора. Но я упорно боролся с собой, пытаясь как можно дольше оттянуть момент провала в сон. Как только приоткрывалась дверь в мир сна, я тут же отпрыгивал обратно на диван. К Сониной уютной тяжести возле моих ног. К ее теплому телу, которое я чувствовал, если вытягивал голые пятки из-под спального мешка. Я полюбил спать под этим спальным мешком, потому что он скрывал мою эрекцию.
Каждую ночь Соня давала мне свою подушку. Подушка пахла абрикосовым шампунем и еще каким-то невнятным ароматом – каким-то очень интимным эротическим запахом увядания, как сердцевина пожухлого цветка. Я зарывался в нее лицом и вдыхал. Я засыпал, и мне снился тот самый вечер, когда темная комната была озарена мерцающим заревом телевизора. Шла какая-то комедия, звук был приглушен. Соня призрачно маячила в голубоватом сиянии, прижав к губам стакан с холодной водой. Снаружи зудели тучи летних насекомых. Пару раз начинали лаять собаки, завидев оленя на дальнем краю пастбища. А дядя Уайти, слава богу, мирно похрапывал за дверью спальни. На третий или четвертый вечер, когда я курсировал между явью и райскими грезами, Соня нежно обхватила рукой мою пятку и сжала. А потом начала неосознанно поглаживать внутреннюю часть стопы – и вдруг волна слепого наслаждения пробежала по моему телу, слишком внезапно, чтобы я мог удержать ее в себе. Я кончил, охнув от удивления, и она отпустила мою ногу. Через мгновение раздался легкий хруст. Я украдкой взглянул на Соню: она жевала соленый кренделек.
Дядя Уайти запоем читал дешевые романчики карманного формата, которые покупал в местном супермаркете. Он смастерил настенные стеллажи под размер книжек о самураях и боевых отрядах ниндзя, вестернов Луиса Ламура, научно-фантастических небылиц, приключениях Конана и шпионских триллеров. Ежедневно он вставал в шесть утра и садился за стол с чашкой кофе и очередным романом. Я завтракал рядом, а он вслух зачитывал отрывки, бормоча себе под нос: «…ее гибкие лапы хищно задрожали в предвкушении прыжка, и она остановила свой взгляд на нем, лишенном души и замершем в полумраке безлунной ночи, решая, как именно переломить ему хребет… Острые как кинжал глаза-зубы Рагны сверкали в отраженных лучах фар… Зная, что его жизни придет конец, как только его глаза встретятся с этим безжалостным темным взором…» Дядю Уайти явно захватило развитие сюжета, и он продолжал читать вполголоса, а Соня поставила на стол тарелку с обжаренным беконом и сковородку с единственным блюдом, которое она умела готовить на завтрак, – смесь тертой картошки, яиц, резаного стручкового перца и ветчины, которые она выкладывала слоями на сковородку, и все это скворчало и жарилось до тех пор, пока посыпанный сверху сыр чеддер, расплавляясь, не превращался в пузырящуюся желтоватую массу с коричневой корочкой. Она называла это утренней запеканкой. После еды Уайти загибал страницу и откладывал книжку. Соня по-быстрому мыла посуду, мы рассаживались в пикапе и, доехав до заправки, включали бензоколонки. Мы открывались в семь. Но всегда кто-то уже стоял и дожидался, когда ему зальют бензин в бак.
В тот день произошли две неприятности. Первая – Соня надела новые сережки с камушками, которые, по словам Уайти, он до этого никогда не видел.
– Да видел ты их! – возразила Соня, изобразив кокетливую улыбку.
Сережки поблескивали в сумраке кухне. На руках у нее были желтые резиновые перчатки: перед тем, как мы пустились в путь, она яростно отдраивала слегка подгоревшую сковородку.
– Это же обычные стеклышки, – добавила она.
– Симпатичные стеклышки, – процедил дядя Уайти, глядя на нее исподлобья. Потом, когда она отвернулась, его взгляд изменился, стал колючим, злым. Ее синие джинсы тоже выглядели как только что купленные и облегали ее бедра так туго, что заставили меня вспомнить цитату из книжки Уайти: гибкие лапы хищно задрожали в предвкушении чего-то там…
Мы залезли в пикап. Но Уайти не включил магнитолу. На полдороге к городу Соня протянула руку к приборной доске с намерением нажать кнопку кассетника, но он шлепком отбросил ее руку от панели настроек. Я сидел позади него, и все произошло у меня на глазах.
