Книга: Эйфория
На главную: Предисловие
Дальше: Примечания

Лили Кинг
Эйфория

Моей матери Венди с бесконечной любовью
Конфликты из-за женщин задают тон в жизни первобытного общества Новой Гвинеи.
Маргарет Мид
Опыт, вопреки распространенному мнению, это преимущественно воображение.
Рут Бенедикт
Euphoria by Lily King

 

Copyright © 2014 by Lily King

 

Издание осуществлено при содействии Grove/Atlantic, Inc. и Литературного агентства “Синопсис”

 

© Мария Александрова, перевод, 2019
© Андрей Бондаренко, оформление, 2019
© “Фантом Пресс”, издание, 2019
1

 

 

Когда они уплывали от мумбаньо, вслед им полетел какой-то предмет. Он плюхнулся в воду в нескольких ярдах позади каноэ. Что-то светло-коричневое.
– Еще один мертвый младенец, – сообщил Фен.
К тому времени он уже разбил ее очки, так что она не знала, шутит он или нет.
Впереди, в темно-зеленой излучине, маячил просвет, туда и направлялась лодка. Нелл сосредоточилась на этом и больше не оборачивалась. Несколько местных жителей на берегу пели и били в гонг, но она не захотела напоследок взглянуть на них. Всякий раз, как гребцы – все стояли в полный рост, перекрикиваясь с приятелями и родственниками на берегу или в других каноэ, – разом мощно взмахивали веслами, легкий порыв ветра касался ее влажной кожи. Язвы саднили и чесались, словно торопясь зарасти, пока им досталось хоть немного сухого воздуха. Ветер поднимался и стихал, поднимался и стихал. Между ощущением и его осознанием возникала пауза, и она понимала, что это начинается очередной приступ. Гребцы прервались, чтобы стукнуть по змеиной голове черепахи, подцепить и втащить ее, отчаянно дергающуюся, в лодку. Фен промычал погребальную песнь черепахе, но так тихо, что расслышали только они двое.
У слияния Юата и Сепика их ждал катер. На борту его, помимо капитана по имени Минтон, которого Фен знал еще по Кэрнсу, две белые пары. На женщинах узкие вечерние платья и шелковые чулки, мужчины в смокингах. Местные обитатели – судя по тому, что жара не доставляла им неудобств; мужчины либо заправляют делами на плантациях или рудниках, либо обеспечивают исполнение законов, защищающих их. Ну хотя бы не миссионеры. Сегодня она не выдержала бы миссионеров. У одной из женщин сияющие золотистые волосы, у другой – ресницы, как черные стрелки папоротника. У обеих – вышитые бисером клатчи. Нежная белизна их рук казалась ненастоящей. Хотелось дотронуться до той, что стояла ближе, задрать рукав платья и посмотреть, далеко ли тянется белый цвет, – как делали все туземцы повсюду, куда она приезжала впервые. Когда они с Феном поднялись на борт, со своими грязными узлами и малярийными глазами, во взглядах женщин мелькнуло сочувствие.
Мотор взревел так громко, страшно и внезапно, что она совсем по-детски зажала уши ладонями. Заметив, как Фен дернулся, чтобы повторить ее жест, но сдержался, она безотчетно улыбнулась, но ему не понравилось, что она видела его слабость, и он отошел в сторону поболтать с Минтоном. Она уселась на корме с женщинами.
– А что за событие сегодня? – спросила она Тилли, золотоволосую. Будь у нее самой такие волосы, туземцы щупали бы их непрерывно. С такими волосами в поле нельзя.
Обе дамы сумели сквозь грохот двигателя расслышать ее вопрос и расхохотались.
– Сегодня канун Рождества, дорогуша.
Обе уже были навеселе, хотя едва миновал полдень, и, конечно, к ней можно обращаться снисходительно, когда на ней замусоленная хлопковая рубаха поверх шаровар Фена. Кожа в ссадинах и мелких язвочках, на запястье свежий порез от шипа саговой пальмы, правое колено подкашивается, плечевой неврит – еще с Соломоновых островов – и вдобавок резкий зуд между пальцами ног, только бы не новый приступ грибковой инфекции. На берегу лагуны, во время работы, она спокойно терпела неудобства, но здесь, рядом с этими дамами в шелках и жемчугах, ей стало не по себе.
– Как ты думаешь, лейтенант Босуэлл придет? – спросила Тилли подругу.
– Она считает его неотразимым. – Вторая, Эва, была выше ростом, величава и без обручального кольца.
– Вовсе нет. Но тебе он тоже нравится, – возмутилась Тилли.
– Но ты замужняя женщина, дорогая.
– Нельзя ожидать от человека, что он прекратит замечать других людей ровно в ту минуту, как наденет обручальное кольцо.
– Я-то и не ожидаю. Но вот твой муж определенно именно так и думает.
Нелл мысленно записывала:
украшения на шее, запястьях, пальцах;
декоративная раскраска только на лице;
подчеркнуты губы (ярко-красным) и глаза (черным);
бедра тоже подчеркнуты – утянутой талией;
беседа соперниц, напористая и агрессивная;
значимая ценность – мужчина, необязательно обладать им, но необходимо иметь возможность привлекать его внимание.
Она просто не могла удержаться.
– Вы изучали туземцев? – спросила Тилли.
– Нет, она явилась прямо с бала дебютанток в Плавучем дворце. – У Эвы был выраженный австралийский акцент, точно как у Фена.
– Да, – сказала она. – С июля. В смысле, с прошлого июля.
– Полтора года где-то на крошечной речушке? – ужаснулась Тилли.
– Боже правый, – прокомментировала Эва.
– Первый год в горах на севере, у анапа, – уточнила Нелл. – А потом еще пять с половиной месяцев с мумбаньо в верховьях Юата. Мы довольно быстро оттуда уехали. Они мне не понравились.
– Не понравились? – вытаращила глаза Эва. – По мне, так вполне достаточно, что вам удалось сохранить голову на прежнем месте.
– Они каннибалы?
Ответить честно было бы неосмотрительно. Она же не знала, чем занимаются их мужчины.
– Нет. Они полностью понимают и строго соблюдают новые законы.
– Эти законы не новые, – уточнила Эва. – Они приняты четыре года назад.
– Думаю, для древних племен все это в новинку. Но они подчиняются – и списывают все свои несчастья на то, что более не практикуют человекоубийство.
– Но они говорят об этом? – Тилли не отставала.
Интересно, почему все белые расспрашивают о каннибализме. Она вспомнила, как Фен, вернувшись с десятидневной охоты, неловко попытался скрыть от нее правду. “Я попробовал, – буркнул он в конце концов. – И да, они правы, похоже на старую свинину”. Среди мумбаньо ходила шутка, что миссионер на вкус напоминает старую свинью.
– Да, говорят, и они очень тоскуют без этого.
И Тилли, и даже развязная Эва поежились.
А потом Тилли спросила:
– А вы читали книгу о Соломоновых островах?
– Ту, где все дети развратничают по кустам?
– Эва!
– Читала. – И, не сдержавшись, Нелл спросила: – Вам понравилось?
– Ну, не знаю, – протянула Тилли. – Я не поняла, из-за чего столько шуму.
– А что, был шум? – Нелл ничего не слыхала о том, как книгу приняли в Австралии.
– Вроде того.
Она хотела расспросить, от кого они узнали и что именно, но тут один из мужчин подошел с громадной бутылкой джина и стаканами.
– Ваш муж сказал, что вы не захотите выпить, – извинился он за отсутствие бокала для Нелл.
Фен стоял к ней спиной, но по его позе – чуть сгорбился, приподнялся на носках – она могла угадать выражение его лица. Свою мятую несвежую одежду и странную профессию он компенсировал агрессивной маскулинностью. И позволял себе улыбаться лишь собственным шуткам.
Приободрившись после пары глотков, Тилли продолжила расспросы:
– А что вы планируете написать об этих племенах?
– Сейчас это лишь мешанина в моей голове. Пока не сяду за свой рабочий стол в Нью-Йорке, никогда не могу сказать, что получится. – Нелл поймала себя на стремлении соперничать, одержать верх над этими чистыми, ухоженными дамами, создавая образ рабочего места в Нью-Йорке.
– Туда-то вы сейчас и направляетесь, обратно к своему столу?
Ее стол. Ее кабинет. Окно, выходящее на Амстердам-авеню и 118-ю улицу. Издалека это пространство вызывает дикую клаустрофобию.
– Нет, мы сейчас в Викторию, изучать аборигенов.
Тилли скорчила гримасу, надув губки.
– Бедняжка. У вас и так уже заморенный вид.
– Мы прямо тут, на месте, можем рассказать все, что вам нужно знать об аборигенах, – добавила Эва.
