Книга: Дверь
Назад: Финал
Дальше: Примирение

Наследство

Часто я думаю, как, в сущности, просто свершилось все. Не пожелав вовлекать малочисленную родню и немногих знакомых в свои проблемы, одним великолепным жестом полководца сама разрубила их запутанный узел. Уж коли некуда деваться, нечего и тянуть! Человечество шагает семимильными шагами, и по прошествии веков даже во сне не приснится никому, скольких трудов на заре его жизни могла всем и каждому стоить какая-нибудь жалкая чашка какао. И что даже в нашем теперешнем настоящем не так-то легко окажется устроить судьбу человека, слишком не похожего на других. За нас, не решавшихся додумать это до конца, додумала она – и незамедлительно удалилась. И неповоротливые, вечно заваленные делами учреждения на сей раз, будто по внушению Эмеренц, проявили чудеса оперативности. Домовая книга вместе с другими перепачканными бумагами погибла в огне, но похоронное бюро без звука выдало подполковнику разрешение на погребение. И в больнице нашли вполне естественным, что накануне выписки у пожилой больной от волнения отказывает сердце. И день похорон и моего введения в права наследства назначен был без проволочек.
Пока предполагалось лишь временное, предварительное захоронение урны. Постоянное место упокоения Эмеренц, ее Тадж-Махал, только предстояло воздвигнуть, хотя сын брата Йожи предъявил мне квитанцию заказа на его сооружение, заодно попросив условиться о погребении с его преподобием. Я не сразу обещала, сначала даже отказалась, желая хотя бы тут соблюсти верность Эмеренц: она на церковный обряд ведь не стала бы притязать. Но тогда, по мнению сына брата Йожи, все возмутятся, вся улица его осудит – давайте уж лучше, как принято. Мы решили не рассылать никаких траурных извещений, просто дать объявление в газете о времени похорон. Сын брата Йожи письмом сообщил о случившемся в Чабадуль, откуда тотчас пришел ответ с выражениями соболезнования и уведомлением, что обстоятельства не позволяют им, к сожалению, проводить Эмеренц в последний путь. В остальном же полагают они вполне справедливым, что Эмеренц оставляет свои сбережения племяннику. Они ведь действительно ей не помогали – и не потому даже, что не просила; просто родственные связи давно порвались. И против намерения перенести прах усопших из Надори не только ничего не имеют, а искренне будут благодарны.

 