– Так, – сказала Соня, обернувшись ко мне, – наш Уайти сегодня не в духе. У него похмелье.
Тот сидел, злобно сжав губы, и неотрывно смотрел на дорогу.
– Ага, похмелье. Но не то, о котором ты подумала.
Дядя Уайти умел плеваться, как отъявленный рецидивист – длинным точным плевком врастяжку. Словно он долгое время только и знал, что тренировался плевать в цель. Он выпрыгнул из пикапа, хлопнул дверцей, сплюнул, наподдал ногой по звонкой канистре и зашагал прочь, хотя кто-то уже стоял около колонки. Соня пересела за руль, припарковала пикап и открыла дверь АЗС. Она не глядя отдала мне ключи от бензоколонок и попросила обслужить клиента. И это была вторая неприятность.
Где-то я уже видел этого парня. Лицо его показалось мне знакомым, хотя лично я его не знал. У него были гладкие, правильные черты лица, хотя красивым я бы его не назвал. Белый, с глубоко посаженными глазами, каштановыми волосами, рослый, крупного, но в то же время дряблого телосложения, прилично одетый: белая рубашка, коричневые штаны на ремне, кожаные ботинки на шнурках. Длинные волосы гладко зачесаны за уши, так что виднелись следы от расчески. У него были до странности маленькие аккуратные уши, изогнутые словно раковина улитки и прижатые к голове. Губы тонкие, красные, точно у него была высокая температура. Когда он улыбался, я видел его зубы, белые и ровные, как в рекламе услуг стоматолога.
Я подошел.
– Полный бак! – бросил он.
Я убрал заглушку бензопровода и стал заливать бензин в бак. Потом помыл ему стекла и спросил, не надо ли проверить уровень масла. Его машина – старенький «додж» – была покрыта плотным слоем дорожной пыли.
– Не-а! – добродушно протянул он. И начал отсчитывать пятерки из толстой пачки банкнот. Протянул мне три.
– Моя тачка сожрала почти весь бензин. Я всю ночь гнал. Как вообще жизнь?
Иногда взрослые узнают тебя в лицо и ведут себя так, будто они старые знакомые. Хотя на самом деле они знают твоих родителей, или дядю, или когда-то учили в школе твоего родственника. Это сбивает с толку. Но к тому же он был клиентом, поэтому я держался с ним вежливо, поблагодарил, сказал, что все в порядке.
– Это хорошо! – кивнул он. – Говорят, ты хороший парнишка.
Теперь я вроде понял, что он за фрукт. Хороший парнишка? За это лето второй белый говорит мне эти слова. И я подумал: «Ох, испортят они меня!»
– Знаешь, – он сумрачно посмотрел на меня, – хотел бы я иметь такого сынишку, как ты. Но детей у меня нет.
– Да, жалко, – сказал я таким тоном, словно имел в виду прямо противоположное. Он снова поставил меня в тупик. Нет, не смог я его раскусить.
Он вздохнул.
– Спасибки. Не знаю, не знаю. Наверно, это же классно – завести семью. Очень мило! Любящая семья дает тебе преимущество в жизни. Даже у индейского паренька вроде тебя может быть хорошая семья, и это твое преимущество для удачного старта в жизни. И, может быть, это преимущество даст тебе возможность уравняться с белым пареньком твоего возраста, у которого нет любящей семьи. Понимаешь?
Я повернулся и собрался уходить.
– Вот такой он я. Вечно болтаю и болтаю. Но! – Он высунул руку и хлопнул ладонью по дверце. – Говори, что хочешь, но ты – сын судьи!
Тут я резко развернулся.
– У моей сестренки-близняшки – любящая индейская семья, и уж как они о ней заботились в трудные для нее времена!
Он отъехал, а я, вспомнив, что мне рассказывала Линда, понял, что это был Линден Ларк.
Мне захотелось уйти домой. Я был зол на дядю Уайти. По его милости я продал бензин врагу. Да и Соня меня беспокоила. Она вышла из здания, жуя жвачку. И в такт движению челюстей ее сережки болтались и поблескивали. Она зачесала волосы наверх и собрала их в пушистый конус ярко-розовыми эмалевыми заколками. Джинсы сидели на ней как вторая кожа.