– С этим последним племенем… мы прожили с ними пять месяцев. – Нелл не знала, как объяснить. Они с Феном не сошлись ни по одному пункту относительно мумбаньо. Он разнес в пух и прах ее доводы. И сейчас она наслаждалась образовавшейся блаженной пустотой. Тилли смотрела на нее с рассеянным участием очень пьяного человека. – Иногда просто обнаруживаешь культуру, которая тебя крайне удручает, – выговорила она наконец.
– Нелли, – окликнул Фен. – Минтон говорит, что Бэнксон еще здесь, – и махнул рукой вверх по течению.
Ну разумеется.
– Тот, кто украл твою москитную сетку? – Она пыталась шутить.
– Ничего он не крал.
Как он там сказал? На судне, когда они возвращались с Соломоновых островов, это был один из первых их разговоров. Они сплетничали о своих старых профессорах. Хэддон был добр ко мне, сказал тогда Фен, но свою сетку он отдал Бэнксону.
Бэнксон разрушил их планы. Они приехали в 1931-м, чтобы изучать племена Новой Гвинеи. Но поскольку на Сепике работал Бэнксон, им пришлось переместиться севернее, в горы, к анапа, – в надежде, что когда они через год вернутся, то он уже уедет и они смогут выбирать среди речных племен, чья культура, менее изолированная, богата художественными, экономическими и духовными традициями. Но Бэнксон все еще торчал там, и они вынуждены были двинуться в противоположном направлении, подальше от него и племени киона, которым он занимался, на юг по притоку Сепика под названием Юат, где и нашли мумбаньо. Нелл с первой недели поняла, что выбрать это племя было ошибкой, но потребовалось целых пять месяцев, чтобы убедить в этом Фена.
Фен подошел к ней:
– Нужно повидаться с ним.
– Правда? – Раньше он никогда не предлагал ничего подобного. С чего бы сейчас, когда они уже подготовились к отъезду в Австралию? Четыре года назад он уже встречался в Сиднее с Хэддоном, Бэнксоном и их москитной сеткой, и, кажется, они не слишком понравились друг другу.
Киона Бэнксона были воинами, властителями Сепика, еще до того, как австралийское правительство принялось наводить свои порядки, расселять деревни, раздавать их жителям участки земли, которые никому не были нужны, а недовольных бросать в тюрьмы. Мумбаньо, сами жестокие воители, рассказывали легенды о доблести киона. Поэтому Фен и хотел встретиться с Бэнксоном. Другой берег реки всегда зеленее, часто говорила она ему. Но невозможно было не завидовать чужим племенам. Пока не выложишь все аккуратно на бумагу, собственное племя кажется полной ерундой.
– Думаешь, мы встретимся с ним в Ангораме? – спросила она. Они не могли таскаться следом за Бэнксоном. Они же решили ехать в Австралию. Денег хватит максимум на полгода, а только на то, чтобы обосноваться среди аборигенов, уйдет несколько недель.
– Сомневаюсь. Убежден, он сторонится правительственных контор.
Из-за скорости катера сохранять равновесие было трудно.
– Нам нужно попасть на завтрашнее судно в Порт-Морсби, Фен. Гунай – разумный выбор.
– Ты думала, что и мумбаньо – разумный выбор, когда мы к ним отправились. – Он встряхнул кубики льда в пустом стакане. Вроде хотел что-то добавить, но развернулся и ушел к Минтону и остальным мужчинам.
– Давно женаты? – спросила Тилли.
– В мае было два года, – ответила Нелл. – Свадьба состоялась за день до нашего отбытия сюда.
– Роскошный медовый месяц.
Все расхохотались. Бутылка джина вновь пошла по кругу.
Следующие четыре с половиной часа Нелл наблюдала, как разодетые парочки пьют, задирают друг друга, флиртуют, обижают, смеются, извиняются, расстаются, вновь сходятся. Она смотрела на их юные смущенные лица, видела, как тонок слой самоуверенности и как легко он соскальзывает, когда они думали, что никто их не видит.
Время от времени муж Тилли поднимал руку, указывая на берег: двое мальчишек с сетью, сумчатая куница, мешком свисающая с дерева, морской ястреб, планирующий к гнезду, красный попугай, передразнивающий звук мотора. Она старалась не думать о селениях, мимо которых они проплывали, о домах на сваях и земляных очагах, о детях, выискивающих змей в тростниковых кровлях, чтобы ловко пригвоздить их копьем. Народности, которые ускользали из рук, племена, о которых она никогда не узнает, слова, которых не услышит; опасение, что, возможно, прямо сейчас она проплывает мимо того самого народа, который должна была исследовать, людей, чей дух могла бы высвободить, открыть всему миру, а они освободили бы ее дух, – людей, чья жизнь была ей интересна и понятна. А вместо этого Нелл наблюдала за белыми колонизаторами и за Феном: как он нападал на них, жестко критикуя их работу и тут же переходя к обороне, едва начинали расспрашивать о его собственной; как время от времени он подходил к ней, но лишь для того, чтобы бросить пару резких слов, и внезапно удалялся. Фен проделал этот номер раза четыре или пять, сваливая на нее собственное разочарование, не осознавая, что творит. Он все еще не мог ей простить желания сбежать от мумбаньо.
– А он симпатичный, ваш муж, – заметила Эва, когда ее никто не мог услышать. – Держу пари, в костюме он неотразим.
Катер замедлил ход, в закатном свете вода отливала лососево-розовым, и вот они на месте. Трое мальчишек в белых штанах, голубых рубахах и красных бейсболках выскочили из здания Ангорам-клуба, чтобы пришвартовать катер.
– Осторожно! – рявкнул на них Минтон на пиджине. – Тихо-тихо.
Между собой мальчики говорили на своем языке – скорее всего, на тавэй. С пассажирами, сходящими на берег, они поздоровались: “Добрый вечер”, – с отчетливым британским акцентом.
Ей стало любопытно, насколько глубоко их знание английского.
– Как вам сегодняшний вечер? – спросила она самого старшего из мальчиков.
– Все хорошо, благодарю, мадам. – Свободной уверенностью и готовностью улыбнуться в любой момент он напомнил ей мальчиков-охотников анапа.
– Сегодня сочельник, я слыхала?
– Да, мадам.
– Вы празднуете Рождество?
– О да, мэм.
Миссионеры добрались и до них.
– И какого подарка ты ждешь? – спросила она второго мальчика.
– Сеть, мэм. – Он старался отвечать коротко и бесстрастно, как старший, но не сдержался: – Такую же, как досталась моему брату в прошлом году.
– И первым делом он поймал меня! – радостно выкрикнул самый маленький.
Все трое рассмеялись – зубы у них были белоснежными. У большинства мальчишек мумбаньо к этому возрасту уже недостает многих зубов, сгнили или выбиты, а те, что остались, в алых пятнах от бетеля, который они непрерывно жуют.
Едва старший мальчик начал рассказывать историю про сеть, Фен окликнул ее с трапа. Белые парочки, уже сошедшие на берег, кажется, посмеивались над ними – над женщиной в замызганных мужских шароварах, пытающейся беседовать с туземцами, над сухопарым угрюмым бородатым австралийцем – который, может, и неотразим, если его приодеть, а может, и нет, – волочащим, спотыкаясь, семейное барахло и зовущим свою жену.
Нелл пожелала мальчикам счастливого Рождества, что их позабавило, и они пожелали ей того же. Она бы предпочла усесться рядом с ними прямо тут, на мостках, и проболтать весь вечер.
Фен, она заметила, вовсе не сердился. Он вскинул оба баула на левое плечо и церемонно протянул ей правую руку, словно они оба были сейчас в вечерних нарядах. Она продела левую руку под его локоть, и он крепко подхватил ее. Язвы тут же засаднило.
– Ради всего святого, сегодня сочельник. Ты что, должна работать без перерыва? – Но сейчас его голос звучал лукаво, почти виновато. Мы вернулись, говорила его крепкая рука. С мумбаньо покончено.
Фен поцеловал ее, и это тоже было ужасно больно, но она не жаловалась. Он не любил ее сильной, как, впрочем, не любил и слабой. Еще много месяцев назад он устал от болячек и немощи. Когда у него случилась лихорадка, он прошел пешком сорок пять миль. Когда под кожей на ноге поселился жирный белый червяк, он сам вырезал его перочинным ножом.

