Книга: Ван Гог. Жизнь
Назад: Глава 13 Страна картин
Дальше: Глава 16 Рука рисовальщика

Часть вторая. Голландский период
1880–1886

 

Винсент Ван Гог в возрасте 18 лет

 

Глава 14
Ледяные сердца

Словно фантазм древних империй, вознесся над Брюсселем новый Дворец правосудия. Даже по меркам эпохи, известной своим самолюбованием, брюссельский дворец являл собой образец зашкаливающей помпезности. «Немного Микеланджело, немного Пиранези и немного безумия» – так описывал это «вавилонское» сооружение поэт Поль Верлен. В 1880 г., когда Винсент прибыл в Брюссель, Дворец правосудия был почти достроен.
Разумеется, это здание – самая масштабная из возведенных в XIX в. отдельно стоящих построек – и не могло быть иным: Брюсселю нужен был символ. Молодое Бельгийское государство, только что отпраздновавшее пятидесятилетнюю годовщину независимости и расширившее свои владения за счет африканских колоний, хотело навсегда оставить в прошлом многовековое господство Франции и Голландии и превратить свою древнюю столицу в современный город, престижностью и великолепием бросающий вызов самому Парижу. Перемены, которые по велению короля Леопольда II происходили в Брюсселе, сопоставимы с градостроительными преобразованиями французской столицы под руководством барона Османа: целые районы средневекового города сравнивались с землей, чтобы освободить место для новых просторных бульваров, застроенных буржуазными апартаментами и великолепными дворцами коммерции, власти и искусства. За чертой Старого города был разбит огромный парк, не уступавший парижскому Булонскому лесу, и обустроено громадное ярмарочное пространство – в 1880 г. здесь прошло празднование полувекового юбилея независимости страны, размахом напоминавшее парижскую Всемирную выставку.
Но время, проведенное в тени Парижа, дало Брюсселю и ряд преимуществ. В поисках убежища от политических волнений в тихий франкоговорящий город во множестве прибывали представители артистической и интеллектуальной элиты. Здесь Карл Маркс и другие основоположники социализма безнаказанно могли писать и публиковать свои сочинения. Именно здесь анархист Пьер Жозеф Прудон («Собственность есть воровство!») скрывался от тюремного заключения. Как наверняка было известно Винсенту, здесь началось двадцатилетнее изгнание Виктора Гюго – самые продуктивные годы его чрезвычайно насыщенной жизни. Здесь символист Шарль Бодлер укрылся от преследования за «непристойность» своей поэзии. Сюда же Верлен привез свою запретную любовь – Артюра Рембо – и создал стихи, которые вошли в сборник «Романсы без слов» («Romances sans paroles»). К тому времени, как сюда приехал Винсент, Брюссель заслуженно пользовался славой города, где отверженные у себя на родине люди неординарных взглядов получали шанс поспорить с судьбой.
Именно сюда, в город воскресших надежд и вторых шансов, Винсент привез и свое собственное отчаянное желание начать новую жизнь. Из писем исчезли любые упоминания о неудачах прошлого. Только название гостиницы при кафе, где он остановился, – «Друзья Шарлеруа» – невольно вызывало в памяти черное время, проведенное им в черной стране (Шарлеруа был столицей угледобывающего региона). В маленькой комнате над кафе (бульвар Миди, дом номер 72, напротив вокзала) возобновилась лихорадочная работа. «Я рвусь вперед с удвоенной силой», – по прибытии уверял Винсент брата. «Мы должны напрягать все силы – как обреченные, как отчаявшиеся».
Питаясь хлебом и кофе, которые в счет оплаты пансиона можно было круглосуточно получать в кафе внизу, Винсент корпел над последней частью курса Барга, посвященной копированию знаменитых графических портретов работы Рафаэля и Гольбейна. Одновременно он снова прошел курс более простых упражнений углем и сделал новые копии репродукций с любимых картин Милле, осваивая рисунок пером. Но результаты повергали его в отчаяние: «Это не так просто, как кажется».
Помимо этого, Винсент усердно перерисовывал крупноформатные иллюстрации большой книги по анатомии – гримасничающие головы и конечности с оголенными мускулами, – пока не усвоил таким образом, как изображать «все человеческое тело» – спереди, сзади и сбоку. Кроме того, чтобы изучить анатомию животных, он раздобыл литературу по ветеринарии, откуда перерисовывал изображения лошадей, коров и овец. На некоторое время он даже заинтересовался псевдонауками – физиогномикой и френологией, поскольку был убежден, что художник обязан знать, «как характер находит отражение в чертах лица и форме черепа».
Винсент старательно живописал свои титанические усилия родителям и Тео, которые не слишком верили в его способность достичь мастерства в изображении фигуры. «[Если] я буду делать успехи в рисунке, – уверял он родителей, – все остальное раньше или позже тоже пойдет на лад». Винсент отправлял домой образчики («пусть убедятся в том, что я работаю»). Он не упускал случая напомнить родным, как сложна стоящая перед ним задача, и пообещать непременно добиться успеха. «В целом, могу сказать, я достиг некоторого прогресса, – писал он 1 января 1881 г. – Мне кажется, теперь дело пойдет быстрее».
Винсент справил себе новую одежду и башмаки. «Одежда, которую я купил, хорошо сшита и сидит на мне лучше, чем все, что я носил прежде», – гордо сообщал он. Похваляясь своим вновь обретенным чувством стиля, он даже вложил в одно из писем родителям образец ткани («Эта материя здесь пользуется спросом, в особенности среди художников»). Винсент посчитал нужным сообщить родителям и другие обнадеживающие новости: он купил три пары новых кальсон и регулярно, не реже двух-трех раз в неделю, посещает общественную баню.
В ответ на всегдашнее беспокойство родителей по поводу его замкнутого образа жизни Винсент возобновил поиски «приличной компании». Практически сразу же после приезда в Брюссель он сообщил, что свел знакомство с «несколькими молодыми людьми, также начавшими курс рисования». Винсент донимал Тео, который год проработал в Брюсселе, просьбами помочь ему освоиться в местном обществе. Один из первых визитов Винсент нанес в дом номер 58 по улице Монтань де ла Кур, где в тени внушительного здания Королевских музеев изящных искусств – нового брюссельского чуда – расположилась галерея «Гупиль и K°». Винсент надеялся, что прежний начальник Тео, управляющий Шмидт, сумеет помочь ему «познакомиться с кем-то из местных молодых художников». Винсент неукоснительно следовал полученным от Тео инструкциям. Он представился Виллему Рулофсу, главе брюссельского сообщества голландских художников-эмигрантов, и, вероятно, встречался с Виктором Орта, молодым бельгийским архитектором, только что возвратившимся из Парижа для поступления в Брюссельскую академию. Возможно, Тео также устроил брату встречу с другим голландским художником, постоянно живущим в Брюсселе, Адрианом Яном Мадиолом. Винсент с радостью рассказывал родителям о своих выходах в свет и обещал возобновить отношения с любимцами семьи – Терстехом, Шмидтом и, в конце концов, с дядей Сентом.
Больше всего родители радовались дружбе сына с Антоном Герардом Александром Риддером ван Раппардом (Винсент называл его просто Раппард), которому суждено будет сыграть заметную роль в жизни художника. Как почти все брюссельские знакомые Винсента, Раппард прежде познакомился с его братом: некоторое время назад в Париже молодой голландец занимался в мастерской знаменитого салонного художника Жана Леона Жерома, зятя Адольфа Гупиля. Как и прочие друзья Тео, Раппард являл собой живое воплощение того, что, по мнению Анны Карбентус, означало «приличное общество». Младший сын состоятельного утрехтского адвоката из хорошей семьи, Раппард посещал достойные буржуазные учебные заведения, общался исключительно с достойными людьми и достойно проводил лето на озере в Лосдрехте или на модном курорте, вроде Баден-Бадена.
Когда однажды утром в конце октября 1880 г. Винсент постучал в двери комфортабельной студии ван Раппарда, удобно расположенной в северной части Брюсселя, на улице Траверсьер, его встретил приветливый, хорошо одетый молодой человек двадцати двух лет – на год моложе Тео. Но и помимо разницы в благосостоянии и социальном положении, эти два молодых художника едва ли могли быть более разными. Многие годы всеобщего обожания сделали Раппарда флегматичным, добродушным и дружелюбным. Член многочисленных клубов, завсегдатай светских приемов, он двигался с отточенным изяществом и был окружен друзьями, которые любили его за рассудительность и твердость. Винсент же, агрессивный, вспыльчивый и неуступчивый, являлся весьма непростым собеседником: вспышки гнева, которым он был подвержен, могли свести на нет любой разговор. За долгие годы, проведенные в одиночестве, Винсент почти полностью утратил навык поведения в приличном обществе, и в его глазах любое взаимодействие с внешним миром имело лишь два варианта развития: либо оскорбит он, либо оскорбят его.
Не только манеры Раппарда, но и его ум казались безупречно отполированными: он не был ни особенно любознателен, ни оригинален. Газеты он, по собственному признанию, читал «по диагонали», судил обо всем по верхам, предпочитая выражать общепринятые взгляды своего класса. Трудно было представить человека более непохожего на Винсента, с его пытливым, бунтарским складом ума и неукротимым стремлением во всем дойти до самой сути.
Годы спустя вспоминая их первую встречу, Раппард признался, что тогда Винсент произвел на него впечатление человека «несдержанного» и «фанатичного». Винсент будет называть Раппарда «элегантным» и «поверхностным» (те же обвинения придется выслушивать и Тео). Раппард жаловался, что «поладить с Винсентом было непросто». Винсент называл Раппарда «отвратительно высокомерным». И тем не менее уже при первой встрече Винсент твердо решил завоевать дружбу молодого соотечественника, которая означала для него начало новой жизни. «Не знаю, тот ли это человек, с которым кто-то вроде меня сможет жить и работать бок о бок, – не без жеманства рассуждал Винсент в письме брату, – но мы определенно должны встретиться снова».