Утро тянулось нескончаемо. Мне пришлось остаться, потому что Уайти отлучился. Около одиннадцати вернулся, и я понял, что он пропустил в баре бутылку-другую пива. Чтобы насолить ему, Соня притворилась, будто не замечает ни его нежелания с ней разговаривать, ни того, что он уходил, а теперь вернулся.
В полдень Соня сделала нам по сэндвичу с ветчиной из холодильника, но никто не стал шутить по поводу нашего вкусного стейка по-индейски и не спрашивал, не надо ли для меня его хорошо прожарить. Она просто дала мне сэндвич и банку виноградной газировки. Чуть позже она отдала мне и сэндвич, приготовленный для Уайти. Сэндвич был с листом салата, который я тоже съел, наблюдая за тем, как Уайти меняет колесо у машины Лароуз. Когда-то мама, тетя Клеменс и Лароуз были неразлучные подруги. В мамином фотоальбоме я видел их фотографии времен учебы в пансионе. Мама вечно рассказывала всякие истории из их школьной жизни. Частенько в ее рассказах фигурировала Лароуз. Но в последнее время виделись они редко, а когда виделись, то запальчиво шептались о чем-то вдвоем, подальше от чужих ушей. Можно было подумать, что они обсуждают какие-то общие секреты, да только они точно так же шушукались на протяжении многих лет. Иногда к ним присоединялась тетя Клеменс, но и тут они уходили подальше и болтали вполголоса втроем.
Лароуз всегда где-то витала – даже если сидела прямо перед тобой. Даже когда она беседовала и смотрела на тебя, казалось, мысленно она находится далеко-далеко, и мне было невдомек, о чем она думает. Лароуз сменила так много мужей, что никто уже не мог припомнить ее фамилию по последнему мужу. После первого замужества она стала Мигван. Это была узкокостная, тощая, похожая на птичку женщина, которая курила коричневые сигариллы и обычно закалывала свои черные блестящие волосы большой заколкой с бисерной вышивкой в виде цветка. К нам вышла Соня и встала рядом с Лароуз. И вот мы втроем стояли, попивая лимонад, и глядели, как потный индейский Элвис тщетно старается открутить заржавевшие болты на колесе. Он напрягся изо всех сил. Его шея вздулась, бицепсы бугрились. И хотя у него было заметное пивное брюшко, руки и грудь все еще оставались мускулистыми и могучими. Уайти наваливался на гаечный ключ всем весом. И ничего! Он встал на колени. А в тот день даже дорожная пыль раскалилась до предела. Он хлопнул гаечным ключом по ладони, потом вдруг встал и в сердцах швырнул его в высокую траву. И опять с хитрецой глянул на Соню.
– Нечего сверкать на меня глазами, осел, – заметила Соня, – если тебе не хватает силенок болты открутить!
Лароуз вздернула бровь дугой и, отвернувшись от них, посмотрела на меня.
– Пошли. Мне нужна новая пачка.
Она положила руку мне на спину – по-свойски так, как тетушка. Она слегка подтолкнула меня вперед. Мы вошли в магазин, и она полезла под прилавок за своими сигариллами. Мне было плевать на скрытный характер Лароуз, я все равно намеревался выведать у нее все, что меня интересовало. И я спросил, правда ли они с Майлой Вулфскин родственницы.
– Она моя двоюродная сестра, намного младше меня, – ответила Лароуз. – Ее отец был из резервации Кроу-Крик.
– Вы с ней вместе росли?
Лароуз лениво закурила сигариллу и резким движением запястья отшвырнула погасшую спичку.
– А что такое?
– Да просто интересно.
– Ты что, агент фэбээр, Джо? Я уже рассказала тому мужику в засаленных очках, что Майла училась в пансионе в Южной Дакоте, потом поступила в университет Хаскелл. Тогда как раз стартовала программа, когда самых способных выпускников индейских школ отбирали для работы в правительстве, что-то в таком роде. Им давали стипендию, жилье, все дела. О Майле даже в газетах писали – у моей тетки вырезка хранится. Ее взяли стажеркой. Хорошенькая она была. С белой лентой для волос, в джемпере, который она, видать, связала на уроке домоводства, гольфы. Да больше я ничего и не знаю. Прикинь, она работала в офисе одного губернатора. Тот еще прохиндей. К нему никакое дерьмо не прилипало.
Вошла Соня и взяла у Лароуз деньги за пачку сигарилл, которую та уже вскрыла. Я взглянул в окно и увидел, что дядя Уайти направляется к бару «Мертвый Кастер».