 

Им выделили комнату на втором этаже. Пол вибрировал от музыки, гремевшей внизу, в клубной гостиной.
Она похлопала по одной из кроватей. Белые накрахмаленные простыни и мягкая подушка. Нелл вытянула заправленное одеяло и забралась в постель. Всего лишь узкая армейская койка, но словно тонешь в облаке – чистом, мягком, накрахмаленном облаке. Она чувствовала, как подступает сон, старый добрый сон, как в детстве.
– Отличная мысль. – Фен уже стаскивал ботинки. Тут стояла целая отдельная кровать для него, но он пристроился рядом, и ей пришлось повернуться на бок, чтобы не свалиться. – Время плодиться и размножаться, – нараспев протянул он.
Его руки скользнули под ее хлопковые трусы, стиснули ягодицы, и он крепко прижал ее к паху. Примерно таким манером она притискивала друг к другу своих бумажных кукол, когда уже достаточно повзрослела, чтобы прекратить играть с ними, но недостаточно, чтобы их выбросить. Но нет, не помогло, тогда он взял ее руку, потянул вниз и, когда она обхватила его, накрыл своей рукой и принялся двигать вверх-вниз в ритме, который она прекрасно знала, но он все равно никогда не позволял ей действовать самостоятельно. Дыхание тут же стало частым и шумным, но прошло много времени, прежде чем пенис начал хоть немного твердеть. Он болтался в их руках, как медуза. Да и все равно сейчас неудачное время. У нее скоро должны начаться месячные.
– Черт, – пробормотал Фен. – Да чтоб тебя.
Вспышка гнева словно направила заряд вниз, и внезапно он встал – большой, твердый и пылающе-багровый.
– Возьми его, – почти приказал он. – Засунь прямо сейчас.
Его бесполезно уговаривать, объяснять что-то про то, что там сухо, что время неподходящее, что температура поднимается или что подсохшие корочки на язвах отлетят из-за трения о льняные простыни и откроются ранки. И на постели останутся пятна крови, и горничные-тавэй подумают, что это менструальная кровь, и сожгут белье из-за своих языческих предрассудков, прекрасное свежее чистое белье.
Она засунула. Крошечная еще не саднящая часть ее плоти просто оцепенела, а может, даже умерла. Фен молотом врубался в нее.
Когда все закончилось, он сказал:
– Вот твой ребенок.
– По крайней мере, ножка или две, – ответила она, справившись с голосом.
Он рассмеялся. Мумбаньо уверены, что для того, чтобы сделать целого ребенка, нужно много подходов.
– Ручками мы займемся позже ночью. – Он повернул к себе ее лицо, поцеловал. – А сейчас давай собираться на вечеринку.
В дальнем углу стояла роскошная рождественская елка. Похожа на настоящую, словно ее действительно доставили морем прямиком из Нью-Гэмпшира. В комнате людно, в основном мужчины – плантаторы и надсмотрщики, владельцы катеров и правительственные чиновники, охотники на крокодилов со своими зловонными таксидермистами, торговцы, контрабандисты и несколько в хлам пьяных миссионеров. Красотки с катера блистали, каждая в окружении мужчин. Официанты из тавэй в белых фартуках разносили шампанское. Длинные руки и ноги, узкие носы, без всяких татуировок и пирсинга. Наверное, подумала она, совсем не воинственное племя, вроде анапа. Что, если бы правительственную базу решили основать ниже по течению Юата? На мумбаньо белые фартуки не нацепишь. При первой же попытке вам перережут горло.
Нелл взяла бокал с подноса. На другом конце зала, за рукой юноши, держащей поднос, рядом с елкой, она заметила мужчину. Ростом даже выше этой ели, он осторожно касался пальцами колючей ветки.

 

Она без очков, и мое лицо должно было казаться ей размазанным розовым пятном среди множества таких же пятен, но, кажется, она узнала меня, едва я поднял голову.
2

 

 

Три дня назад я пошел к реке топиться.
“Ты серьезно, Энди?” Вопрос с регулярными интервалами сотрясал мое тело, иногда он звучал моим голосом, иногда голосами моих братьев: Мартина – с полным осознанием иронии ситуации, Джона – чуть более сочувственно, но все же с недоуменно приподнятой бровью. В зарослях позади моей деревни, через которые я продирался, держа курс на северо-запад, виднелась прореха, ведущая к чистому пятнышку воды. На несколько шагов ближе к Лондону, всего на несколько. Привет, мам; пока, мам. Я любил тебя, по-настоящему, пока ты не извергла меня из кровоточащей полусферы. Я не был уверен, что кислород пригоден для меня. Я не чувствовал языка. “Он языка не чувствует, что ли?” Я слышал, как Мартин обращается к Джону голосом нашей старой кухарки Мэри. Джон заходился смехом, не в силах ответить. Камни – это просто смешно, и вдобавок громко клацают по моим бедрам. А теперь братцы хихикают над льняным пиджаком, отцовским, тем самым, с пятном от яйца, которое Мартин наверняка помнит. “У папы случилась настоящая истерика – правда ведь, Энди? – когда я любезно обратил его внимание на пятно”. Я продирался сквозь густые заросли, а братья корчили рожи, передразнивая меня за спиной, Джон просил Мартина прекратить, не то он обмочится от смеха. Я пришел на то место, где малыша Текета укусила змея. Он быстро умер – дыхательная система полностью отключилась. “Некоторым парням везет, а?” – сказал Мартин. Забавно, как отступают и прячутся тоска и страдание, когда у вас есть цель. Чувство, которое липким воском приклеилось давным-давно, ушло, я ощущал себя странно бодрым, чувство юмора вернулось ко мне, братья стали ближе, чем когда-либо прежде. Как будто они и впрямь могли вот-вот заговорить. Возможно, в итоге все самоубийства заканчиваются счастливо. Возможно, именно в этот момент человек и осознает истинный смысл – за рождением следует смерть. Смерть и есть та единственная цель, для которой предназначен каждый из нас, к которой стремится и от которой не может бесконечно увиливать. Даже мой отец, ныне тоже покойный, вынужден был бы согласиться с таким выводом. Неужели именно это ощущал Мартин, шагая к Пиккадилли? Я так себе и представлял всегда – не шел и не бежал, а именно шагал, как Джон маршировал на войну, которая поглотила его. А потом – пистолет из кармана, и прямо в ухо. Не в висок, а в ухо. Именно так и написали в протоколе зачем-то. Словно он хотел перестать слышать, а не прекратить жить. Интересно, металл коснулся кожи? Он помедлил, ощущая его холод, или все было кончено мгновенно, одним плавным движением? Он рассмеялся? Я мог представить Мартина в тот момент только смеющимся. Мартин ничего никогда не принимал всерьез. И уж точно – не юношу на Пиккадилли с пистолетом, приставленным к уху. Вот это-то меня и тревожило, когда я узнал, когда пришел директор и вызвал меня с урока французского. Почему Мартин отнесся так серьезно именно к этому? Почему он не мог выбрать что-нибудь другое? Я чувствовал, как меня засасывает в болото, своеобразное ментальное удушье. Старина Пролл с моей кафедры узнает новость и почувствует себя так же, как я в тот день в кабинете директора, – уставившись на папоротник в горшке на подоконнике и недоумевая, не может же Мартин это всерьез. Пролл не будет знать, смеяться ему или плакать. Чертов Бэнксон уехал и утопился в реке, будет с жаром рассказывать он в коридоре Макси или Хенину. И вот тогда кто-нибудь обязательно рассмеется. Ну а как иначе? Но зато мне не придется возвращаться и опять в одиночестве торчать в этой гудящей москитами комнате. А если не сверну к реке (она уже поблескивает сквозь матовые зеленые листья размером с ладонь), могу просто продолжать идти. И постепенно дойду до пабей. Я ни одного не видел раньше. Половину племени упекли за решетку, потому что не желали подчиняться новым законам.
Я приближался к воде. Язык что-то плохо слушался. Все хуже. Я его не ощущал, хотя кровь циркулировала, – металлический, бесчувственный, нечеловеческий. Я шагал прямо в реку. Да, пожалуй, все же одним движением, из кармана, к уху и бабах. Вода была теплой, и льняной пиджак не надулся пузырем. Тяжело обвиснув, он прилип к телу. Движение позади меня. Крокодил, наверное. Впервые я не испугался. Быть съеденным крокодилом. Посильнее, чем разнести себе башку на Пиккадилли. У киона крокодилы – священные животные. Может, я стану частью их мифологии, несчастный белый человек, который обратился в крокодила. Я погрузился под воду. Сознание мое не успокоилось, но я не был несчастен. К сожалению, я всегда умел надолго задерживать дыхание. Мы вечно соревновались, Мартин, Джон и я. Им казалось забавным, что у младшего самые мощные легкие, что я доводил себя почти до обморока, но не сдавался. Простофиля ты, Энди, – частенько приговаривал отец.
Они схватили меня так резко и крепко, что от неожиданности я умудрился хлебнуть воды и, хотя оказался на поверхности, не мог вдохнуть. Мужчины обхватили меня за плечи с обеих сторон. Они вытащили меня на берег, перевернули, пошлепали, как саговую лепешку, встряхнули, поставили на ноги, все время наставительно что-то выговаривая на своем языке. Нашарили камни в моих карманах, вытащили. Двое мужчин, тела их почти сразу высохли, потому что на них не было ничего, кроме куска ткани на бедрах, а я оседал под весом всей своей одежды. Из камней в моих карманах они сложили на берегу горку и перешли на язык киона, которым владели даже хуже, чем я, объясняя, что они знали, что я человек Текета из Ненгаи. Камни – это красиво, сказали они, но опасно. Можешь их собирать, но когда пойдешь плавать, оставляй на берегу. И не плавай в одежде. Это тоже опасно. И не плавай в одиночку. Когда человек один, он обязательно попадет в беду. Они спросили, знаю ли я дорогу обратно. Они были суровы и немногословны. Взрослые, у которых едва хватает терпения на младенца-переростка.
– Да, – сказал я. – Со мной все хорошо.
– Мы не можем идти с тобой дальше.
– Все в порядке.
И я пустился в обратный путь. Слышал их голоса за спиной, они возвращались к реке. Они говорили быстро, громко, на языке пабей. Разобрал знакомое слово, “тайку” – “камни” на языке киона. Сначала один произнес его, потом другой, громче. Потом донесся раскатистый утробный хохот. Они смеялись, как люди в Англии смеялись давно, еще до войны, когда я был мальчишкой.