 

Антон Риддер ван Раппард

 

В течение следующих месяцев Винсент водил своего нового друга – первого со времен Гарри Глэдвелла – на долгие прогулки по сельским окрестностям Брюсселя; Винсент стал частым гостем в просторной, прекрасно освещенной студии Раппарда. Вместе они исследовали удовольствия квартала Мароль – местного района красных фонарей, где Винсент, судя по всему, покончил с умерщвлением плоти. Не сразу, но достаточно быстро Раппард проникся симпатией к странному новому товарищу. Ван Раппард по натуре был робок – по этой причине он когда-то отказался от мечты пойти во флот и не закончил ни одной из четырех художественных школ, в которых учился; по этой же причине он с радостью позволил энергичному и склонному к тирании Винсенту направлять свои поступки и мысли. Вечно колеблющийся, вечно недовольный собой Раппард сдался на милость Винсенту: он безропотно пережидал его вспышки гнева, иногда избегал его, но никогда ему не перечил.
Вероятно желая порадовать родителей, чья вера в пользу образования была непоколебима, Винсент подал документы в Королевскую академию изящных искусств. Изначально эту идею высказал управляющий Шмидт, но тогда Винсент, только что прибывший в Брюссель, отнесся к ней без энтузиазма, – по его словам, он мог бы, ничего не теряя, пропустить первый год академического обучения, поскольку самостоятельно прошел весь курс Барга. После стольких неудачных попыток его, несомненно, пугала перспектива вновь оказаться в роли ученика. Что ему действительно пошло бы на пользу, так это возможность поработать в мастерской какого-нибудь опытного художника, считал Винсент. Но рекомендации Рулофса и, несомненно, соблазн учиться вместе с Раппардом, который являлся студентом Академии, в итоге заставили его изменить решение.
Он подал заявку на курс «Рисунок с антиков» (посвященный рисованию гипсовых слепков античных статуй) и утешал себя тем, что благодаря этому хотя бы получит «отапливаемую и освещенную комнату», где сможет работать в зимнюю брюссельскую непогоду. Учеба в Академии была бесплатной, но принимали туда не всех. С нетерпением ожидая решения по своей заявке, Винсент нашел «бедного художника», которому платил полтора франка за два часа, чтобы тот учил его построению перспективы. «Я не могу продолжать, не имея хоть какого-нибудь руководства», – говорил он. Даже этой малости оказалось достаточно, чтобы обрадованные родители моментально согласились оплачивать его занятия.
Лейтмотивом возрождения Винсента в 1881 г. звучала тема денег. Из всех прошлых обвинений в его адрес ни одно не угнетало его более, чем упрек в неспособности самому заработать себе на жизнь. Именно это обвинение едва не вынудило его отца объявить сына душевнобольным. Боль и унижение, которые пережил тогда Винсент, полностью вытеснили из его мыслей Фому Кемпийского. С момента прибытия в Брюссель Винсент во всеуслышание заявлял, как мечтает поскорее начать зарабатывать себе на жизнь. «Моя цель, по крайней мере на ближайшее время, – как можно быстрее научиться делать привлекательные, пригодные для продажи рисунки, – решительно заявлял он в первом же письме из Брюсселя. – Тогда я наконец смогу зарабатывать своим трудом». По прибытии Винсент сразу отправился в местное отделение «Гупиль и K°», знаменуя символическое возвращение в лоно семейного арт-бизнеса. «Я снова вернулся в сферу искусства», – провозгласил Винсент. Он поделился с Тео надеждой, что, если будет усердно трудиться, «дядя Винсент или дядя Кор сделают что-нибудь, чтобы поддержать если не меня самого, то нашего отца».
Всю зиму Винсент уверял родителей, что непременно заработает денег на новом поприще, ведь хорошие рисовальщики всегда востребованы и всегда в цене. Винсент рассказывал родителям, какие внушительные гонорары (от 10 до 15 франков в день – «столько или даже больше») получают рисовальщики в Париже и Лондоне. В письмах к Тео он оправдывал каждую свою трату необходимым вложением во имя этой главной цели. Рисунки пером – «хорошая школа, если в будущем возникнет желание освоить офорты». Уроки перспективы и анатомии животных должны помочь «усовершенствовать технику и начать получать заказы». Словно пытаясь доказать искренность своего намерения вернуться в буржуазное общество, Винсент в письмах родным усвоил деловой тон, рассуждая преимущественно о хорошей прибыли, которую надеется получить от вложений в материалы, о том капитале, который создается его занятиями, и о высоких процентах, которые этот капитал впоследствии принесет.
Однажды он даже набрался смелости для «коммерческого предложения». С портфолио в руках он отправился к бывшему товарищу по евангелической школе Йозефу Криспелсу, который с тех пор успел начать военную карьеру. Явившись к нему в форт, Винсент решительно двинулся на плац, где в то время как раз проходили учения, и попросил о встрече с прежним товарищем. Винсент показал Криспелсу немногие свои законченные рисунки – изображения шахтеров, которых он продолжал рисовать и перерисовывать после отъезда из Боринажа. Если Криспелс высказал ему то, что думал, едва ли его реакция была приятна Винсенту. «Какие-то застывшие маленькие фигурки – такие странные!» – вспоминал Криспелс.
Но Винсент был так же невосприимчив к скептицизму, как и не способен на полумеры. Вскоре его стремление как можно скорее вновь обрести статус буржуа привело к новым крайностям. Мечтая быстро достичь уровня других молодых художников, таких как Раппард (которому было известно о позднем старте приятеля), Винсент стал тратить денег больше, чем позволяли финансовые возможности его родителей. Дорус решил посылать сыну 60 франков в месяц, но одна лишь плата за проживание в «Друзьях Шарлеруа» составляла 50 франков. Несмотря на постоянные уверения в своей бережливости – «Не думай, что я здесь шикую», – Винсенту не удавалось экономить. Буквально за несколько месяцев, проведенных в Брюсселе, он купил четыре костюма (один был сшит из велютина – «материала, который можно носить где угодно»). Он пополнил свою коллекцию десятком гравюр с картин Милле, которые могли ему пригодиться, если однажды он и сам решит заняться ксилографией. Он с невероятной скоростью расходовал материалы для рисования – за одно занятие до десяти листов дорогой бумаги. В оправдание он придумал аргумент, которым будет пользоваться всю оставшуюся жизнь: «Чем больше я расходую, тем быстрее продвигаюсь вперед и тем я ближе к успеху».
Бо́льшую часть его скромного бюджета поглощала оплата моделей. В Боринаже жители поселка не обращали на него внимания, благодаря чему Винсент имел возможность беспрепятственно делать зарисовки, и в Брюсселе он жаждал продолжать работать с натуры. Другие студенты ждали целый год, а иногда и дольше, прежде чем перейти к наброскам с натуры; Винсент не окончил еще даже курса «Упражнений углем», когда пригласил первую модель к себе в тесную комнатку в «Друзьях Шарлеруа». «Модели приходят ко мне почти каждый день, – радостно сообщал он спустя всего лишь несколько месяцев после того, как начал называть себя художником, – старый разносчик, какой-нибудь рабочий или мальчик». По его указанию они принимали разнообразные позы, сидели, ходили, копали, носили фонарь. Ругая их за неуклюжесть, Винсент делал один набросок за другим. Но Брюссель не Боринаж: моделям нужно было платить. «Модели – удовольствие недешевое», – жаловался Винсент, уверяя родителей в необходимости нанимать все новых и новых натурщиков, чтобы «работать намного лучше».
Кроме того, натурщиков нужно было одевать. В феврале, когда его родители уже начали негодовать по поводу стремительного роста расходов, Винсент заявил, что собирает коллекцию одежды, «в которую модели будут переодеваться для позирования». Он составил длинный список необходимых ему костюмов: одежда рабочих и шахтеров, деревянные башмаки, брабантские чепцы, зюйдвестки рыбаков и несколько женских платьев. Предчувствуя возражения родителей против новых трат, он написал, что «рисовать модель, одетую в правильный костюм, – единственно верный путь к успеху». Кроме того, он сообщил родителям, что его скудно освещенная тесная комната (на оплату которой в том месяце ему не хватило денег) больше его не устраивает: она не годится для работы с моделями. «Я смогу добиться своего, – писал Винсент, – только когда у меня будет что-то вроде постоянной студии».
Родителям становилось все труднее удовлетворять растущие аппетиты сына. Шестьдесят франков, которые Дорус ежемесячно присылал Винсенту, составляли больше трети его пасторского заработка. Когда они попытались обсудить сложившуюся ситуацию с Винсентом, он возмущенно отверг все упреки в расточительстве и многозначительно напомнил о противоположных крайностях – лишениях, которым подвергал себя в Боринаже. И снова на Тео посыпались жалобные письма из Эттена: «Мы охвачены тоской, поскольку переживаем из-за Винсента».
Но на сей раз Тео был в состоянии положить конец родительским страданиям. Недавно получив повышение, он стал зарабатывать достаточно, чтобы пообещать родителям: теперь он будет поддерживать брата. «С твоей стороны так великодушно начать помогать нам с расходами на Винсента, – писал Дорус. – Уверяю тебя, для нас это невероятное облегчение». Но тогда едва ли кто-то мог себе представить все последствия данного Тео обещания.
Причиной щедрости Тео было скорее чувство долга, чем особая братская привязанность. Несмотря на решительное вмешательство в жизнь Винсента прошлым летом, а возможно, как раз из-за этого, отношения Тео с братом стали более чем сдержанными. Внезапный переезд Винсента в Брюссель, несомненно, раздражал привыкшего все планировать Тео, а поспешный визит брата к управляющему «Гупиль и K°» Шмидту породил страх нового семейного позора. Тео незамедлительно написал брату, настоятельно порекомендовав ему избегать появляться в галерее (сославшись на некий неразрешенный правовой спор), и старательно игнорировал призывы Винсента убедить Шмидта помочь ему начать новую карьеру. В последние месяцы 1880 г. братья не написали друг другу ни одного письма; не стало исключением и Рождество – второе Рождество подряд, когда их пути так и не пересеклись.
В январе Винсент отправил брату обиженное новогоднее поздравление: «Раз я так долго не получал от тебя писем… и не получил никакого ответа на мое последнее письмо, думаю, будет уместным попросить тебя подать хоть какой-нибудь признак жизни». Называя молчание Тео «странным и необъяснимым», Винсент иронизировал над его возможными причинами: «Неужели ты боишься, что наше общение скомпрометирует тебя в глазах господ из „Гупиль и K°“?.. Или ты боишься, что я буду просить денег?» Предприняв неловкую попытку пошутить («Ты мог бы подождать с молчанием до тех пор, пока я попытаюсь выжать из тебя что-нибудь»), Винсент попытался загладить свои промахи («Я написал последнее письмо в минуту сплина, давай забудем об этом»). Но этот оборонительный обиженный, враждебный тон, который все следующие десять лет будет звучать в письмах Винсента, стал привычным еще за несколько месяцев до первого из присланных братом франков или гульденов.
В конце марта эстафетная палочка попечителя официально перешла в руки Тео. Дорус прибыл в Брюссель, чтобы сообщить Винсенту новости. Тем временем Тео изложил основные условия своей благотворительности. Как когда-то в Монсе, он вновь призвал брата найти работу и подчеркнул, что до тех пор Винсенту придется жить по его, Тео, правилам. Он убеждал Винсента воспринимать финансовые трудности как возможность, а не как помеху. Для того чтобы сократить расходы на натурщиков, Тео предложил прислать брату подержанный манекен с подвижными конечностями. Он снова пригласил Винсента присоединиться к нему в Париже, благодаря чему они могли бы сэкономить на совместном проживании. Другим аргументом в пользу переезда была возможность работать под руководством Ханса Хейердала, недавно дебютировавшего в Салоне молодого норвежского художника. «Это именно то, что мне нужно», – признавался Винсент, который долгое время твердил о своем желании обзавестись наставником.
Но в отношении просьб Винсента об увеличении денежного содержания Тео был непреклонен, игнорируя уверения брата, что прожить менее чем на сотню франков в месяц – невыполнимая задача. Тем временем несоответствие новых буржуазных запросов Винсента его материальному положению становилось все более очевидным. Друзья, вроде ван Раппарда, мнением которого он очень дорожил, начали интересоваться «странным и необъяснимым фактом»: почему Винсент, несмотря на известную фамилию и богатых родственников, столь стеснен в средствах? Это недоумение, по его словам, грозило перечеркнуть его титанические усилия оставить прошлое позади. В обществе заподозрят, «что со мной что-то не так… и не захотят иметь со мной дела», – сетовал он. Все это так мучило Винсента, что в конце концов он вынужден был скрепя сердце начать искать работу. В надежде попрактиковаться в рисовании и заодно научиться литографии он попытался предложить свои услуги типографиям. Но, как он сам вспоминал позднее, «повсюду его ожидал отказ». «Мне говорили, что мест нет, объясняя это низкой деловой активностью». В итоге Винсент сумел-таки найти работу: один кузнец нанял его рисовать эскизы печей.
Надежды Винсента начать новую жизнь стремительно рушились. Попытка получить образование в Брюссельской академии провалилась, и, по-видимому, с таким треском, что больше он ни разу в жизни о ней не упоминал и не сохранил ни одного рисунка, сделанного в тот период. Его либо не приняли, либо он вылетел вскоре после начала занятий. Очевидно, Винсент не сумел подружиться ни с кем из почти тысячи студентов Академии; один из них будет вспоминать впоследствии, что избегал Винсента, потому что тот «вечно нарывался на ссору».
Странное поведение Винсента и положение персоны нон грата в «Гупиль и K°» грозили вот-вот превратиться в «тему для сплетен в мастерских», что, в свою очередь, разжигало его паранойю. Холодность окружающих, например голландского художника Рулофса, Винсент объяснял тем ложным положением, в котором он оказался по вине родителей и брата Тео. Якобы окружающие заведомо подозревали его в дурных намерениях и злодеяниях, которые ему самому и в голову не приходили; якобы те, кто наблюдал за его работой, считали его сумасшедшим и смеялись над ним. В свою защиту Винсент мог сказать лишь одно: «Немногим дано понять, почему художник делает то, что делает».
Нежелание семьи, в особенности дядей, прийти ему на помощь с каждым новым оскорблением терзало его все сильнее. Почему всемогущий дядя Сент не хочет хоть немного облегчить племяннику путь? Почему процветающий дядя Кор, который так часто поддерживал других рисовальщиков, не может помочь ему? Разве не естественно было бы в сложившихся обстоятельствах принять участие в собственном племяннике? Да, он поругался с дядей Кором три года назад, когда бросил учебу в Амстердаме. «Но ведь это еще не повод навсегда оставаться моим врагом?» – восклицал Винсент. Он подумывал написать влиятельным родственникам, но боялся, что письма останутся нераспечатанными. Подумывал навестить их, но опасался, что не встретит радушного приема. Когда в марте приехал отец, Винсент умолял его выступить в роли посредника: заставить родственников «взглянуть на него по-новому».
В какой-то момент Винсент набрался смелости написать Терстеху. Несколько месяцев подряд он лелеял надежду летом съездить в Гаагу и наладить отношения с бывшим начальником, возобновить общение с успешным кузеном-художником Антоном Мауве, а может быть, и «пообщаться с другими художниками». Но Терстех ответил решительным отказом, выразив, по-видимому, общее мнение семьи. Он обвинил Винсента в намерении «злоупотребить щедростью его дядей», не имея на то никаких прав. Относительно приезда Винсента в Гаагу Терстех высказался не менее категорично: «Решительно нет, ты лишился всех своих прав». Что же до художественных стремлений Винсента, то тут Терстех с лицемерным участием посоветовал Винсенту не тратить попусту время, а лучше «преподавать английский и французский». «В одном он был абсолютно уверен, – с горечью вспоминал Винсент. – Я никакой не художник».
В конце концов Винсент решил отправиться туда, куда обычно приводили все его начинания: домой. Несомненно, дополнительным стимулом было для него и то, что Раппард тоже планировал уехать домой на лето. К тому времени Винсент работал почти исключительно в студии Раппарда на улице Траверсьер, и после отъезда друга из Брюсселя ему не имело смысла оставаться в городе. Кроме того, Раппард был для Винсента образцом художника-джентльмена, которым он и сам стремился стать, поэтому, если Раппард мог провести лето, катаясь на лодке и делая натурные зарисовки в окружении членов семьи, почему бы Винсенту было не поступить так же? Некоторое время он думал отправиться на какой-нибудь модный летний курорт (он называл это «за город») и снять там жилье на пару с каким-нибудь другим художником. Но, кроме Раппарда, никто не желал составить ему компанию, а ехать одному было слишком накладно. «Дешевле всего было бы, пожалуй, – писал Винсент, – провести лето в Эттене».