– Вот черт! – пробормотала Соня. – Это не есть хорошо.
– Мое колесо! – напомнила Лароз.
– Я все сделаю! – выпалил я.
Глядя на меня, Лароз улыбнулась одними губами. У нее было печальное спокойное лицо, которое никогда не озарялось радостью, ну разве что тенью улыбки. Ее тонкая шелковистая кожа коричневатого оттенка с паутинкой морщинок, которые становились отчетливо видны, если стоять близко к ней – при этом можно было ощутить аромат ее любимой розовой пудры. Когда она курила, во рту поблескивала серебряная фикса.
– Рискни, мальчик мой!
Мне хотелось еще порасспросить ее про Майлу, но не в присутствии Сони. Первым делом я нашел гаечный ключ в траве. Вернувшись, я увидел, что женщины вынесли шезлонги и расставили их в тенечке у дома. Они попивали лимонад из высоких стаканов.
– Иди! – махнула мне Соня. От ее пальцев поднимался дымок. – Я займусь клиентами! Если они будут.
Я растерянно вытаращился на зажимные гайки. Потом встал, отправился в гараж и вынес оттуда реверсивный ключ для болтов разных размеров.
– Ух ты! – удивленно воскликнула Лароуз, когда я вернулся.
– Молодец! – похвалила Соня.
Я выбрал на ключе отверстие нужного диаметра, наложил его на древний болт и изо всех сил надавил на рукоятку ключа. Но болт не поддавался. И тут за спиной услышал, как Каппи, Зак и Энгус лихо подкатили на великах к бензоколонкам и затормозили, подняв тучу песка.
Я обернулся. Пот с меня лил в три ручья.
– Чем занят? – спросил Каппи.
Ребята демонстративно не замечали Лароуз и – не так вызывающе – Соню. Они обступили меня, глядя на спущенное колесо.
– Все проржавело, дружище!
Мальчишки по очереди попытались открутить болт ключом. Зак даже надавил ногой на рукоятку ключа, но болт, казалось, врос намертво. Каппи попросил у Сони зажигалку и нагрел пламенем болт. Но и это не помогло.
– У вас есть вэдэшка?
Я показал Каппи, где у дяди Уайти на полке с инструментами стоит баллончик растворителя ржавчины. Каппи нанес аэрозоль на основание болта и тряпкой отчистил грязь с болта и с отверстия ключа. Потом наложил ключ на головку болта.
– Наступи-ка еще раз, – попросил он Энгуса.
На сей раз болт поддался. Машина осталась стоять на домкрате, а мы покатили спущенное колесо в гараж. У Уайти там была специальная емкость для определения места пробоины в камере, и он ловко заклеивал дырки в резине. Но сейчас-то он сидел в «Мертвом Кастере».
Я вышел и вопросительно поглядел на Соню.
– Может, сходишь за ним? – предложила она, отводя взгляд. Я заметил, что она сняла сережки.
Когда мы уговорили дядю Уайти вернуться, он успел выпить всего-то три стакана пива. Лароуз в конце концов получила отремонтированное колесо. Тут к нам вдруг повалили клиенты один за другим, а потом наступило затишье. Мы закрыли станцию и сели в пикап. Ни он, ни она не включили магнитолу. Мы ехали в тишине, но и Соня, и дядя Уайти выглядели уставшими, пришибленными жарой. А дома все было как всегда: я помог Соне приготовить ужин, потом мы ели, но за столом опять никто не проронил ни слова. Насупившийся Уайти молча пил виски, а Соня – только «севен-ап». Я уснул на диване под шум вентилятора, и потоки воздуха нежно раздували пряди рыжих волос вокруг ее профиля, четко очерченного в сапфировом сиянии телевизора.
Меня разбудил грохот. Свет выключен, луны не видно. Все вокруг было погружено во мрак, только вентилятор все еще гонял воздух вокруг меня. Из спальни доносились приглушенные звуки ссоры. Голос дяди Уайти, не умолкая, с ненавистью что-то рокотал. Потом – тяжелый удар. И Соня:
– Уайти, прекрати!
– Это он их тебе подарил?
– Нет никакого «его». Есть только ты, малыш! Отпусти меня.
Хлопок оплеухи. Вскрик.
– Не надо! Прошу тебя! Джо услышит!
– А мне насрать!
И Уайти начал обзывать ее всякими плохими словами.