 

В итоге к Рождеству я все еще оставался в живых, поэтому собрал вещи и отправился праздновать вместе со всеми в обществе пьяных гуляк на правительственной базе в Ангораме.
3

 

 

– Бэнксон. Господи. Рад видеть вас, дружище.
Я помнил Шайлера Фенвика, дешевого истеричного ублюдка, который меня недолюбливал. Однако когда я протянул руку, он отодвинул ее и сгреб меня в объятия. Я обнял его в ответ, и это зрелище вызвало добрый смех у болтавшихся поблизости подвыпивших штафирок. Горло перехватило от внезапно нахлынувших чувств, и, прежде чем я успел взять себя в руки, он уже представлял меня своей жене.
– А вот и Бэнксон, – сообщил он, будто день и ночь они только обо мне и говорили.
– Нелл Стоун, – сказала она.
Нелл Стоун? Фен женат на Нелл Стоун? Он, конечно, любитель розыгрышей, но, похоже, на этот раз не шутит.
Ни в одной из бесед о Нелл Стоун никто никогда не упоминал, что она такая хрупкая или болезненная. Она протянула мне руку, с едва зажившим порезом поперек ладони. Ответить рукопожатием означало бы растревожить рану. Улыбка ее была искренней, но лицо землистое и глаза подернуты пеленой боли. Личико маленькое, глаза огромные, дымчатые, как у кускуса, мелкого сумчатого, которых детишки киона держат в качестве домашних зверьков.
– Вам больно. – Я чуть не сказал больны. И коснулся ее ладони вскользь, едва задев.
– Ранена, но не убита. – Она выдавила смешок. Прелестные губы на изможденном лице.
Как только кровь перестанет течь, зазвучало в моей голове продолжение баллады, я в битву ринусь, меч обнажив.
– Как чудесно, что мы вас застали, – сказал Фен. – Думали, вы уже покинули эти места.
– Должен был. Полагаю, мои киона праздновали бы неделю напролет, если бы я свалил. Но вечно надо воткнуть на место еще один последний кусочек пазла, даже если он абсолютно неподходящей формы.
Они дружно рассмеялись, и глубоко сочувственное понимание целительным бальзамом пролилось на мои истрепанные нервы.
– В поле всегда так бывает, верно? – улыбнулась Нелл. – А потом возвращаешься – и все складывается.
– Разве?
– Если закончил работу, то да.
– Ой ли? – Придурковатая интонация в моем голосе была определенно лишней. – Пойдемте выпьем. И поедим. Хотите есть? Ну конечно, должны хотеть. Присядем? – Сердце колотилось где-то в горле, и я не мог думать ни о чем, кроме как удержать этих двоих. Я чувствовал выпирающее зобом из меня одиночество и не находил способа скрыть его.
В дальней части зала нашлось несколько свободных столиков. Сквозь клубы табачного дыма мы направились к столику в самом углу, пробираясь между белыми полицейскими и золотоискателями, быстро напивавшимися и орущими друг на друга. Оркестр заиграл Lady of Spain, но никто не танцевал. Я подозвал официанта, указал на столик и попросил принести нам ужин. Они шли передо мной, Фен первым, далеко впереди, а Нелл отстала, прихрамывая на левую ногу. Я шел вплотную следом. Голубое хлопковое платье было сзади помято.
В моем представлении Нелл Стоун была старше, пожилой почтенной дамой. Я не читал книгу, сделавшую ее знаменитой, – книгу, после которой при упоминании ее имени в воображении возникали картины сладострастных сцен на тропических пляжах, – но я представлял американскую домохозяйку посреди сексуальных эскапад на Соломоновых островах. А эта Нелл Стоун оказалась почти девочкой с хрупкими руками и густыми волосами, заплетенными в толстую косу.
Мы устроились за маленьким столиком. Над нами нависал мрачный портрет короля.
– Откуда вы сейчас? – спросил я.
– Мы начали в горах, – ответила Нелл.
– В высокогорье?
– Нет, в Торричелли.
– Провели год в племени, у которого нет даже самоназвания.
– Мы назвали его по имени ближайшей горы, – сказала Нелл. – Анапа.
– Будь они покойниками, и то были бы менее скучными, – фыркнул Фен.
– Милые и кроткие, но очень слабые и истощенные.
– Удушающе тупые, хочешь ты сказать, – уточнил Фен.
– Фен почти весь год провел на охоте.
– Это был единственный способ не сдохнуть с тоски.
– А я проводила время с женщинами и детьми в огородах, дававших пропитание, которого едва хватало для выживания деревни.
– И вы прямо оттуда сейчас? – Я пытался вычислить, где и как она умудрилась прийти в такое жуткое состояние.
– Нет-нет. Мы покинули их в?.. – Фен обернулся к жене.
– В июле.
– Спустились пониже и перебрались поближе к вам. Нашли племя ниже по Юату.
– Которое?
– Мумбаньо.
Я о них не слышал.
– Грозные воины, – сказал Фен. – Бьюсь об заклад, могут потягаться с вашими киона. Внушают ужас всем племенам вверх и вниз по Юату. И друг другу.
– И нам, – сказала Нелл.
– Только тебе, Нелли.
Официант принес ужин: мясо, картофельное пюре и крупные желтые английские бобы – ровно такие, каких я надеялся никогда в жизни больше не видеть. Мы жадно набросились на еду и на беседу, упиваясь тем и другим, с набитыми ртами, не заботясь о том, чтобы дослушать собеседника. Мы перебивали друг друга, встревали с вопросами и замечаниями. Громили друг друга аргументами, хотя, пожалуй, они, поскольку их было двое, одерживали верх. Судя по характеру вопросов – Фен о религии и тотемах, церемониалах, способах ведения войны и генеалогии; Нелл об экономике, продуктах питания, системе управления, социальных структурах и воспитании детей, – я сказал бы, что они старательно разделили сферы интересов, и ощутил укол зависти. В каждом письме, отправленном на кафедру в Кембридж, я просил прислать мне напарника, какого-нибудь юного исследователя, только приступающего к изысканиям и нуждающегося в ненавязчивом руководстве. Но все стремились застолбить собственные участки. Или, возможно, хотя мне очень горько это признавать, они учуяли в письмах болотистую слякоть моих идей, застой в работе и держались подальше от этого.
– Что случилось с вашей ногой? – спросил я ее.
– Растянула, поднимаясь в горы к анапа.
– Что, семнадцать месяцев назад?
– Им пришлось нести ее на палке. – Фена позабавили воспоминания.
– Они завернули меня в банановые листья, так что я стала похожа на связанную свинью, которую собираются зажарить к обеду. – Они с Феном внезапно громко расхохотались – так, будто прежде им не довелось посмеяться над этой историей. – Большую часть времени я болталась вверх тормашками. Фен ушел вперед, добрался до места на день раньше, и от него не было ни слуху ни духу. Потребовалось больше двух сотен носильщиков, чтобы перенести наверх все наше снаряжение.
– У меня единственного было оружие, – уточнил Фен. – Нас предупредили, что засады там нередки. Эти горные племена голодают, и всю еду мы несли с собой.
– Должно быть, сломали, – заметил я.
– Что?
– Лодыжку.
– Да. – Она взглянула на Фена – с опаской, как мне показалось. – Полагаю, так.
Я заметил, что она не ест, хотя мы с Феном уже закончили. Еда просто была размазана по тарелке.
За моей спиной грохнулся стул. Пара багроволицых служак схватили друг друга за грудки, вцепились в мундиры, пошатываясь, как подвыпившие танцоры, потом одному удалось высвободить руку, и он стремительно и крепко заехал кулаком в зубы другому. К тому моменту, как их растащили, физиономии обоих выглядели так, словно по ним прошлись садовыми граблями, и руки у обоих были измазаны кровью противника. Шум нарастал, концертмейстер призывал публику еще потанцевать, грянула бодрая музыка. Но никто не реагировал. В другой части зала вспыхнула очередная драка.
– Поехали, – сказал я.
– Поехали? Куда? – удивился Фен.
– Ко мне, выше по реке. У меня полно места.
– У нас тут есть комната наверху, – сказала Нелл.
– Тут вы не уснете. А если они вдобавок спалят здание, у вас и койки не останется. Эти ребята пьют уже пятый день кряду. – Я показал на ее ладонь и на язвочки, что заметил на левой руке: – И у меня есть лекарство для ваших ран. Они выглядят так, словно их вообще не лечили.
Я уже стоял, нетерпеливо ожидая их согласия. Хоп, хоп. Вы нужны мне. Вы нужны мне. Я применил обходной маневр и обратился к Фену:
– Вы ведь хотели познакомиться с киона.
– Хотел бы, да, очень. Но утром мы уезжаем в Мельбурн.
– Как это? – За те несколько часов, что мы провели вместе, о планах покинуть Новую Гвинею ни разу не упоминалось.
– Попытаемся похитить какое-нибудь племя у Элкина.
– Нет, – вырвалось у меня, не хотел я говорить это вслух, уж точно не таким капризным тоном. – Зачем? – Аборигены? Нет, они не могут уехать к аборигенам. – А как же мумбаньо? Вы же провели там всего пять месяцев.
Фен обернулся, предлагая объясниться Нелл.
– Мы не могли там больше оставаться, – произнесла она. – По крайней мере, я не могла. И мы подумали, что, возможно, в Австралии мы могли бы найти территорию, на которую еще не заявлены права.
Вот это заявлены права мне все объяснило. Я подозревал, что к этому она и стремилась.
– Ни в коем случае не вздумайте уезжать с Сепика из-за меня. Он мне вовсе не принадлежит, да я и не хочу этого. Послушайте, на каждого чертова индейца навахо приходится по восемьдесят антропологов, а мне тут выделили целую реку в семьсот миль. И никто не смеет приближаться. Все считают ее “моей”. Но я этого совсем не желаю! – Я отчетливо начал жалобно подвывать. Да и наплевать. Я готов был встать на колени, если надо. – Прошу вас, останьтесь. Я завтра же найду вам племя – их тут сотни – далеко-далеко от меня, если хотите.
Они согласились так стремительно, даже не переглянувшись, что я позже даже подумал, что они все это спланировали и довольно ловко разыграли меня. Но это не имело значения. Может, я действительно был им нужен. Но мне они нужны были гораздо больше.
Дожидаясь, пока они соберут вещи, я припоминал все известные мне племена вверх и вниз по реке. Первым в голову пришли там. У моего информанта, Текета, была двоюродная сестра, которая вышла замуж в племя там, и он часто повторял слово “мирные”, описывая свои поездки в те края. Я видел на рынке женщин там, продающих рыбу, и отметил их деловитую сдержанность, хватку, то, как они стойко держатся против бешено торгующихся киона, не уступая даже тогда, когда представители прочих племен капитулируют. Но озеро Там очень далеко. Нужно подыскать народность поближе.
Они спустились со своими пожитками.
– Не может быть, чтобы это были все ваши вещи.
– Не совсем, – усмехнулся Фен.
– Остальное мы отослали в Порт-Морсби, – пояснила Нелл. Она переоделась в белую мужскую рубашку и коричневые брюки, как будто прямо с утра собиралась приступить к работе.
– Я могу распорядиться, чтобы их вернули. В смысле, если вы остаетесь. – Я подхватил два саквояжа и направился к выходу, пока они не передумали.
Внезапно я словно оглох. Электрический свет, лившийся из окон правительственной конторы, и музыка, затихшая до едва слышной ноты, и стриженая трава под ногами, и можно представить, что теплым вечером мы идем с вечеринки в Кембридже. Я обернулся. Фен взял ее за руку.
Я повел их через дорогу, мимо доков, сквозь просвет в зарослях на крошечный пляж, где я спрятал свое каноэ. Даже в темноте я разглядел, как вытянулись их лица. Наверное, они воображали себе настоящий катер с мягкими сиденьями.
– Я его заслужил. Это боевое каноэ. Получил его за то, что застрелил дикого кабана. – Я попытался заглушить их разочарование преувеличенной активностью, энергично забрасывая вещи в лодку, потом сбегал за мотором, который припрятал на берегу под большим фиговым деревом.
Увидев мотор, они заметно повеселели. Думали, я буду грести до самой деревни, а на это точно ушла бы вся ночь и большая часть утра.
– Ну, такого я еще не видел, – заметил Фен, когда я закрепил мотор.
Саквояжи я сложил на носу, устроив нечто вроде постели, чтобы Нелл могла вздремнуть. Я усадил ее там, Фена – по центру, а сам оттолкнул лодку на несколько ярдов. Потом запрыгнул, вытянул шнур и резко рванул стартер. Если у них еще оставались сомнения, я все равно ничего больше не слышал за ревом мотора, и мы стремительно заскользили по темной извилистой глади по направлению к Ненгаи.
4