 

Сеятель. Копия с репродукции картины Милле. Перо, чернила. Апрель 1881. 48,1 × 37,7 см

 

В сущности, такой исход был предопределен. Пережив в одиночестве непростую зиму в Брюсселе, Винсент страстно стремился назад, в лоно семьи. Накануне возвращения домой он написал Тео: «Нам необходимо восстановить добрые отношения». Винсент был полон решимости изгладить из памяти родных «страдания и позор своего прошлого» в черной стране. Он втайне надеялся, что, сумев занять свое прежнее место в Эттене, сможет наладить и отношения с дядьями.
Но возвращение домой оказалось непростым. Он не был в Эттене с прошлой зимы, когда отец пытался отправить его в лечебницу для душевнобольных в Геле. То лето Винсент провел в Боринаже, считая, что родители не захотят его видеть дома. Впрочем, он и теперь попросил Тео замолвить за него словечко перед отцом, успокоить родителей. «Я готов уступить в вопросах одежды, – писал он, – да и в любых других, лишь бы угодить им».
Изначально Винсент собирался остаться в Брюсселе до отъезда Раппарда, запланированного на май, но желание скорей оказаться дома гнало его в путь. Как только Винсент узнал, что Тео намерен провести в Эттене Пасху (которая выпадала в тот год на 17 апреля), он немедленно сел на поезд и двинулся на север. (Он уехал в такой спешке, что после праздника ему пришлось вернуться, чтобы забрать оставшиеся в Брюсселе вещи.) Как обычно, в голове Винсента реальность тесно переплеталась с художественными образами – теперь уже и с теми, что создавал он сам. По дороге в Эттен Винсент вновь увлекся образом сеятеля. Немедленно после прибытия он сделал еще одну копию этого созданного Милле символа новой жизни, трактуемого Дорусом как воплощение настойчивости перед лицом неудачи. Как будто пытаясь продемонстрировать новые умения и доказать свою преданность делу, под настороженными взглядами родителей он без устали трудился над этой знакомой фигурой, тысячами крохотных штрихов пера имитируя линии офорта.

 

Едва успев насладиться долгожданным возвращением домой, Винсент с новыми силами погрузился в воплощение замысла, благодаря которому возвращение стало возможным. Когда позволяла погода – а это случалось нечасто в ту дождливую эттенскую весну, – Винсент отправлялся бродить по лесам и пустошам в поисках места, где можно разложить свой складной стул. Он был одет, как и подобало молодому художнику, проводившему лето в сельской местности, – просторную блузу с жестким воротником и стильную фетровую шляпу. Когда было холодно, он надевал пальто.
С собой он носил стул, папку с бумагой и деревянный планшет – твердая доска была ему необходима, чтобы не рвать бумагу энергичными ударами плотницкого карандаша, которым Винсент орудовал, словно ножом. Он рисовал деревья и кусты, фермерские дома и хозяйственные постройки, мельницы и луга, дороги и церковные дворы. Он рисовал животных, которым задавали корм, лежащие без дела сельскохозяйственные орудия – плуги, бороны, тачки. В плохую погоду, а иногда даже и в хорошую он оставался дома и с остервенением вновь и вновь копировал Милле или трудился над упражнениями из курса Барга. По свидетельству очевидца, Винсент работал «с невероятным усердием». «Я надеюсь сделать столько упражнений, сколько возможно», – обещал он Тео. Спустя годы эттенская горничная родителей вспоминала, как, бывало, Винсент просиживал за рисованием всю ночь и «иногда мать, спускаясь вниз утром, заставала его по-прежнему за работой».
Но для того, чтобы достичь желаемой независимости, более всего прочего, по мнению Винсента, он нуждался в возможности практиковаться в рисовании человеческой фигуры с натуры. «Любой, кто освоил мастерство рисовать фигуру, – писал он, – сумеет заработать себе на жизнь». Научившись изображать людей, Винсент мог бы делать рисунки вроде тех, что так часто мелькали на страницах иллюстрированных журналов. Картины живописной сельской жизни, признанными мастерами которых были Милле и Бретон, пользовались особой популярностью у широкой публики – для буржуазии они были воплощением мифа, дарующего утешение, которое прежде давала только религия. Все усилия Винсента, методично рисовавшего пейзажи, интерьеры, фермерские дворы и сельскохозяйственные инструменты, без устали копировавшего Милле и корпевшего над «Упражнениями» Барга, – все было направлено на достижение этой заветной цели. «Я должен неустанно рисовать землекопов, сеятелей, мужчин и женщин за плугом, – объяснял он Тео, – детально изучать и изображать все, что составляет сельскую жизнь».
Всецело поглощенный этой задачей, Винсент бродил вокруг Эттена в поисках моделей. Поначалу, как и в Боринаже, он делал наброски с работающих в поле крестьян и бесцеремонно напрашивался в фермерские дома, чтобы рисовать женщин, занятых домашними делами. Но поскольку у Винсента не было достаточного опыта быстрых зарисовок, ему приходилось просить крестьян постоять неподвижно. Иногда они соглашались и покорно застывали на месте, позируя художнику прямо в поле – с лопатой или плугом. Иногда ему удавалось уговорить их прийти в пасторский дом: в одной из служебных построек, где благодаря большому арочному окну было хорошее освещение, он устроил себе импровизированную студию. Модели позировали ему стоя, сгорбившись, согнувшись или на коленях; как правило, Винсент рисовал людей сбоку, чтобы избежать трудностей перспективного рисунка. Он выдавал им реквизит: грабли, метлу, лопату, пастуший посох, мешок сеятеля. Подчас, желая добиться более четкого контура и уточнить пропорции, он просил натурщика повторить позу, зафиксированную им в наброске, сделанном в поле. Нередко одна и та же модель выступала в разных образах. Винсент по-прежнему использовал большие листы бумаги, которые требовались для упражнений из учебных пособий Барга, и расходовал их с прежней неистовой скоростью.
Нанимая натурщиков, Винсент не только обещал заплатить за услуги, но и пытался заразить их своим неуемным энтузиазмом. «Он буквально заставлял людей позировать, – вспоминал один из местных жителей. – Они побаивались его». Скоро местные жители, едва завидев вдалеке эксцентричного пасторского сына, высматривающего новую жертву, стали избегать встречи с ним. «Общаться с ним было неприятно», – вспоминал один из местных. В своей «студии» Винсент доводил натурщиков до изнеможения, не щадя их, как не щадил он и самого себя. Снова и снова он рисовал одни и те же позы, ругая неопытных натурщиков за нетерпение. Он «мог работать над рисунком часами, – вспоминал один из позировавших, – пока ему не удавалось ухватить нужное выражение». В свою очередь Винсент жаловался, что устал «объяснять людям, как надо позировать». Он называл своих натурщиков «безнадежно упрямыми ослами» и насмехался над их деревенскими замашками – они норовили позировать в накрахмаленной выходной одежде, в которой «колени, локти, лопатки и все остальные части тела теряют свои характерные очертания».
Некоторое время казалось, что мир может сдаться под его бешеным натиском. Этот визит в Эттен стал полной противоположностью предыдущему: на сей раз атмосфера в самом деле казалась ему домашней, а родственники – семьей. В Эттене семья пастора Ван Гога занимала большой квадратный дом, за внушительным фасадом которого скрывались скромные, но просторные и удобные комнаты, благодаря множеству окон полные свежего весеннего воздуха. На заднем дворе, между домом и оплетенной диким виноградом стеной, был разбит уютный сад с розовыми кустами. Возле стены стояла деревянная беседка, к середине лета вся покрытая цветущей зеленью. Здесь семья часто отдыхала по вечерам, подкрепляясь бутербродами. Когда шел дождь, все собирались за круглым столом в гостиной, освещенной свисавшей с потолка масляной лампой.
В то лето Винсент вновь встретился с братьями и сестрами: на каникулы приехал Кор, который учился в школе в Бреде; из Сустерберга приехала сестра Лис; вернулась из Англии Вил, которой теперь было девятнадцать, – она позировала Винсенту для одного из первых его портретов. («Она отлично позирует», – с похвалой отозвался он.) Скучая по обществу Тео, Винсент нашел ему замену в лице двух местных юношей – Яна и Виллема Камов, сыновей пастора соседнего Леура. Художники-любители, братья Кам сопровождали Винсента на этюды и наблюдали за его работой в студии. «Он хотел, чтобы его рисунки были выполнены предельно тщательно и приносили доход», – вспоминал Виллем спустя годы. «Он говорил о Марисе и Мауве, – добавлял Ян, – но больше всего – о Милле».
Обнадеженные тем, что Винсент общается с достойными людьми и твердо настроен зарабатывать, Дорус и Анна наконец вздохнули с облегчением. Тем летом они ни разу не выразили обеспокоенности делами старшего сына, не проронили ни слова критики по его адресу в письмах к Тео. Родители с радостью предложили Винсенту пустующее здание, где прежде располагалась воскресная школа. Там их сын мог без помех проводить свои странные ритуалы с местными крестьянами, которых родители Винсента доверчиво (после его пылких заверений) предпочли воспринимать как веху на пути к достойной цели: их старший сын возвращался к «нормальной жизни», о чем они столько лет неустанно молились.