Я встал и подошел к двери. В висках стучала кровь. Сердце колотилось. Накопившийся во мне яд забурлил и побежал по нервам. Я подумал, что готов убить дядю Уайти. И страха я не испытывал.
– Уайти!
Наступила тишина.
– Выходи и подерись со мной!
Я вспомнил приемы, каким он сам меня научил: чтобы блокировать удары, локти надо прижимать к телу, а подбородок нагибать. Наконец он открыл дверь, и я отпрыгнул, высоко подняв сжатые кулаки. Соня зажгла свет. На Уайти были желтые трусы-боксеры, испещренные красными перчиками. Его старомодно подстриженные волосы свисали веревочками на лоб. Он поднял обе руки, чтобы пригладить их назад, и я врезал ему кулаком в солнечное сплетение. Отдача от удара больно сотрясла мою руку. Рука онемела. Сломал, подумал я, и почему-то меня охватил восторг. Я опять замахнулся на него, но он крепко сжал обе мои руки и произнес:
– Вот дерьмо! Джо, это касается меня и Сони. Только нас. Джо, не лезь в это дело! Ты когда-нибудь слыхал о неверных женах? Соня мне неверна! Какой-то хрен подарил ей брильянтовые серьги!
– Стекляшки! – ввернула она.
– Что я, брильянтов не отличу от стекла?
Дядя Уайти отпустил мои руки и, отступив на шаг, постарался вновь обрести чувство собственного достоинства.
– Больше я ее не трону, обещаю, – он поднял руки вверх. – Даже несмотря на то, что какой-то хрен, с которым она спуталась, подарил ей брильянтовые серьги. Я ее пальцем не трону. Но она грязная тварь. – Он выкатил глаза, покрасневшие от слез. – Грязная! У нее кто-то есть, Джо…
Но я-то знал, что это неправда. Я знал, откуда у Сони эти сережки, и брякнул:
– Это я их ей подарил, Уайти.
– Ты? – Он покачнулся. Я заметил в его руке бутылку. – И с чего это ты подарил ей сережки?
– На день рождения.
– Уже почти год прошел.
– Балда! Тебе-то что? Я нашел эти сережки в уборной на заправке! И ты прав. Это не стекляшки. Я думаю, они из настоящего циркония!
– Перестань, Джо, – произнес он. – Все это фантазии.
Он перевел плачущий взгляд на Соню. Привалился к дверному проему, потом, нахмурившись, поглядел на меня.
– «Балда! Тебе-то что?» – пробормотал он. – Как ты разговариваешь с дядькой? Ты, парень, пересек черту! – Он вытянул руку с бутылкой и показал мне средний палец. – Ты. Пересек. Черту.
– Ну, она же моя тетя, – возразил я. – Что, мне нельзя сделать ей подарок на день рождения? Балда!
Он допил до дна и кинул бутылку себе за спину, потом снова зашатался и нагнулся вперед.
– Ты сам напросился, малыш!
Тут раздался звон разбитого стекла, он тяжело осел, вздернув руки и ухватив себя за голову. Соня вытолкала его из дверного проема на пол гостиной и сказала:
– Обойди его, только осторожно, не наступи на битое стекло. Заходи, Джо!
Я вошел в спальню, и она заперла дверь.
– Залезай, – она кивнула на кровать. – И спи. А я посижу.
Она села в кресло-качалку, положив отбитое бутылочное горлышко на столик рядом. Я забрался в постель и укрылся простыней. Подушка пахла сладким гелем для волос, которым пользовался Уайти, и я ее оттолкнул и подложил под ухо локоть. Соня выключила свет, и я уставился в кромешную тьму.
– Он может там умереть, – подал я голос.
– Не умрет. Бутылка была пустая. К тому же я знаю, с какой силой его ударить.
– Небось и он говорит про тебя то же самое.
Она не ответила.
– Зачем ты ему это сказал? – спросила Соня. – Зачем ты сказал, что подарил мне эти сережки?
– Потому что фактически это я подарил.
– А, ты про деньги…
– Я же не дурак.
Соня молчала. Потом заплакала.
– Мне хотелось что-то красивое, Джо.
– И видишь, как оно вышло?
– Да.
– Все, как ты сказала. Не трогай эти деньги! И куда ты дела сережки?
– Выбросила!
– Не верю! Они же брильянтовые!
Соня ничего не ответила. Просто качалась в кресле.
* * *
На следующее утро мы с Соней уехали рано. Дядю Уайти я не видел.