 

 

Я был воспитан на вере в Науку, как другие – на вере в Бога, или богов, или в крокодила.

 

Если прицелиться в Новую Гвинею и запустить стрелу сквозь глобус, она, вероятно, выйдет с другой стороны, в том месте, где находится деревушка Грантчестер, в окрестностях Кембриджа, в Англии. Дом, в котором я там вырос, Хемсли-Хаус, принадлежал ученому семейству Бэнксон на протяжении трех поколений, и все шкафы, ящики, сундуки и свободные поверхности были заполнены свидетельствами их научной деятельности: подзорные трубы, пробирки, весы, карманные лупы, увеличительные стекла, компасы и медный телескоп, крытые стеклом коробки с энтомологическими булавками, жеоды, окаменелости, кости, зубы, окаменевшее дерево, коллекции жуков и бабочек и тысячи ненужных, разбросанных повсюду высохших насекомых, осыпавшихся трухой при малейшем прикосновении.
Мой отец изучал зоологию в колледже Сент-Джон в Кембридже и, как и ожидалось, стал тамошним стипендиатом, научным сотрудником и членом совета колледжа. Они с моей матерью познакомились в 1897-м, в июне того же года поженились и с интервалом в три года произвели на свет трех сыновей: Джона, потом Мартина, потом меня.
У отца были пышные усы, в которых он частенько прятал улыбку. Я не понимал его чувства юмора – пока не повзрослел, а он к тому моменту его уже утратил – и принимал все отцовские слова абсолютно всерьез, что его тоже забавляло. Все мое детство его интересовали исключительно яйца. Сначала он держал их в инкубаторе в комнате няни, а когда та принялась жаловаться, переместил их в сарай. Когда яйца вызревали, он брал каждое, записывал номер ящика, курицы и дату кладки, потом отколупывал скорлупу и изучал эмбрион во всех подробностях. Он разводил мышей, голубей, морских свинок, коз и кроликов; выращивал и изучал львиный зев и горошек. Неизменно восхищался Менделем. Считал, что в теории Дарвина есть пробел, – как, собственно, полагал и сам Дарвин – поскольку должно существовать объяснение тому, каким образом фенотип передается следующему поколению. Основой его концепции генетики стал образ волны, или вибрации. Его карьера – пестрая в некотором роде, отчасти изгой, отчасти герой – явилась плодом его любознательной, пытливой натуры. Он был апостолом науки, поиска вопросов и ответов и рассчитывал, что его сыновья тоже станут апостолами.
Когда в 1931-м я прибыл на Новую Гвинею, мне было двадцать семь, мы с матерью оставались единственными живыми членами нашей семьи, и она повисла на мне грандиозным психологическим бременем – нуждающаяся в заботе и деспотичная, тиран, который, казалось, не понимал, чего хочет для последнего оставшегося в живых подданного или от него. Но она не всегда была такой. Я помню ее мягкой и нежной и, хотя я был самым младшим из детей, молодой. Помню, как по любому поводу она ссылалась на мнение отца, ждала его одобрения, не в состоянии ответить нам, мальчишкам, на самые безобидные вопросы: можно внести пауков в дом, если они в банке? можно намазать камень джемом, чтобы посмотреть, как муравьи-рабовладельцы будут его пробовать и перетаскивать к себе? У нас с ней была особенно глубокая связь, потому что она хотела, чтобы я как можно дольше оставался ребенком, да и сам я не желал взрослеть. Пример братьев не облегчал задачу. Джон во всем соглашался с отцом, а Мартин – практически ни в чем. Ни тот ни другой вариант не казался мне привлекательным, так что я радостно свернулся калачиком на коленях у матушки до лучших времен.
Мое первое осмысленное воспоминание – поездка к сестре отца, тетушке Дотти, в 1910-м. Она была одной из наших многочисленных незамужних тетушек и самой, по моему мнению, интересной. У нее хранилась великолепная коллекция жуков, каждый аккуратно пришпилен булавкой в специальной рамочке с подписью на медной пластинке, множество рамочек с жуками на бархатных подушечках. У других женщин коллекции украшений, а у тети Дотти – жуки всех форм и расцветок, и все собраны в Нью-Форест, в лесу, что в десяти милях от ее дома. Каждый день, натянув резиновые сапоги и позвякивая ведерками, мы отправлялись в этот Нью-Форест. Там, в добром часе ходьбы, находился любимый пруд тетушки, и она первая решительно шагала прямо в топь, хотя порой проваливалась в ил выше сапог, и не однажды нам приходилось вытаскивать ее из трясины, дружно, втроем, – я стоял последним, уже на сухой земле, – хохоча так сильно, что толку от наших усилий было чуть, но тетушка Дотти радостно подыгрывала, притворяясь, будто увязла всерьез и тонет, а потом позволяя нам постепенно вытянуть ее из трясины. В тетушкин сачок всегда попадались самые потрясающие существа: камышовая жаба, гребенчатый тритон, парусник, – и только иногда конкуренцию ей составлял Джон, обладавший большим терпением, чем мы с Мартином, с нашими жалкими головастиками. Именно об этом я вспоминаю, когда думаю про Джона: как он, двенадцатилетний, жарким июльским днем бредет по колено в пруду Нью-Форест, ведерко в одной руке, сачок в другой, взгляд обшаривает затянутую ряской поверхность воды. После гибели Джона мы получили письмо от его товарища, офицера, который говорил, что Джон и к войне относился как к долгой экспедиции. “Я вовсе не хочу сказать, что он был недостаточно серьезен и сосредоточен; он был, как вы наверняка уже знаете от его командиров, исключительно отважным и ответственным солдатом. Но в то время как его товарищи ворчали и жаловались, что им приходится жить в десятифутовых окопах, Джон мог с ликующим криком извлечь из земли останки ископаемого моллюска или наблюдать за полетом редкого вида ястреба. Он был страстно влюблен в этот мир, в эту землю, и, хотя покинул его и нас слишком рано, уверен, он обрел свой дом”. Матери не понравилось ни это письмо, ни предположение, что Джон “дома”, в то время как его тело разнесло в клочья над фермой где-то в Бельгии, но меня оно утешило. После смерти Джона оставалось так мало утешительного, что я предпочел пользоваться малейшей возможностью.
У Джона было больше всего шансов осуществить отцовские планы относительно нас. Он был страстным натуралистом. Описание и определение крайне редкого вида гусениц, сделанное им в пятнадцатилетнем возрасте, было опубликовано в “Энтомологических записках”. В выпускном классе школы Чартерхаус он получил награду по биологии. Если бы война не оборвала его путь, он наверняка стал бы четвертым Бэнксоном – преподавателем Кембриджа. Так, во всяком случае, говорим мы себе. Джон удовлетворил бы амбиции отца, и Мартин мог бы свободно следовать своим увлечениям. Но Джон не хотел убивать тех, кого изучал. Его не интересовали ни яйца, ни горошек, ни клетки, ни то, что называется зародышевой плазмой. Его занимали трехсуставные лапки жуков и послебрачное оперение диких уток. Он мечтал проводить время на природе, наблюдая за ней. Впрочем, нет смысла копаться в чувствах Джона. Его больше нет, он сгинул навеки, как и все его возможности, и счастливые вскрики в окопах Розьера, где он выковыривал ископаемые ракушки из плотного земляного бруствера.
Мартин пытался облегчить чудовищную боль отца, начав после смерти Джона изучать биологию, зоологию и органическую химию. Вот только заодно, втихомолку, он писал поэму или пьесу. В итоге оценки он получал крайне низкие, и оттого был настолько несчастен, что в конце концов сказал отцу правду. Признался, что литературное творчество привлекает его гораздо больше. Мой отец был образованным человеком, он много читал и разбирался в искусстве; он водил нас в Британский музей и в галерею Тейт, вечерами читал нам Блейка и Теннисона. Но он не верил, что творчество доступно обычным людям. Подлинное искусство – это нечто аномальное, редкая мутация. Им нельзя заниматься только потому, что ты так хочешь. Отец полагал это бездарной и бессмысленной тратой времени для обычного человека. С другой стороны, науке нужно множество образованных людей. Наука – та область, где человек с интеллектом выше среднего и должным образованием может обрести опору под ногами и раздвинуть границы современного знания. Науке нужны гении и уникальные личности, но вместе с тем ей нужны рядовые исполнители, рабочие муравьи. И отец произвел на свет целых трех таких отважных пехотинцев. Трудно было переубедить его. Не знаю, что именно произошло между отцом и Мартином после смерти Джона. Я уехал учиться – сначала в Уорден-Хаус, потом в Чартерхаус, но, думаю, они активно переписывались. “Твой отец получил очередное письмо от Мартина”, – частенько писала мне мать. Больше она ничего не добавляла, но было понятно, что отец взбудоражен и мать уселась за письмо, якобы очень занятая, чтобы он не докучал ей. Она уставала от споров, хотя никогда не принимала ничью сторону, кроме отцовской. Даже после его смерти.