 

Антон ван Раппард. Пассиварт близ Сеппе (Пейзаж близ Сеппе). Карандаш. Июнь 1881. 11,5 × 16 см

 

Когда в июне в Эттен приехал Антон ван Раппард, казалось, что их молитвы услышаны. Визит молодого господина из хорошей семьи служил лучшим доказательством того, что надежды Винсента и его родителей небеспочвенны и начало его новой жизни не за горами. В первый же день все семейство в сопровождении уважаемого гостя совершило длинную прогулку с целью показать ван Раппарду окрестности, а его самого – соседям. В воскресенье он отправился с ними в церковь и сидел на скамье, зарезервированной для семьи проповедника, на виду у всех прихожан. И наконец, Винсент отвел гостя в Принсенхаге, чтобы познакомить с больным дядей Сентом, который, правда, оказался слишком слаб, чтобы их принять.
Одобрение родителей и внимание нового друга наполняли Винсента ликованием. «Тогда Ван Гог был в очень хорошем настроении, – вспоминал Ян Кам время, которое Раппард провел в Эттене. – Я никогда больше не видел его таким веселым». Вооружившись складным табуретом и альбомом для эскизов, Винсент водил ван Раппарда на экскурсию по своим любимым местам в окрестностях Эттена. Он ходил с ним в таинственные леса Лисбоса на востоке, в печально знаменитую деревню Хейке на юге (приют всевозможного сброда, где Винсент часто набирал моделей) и в болотистую область под названием Пассиварт на западе.
Не раз во время подобных прогулок, поставив рядом складные табуреты, молодые люди чествовали свое артистическое братство совместной работой. Вновь пережить это чувство товарищества Винсент будет стремиться всю жизнь (наиболее яркий пример тому – Желтый дом в Арле).
Во время рисования они менялись ролями: Раппард шел впереди, а Винсент следовал за ним. Чем больше радушия выказывали родители Винсента симпатичному и благовоспитанному молодому художнику, тем охотнее Винсент принимал «правильное» творчество своего друга. Еще в Брюсселе Винсент восхищался рисунками Раппарда. Его деревья, пейзажи, живописные сценки, нарисованные карандашом и пером, Винсент считал очень «остроумными и милыми». Он перенял излюбленную Раппардом технику работы тростниковым пером и чернилами, а также характерные для его рисунков короткие и быстрые штрихи, позволявшие изобразить бесконечное многообразие фактур природных объектов.
Отчасти, именно подражая ван Раппарду, который, как многие молодые художники, каждое лето предпринимал подобные вылазки на этюды, Винсент заинтересовался эттенскими пустошами.
После приезда Раппарда Винсент на время отвлекся от рисования людей и обратил внимание на пейзажи. Вместе они рисовали дорогу на Леур в обрамлении низкорослых подстриженных ив, лес в Лисбосе, болота Пассиварт, за которыми на горизонте виднелся город Сеппе.
Несмотря на одни и те же сюжеты, одинаковую технику и точку зрения, рисунки, возникавшие в результате этих совместных сессий, отличались друг от друга так же, как создавшие их люди. С места, где они расположились, рисуя Пассиварт, Раппард отчетливыми штрихами карандаша изобразил далекий город, словно остров, дрейфующий посреди листа белой бумаги размером не больше почтовой открытки. Само болото он едва наметил несколькими штрихами, обозначившими камыши и водоросли, а небо, в намеке на облака, затенил тончайшим серым тоном. Сидевший рядом с Раппардом Винсент, напротив, опустил взгляд вниз.
На его рисунке, куда большего размера, крохотный город на горизонте прижат к верхней границе листа; все свое внимание рисовальщик сконцентрировал на изобильных водах у самых ног. Там он обнаружил целый замысловатый мир камышей, цветов и листьев кувшинок – каждый со своим причудливым абрисом, формой, тенью, своим перевернутым отражением на спокойной поверхности освещенного солнцем болота. С маниакальным азартом, которому не учило ни одно из пособий по рисованию, Винсент заполнил нижнюю часть листа точками, темными пятнами, расплывчатыми кругами и извилистыми линиями – в попытке запечатлеть безграничное разнообразие, так хорошо знакомое Винсенту еще со времен ручья Гроте-Бек. Он нарисовал птицу – гостя из своего детства, – порхающую над водой в поисках насекомых, которыми, несомненно, должна была кишеть эта изобильная графитная растительность.
Покуда Раппард тем летом набрасывал свои неизменно сдержанные и правильные пейзажики – уходящие вдаль дороги с ровными рядами деревьев по обеим сторонам и бескрайние вересковые пустоши, – Винсент дал волю своей фантазии, создав нечто экзотическое, поразительное. Вероятно, уже после отъезда ван Раппарда объектом пристального интереса Винсента стала деревянная беседка в дальнем конце сада за домом. Он и прежде часто делал зарисовки домов, куда переезжали его родители; такие рисунки были для него чем-то вроде записок на память. Набросок, который Винсент начал в тот летний день, мог задумываться как прощальный подарок Раппарду или сестре Вил, которая уезжала из Эттена приблизительно в то же время.
…Кажется, еще недавно на деревянной скамейке у заросшей диким виноградом стены кто-то сидел, и вот теперь она опустела и кажется печально поникшей. Напротив стоит отодвинутый металлический стул; в тени деревянного навеса беседки он кажется брошенным. На земле между ними – корзинка и забытая садовая перчатка. Лихорадочное воображение Винсента оплело эту призрачную драму растительной жизнью, еще более завораживающей, чем на рисунке с водяными лилиями. Как будто художник, чтобы ослабить боль одиночества, заставляет себя упиваться буйством растений – виноградной лозы, трав, цветов, колючего кустарника. Но вместо утешения этот хаос пышной и равнодушной к человеку жизни заставляет лишь острее почувствовать сиротливость опустевшей беседки. Это скрытое в природе болезненное противоречие и спустя годы будет тревожить Винсента, заставляя снова и снова возвращаться к этой теме.

 

Болото с водяными лилиями. Перо, чернила, карандаш. Июнь 1881. 23,5 × 31,4 см

 

После отъезда Раппарда, гостившего в Эттене двенадцать дней, Винсент почувствовал себя, как никогда, одиноким, а его желание, подобно блудному сыну, быть безусловно прощенным и принятым собственной семьей, как никогда, обострилось. После стольких поисков и страданий разве не заслуживал он той любви, какой родные его друга Раппарда, и в особенности отец-адвокат, одаривали своего сына? Вновь вспыхнувшее желание завоевать сердца тех, кто так долго был настроен против него, отчасти, должно быть, вдохновил пример отеческого всепрощения, который Винсент обнаружил в прочитанном тем летом романе Бальзака «Отец Горио». В июле домой приехал Тео – ради него их сестры Анна, Вил и Лис тоже вернулись в Эттен; и зрелище единодушного семейного расположения, окружающего брата, составляло столь разительный контраст с его собственными отношениями с родными, что Винсент сказался больным и отправился в постель. Тео недавно получил должность управляющего одним из трех парижских магазинов «Гупиль и K°». Его элегантный костюм и парижские манеры служили живым напоминанием о том, какой долгий путь предстоял Винсенту, если он действительно хотел наверстать упущенное.
Но спустя всего несколько недель после отъезда Тео Винсенту показалось, что он обнаружил возможность одним махом преодолеть расстояние, отделявшее его от цели, а заодно покончить со своим горьким одиночеством. В августе он предложил Кее Вос стать его женой.