– Он побродит по лесу и успокоится, – сказала она. – Не беспокойся. Теперь он долго будет паинькой. Но сегодня, наверное, тебе лучше переночевать у Клеменс.
Мы поехали в город. Без музыкального сопровождения. Я глядел в окно на придорожные канавы. Когда мы проезжали мимо дома тети Клеменс и нашего поворота, я сказал:
– Сойду тут, потому что я больше не буду работать у вас.
– Ну, дорогой, не надо! – взмолилась она. Но все-таки свернула к обочине и остановилась. Сегодня она собрала волосы в конский хвост и обвязала его зеленой ленточкой. На ней был ярко-зеленый спортивный костюм с белыми кантами, а на ногах – кроссовки на мягкой резиновой подошве. В тот день она накрасила губы сочной пунцово-красной помадой. Наверное, я смотрел на нее очень жалобно, потому что она повторила:
– Ну, дорогой, не надо!
А я думал вот о чем: если бы на моей щеке отпечатались ее сочные красные губы, отпечатались поцелуем, то превратились бы в обжигающий сгусток крови, который клеймом врезался бы в мою плоть и так и остался бы на коже черным тавром в форме женских губ. Я жалел себя. Я ведь все еще любил ее, пуще прежнего, хоть она и предала меня. В ее голубых глазах блестела хитринка.
– Перестань! Мне же нужен помощник. Ну, пожалуйста!
Но я вылез из машины и зашагал по дороге.
Дверь на кухню была открыта. Я вошел и позвал:
– Тетя Кей!
Она поднялась из погреба с банкой джема из ирги.
– Я думала, ты на работе.
– Я бросил.
– Лентяй. Тебе лучше вернуться туда.
Я печально помотал головой, стараясь не встречаться с ней глазами.
– О, они опять собачатся? Уайти взялся за старое?
– Ага.
– Тогда оставайся здесь. Можешь спать в бывшей комнате Джозефа – там теперь стоит швейная машинка, но ничего. Мушум спит в комнате Иви. Я ему там поставила раскладушку. Он не хочет спать в мягкой постели Иви.
В тот день я помогал тете Клеменс по хозяйству. У нее был чудесный огород, не хуже, чем у мамы когда-то, и сладкий горошек уже созрел. Дядя Эдвард трудился на пруду: он хотел наладить дренажную систему и очистить протоки, попутно пытаясь подсчитать количество личинок комаров, и я ему тоже помогал. Уайти куда-то задевал мой велик, но я не пошел за ним. Мы поели жареной оленины с горчицей и обжаренные луковые кольца. Их телевизор, как всегда, был в ремонте, а мастерская находилась в шестидесяти милях отсюда, и мне захотелось спать. Мушум отправился в комнату Иви, а я – в комнату Джозефа. Но стоило мне открыть дверь и увидеть швейную машинку между кроватью и длинным узким столом, заваленным катушками разноцветных ниток и кусками ткани, а еще лоскуты для одеял и обувную коробку с надписью «Молнии» и знакомую подушку для иголок в форме сердца, с той лишь разницей, что у мамы она была грязно-зеленого цвета, как я вспомнил отца, каждый вечер входящего в комнату со швейной машинкой, и то ощущение одиночества, что выползало из-под двери швейной комнаты по всему коридору и пыталось вползти в мою спальню. И я спросил у тети Клеменс:
– Как думаешь, я не потревожу Мушума, если прилягу рядом с ним?
– Он разговаривает во сне!
– Неважно.
Тетя Клеменс открыла дверь комнаты Иви и спросила у Мушума, не будет ли он возражать, но старик уже похрапывал. Тетя Клеменс дала мне добро, и я закрылся в комнате с Мушумом. Я разделся и залез в кровать моей взрослой двоюродной сестры: кровать была широченная, продавленная и пахла застарелой пылью. Мушум на раскладушке издавал убаюкивающий храп. Я уснул сразу. Но когда взошла луна и в комнате стало светло, я проснулся. Мушум и впрямь разговаривал во сне, поэтому я перевернулся на другой бок и накрыл ухо подушкой. Я уже начал снова засыпать, как вдруг что-то им произнесенное засело занозой в моем мозгу, и мало-помалу, точно рыба, всплывающая из темных глубин реки, я начал подниматься к поверхности сна. Мушум не просто бессвязно бормотал о том о сем, выплевывая фрагменты сновидения, как это обычно бывает со спящими. Он рассказывал историю.