Мои долгие школьные годы, как вехами, отмечены смертями. Когда мне было двенадцать, на уроке латыни мне сообщили, что погиб Джон. Тогда погибало так много старших братьев, что нас больше не вызывали из класса для скорбного известия. Вручали письмо, отпечатанное на желтом бланке заместителя директора, предлагали выйти из класса, если чувствуешь необходимость. Но даже самые жалкие духом среди нас помыслить не могли выказать подобную слабость, поэтому я остался за партой, а учитель продолжал объяснения, и одноклассники старались не смотреть в мою сторону. Нет, плакать не хотелось, не в тот момент. Чувство было такое, будто меня окунули в этиловый спирт, которым мы дома пользовались для усыпления насекомых. Слезы приходили по ночам, потому что все вокруг ревели, – полные спальни мальчишек, в темноте оплакивающих своих братьев. “Слезы не бесконечны, и они иссякли”. Это моя любимая строка из всех военных поэтов.
Прошло немало времени, прежде чем чувства вернулись.
Шел весенний семестр моего последнего года в Чартерхаус, когда во время занятий меня вызвали в кабинет директора. Он сообщил, что Мартин застрелился, насмерть. Родители распорядились, чтобы я обязательно закончил учебный год. Мартин покончил с собой в день рождения Джона, под статуей Антероса на Пиккадилли. Было расследование, и судебные слушания, и его фотография на первой полосе “Дейли миррор”. Это было самое публичное самоубийство в английской истории. И наверное, главная тема сплетен у меня за спиной. Но мне никто не сказал ни слова.
Я начал учебу в Кембридже, выбрав зоологию, органическую химию, ботанику и физиологию. На рождественские каникулы планировал съездить в Испанию с однокурсниками, но в последний момент планы сорвались, и путешествие вышло всего в три мили, до отчего дома, где отец предложил развлечься совместным изучением аномальной раскраски перьев красной куропатки в Британском музее. В следующем семестре я, как прежде Мартин, начал подозревать, что не создан для науки. Но ничего, кроме науки, мне не оставалось: Мартин ясно дал понять, что на любой другой путь ступать попросту не стоит. Смысл жизни – поиск понимания структуры и законов природы, на этой мантре я был воспитан. Отклониться от этого пути равносильно самоубийству. Как только появилась возможность отправиться на Галапагосы, в этот Святой Грааль, я немедленно ухватился за нее. Там искра вспыхнет и разгорится вновь, там я обрету просветление. Но работа на судне оказалась такой же нудной, как и занятия с отцом в отделе птиц Британского музея. Я пришел к выводу, что вся эта дарвиновская история про толстоклювых вьюрков, которые едят орехи, и тонкоклювых вьюрков, питающихся личинками, полная ахинея, потому что все вьюрки давным-давно перемешались, счастливо пожирая гусениц. Единственное открытие, которое я сделал, состояло в том, что мне по душе теплый влажный климат. Никогда прежде не чувствовал себя настолько комфортно. Но домой я вернулся подавленным и удрученным перспективами своего будущего в качестве ученого. Я понял, что не могу провести жизнь в лаборатории.
Я начал изучать психологию, вступил в Кембриджское общество древностей и неожиданно обнаружил себя в поезде, везущем меня в Челтнем на археологические раскопки. Я был влюблен в девушку из Общества, по имени Эмма, и надеялся улучить момент и подсесть к ней, но у другого парня были аналогичные планы, и он оказался несколько более предусмотрителен, так что мне пришлось в одиночестве пристроиться позади них. Рядом со мной уселся пожилой мужчина, по виду явно преподаватель Кембриджа, и, когда я перестал дуться на девицу, мы разговорились. Он расспрашивал о моем путешествии на Галапагосы, не о птицах и гусеницах, а об эквадорских метисах. Я не мог толком ответить ни на один вопрос, но мне было страшно интересно, и я жалел, что сам не задался этими вопросами, когда был там. Старика звали А. К. Хэддон, и это была моя первая беседа в рамках дисциплины, которая, как он сообщил, называлась “антропология”. К концу поездки он пригласил меня продолжить образование и писать диссертацию по этнологии. Через месяц я расстался с биологией. Было страшновато, как в свободном падении, переходить от превосходно организованных и структурированных естественных наук к только зарождающимся, существующим не более двадцати лет наукам социальным. Антропология в тот момент находилась в переходной фазе от изучения людей прошлого, давно умерших, к исследованию людей ныне живущих и медленно освобождалась от представления о том, что естественной и неизбежной кульминацией развития любого общества является осуществление западной модели.
На первые полевые исследования я отправился летом после окончания университета. Удрать раньше я не мог. Той зимой умер отец (я был рядом с ним до конца; смог попрощаться, и от этого полегчало), и мать вцепилась в меня крепче, чем прежде. Она стала невообразимо беспомощной и одновременно безжалостной. Не знаю, возможно, она пыталась компенсировать отсутствие отца или именно его отсутствие высвободило ту часть личности, которая дремала в течение всего их долгого брака. Как бы то ни было, мать жаждала общения со мной и страдала от того, каким, по ее мнению, я стал. Она считала антропологию жалкой наукой, фантасмагорией слов без цели и смысла. Она была настолько решительна и бескомпромиссна, что даже краткие ее визиты несли угрозу моей и без того пошатнувшейся убежденности.
Первоначально предполагалось, что я найду племя на берегах Сепика, на мандатной территории Новой Гвинеи, куда пока не проникли миссионеры и промышленники. Но в Порт-Морсби мне сообщили, что в этих краях небезопасно. Окрестности наводнили охотники за головами. Поэтому я отправился на Новую Британию, где изучал байнинг, невыносимое племя, люди которого отказывались разговаривать со мной, пока я не выучу их язык, а когда я его наконец выучил, все равно отказывались разговаривать. Они отправляли меня к кому-нибудь в полудне пути, а когда я возвращался, выяснялось, что важную церемонию они провели в мое отсутствие. Я ничего не смог от них добиться и даже спустя год не смог выстроить их генеалогии из-за множественных табу на произнесение вслух имен некоторых родственников. Впрочем, необходимо признать, что я не имел представления, чего именно добиваюсь. В течение первого месяца я настойчиво обмерял их головы, пока меня не спросили зачем, и мне не удалось найти внятного ответа, кроме того, что так положено. Я выбросил циркуль, но так и не понял, что же именно следует измерять и регистрировать. На обратном пути домой я на несколько месяцев застрял в Сиднее. Хэддон преподавал в университете и пригласил меня ассистировать на его курсе этнографии. В свободное время я работал над монографией о байнинг. Прочитав ее, Хэддон заявил, что я первый человек, признавший собственную несостоятельность как антрополога, признавший, что не понимал туземцев, когда они общались между собой, не видел полноценных подлинных обрядов, что над ним смеялись, даже издевались, его обманывали и разыгрывали. Его покорила моя откровенность, но для меня иное поведение было бы жульничеством – я же не бедолага Каммерер, вводивший тушь под кожу лабораторным жабам-повитухам для доказательства теории наследственности Ламарка, что приобретенные характеристики могут якобы передаваться следующему поколению. В конце семестра я совершил короткую поездку на Сепик вместе со студентами – просто взглянуть, что я упустил, не отправившись туда сразу. Киона очаровали меня уже только потому, что отвечали на вопросы, которые я задавал через переводчика. Мы пробыли у них четыре дня, а неделю спустя я вернулся в Англию.
Меня не было дома три года. Я полагал, что путешествий пока достаточно, но сочетание зимней тоски, неустанных издевок матери и набившего оскомину самодовольного интеллектуального острословия, клубившегося пузырчатой плесенью в каждом углу Кембриджа, заставило меня вернуться к киона при первой же возможности.
5