Пока мы – там, где обычно Эмеренц собирала свой штат, в преддверии Заповедного Града, – обсуждали, что еще остается сделать, пес безучастно лежал у наших ног. Теперь уже можно было с ним беспрепятственно ходить к бывшему жилищу Эмеренц: он вел себя так, будто никогда там и не бывал. Три дня донимал мужа воем, который под конец перешел в жалобное поскуливание, а потом в один прекрасный день, оставив свое лежание пластом, встал, потянулся, отряхнулся, как после долгого сна, – и больше не подавал голоса. В самом полном смысле: ни нас уже ни о чем не предупреждал лаем, ни радости не выражал своим особым, частым потявкиваньем, ни огорчения. Самое большее, заворчит при какой-нибудь лечебной процедуре.
Оформление моих прав на наследство назначено было на тот же день, что и похороны. В девять утра мы – сын брата Йожи и я с подполковником – явились в совет. Никакой инвентаризации не потребовалось. Предъявив акт санэпидстанции, подполковник сказал, что только в дальней комнате, которую он в свое время осматривал, имеется обстановка: красивая старинная мебель, остальное же, собственно, уничтожено. У покойной было, конечно, свое налаженное хозяйство, но кухонное оборудование утрачено почти целиком, могут, если хотят, проверить. Но они ничего не пожелали проверять. Сын брата Йожи подтвердил, что не претендует на недвижимость, тетка еще при жизни обеспечила его деньгами – и за десять минут все было улажено. Оформлявшая документы молодая женщина, улыбнувшись, попросила, правда, сообщить все-таки, если покойная, паче чаяния, оставила мне очень уж крупные ценности, придется тогда уплатить налог; я пообещала. Проделали все быстро, вежливо, даже кофе предложили. Мы были в черном, подполковник – даже в парадном мундире, который полагалось надевать при встречах глав иностранных государств. На его машине доехали мы до Фаркашретского кладбища, и сын брата Йожи поставил нас в известность, что ко дню св. Иштвана последнее пристанище Эмеренц будет готово; состоится в Надори к тому времени и эксгумация. Так что двадцать пятого августа просит снова прибыть сюда: уже к склепу, где окончательно будет установлена урна с прахом Эмеренц.
Уже издали доносились заунывные звуки траурной музыки. На площадке перед выставленной урной чернела толпа народа. Рассказывали (сама я не видела), что все частники в округе на время захоронения позакрывались: и Шуту, и сапожник, и красильщик, и штопальщица чулок, и продавец содовой, и вафельник, и скорняк, и педикюрша – словом, все. Каждый вывесил на двери записку: «Закрыто по семейным обстоятельствам» или «Ушли на похороны». Лапидарнее всего было объявление сапожника, который на расписании дней и часов своей работы сбоку приписал просто: «ЭМЕРЕНЦ». Урну обрамляли бесчисленные букеты цветов, но я никак не могла заставить себя смотреть в ту сторону. Сын брата Йожи провел нас меж тем на предназначенные для родственников места. Я стояла и ломала голову: а придет ли еще пастор после нашего с ним мучительного получасового разговора? Диспут этот, напоминавший прения стародавних Отцов Церкви, вполне подошел бы для какого-нибудь вестника богословия. Его тезис был прост: достоин ли церковного обряда никогда не переступавший порог храма Божьего и беспрестанно дававший к тому же понять, что отвратил взоры от небес, скандализуя своими заявлениями прихожан? На мои попытки растолковать, каким человеком была Эмеренц, он холодно отвечал: его долг – блюсти божественные и церковные установления. По какому праву может ожидать от него услуг лицо, которое само не соблюдало требований веры, уклоняясь от святого причастия и весь приход смущая своим неподобающим, нехристианским поведением? Это не она ожидает, возражала я ему, это мы все, ее доброжелатели, от него ожидаем. Ведь так принято и полагается: отдать ей дань уважения, ибо других таких же безупречных христианок мало среди его прихожан. Неважно, что она дерзко высказывалась о церкви – и о предопределении отзывалась в том духе, что, дескать, не может Господь быть хуже ее, она вон прощает же собаке всякое непотребство – так почему небеса должны заведомо обречь ее на муки, не взвесив всех поступков?.. Не может этого быть, такой несправедливости. Эта женщина не воскресным утром, с девяти до десяти, исполняла свой долг христианки, а всю жизнь; не в церкви, а среди людей, руководствуясь такой чистейшей любовью к ближнему, какая разве в Библии описана. Здесь, у всех на виду, ходила она по больным со своими мисками… Не слепой же он? Не сказав ни да ни нет, серьезный и образованный молодой церковнослужитель спросил, когда захоронение. И вежливо, но подчеркнуто официально провожая меня, заметил: к сожалению, ему не представилось случая узнать Эмеренц с лучшей стороны.
И меня тронуло теперь появление его в полном облачении. В разумной, безупречно построенной речи отдал он должное ценности простого физического труда. Но остерег собравшихся: не следует думать лишь о хлебе насущном и мнить, будто религия – частное дело каждого и веру можно исповедовать помимо нашей матери-церкви. Строго, корректно, внушительно прозвучали в его устах слова прощания с усопшей. Но настолько лишены они были всякого чувства, так мало вязались с подлинным обликом Эмеренц… И я ощутила скорее некое сонливое отупение, как от хлороформа, нежели ту пронзительную, ошеломляющую боль, которую обычно после утраты близких причиняет вид странного низенького сосуда с горсткой праха, бывшего якобы живым, смеющимся человеком… Провожавших было такое множество, словно у Эмеренц оказалась дюжина детей с подобающим количеством отпрысков – или она в каком-нибудь людном месте работала: скажем, на заводе. И главная аллея, и боковые дорожки – все было черным-черно от наплыва сердобольных. Иные теснились поближе к пастору, черпая утешение в его сдержанно-серьезном напутствии. Стоявшим в отдалении было легче, они могли, по крайней мере, всплакнуть. Положила к урне Эмеренц в нише колумбария букетик цветов из ее палисадника и я. Еще одна молитва прозвучала, и нишу замуровали, вцементировав табличку с именем. Шуту рыдала взахлеб, Адель же все это время на нее смотрела, боясь нечаянно перевести взгляд на урну.

 