Глава 15
Aimer Encore

Винсент не видел кузину с тех самых пор, когда в 1878 г., во время своего пребывания в Амстердаме, заходил к Восам с визитом. С тех пор прошло три года, и в жизни обоих за это время произошли огромные перемены. Муж Кее, Кристоффел, скончался после продолжительной болезни в конце того же 1878 г. – незадолго до того, как Винсент покинул евангелическую школу и отправился в Боринаж. Когда Винсент неожиданно приехал оттуда домой для судьбоносного разговора с отцом летом 1879 г., он, вероятно, лишь немного разминулся с Кее, недолго гостившей в Эттене примерно в то же время. Все это время, судя по всему, они не состояли в переписке.
Когда в августе 1881 г. тридцатипятилетняя Кее вновь приехала погостить в Эттен, на этот раз планируя остаться подольше, она уже не была той отважной и заботливой матерью любящего семейства, какой запомнилась Винсенту. По-прежнему оплакивая смерть мужа, казавшуюся ей несправедливо жестоким ударом судьбы, она замкнулась в своей скорби: теперь это была замкнутая, неулыбчивая женщина в наглухо застегнутом черном атласном платье, своим горем навеки прикованная к почившему супругу и – их общей потерей – к сыну Яну, робкому восьмилетнему мальчику.
Перенесенные страдания, несомненно, только добавили очарования образу Кее в глазах Винсента. «Сила ее скорби тронула и взволновала меня», – писал он. Ныне, как и прежде, ее тоска взывала к утешению, что для Винсента по-прежнему было высочайшим призванием сердца, а ее крохотная и уже дважды пережившая горе семья, как никогда, нуждалась в поддержке. Только теперь он смотрел на Кее другими глазами. Желая оставить в прошлом Фому Кемпийского с его идеей самоотречения и всенепременно вернуть расположение семьи, Винсент решил, что ему необходимо жениться. «Я был настроен прекратить одинокое существование», – будет вспоминать он впоследствии. Родители часто говорили, что мечтают увидеть своих детей в браке. Для Винсента же, по их мнению, брак мог бы стать своего рода якорем и одновременно стимулом «добиться определенного положения в обществе».
В июле, перед приездом Кее, Винсент поделился своими намерениями с Тео, выражая как свои долгие сомнения («La femme est la désolation du juste»), так и вновь обретенную решимость: «Мужчина не может всю жизнь провести в открытом море. Рано или поздно он должен обзавестись маленьким домиком на берегу, с очагом, в котором теплится огонь, с женой и детьми у очага». Увлеченный этой идеей, он один за другим читал викторианские романы о любви и семейной жизни. За три дня проглотил «Шерли» Шарлотты Бронте – восемьсот страниц об ухаживании и преимуществах супружества; прочел «Джейн Эйр» того же автора – историю о том, как любовь (и брак) торжествует над самоотречением; а также два романа Гарриет Бичер-Стоу – «Моя жена и я», «Мы и наши соседи», обстоятельные доказательства святости семьи и домашнего очага.
К моменту приезда Кее в августе Винсент уже наверняка довел себя до горячки страстного ожидания. Не прошло и двух недель, как, не дожидаясь какого-либо доказательства взаимности чувств (или не заботясь об этом вовсе), Винсент признался Кее в любви. «Я люблю вас как самого себя», – сказал он Кее, поинтересовавшись, «не рискнет ли она выйти за него замуж». Судя по всему, предложение застигло врасплох его застенчивую серьезную кузину – или, возможно, пыл Винсента ее оскорбил. Она ответила с несвойственными ей «холодностью и грубостью». «Никогда, – возмущенно сказала она в ответ на его безрассудное предложение, – никогда, нет, никогда!»
Вскоре после этого Кее с сыном покинула Эттен и вернулась в Амстердам.
Но Винсент не собирался отступать. Даже столь резкий отпор был бессилен разрушить созданный им образ. Он уже считал брак с Кее неотъемлемой составляющей своей новой жизни, и ее отказ для него неминуемо присоединился ко всем прочим отказам, полученным в прошлом. В следующие месяцы Винсент убедил себя в том, что это его шанс получить искупление сразу всех грехов. Если бы он смог изменить мнение Кее, убедить ее взять назад свое «никогда, нет, никогда», он не только утешил бы обездоленную вдову, стал отцом осиротевшему ребенку, оправдал ожидания отца и насладился целительными свойствами союза двух душ, которые превозносила литература, – он наконец смог бы перечеркнуть прошлое.

 

Кее Вос-Стриккер с сыном Яном. Ок. 1881

 

Сразу после отъезда Кее Винсент начал очередную безумную кампанию, в бесчисленных письмах пытаясь доказать ей, что достоин ее руки. Более чем в чем-либо другом он пытался уверить ее, что способен зарабатывать деньги, создавая пригодные для продажи работы. «Хочу, чтобы ты не сомневался в том, что я изо всех сил пытаюсь многое изменить в своей жизни, – писал он Тео, – в особенности печальное состояние моих финансовых дел». Винсент убедил себя, что если он сможет зарабатывать хотя бы тысячу гульденов в год, то сможет и «повлиять на мнение людей».
Чтобы добиться желаемого, Винсент собрал свои лучшие рисунки и отправился в Гаагу – сделать это он грозился почти целый год. Проведя два дня в лихорадочной суете, он успел встретиться со всеми, кто, по его мнению, мог помочь ему продать работы или посоветовать, как сделать их более пригодными для продажи. Большие надежды Винсент возлагал на встречу с Х. Г. Терстехом. Несмотря на враждебность, которой было отмечено их общение прошлой весной, Винсент все же решился нанести визит в галерею «Гупиль и K°» на Платс и встретиться с бывшим начальником. «Господин Терстех был очень любезен», – писал он Тео с заметным облегчением. Копии работ старых мастеров, выполненные в рамках курса «Упражнений углем» (но не оригинальные рисунки Винсента), даже удостоились благосклонной оценки Терстеха, который заметил, что Винсент «добился определенного прогресса». «По крайней мере, он оценил мои усилия», – с радостью сообщал Винсент.
Заручившись рекомендацией Тео, Винсент наведался в студию Теофиля де Бока – протеже самого коммерчески успешного из гаагских художников Хендрика Месдаха. Де Бок вернулся из Барбизона, чтобы ассистировать Месдаху в работе над его главным творением – цилиндрическим панорамным изображением побережья в Схевенингене длиной 120 метров, размещенным в специально выстроенном павильоне. Другие художники пренебрежительно отнеслись к затее Месдаха, считая ее чересчур коммерческой и безвкусной, но Винсент, посетивший «Панораму» Месдаха в сопровождении де Бока, высоко оценил новую гаагскую достопримечательность. «Эта работа заслуживает всяческого уважения», – писал он Тео.
В Гааге Винсент встретился также с Виллемом Марисом, самым молодым из братьев-художников, чьи акварели с изображением окутанных дымкой тумана сцен сельской жизни приносили ему солидную прибыль. Встретился Винсент и с Йоханнесом Босбомом, серым кардиналом гаагской школы. К шестидесяти четырем годам Босбом давно обеспечил себе безбедное существование, с успехом продавая все менее религиозной публике ностальгические изображения церковных интерьеров. Предъявив пожилому художнику (любимцу дяди Сента) свое портфолио, Винсент настойчиво требовал от него рекомендаций. «Хотел бы я чаще иметь возможность обращаться к кому-то за помощью», – сетовал Винсент.
Но главной целью приезда в Гаагу для Винсента была встреча с его родственником Антоном Мауве. Не раз он с ностальгией вспоминал их с Тео визит в мастерскую Мауве в Схевенингене в начале лета 1877 г. И с тех пор как Винсент сам решил стать художником, он был решительно настроен вновь посетить эту мастерскую. За прошедшие четыре года Мауве стал одним из самых коммерчески успешных голландских художников. Коллекционеры высоко ценили его меланхоличные картины с их приглушенными тонами и мягким светом, изображавшие крестьян и рыбаков. Равно искусный в акварели и масляной живописи, Мауве умел превращать самые прозаические сцены (одинокого всадника или обычную корову) в задушевную поэму тонального колорита, написанную в той свободной манере, что стала популярна благодаря французским художникам-барбизонцам. В Схевенингене Мауве писал и живописные рыбачьи лодки, которые волоком тащили лошади по пустынному пляжу, и модное общество, прибывающее на купальный курорт в цилиндрах и с собственными передвижными кабинами для переодевания. Иными словами, он предлагал буржуазным покупателям картины идеализированного прошлого и привлекательного настоящего.
Благодаря своей симпатичной живописи и учтивости манер (за которой скрывался весьма непростой характер) Мауве быстро сделался любимцем не только коллекционеров, но и других художников, работавших в Гааге. Там Мауве в сообществе с Виллемом Марисом и Хендриком Виллемом Месдахом основал Голландское общество рисовальщиков (Hollandsche Teekenmaatschappij) и руководил ведущей художественной ассоциацией города – «Мастерской Пульхри». После женитьбы в 1874 г. на племяннице Анны Карбентус Мауве стал также любимцем семейства Ван Гог. Семья Мауве не только приютила Тео в Гааге, но и принимала в своем доме среди схевенингенских дюн родителей Винсента; по праздникам семьи непременно обменивались подарками.
Именно таким художником, как Мауве, и стремился стать Винсент. Просторная мастерская, где было все необходимое для того, чтобы работать с комфортом, счастливый брак, четверо детей, благосостояние и положение в обществе – сорокадвухлетний Мауве был эталоном человека успешного и всеми уважаемого. За тот недолгий срок, что Винсент провел в Схевенингене, он увидел «множество красивых вещей», писал он брату. Мауве, как и Винсент, восхищался Милле – символом коммерческого и художественного успеха одновременно; он дал Винсенту «великое множество полезных советов» касательно его собственных рисунков. На прощание Мауве пригласил Винсента вернуться через несколько месяцев, чтобы продемонстрировать свои успехи. Это было то самое благословение, с надеждой на которое Винсент ехал в Гаагу: успешный кузен поддержал его в новой миссии, главной целью которой было перечеркнуть прошлое. «Мауве придал мне смелости, когда я особенно в ней нуждался, – писал Винсент Раппарду. – Это гениальный человек».
Винсент возвращался домой, обуреваемый жаждой свершений. В Дордрехте он сошел с поезда и, несмотря на ливень, зарисовал живописную группу ветряных мельниц, замеченную им еще по дороге в Гаагу, – это был первый прецедент обычного для него в будущем лировского пренебрежения непогодой в погоне за образом.
Вернувшись в пасторский дом, он продолжил свои упражнения в рисовании людей. Он снова прочесывал местность в поисках моделей и заполнял лист за листом застывшими угловатыми фигурами землекопов, сеятелей, пастухов, девушек, подметающих пол или чистящих картофель, и, конечно, портретами «старых, больных крестьян, сидящих на стуле у очага, уронив голову на руки», – эта поза будет занимать Винсента все последующие годы творчества.
Письма Винсента пестрели списками художников – мастеров фигуры, которыми он восхищался, и многочисленными набросками, дающими представление о том, чем занят он сам: своеобразный каталог плодов его упорного труда, который он составлял с тем же лихорадочным рвением, с каким когда-то в доказательство своей набожности цитировал библейские тексты.