 

 

Моя деревня Ненгаи лежала в сорока милях по реке к западу от Ангорама. По прямой вполовину меньше, но Сепик, самая длинная река в Новой Гвинее, причудливо извилиста, эдакая Амазонка Южных морей, норовящая завернуться такими изгибами, что образует, как я узнал десятилетия спустя при совсем других обстоятельствах, более пятнадцати тысяч пойменных озер и русел, где петля заворачивает так круто, что прерывает собственное течение. Но когда несетесь ночью в каноэ-долбленке, пускай и с мотором, вы не осознаете бессмысленных зигов и загов своего пути. Просто чувствуете, как река поворачивает в одну сторону, а потом в другую. Привыкаете к мошкаре, летящей в глаза и рот, к блестящим морщинистым выпуклым островкам крокодильих спин, к возне и шебуршанию мириадов ночных созданий, набивающих утробы, пока спят те, кто охотится на них. Не ощущаете дополнительных, лишних двадцати миль. Если уж на то пошло, вы бы хотели, чтобы путешествие продлилось подольше.
Молодой месяц затянул реку в тонкую серебристую кожу. Нелл, как я и надеялся, устроилась среди тюков с вещами, и, судя по всему, ей было удобно. Когда она прикрыла глаза, я почувствовал облегчение, как родитель крупозного малыша, которому нужен покой, и недоуменно размышлял над этим чувством, пока мы с Феном болтали. Говорили мы не о работе, а о Кембридже, где он провел год, пока я маялся у байнинг, и о Сиднее, где впервые встретились. О футболе, и о премьер-министре Макдональде, и об Индии. Последняя новость, которую я слышал, была о Ганди, который начал очередную голодовку, но чем дело закончилось, ни один из нас не знал. История зависла в неопределенности на несколько месяцев. Незнание казалось мне утешительным.
После примерно часа кромешной тьмы по обе стороны реки мы в очередной раз повернули и вдоль южного берега увидели огни, в свете которых мелькали разряженные тела. Это была деревня Олимби племени каминдимимбут, самый разгар праздника. Запах жареного кабана достигал наших ноздрей, и дробь барабанов отзывалась в груди.
Сейчас, когда я пишу это, трудно поверить, что эту ночь отделяло от следующей мировой войны всего шесть лет, через девять лет японцы возьмут под контроль Сепик и отберут Новую Гвинею у австралийцев, а я позволю американскому правительству вытряхнуть из меня всю, до крупицы, информацию об этом регионе. Пошли бы на такое Фен и Нелл? Вклад антропологов, как сказали в УСС. Изящный эвфемизм для обозначения научной проституции.
В конце 1942-го я провел спасательный отряд вверх по Сепику, как раз к этой деревне, а потом всех мужчин, женщин и детей каминдимимбут убили японцы, когда узнали, что несколько мужчин из Олимби помогли нам отыскать трех американских военных, прятавшихся неподалеку. Больше трех сотен людей были зверски перебиты только потому, что я знал, на какой песчаной косе они живут, какие хижины на столбах принадлежат им.
– А какие у вас были отношения с тамошними женщинами, Бэнксон? – неожиданно спросил Фен, когда мы миновали каминдимимбут.
– Это слишком личный вопрос для первой поездки на каноэ, не находите? – усмехнулся я.
– Просто любопытно, пошли ли вы по пути Малиновского. Сейерс побывал в прошлом году у тробрианцев и рассказал, что по деревне сновало довольно много подозрительно светлокожих юнцов.
– И вы в это верите?
– А вы видели парня в деле? Мы с Нелл столкнулись с ним в Нью-Йорке, и единственное, что он мне сообщил: “Мне нужен стакан мартини в руке и девчонка в постели”. Серьезно, дружище, одному тяжко. Не хотел бы повторять этот опыт.
– В следующий раз прихвачу какого-нибудь напарника. Оно и для работы лучше, вдвое.
– Я бы так далеко не заходил.
Окурок, улетевший в реку, прочертил короткую оранжевую дугу. Я сбросил обороты, чтобы Фену удобнее было закурить следующую, потом опять прибавил скорость.
Порой ночами мне казалось, что лодку движет вперед не мотор, но сам мотор и лодку вместе с ним тянет река, что рябь на воде и кильватерный след – это лишь декорации, перемещающиеся вместе с нами.
– Иногда я жалею, что не стал моряком, – сказал я, просто наслаждаясь возможностью делиться случайными, мимолетными мыслями с тем, кто поймет, что я имею в виду.
– Правда? С чего?
– Думаю, на воде мне проще, чем на твердой земле. Чувствую себя в своей шкуре, как говорят французы.
– Все капитаны, кого я встречал, сплошь козлы.
– Неплохо было бы заниматься нормальным делом, а не распутывать грандиозный неосязаемый узел, а?
Он промолчал, но я и не ждал ответа. Мне льстило, что мы уже добрались до этой стадии, что разум может свободно блуждать, не ища оправданий. Мы скользили сквозь длинную полосу светлячков, тысячи их сверкали вокруг, и это было похоже на парение среди звезд.
Темные тени по берегам обретали знакомые очертания: высоченное дерево альстонии, которое я прозвал Биг-Беном, выступающая сланцевая скала, обрывистый глинистый берег, где стояло селение западных киона. Я, должно быть, сбросил скорость, потому что Фен поинтересовался:
– Мы почти на месте?
– Еще пара миль.
– Нелл, – окликнул он спокойным тоном, не столько спрашивая, сколько просто проверяя. Убедившись, что она спит, наклонился ко мне и произнес тихо: – У киона есть священный предмет, хранящийся не в деревне, нечто, что они кормят и защищают?
В Ангораме он уже задавал мне массу вопросов подобного рода.
– У них есть священные предметы, разумеется, – инструменты, маски, черепа поверженных врагов.
– Они хранятся в церемониальных хижинах?
– Да.
– Я имел в виду нечто более масштабное. Вне деревни. Нечто, о чем они вам, вероятно, не рассказывали, но вы догадываетесь, что оно есть.
Он искренне предполагал, что добрых два года они утаивали от меня важнейшие аспекты своего бытия. Я заверил, что мне продемонстрировали все тотемы племени.
– Мне говорили, что их cвятыня – наследие самого первого киона, – сказал Фен.
– Это вам мумбаньо рассказали? И что же это?
– Сделайте одолжение, расспросите их еще раз. Про флейту. Ту, что нужно хранить в тайном месте и время от времени кормить.
– Кормить? – не понял я.
– Сможете расспросить, а? В моем присутствии? Ваш информант, может, и не скажет правду, но я хотя бы понаблюдаю за его реакцией.
– А вы ее видели?
– Я узнал о ней всего за несколько дней до нашего отъезда.
– И увидели?
– Они практически вручили ее мне.
– Как подарок?
– Ну да, вроде того. Подарок. Но потом другой клан – в нашей деревне было два противоборствующих клана – отобрал ее, прежде чем я успел толком рассмотреть. Я хотел убедить Нелл задержаться подольше, но если она что-то вбила себе в голову, ее уже не свернуть с пути.
– А почему она хотела уехать?
– Кто знает. Племя не соответствовало выводам ее диссертации. А музыку заказывает она. Мы существуем на средства, выделенные ей на исследования. Так вы расспросите своего информанта? Насчет священной флейты?
– Да я их тысячу раз уже терзал насчет подобных штук, но ладно, спрошу.
– Спасибо, дружище. Просто посмотреть на его лицо, честно. Глянуть, где он проколется.
За поворотом показался мой пляж.
– У вас осталась та москитная сетка? – спросил Фен.
– Какая сетка?
– Та, что Хэддон подарил вам в Сиднее, помните? Я тогда позавидовал.
А я ничего такого не помнил.