Если пронзить сердце очень острым лезвием, человек не упадет мгновенно. И мы все знали, что самое болезненное чувство утраты наступит потом, что лишь позже мы пошатнемся и падем наземь – и не тут, где присутствие Эмеренц, пусть даже в немыслимом виде урны, еще как-то ощутимо, а где-нибудь на улице, куда она не выйдет больше с метлой; в саду, куда напрасно будут на своих бархатных лапках прокрадываться отощавшие кошки или бездомные собаки: никто их уже не покормит. У всех нас Эмеренц унесла частицу жизни. Подполковник всю церемонию прощания выстоял, будто в почетном карауле; сын брата Йожи с женой плакали не таясь. Я вообще не могу плакать на людях, но и у меня сжалось горло от предчувствия, что все впереди, еще наплачусь; так дешево не отделаюсь.
По окончании основная масса провожающих осталась, медля расходиться. Адель, которая как-то раскованнее, самоувереннее и громогласнее стала без Эмеренц, – та со своим сильным характером словно сдерживала, оттесняла ее, – перебегала от одного к другому, организуя что-то, предлагая пойти выпить кофейку или пивка. Шуту – она после того предложения заменить Эмеренц попала в черный список – постояв особняком, вскоре ушла.
Мы тоже направились домой. Подполковник спросил у сына брата Йожи, не хочет ли он поприсутствовать при том, как будут открывать для меня внутреннюю комнату, поскольку бригада должна к вечеру освободить квартиру, чтобы санинспекция произвела обещанный осмотр. Тот сказал, что в завещании нет такого условия; пускай квартиру забирают как служебную, а я, что мне понадобится, могу взять оттуда, ненужное же отдать кому хочу. Жена его, однако, не прочь была посмотреть, что мне такое завещано. Но он воспротивился: что еще за любопытство: Эмеренц их не обошла бы, будь там что-то для них подходящее, он и так ей за все несказанно благодарен. И они на своей машине уехали. Нас довез опять подполковник. Муж направился домой, а мы – к Эмеренц. Улица была пустынна. Предположение мое оправдалось: Аделька свое поминальное угощение устроила где-то возле кладбища.
В углу перед дверью стоял топор, с помощью которого отдирали доски с кухонной и той, внутренней, двери, оставшейся без ключа. На вопрос подполковника, сопровождать ли меня, я ответила согласием. Ведь жилище Эмеренц окружала легенда: неизвестно еще, что меня там ожидает. Нервы мои были натянуты до предела – и не было пастора, чтобы трезвым словом разрядить напряжение.
– Что вы волнуетесь так? – спросил подполковник. – Эмеренц вас любила, от нее не приходится ждать зла. Был я в свое время в той комнате, там только мебельный гарнитур в чехлах. И зеркало, очень красивое. Идемте!
Мы вошли, поначалу ничего нельзя было разобрать. Полная темнота. Ну да, конечно: ставни. Мы стали шарить по стенам в поисках выключателя. Комната бог знает сколько времени не проветривалась, и в этом застоявшемся воздухе, вдобавок с проникшим туда запахом дезинфекции, мы оба закашлялись. Зажегши наконец свет – и заметив, что я борюсь с дурнотой, – спутник мой вытащил меня обратно и, только распахнув все окна, впустил опять. И я увидела, что определено было мне увидеть волей Эмеренц, – и чуть не упала, ухватясь за стенку.
Такое разве в кино увидишь, да и то поверится с трудом. Этот слой пыли в палец толщиной, покрывающий мебель, эта виснущая сверху паутина, которая при малейшем движении липла к лицу и волосам. Чехлы – наверно, после посещения полиции – были сняты. Ребром ладони провела я по одному из кресел – обнажилось золоченное сиденье, обитое бледно-розовым бархатом. Красивейшая обстановка из когда-либо виденных мной предстала перед нами. Подлинный салон конца восемнадцатого века в стиле рококо, работа какого-нибудь графского еще, быть может, поставщика. Настоящее музейное сокровище! Столик с разрисованной пастушками и овечками фарфоровой крышкой, словно предназначенный для моего так и не купленного дома; козетка на позолоченных ножках, не толще кошачьих лапок. От легкого хлопка по сиденью пыль взвилась над ней и шелковая обивка лопнула, будто испустив дух от такого неласкового прикосновения. В простенке подымалось высокое зеркало; под ним на подзеркальнике в обрамлении двух фарфоровых фигурок – единственный живой предмет: бойко ходившие часы с луной, звездами и солнцем. Я хотела и с них смахнуть пыль, но подполковник остановил.
– Не трогайте ничего, тут все еле дышит: и обивка, и мебель, кроме разве этих часов. Давайте я вам их сниму.
Мне хотелось хотя бы фигурки потрогать – или посмотреть, что в ящичках подзеркальника. И я, не послушавшись, потянула, потом покрутила за шишечку, доискиваясь, каким, одним владельцам ведомым движением открывается ящик. Но он не открывался. Вместо этого, словно в каком-нибудь кафкианском сне или фильме ужасов, весь столик обрушился. Не сразу, не лавиной, а медленно, постепенно разваливаясь, точно тая, рассыпаясь в порошок. И часы с фигурками тоже съехали, упали в эту золотую пыль.
– Древоточец, – сказал подполковник. – После нашего дознания комната не открывалась, и вот… все поедено. Отсюда ничего не унести. Вот что ей, значит, досталось в вознаграждение за спасение Эвы. Будь эта мебель цела, цены бы ей не было, а так… Смотрите.
Ладонью надавил он на кресло – и оно тоже рассыпалось. Дикая ассоциация с хортобадьским танковым сражением, не знаю уж почему, мелькнула у меня в уме. Наверно, виденное там в молодости стадо, расстрелянное немцами из пулеметов, напомнила эта мебель, которая распадалась на наших глазах. Будто некий чудодейственный мумифицирующий состав сохранял ее, покуда не коснулся вновь человеческий взгляд. Вот так же торчали в небо рога над истлевающими шкурами, как эти ножки из-под скрученной в клочья, отставшей от дерева обивки.
– Ничего путного, пригодного, – сказал подполковник. – Я велю тут убрать. Часы возьмете? Тикают еще… Фигурки, к сожалению, разбились.
Не нужно было мне ни часов, ничего. Так они и остались на полу, а я ушла, не оборачиваясь, с сухими глазами. Подполковник откланялся, оставив двери незапертыми. Адель рассказывала потом, что, когда пришли рабочие, там ничего не было – ни часов, ни разбитых фигурок – одна истлевшая рухлядь. Я не слушала, мне уже было все равно.
Назад: Финал
Дальше: Примирение