 

Ветряные мельницы близ Дордрехта. Перо, чернила, акварель, графитный карандаш, мел. Август 1881. 25,7 × 69,8 см

 

Винсент осваивал новые материалы, на которые ему посоветовал обратить внимание Мауве: уголь и разноцветный мел – иногда в виде тупых огрызков; акварель – иногда разведенную до прозрачности отмывки, иногда – густотой и плотностью напоминающую масляную краску; мелок конте – мягкий, на масляной основе графический материал в форме карандаша. Как будто пытаясь силой заставить рисунок повиноваться (он называл это «схватить фигуру и удерживать до тех пор, пока она окончательно не займет свое место на листе»), Винсент использовал все эти материалы вместе и настолько энергично, что лишь самая плотная бумага могла выдержать такой натиск. «Работать с этими новыми материалами было чертовски трудно, – признавался он впоследствии. – Иногда я впадал в такое раздражение, что мог растоптать кусок угля, которым рисовал, и погрузиться в глубокое уныние». Но, несмотря на неудачи и недовольство собой, Винсент крепко держался за свой оптимизм. «То, что казалось мне совершенно невозможным, – писал он, – постепенно становится реальностью». Когда Тео написал ему, что отметил некоторый прогресс в его последних набросках, Винсент ответил брату торжественной клятвой: «Я сделаю все, что в моих силах, чтобы не подвести тебя».
Он старался и для своих родителей. Проявив несвойственное ему самообладание, он скрыл разочарование от того, что тем летом они не поддержали его ухаживания за Кее Вос. После того как Кее отвергла Винсента, мать утешала его как могла, но, пока гостья оставалась в доме, старалась держать родственницу подальше от сына. «Она могла бы проявить чуть больше сострадания и встать на мою сторону», – жаловался Винсент Тео. Когда Винсент попытался поговорить с отцом, тот перебил его туманной притчей «об одном человеке, который питался крошками, и о другом, который каждый день пиршествовал» (вероятно, имея в виду, что Винсент и Кее не ровня друг другу). Но Винсент не слушал наставлений родителей: им владела великая цель – завоевать умы и сердца. По возвращении из Гааги он совершил паломничество в Принсенхаге. Хорошие отношения с дядей Сентом также были залогом преуспевания в новой жизни. К его удивлению, стареющий Сент принял племянника довольно тепло и сказал, что, если Винсент будет упорно трудиться, у него есть шансы на успех. После этой встречи Сент прислал племяннику коробку красок – знак поддержки, показавшийся Винсенту неожиданно трогательным. «Я был очень рад получить их», – писал он брату.
Примирение с Сентом, поддержка Мауве, упорный труд, постоянные разговоры о грядущей финансовой независимости, клятвенные обещания «отбросить уныние и отчаяние» и «постараться обрести более радостный взгляд на жизнь» – все это в конце концов помогло родителям уверовать в основательность их надежд на лучшее. Винсент отмечал, что родители были к нему добры и ласковы, как никогда, и загадочно хвастался, что «добился значительных успехов не только в рисовании… но и кое в чем другом».
Ничто так не укрепляло веру Ван Гогов в будущее сына, как крепнущая дружба с Антоном ван Раппардом. Вскоре после визита в Принсенхаге Винсент вновь пригласил Раппарда приехать в Эттен. «Мы все будем счастливы еще раз принять тебя в нашем доме», – писал он в длинном письме, в котором бесстыдная лесть чередовалась с покровительственными наставлениями. «Мой друг Раппард сделал большой шаг вперед, – писал Винсент, используя то же высокомерное обозначение собеседника в третьем лице, к которому прежде часто прибегал в письмах к Тео. – У меня есть основания считать, что ты достиг той черты, за которой должны последовать революция и реформы. Так тому и быть!» Винсент еще и подсластил свое приглашение, подробно поведав, какие перспективы карьерного роста сулит общение с его кузеном Мауве, его братом-управляющим в Париже и особенно с его знаменитым дядей Сентом в Принсенхаге. Он даже уверил друга, что показал дяде кое-какие из набросков в его письмах. «Он счел их очень хорошими, – сообщал Винсент, – и с удовлетворением отметил, что ты делаешь успехи».
В конце октября Раппард заехал к Ван Гогам по пути в Брюссель, где поступал в очередную академию, чтобы иметь возможность рисовать обнаженную натуру. Винсент пытался отговорить друга от этой затеи с того момента, как впервые о ней услышал. Он постоянно твердил, что Раппард должен остаться в Нидерландах и рисовать «обычных одетых людей», то есть делать то же, что и сам Винсент. «Я не поеду за границу ни при каких условиях, – резко заявил он, – ведь с момента возвращения в Голландию я добился довольно-таки заметных успехов». Пытаясь увлечь Раппарда идеей артистического братства, он взывал к его патриотизму. «Как мне кажется, лучшее, что мы можем сделать – и я, и ты, – это работать с натуры в Голландии, – писал он. – Только здесь мы – это мы, здесь мы чувствуем себя дома… Наши корни уходят глубоко в голландскую почву». Но все уговоры оказались напрасными. Пока Винсент рассуждал о «духовном родстве», Раппард отправился в Брюссель, оставив товарища переживать осознание того, что им вновь пренебрегли.

 

А из Амстердама уже надвигались предвестия еще более трагической неудачи: его ухаживания за Кее Вос зашли в тупик. Через несколько месяцев настойчивой эпистолярной осады Винсент получил строгое предупреждение от отца Кее. «Ее „нет“ вполне уверенное», – писал преподобный Стриккер. Он требовал, чтобы Винсент прекратил всякие попытки связаться с его дочерью. Настойчивость Винсента, предупреждал Стриккер, грозила поставить под угрозу «дружеские отношения и старые связи их семей». Винсент же в ответ потребовал год неограниченного доступа к Кее, в течение которого намеревался убедить ее, что они «подходят друг другу».
Вскоре обе стороны вынесли спор на рассмотрение высшей инстанции в Принсенхаге. Дипломатичный дядя Сент попытался унять смутьяна-племянника, предложив свое расположение в обмен на обещание «больше не говорить и не писать об этом деле». Но Винсент отказался. «Никто на земле не вправе требовать от меня этого, – протестовал он. – Жаворонок не может не петь по весне». Он обвинял дядю Сента и дядю Стриккера в попытках «ставить ему палки в колеса».
После выказанного их сыном демонстративного пренебрежения предложением дяди Сента родители Винсента больше не могли оставаться в стороне от событий. Тем летом Анна и Дорус проявляли к сыну некоторое сочувствие, однако предпочитали не вмешиваться в это странное и столь нежеланное ухаживание Винсента, несомненно опасаясь, что любое противодействие лишь подольет масла в огонь. Но наконец и они поддались давлению из Амстердама и Принсенхаге и попытались обуздать неприличную настойчивость Винсента. Они осудили его предложение (которое было для них абсолютной неожиданностью) как «несвоевременное и бестактное» и призвали сына оставить любые попытки, заявив, что «вопрос решен и закрыт». Но когда уговоров оказалось недостаточно, они были вынуждены вмешаться. В начале ноября родители настояли на том, чтобы Винсент прекратил всякую переписку с Кее.
Только когда противостояние с родителями зашло в этот тупик, Винсент наконец-то написал своему брату о Кее Вос. Распаленный обидой и разочарованием, он описал все события прошедших двух месяцев. «У меня на душе есть кое-что, о чем я должен тебе рассказать, – начал он. – Этим летом в моем сердце зародилось глубокое чувство любви». Почему же Винсент так долго ждал, чтобы поведать брату о своих чувствах? «Я был бы тебе очень признателен, если бы ты сумел уговорить Па и Ма взглянуть на это более оптимистично, – писал он, втягивая Тео в назревающий семейный скандал. – Возможно, одно твое слово сможет повлиять на них сильнее, чем все, что скажу им я».
Этим письмом Винсент вовлек брата в самую масштабную из всех кампанию переубеждения. Целый год он отправлял брату по одному письму в месяц, но в следующие три недели Тео получил от него девять длинных посланий. Некоторые написаны вдогонку за только что отосланными – мысли теснились, и новое письмо начиналось с того, на чем окончилось предыдущее, составляя один непрерывный словесный поток.
Он выставлял себя рыцарем, страдальцем за любовь. Он приносил клятвы посвятить себя любви – «всем сердцем, безраздельно и навсегда». До Кее он не знал любви, лишь обманывал себя. Истинная любовь спасла его от жизни «пустой, выхолощенной, обреченной». Что же будет, если он не сможет добиться взаимности? Тогда, вероятно, он «навсегда останется холостяком».
Каждое следующее письмо достигало новых высот страсти, Винсент снова и снова переходил на французский – язык любви. Он перечитал «Любовь» и «Женщину» Мишле и теперь то и дело цитировал в своих письмах строки этих священных для каждого мученика неразделенной любви книг. «Папаша Мишле говорит всем молодым людям: „Чтобы стать мужчиной, вы должны ощутить на себе дыхание женщины“». В плену новой страсти Винсент быстро вспомнил свое былое проповедническое красноречие. «Страдания моей души не напрасны, – говорил он о своем безнадежном ухаживании. – Пускай я упаду девяносто девять раз подряд – в сотый раз я устою». «Ибо Любовь побеждает всё».
Это сокрушительное «никогда, нет, никогда», бесчисленное множество раз повторенное Винсентом, стало для него воплощением всех враждебных сил – нерасположения Кее, вмешательства семьи. Чтобы выразить свое непреклонное намерение противостоять этим силам, Винсент изобрел собственные лозунги: «Она, и больше никто» и «Aimer encore!» («Любить снова и снова!» или «Любить и не сдаваться!»). «Что является противоположностью „никогда, нет, никогда“? – объяснял он Тео. – Aimer encore! Теперь моей единственной песней будет „aimer encore“
Между тем сама Кее Вос, женщина, вокруг которой закружился этот вихрь метафор и мелодраматической страсти, миссионерского пыла и галльской романтики, была оставлена практически без внимания. Из тысяч и тысяч слов, написанных Винсентом, едва ли хотя бы одно посвящено его возлюбленной: в письмах нет ни восторженных описаний, ни счастливых воспоминаний, ни преклонения перед отвагой, с которой она переносит свое вдовство, ни умиления нежности ее материнских чувств, ни сожалений об их разлуке. Некоторые из писем и вовсе обходились без упоминания ее имени, в других оно встречалось считаное число раз. Если она все же упоминалась, Винсент описывал ее, словно персонажа с одной из своих репродукций или героиню сказки Андерсена: «Ах, Тео, в ее характере столько глубины… Снаружи тонкая кора беззаботности, но внутри – крепкий ствол, выросший из самого благородного зерна!» Даже Тео не мог не отметить отсутствие «подлинно личных и нежных чувств» в письмах своего брата.
В те же три недели, когда он обрушивал на Тео потоки писем с признаниями в негасимой любви, Винсент написал четыре длинных письма ван Раппарду, в которых ни словом не обмолвился о Кее Вос. Здесь он вел еще одну, не менее энергичную, кампанию, пытаясь подчинить другого человека своей воле. Попытки Винсента лестью и устрашением заставить нового друга поддаться «братским наставлениям» не прекратились и после того, как в конце октября Раппард уехал из Эттена. Наоборот, его нападки на академическое искусство (и рисование обнаженной натуры, в частности) только усилились, подпитываясь энергией урагана, бушевавшего вокруг Кее Вос. Напуганный напором и взвинченной эмоциональностью писем, которые шквалом обрушились на него после прибытия в Брюссель, благовоспитанный Раппард обвинил Винсента в «чрезмерной любви к спорам».
При этом, в отличие от вызывающего тона писем к Тео, переписка с Раппардом была полна любезностей, извинений, изъявлений смирения и признаний в сомнениях: таким образом Винсент пытался проложить дорогу в незнакомую ему до сих пор страну дружбы. «Позволь мне быть осторожным в выражениях, ведь я из тех людей, что все портят, как только дело начинает идти на лад», – признавался он с откровенностью, которой не могло быть места в другой, параллельной кампании. Продолжая истязать семью упрямством и раздражающим нежеланием идти на уступки, в беседах со светским другом он отпускал шуточки, позволял себе намеки на сексуальные темы и игривые каламбуры. В письмах Тео он клялся в чистоте и непорочности своей любви к Кее. В письмах Раппарду – рассуждал о бессмысленности романтической любви и необходимости плотского удовлетворения.
Как видно, вулкан эмоций, извергнувшийся в ноябре 1881 г., не имел никакого отношения к Кее Вос или романтической любви. В чем же было дело? Ответ на этот вопрос лишь слегка присыпан пеплом слов. «Па и Ма не имеют ни малейшего понятия об „aimer encore“», – писал он. «Они не способны понять, что я испытываю, посочувствовать мне». «Они начисто лишены теплого, живого участия». «Они создали вокруг себя пустыню». «Па и Ма тверже камня».
Женитьба на Кее Вос стала бы для Винсента залогом новой жизни. Она изгладила бы из памяти окружающих неудачи прошлого и разом обеспечила бы ему карьеру в уютном мире, населенном друзьями, вроде Антона ван Раппарда. Отказ родителей поддержать его – пусть донкихотские, с их точки зрения, – ухаживания Винсент расценивал как предательство его мечты, как доказательство, что его по-прежнему судят по былым поступкам. «Они считают меня слабаком, тряпкой», – с горечью писал он Тео. «Для Па и Ма я немногим ближе, чем какой-нибудь наполовину чужой, наполовину надоевший человек… Когда я дома, меня не покидает чувство одиночества и пустоты».
Даже когда родители попытались остаться в стороне («Па и Ма пообещали не противиться мне, если я не буду втягивать их в это дело»), Винсент не пожелал оставить их в покое. Услышав от родителей, что все это их не касается, Винсент был потрясен. В конце концов, именно их одобрение было его истинной целью, а их солидарность с «никогда, нет, никогда» – истинным препятствием на пути к новой жизни. Если бы только они его поддержали, отказ Кее вряд ли имел бы какое-нибудь значение. Он пытался растопить, заставить «aimer encore» – любить вопреки всему – ледяные сердца своих родителей, а вовсе не сердце Кее.
К середине ноября попытка завоевать Кее стала для Винсента ни больше ни меньше как борьбой за «право на существование». Он слишком долго жил в подполье и теперь отказывался «возвращаться в бездну». Все, о чем он мечтает, печально признавался Винсент в письмах, – это «любить и быть достойным любви, то есть просто жить». Подстрекаемый своей паранойей и горьким воспоминанием о попытке заключить его в Гел, он обвинял родителей в заговоре, целью которого было избавиться от него. В ответ на просьбу родителей не рвать семейные узы своим нездоровым упрямством он притворился невидимкой – сам ни с кем не заговаривал и не отвечал, когда обращались к нему. «Несколько дней я не произносил ни слова и совершенно не обращал внимания на Па и Ма, – к ужасу Тео, писал Винсент. – Я хотел дать им почувствовать, каково это, когда семейные узы действительно рвутся».
День за днем Винсент все глубже погружался в болезненные фантазии. Он с гордостью провозгласил себя юродивым, «блаженным», а свою безумную борьбу за любовь Кее – духовным подвигом. «Всё в обмен на всё – вот истина, – заявлял он. – Вот оно!» В лихорадочном бреду он воображал, будто Кее смягчилась. «Она начала наконец понимать, что я не вор и не преступник, – утверждал он, – а наоборот, человек куда более тихий и разумный внутри, чем кажется снаружи». Он представлял себе их совместное будущее («Я рассчитываю на ее участие во многих моих художественных начинаниях») и доводил свои фантазии до абсурдного идеала при помощи самого обнадеживающего из известных ему образов: «Пусть небо затянется черными тучами ссор и проклятий – она осветит мне путь».
В конце концов, уверовав в собственную иллюзию, он решился отправиться в Амстердам, чтобы «спасти» возлюбленную. «Я должен действовать внезапно и застигнуть ее врасплох», – решил он.
Но поездка в Амстердам требовала денег. А чтобы их получить, Винсенту был нужен Тео. Тот же пытался держаться нейтралитета. Привычно играя в семье роль миротворца, он с самого начала просил брата быть осмотрительным. «Постарайся не строить воздушных замков до тех пор, пока не поймешь, что твои усилия не напрасны», – писал он. Его уклончивость спровоцировала Винсента на очередное бескомпромиссное заявление: «С самого зарождения этой любви я чувствовал, что мой единственный шанс в том, чтобы отдаться ей без долгих размышлений, всем сердцем, безраздельно и навсегда». Как будто пытаясь замедлить лихорадочный бег мыслей брата, Тео не торопился с ответом на все эти срочные послания, чем приводил Винсента в крайнее раздражение и даже подозрительность. «Ты же не предашь меня, брат?» – написал Винсент после того, как родители, а не он получили долгожданное письмо от Тео.
Несмотря на то что Тео так и не высказал определенно своего отношения ко всей этой ситуации, Винсент начал вымогать у него деньги почти сразу же после того, как поставил брата в известность о происходящем. Он настаивал, что любовь к Кее благотворно сказалась на его работе, и в доказательство посылал Тео рисунки: «С тех пор как я по-настоящему полюбил, в них намного больше правды». Когда же Тео снова раскритиковал грубость его рисунков, Винсент заявил, что смягчить ее под силу только Кее. Винсент обещал брату «сделать множество рисунков… каких он только пожелает», – лишь бы Тео согласился прислать денег. «Aimer encore – лучший стимул для dessiner encore», – уверял он Тео. Но Тео упорствовал, и Винсент пустил в ход угрозы. «Если я не уеду в ближайшее время, непременно случится что-то… что, возможно, навлечет на меня большую беду. Не доводи меня до этого».
Тео еще не успел ответить на письмо, когда события в Эттене сорвали запланированное Винсентом финальное противоборство. 18 ноября, после ужасной ссоры, спровоцированной, вероятно, нелепой игрой в невидимку, Дорус пригрозил, что вышвырнет из дому своего неуправляемого сына («Они были поражены моим поведением», – с гордостью писал Винсент).
Разумеется, этот взрыв не был внезапным. Несмотря на то что изначально Дорус не желал принимать чью-либо сторону в этом конфликте, в итоге он все же оказался втянутым в гущу сражения. Как только это произошло, старая вражда между отцом и сыном мгновенно вспыхнула вновь. Дорус обвинял Винсента, что тот намеренно отравляет жизнь родителей, и попрекал его за недостойное поведение и аморальное французское вольномыслие. Винсент, потрясая сочинениями Мишле – вместилищем тех самых вольных мыслей, – пытался побольнее уязвить отца, заявляя, «что в сложившихся обстоятельствах совет Мишле значит для него больше, чем его [отца] совет». Винсент обвинял отца в твердолобости и грозно намекал, что, если родители станут и дальше препятствовать его любви, он не сможет больше «держать себя в руках». «Ты меня убиваешь», – сказал сыну Дорус.
В этой кровавой схватке Винсент неизбежно должен был перейти к нападкам на отцовскую религию. Истинный Бог, заявлял он, «с неумолимой силой побуждает нас aimer encore». «Если приходится скрывать любовь, если нельзя следовать велению сердца, то и слово „Бог“ не более чем пустой звук». Все, кто, подобно отцу, противостоял «aimer encore», были, по его мнению, «чопорными благочестивыми ханжами», а их представления о морали и добродетели – «полной чепухой». Удивительным образом взгляды Винсента сменились прямо противоположными: стремясь задеть отца за живое, он начал ставить под сомнение непререкаемый авторитет Библии. «Иногда я тоже читаю Библию, – говорил он, – точно так же как иногда я читаю Мишле, Бальзака или Элиот… Но мне совершенно наплевать на всю эту чушь о добре и зле, морали и аморальности».
Подобные провокации до предела накалили атмосферу в пасторском доме и неизбежно должны были привести к взрыву. Доведенный до бешенства, невиданного со времен Боринажа и попытки переселить Винсента в Гел, Дорус разразился яростной критикой в адрес сына и его недопустимой настойчивости в преследовании Кее Вос, приведшей к разладу в отношениях с родственниками (что, по мнению Винсента, «и было главной причиной» отцовского гнева). Но отступление не входило в планы Винсента. «Есть вещи, которые человек просто не может безропотно принять, – писал он Тео, – любой, в ком бьется сердце, будет противиться им изо всех сил». Дорус поставил решительную точку в затянувшейся перепалке. «Будь ты проклят», – в сердцах бросил он сыну и велел ему «убираться».
Перспектива отъезда из Эттена и самостоятельных поисков нового дома и новой мастерской привела Винсента в состояние паники. «Нет, нет, так нельзя!» – в тот же день написал он Тео, умоляя брата вмешаться и поговорить с отцом. «Если сейчас меня вырвут из этой среды, мне придется снова заняться чем-то другим… Нет, нет, нет… это неправильно, как могут они именно сейчас проклясть меня и выгнать из дома!» Но и перед лицом угрозы изгнания Винсент не желал отказываться от своей иллюзорной мечты. «Я скорее брошу едва начатую работу и комфортную жизнь, которую веду в этом доме, – заявлял он, – нежели пообещаю больше не писать ей или ее родителям». Страстно желая поехать в Амстердам и «хотя бы раз еще увидеть ее лицо», он умолял Тео прислать денег.
В течение нескольких дней Тео выполнил оба требования брата: написал родителям письмо, которое немного сгладило кризис, и выслал Винсенту денег на поездку. Винсент незамедлительно отправил Стриккерам резкое письмо, целью которого, по его словам, было вынудить преподобного разразиться «бранью, какую определенно не услышишь в его проповедях». Затем он ринулся в Амстердам («plus vite que ça»), где разыграл сцену, которую, несомненно, тысячу раз мысленно себе рисовал.
Винсент решил неожиданно спровоцировать драматическое противостояние со Стриккерами, надеясь таким образом обезоружить отца Кее, преграждавшего ему путь к любимой, и не оставить бедному пастору иного выбора, кроме как «во имя сохранения мира и покоя закрыть на все глаза». Дождавшись времени ужина, Винсент позвонил в дверь их дома на Кейзерсграхт. Среди собравшихся в столовой, куда проводил его слуга, Винсент заметил сына Кее Яна, но самой ее не было. «На каждого из присутствовавших за столом приходилось по тарелке, и не было ни одной лишней, – вспоминал он. – Эта деталь поразила меня. Убрав тарелку Кее, они пытались внушить мне, что ее нет дома. Но я-то знал, что она там».
«Она ушла из дому, как только услышала, что ты здесь», – сказал преподобный Стриккер в ответ на требование видеть Кее. Винсент отказывался в это верить и немедленно ринулся в бой: в запале он выкрикивал обвинения, которые репетировал неделями. «Я был взвинчен, – признавался он Тео, – и наконец совершенно вышел из себя». Но и у Стриккера на душе накипело. «Он тоже вышел из себя – насколько может выйти из себя священник. И хотя он не сказал дословно „Будь ты проклят!“, любой другой в его состоянии выразился бы именно так».
Винсент вернулся на следующий день, но Кее снова исчезла. Родители и брат обвиняли Винсента в попытках «силой принудить ее». Они снова и снова твердили ему, что «вопрос решен и закрыт». Они насмехались над ухаживаниями Винсента и его надеждой завоевать Кее, притом что его финансовое положение столь плачевно. Они высмеивали его девиз «Она, и больше никто» и передавали ему слова Кее: «Только не он!» «Твоя настойчивость отвратительна», – слышал Винсент в ответ на свои рассуждения об «aimer encore». Он требовал встречи с Кее, просил дать ему лишь несколько минут, чтобы выразить свои чувства к ней наедине. В конце концов он накрыл рукой пламя газовой лампы и потребовал: «Позвольте мне провести с ней столько времени, сколько я смогу продержать руку в огне». Кто-то из присутствующих быстро задул лампу, но ожог не проходил еще несколько недель.
Он вернулся и на третий день, но снова услышал лишь: «Ты ее не увидишь». «Она исчезала каждый раз, как я приходил», – жалобно стенал Винсент. Покидая дом Стриккеров в последний раз, Винсент клялся, что «дело это еще не окончено». Но конечно, все было кончено. «Моей любви к ней нанесен смертельный удар», – писал он. Мечта о маленьком домике на берегу, с очагом, в котором теплится огонь, с женой и детьми, мечта, которая привела его к столь разрушительным последствиям, погибла навсегда, точно так же, как и другая его заветная мечта, похороненная в черной земле Боринажа, – следовать по стопам отца.
И сейчас, как тогда, он снова задумался о самоубийстве. «Да, я могу понять, почему люди бросаются в воду», – говорил он. Но Винсент помнил слова Милле: «Il m’a toujours semblé que le suicide était une action de malhonnête homme». «Это высказывание придало мне сил и навело на мысль, что куда лучше взять себя в руки и искать спасения в работе», – писал Винсент.

 

Винсент отрезал себе путь домой. Он много раз пытался вернуться, но всегда с катастрофическими последствиями. В Амстердаме он был отвергнут – окончательно и бесповоротно. В словах, сказанных Кее («Только не он!») и Стриккером («Твоя настойчивость отвратительна»), Винсенту слышались отголоски мрачного прошлого, в них выражалось единодушное мнение всех членов семьи. После поездки в Амстердам в его безрадостном мире остались только двое: брат Тео и кузен Антон Мауве. «Па не тот человек, к которому я могу чувствовать то же, что чувствую, скажем, к тебе или Мауве, – писал Винсент Тео незадолго до Рождества 1881 г. – Я искренне люблю Па и Ма, но… Па не может понять меня или сочувствовать мне, а я не вписываюсь в образ жизни Па и Ма – у них я задыхаюсь и в конце концов умер бы от удушья».
По-видимому, чтобы отдышаться после пережитой катастрофы, в конце ноября Винсент неожиданно нагрянул в дом Мауве в Гааге. Он не заехал домой и даже не предупредил родителей, куда собирается. Мауве обещал зимой нанести визит в Эттен, чтобы начать приобщать кузена к «тайнам палитры». Вместо этого Винсент сам теперь постучался в дверь Мауве. Он умолял кузена позволить ему остаться «на месяц или около того» и иногда «обращаться к нему за помощью и советом», сердце его «бешено колотилось» от страха услышать очередной отказ. В качестве объяснения Винсент лишь загадочно сказал Мауве: «J’ai l’épée dans les reins», имея в виду, вероятно, что положение его безвыходно.
Винсент остановился в гостинице неподалеку и каждый день навещал Мауве в уютной мастерской, расположенной в восточной части города на берегу канала. Винсент мечтал как можно скорее выполнять работы, пригодные для продажи, и Мауве обучил его основам акварели – доходной, но непростой техники, в которой сам он достиг большого мастерства. «Что за дивная вещь – акварель, – ликовал Винсент, изобразив фигуру молодой крестьянки. – Она позволяет передать атмосферу и глубину на рисунке так, что кажется, будто фигура дышит и окружена воздухом». Под руководством кузена Винсент очень скоро почувствовал, что достиг прогресса: перед ним замаячил «истинный свет». «Вот бы ты мог взглянуть на мои акварели, – писал брату Винсент, воодушевленный светом новой надежды. – Я полагаю, что делаю первые шаги по дороге, которая приведет меня к созданию чего-то значительного».
Чем большую уверенность в работе обретал Винсент, тем успешнее его воображение трудилось над возмещением урона, нанесенного бурями предыдущих месяцев. Из самолюбия он почти ничего не рассказывал Тео о событиях в Амстердаме, упомянув лишь, что «дядя Стриккер изрядно осерчал». В своей неудаче он винил Кее. Ее глупые представления о «мистической любви» лишь сделали для него очевидным: ему нужна обычная, реальная женщина, а именно – проститутка.
Винсент в подробностях описал в письме брату свою встречу как раз с такой женщиной – встречу, случившуюся почти сразу после того, как он покинул дом Стриккеров в Амстердаме. С откровенностью, напоминающей реализм порицаемых Дорусом французских романов, Винсент описал ее «скромную маленькую комнату» и «совершенно простую кровать». Она «ни груба, ни вульгарна» и «уже немолода – возможно, возраста Кее Вос». Как и у Кее, у нее есть ребенок, жизнь «оставила на ней свой отпечаток». Но, в отличие от Кее, «она сильна и здорова», а не заморожена навеки преданностью умершему мужу.
Желая поквитаться с отцом, Винсент вслед за романтической любовью отверг и религию. «Бога нет! – заявлял он. – Бог священников для меня мертвее мертвого». Не без гордости сообщая Тео, что отец и дядя Стриккер считают его атеистом, он насмешливо бросал в ответ, цитируя великолепную Сару Бернар: «Que soit». Оставив в прошлом увлечение Кее, теперь он чувствовал себя «как если бы слишком долго стоял, прислонившись к холодной, жесткой белёной стене церкви»; ныне его душа и сердце вновь обрели свободу.
Безжалостно отрекаясь от всего дорогого ему прежде, Винсент воображал, что таким образом он перечеркивает горькие поражения прошлого. «Ты даже не представляешь, какое облегчение я испытываю», – писал он брату. Стремясь к мифическому возрождению через реализм, Винсент клялся в своем намерении стать «более реалистичным во всех отношениях» и одно за другим создавал «реалистические» изображения голландских крестьян и сцен сельской жизни.
Винсент, безусловно, сознавал шаткость своего нового положения, а потому изо всех сил сопротивлялся возвращению в Эттен, где его решимость подверглась бы проверке действительностью. «Я хотел бы пока остаться здесь, арендовать комнату… – писал он из Гааги, – на пару месяцев, а может, и дольше». Он просил Тео выслать ему еще денег, а в оправдание больших трат на моделей и материалы предлагал лишь одно объяснение: «Оставаться верным натуре – дело рискованное».

 

Осел и повозка. Уголь, мел. Октябрь 1881. 41,5 × 60,1 см

 

За неделю до Рождества Дорус, встревоженный чрезмерными тратами Винсента, отправился в Гаагу, чтобы вернуть домой блудного сына. Винсент взывал к Мауве, но тщетно – тот заверил его, что непременно нанесет визит в Эттен, и неопределенно пообещал продолжить обучение весной. При поддержке Мауве Винсент вынудил отца согласиться с тем, что в Эттене он сможет снимать отдельную мастерскую и родители не будут препятствовать его занятиям. «Па не должен вмешиваться в мои дела, – писал он Тео. – Я должен иметь достаточно свободы и независимости, это само собой разумеется».
Но все напрасно. Конец был предопределен с того самого момента, как Винсент снова ступил на порог пасторского дома. В течение нескольких дней он пытался заглушить предчувствие неизбежного скандала привычным погружением в работу. В близлежащей Хейке, где он находил натурщиков и куда часто ходил на этюды, Винсент присмотрел сарай, в котором можно было бы устроить мастерскую. Но менее чем через неделю после его возвращения, под Рождество, иллюзорная надежда на то, что он приживется в Эттене, потерпела крах.
Все началось, когда Винсент отказался идти в церковь на праздничную службу. «Я объяснил, что об этом не может быть и речи», – рассказывал он Тео. «Я честно сказал Па, что нахожу всю систему религии омерзительной». В яростном пылу спора они от религии перешли к истории с Кее Вос, а дальше – больше: Винсент припомнил отцу попытку упрятать сына в Гел и все остальное. Перепалка продолжалась до тех пор, покуда в ход не пошли все печальные события минувших четырех лет, подливая масла в костер взаимной вины и упреков. «Не припомню, чтобы когда-нибудь еще я испытывал такую ярость», – признавался Винсент.
Годами копившаяся обида сына выплеснулась на Доруса неистовым потоком праведного негодования и грубых ругательств. Винсент заявил, что слишком долго щадил чувства отца и сносил оскорбления. «Я больше не мог сдерживать злость».
Ссора прекратилась, только когда Дорус, потеряв терпение, крикнул: «Довольно!» Он велел сыну покинуть дом и чтобы духу его здесь больше не было. «Убирайся из моего дома, – прогремел он. – Чем скорее, тем лучше, через полчаса – лучше, чем через час». На этот раз ни отсрочка, ни примирение были уже невозможны. То самое окончательное изгнание, которого всегда страшился Винсент, случилось. Уходя, он услышал, как за его спиной дверь заперли на замок.

 

Воспоминания о событиях Рождества 1881 г. всегда будут отзываться чувством горечи в душе Винсента. «Это глубокая рана, которая затянулась, но зажить окончательно не сможет никогда, – и через много лет она будет болеть не меньше, чем в первый день», – напишет он спустя два года. Происшедшее стало в глазах Винсента кульминацией бесчисленных обид и несправедливостей, пережитых им в прошлом и раз за разом повергавших его в бездну отчаяния. Только теперь Винсент избежал путешествия в черную страну. Теперь его вел за собой новый свет: новая религия – реализм и новый проповедник – Антон Мауве.
Еще до отъезда Винсента в Эттен, в Гааге, Мауве поставил перед ним натюрморт: чайник, бутылка, пара башмаков. «Вот так нужно держать палитру», – объяснял Мауве, показывая Винсенту овальную доску с красками.
Винсент восторженно писал брату: «С живописью начнется моя настоящая карьера».
Назад: Глава 13 Страна картин
Дальше: Глава 16 Рука рисовальщика