 

Я выключил мотор и взял весло, чтобы не перебудить всю деревню.
Фен потряс жену за плечо:
– Нелл. Мы на месте. Мы приплыли к знаменитым киона.
– Тсс. Только не буди их, – прошептала она. – Дабы не получить стрелу в бок от Великих Воинов Сепика.
– Владык, – поправил Фен. – Владык Сепика.
Моя хижина стояла в стороне от остальных и много лет была необитаема. Ее построили вокруг радужного эвкалипта, ствол которого проходил сквозь пол и крышу. Многие киона верили, что это непростое дерево, что у него есть душа и здесь собираются их умершие родственники обсуждать свои таинственные планы, а потому держались подальше, по широкой дуге огибая хижину. Мне предлагали соорудить дом ближе к центру деревни, но, наслушавшись историй об антропологах, которые месяцами дожидались, пока их жилище будет готово, я предпочел устроиться здесь. Я волновался, справится ли Нелл с лестницей – сравнительно широкой балкой с зарубками вместо ступеней, но она легко вскарабкалась наверх, даже с фонариком в руке. И не заметила дерева, пока в хижине не зажгли свет. Тут я услышал классическое американское “вау”.
Мы с Феном втащили их вещи, и я зажег все три керосиновые лампы, чтобы внутри казалось просторнее. Ствол эвкалипта съедал значительную часть комнаты. Нелл погладила дерево. Кора отслаивалась, мягкий ствол был исчерчен цветными полосами – оранжевыми, ярко-зелеными, лиловыми. Она не впервые видела радужный эвкалипт, но это был великолепный экземпляр. Провела ладонью вдоль синей полосы. Мне чудилось, что они с деревом разговаривают, как будто я представил ее старому другу, а оказалось, что они давным-давно знакомы. Я и сам много-много раз гладил это дерево, разговаривал с ним, плакался ему, рыдал, уткнувшись в его ствол. Я занялся поисками аптечки и виски, потому что устал и чувствовал себя неважно после бессонной ночи и долгого путешествия и не был уверен, что смогу ответить что-то внятное, если она вдруг спросит о моем дереве.
– О, именно об этом я и мечтал. – Фен обрадованно заглянул в кружку, которую я ему протянул.
Мы с ним уселись на низкие диванчики, что я соорудил из облезшей коры и древесных волокон, а Нелл прохаживалась по дому. Мне казалось, что тело мое все еще скользит по воде.
– Перестань шнырять тут, Нелли, – бросил Фен через плечо. И потом мне: – Среди американцев много отличных антропологов, потому что они чертовски бесцеремонны.
– Считаешь меня отличным антропологом? – отозвалась она из моего кабинета.
– Я считаю, что ты всюду суешь свой нос.
Склонившись над моим столом, она что-то внимательно рассматривала. Я видел, что из пишущей машинки торчит лист бумаги, но не помнил, что там напечатано.
– Ее ранки надо обработать.
Фен кивнул.
– Я никогда раньше не видела, как другие антропологи работают в поле, – сказала она.
– Полагаю, я не в счет, – хмыкнул Фен.
– Это листья манго? У вас тут вопрос про листья манго.
– Сейчас она решит все ваши проблемы, раз уж находится здесь целых пять минут.
Прикинувшись смущенным, я прошел в кабинет.
Она разглядывала груды блокнотов, разрозненных бумаг и листков копирки, сваленных на столе.
– Я соскучилась по работе.
– Но ведь прошло всего несколько дней, разве нет?
– У меня не было возможности вот так устроиться у мумбаньо. – Она смотрела на кучу моего хлама, как будто тот действительно имел ценность, как будто была убеждена, что из этого каким-то образом получится нечто стоящее.
Вот и записка, на которую она обратила внимание.
Мнго лст опять на мгл??
Я объяснил, что побывал на похоронах мальчика в другом селении киона, там на могиле были аккуратно разложены листья манго.
– Вы прежде видели подобный орнамент?
– Нет, узор из листьев всегда разный. Но я не могу понять принцип, по которому выкладывают эти картины.
– Возраст, пол, социальный статус, обстоятельства смерти, фаза луны, положение звезд, особенности рождения, семейная роль. – Она замолчала, чтобы перевести дыхание. И смотрела на меня, словно готовясь выдать еще сорок пять идей.
– Нет. Они продолжают утверждать, что не существует никаких правил.
– Может, и так.
– И одна и та же старуха потихоньку командует, как надо сделать.
– А когда спрашиваете ее напрямую?
– Перестань, Нелл, – подал голос Фен. – Бога ради, он торчит тут вдвое дольше тебя.
– Все в порядке. Помощь мне не помешает. Эта старуха – единственная женщина в округе, которая отказывается говорить со мной.
– Даже через посредников, через родственников?
– Белые убили ее сына.
– Известно, при каких обстоятельствах?
– Ниже по реке произошла заварушка, нагрянули правительственные войска усмирять. Упекли за решетку полдеревни. Этот молодой человек просто приходил в гости к своим братьям и никакого отношения к потасовке не имел, но оказал сопротивление аресту. Умер от удара по голове.
– А вы возместили ущерб?
– В каком смысле? – не понял я.
– Вы предложили этой женщине что-нибудь, дабы исправить ошибку, совершенную людьми вашего рода?
– Эти подонки едва ли могут считаться моими родственниками.
– Для этой женщины именно так и есть. Они искренне считают, что таких, как мы с вами, во всем мире наберется не больше дюжины.
– Я подарил ей соль и спички и всеми способами, которые только мог придумать, старался завоевать ее расположение.
– У них существует формальный ритуал искупления вины?
– Понятия не имею.
Я определенно разозлил ее.
– Как можно восстанавливать людей против себя! Все это поймут и будут лукавить, отвечая на ваши вопросы, подстраиваться. Она же искажает все ваши результаты.
Фен весело хихикнул за нашими спинами:
– На этот раз ты управилась быстро. Думаю, это рекорд. Ну что, сложим костер из его записей?
Лицо Нелл вспыхнуло нежным румянцем.
– Простите, я… – Она беспомощно потянулась ко мне.
– Вы абсолютно правы. Я должен был выяснить, как можно возместить ее потерю.
Она явно не поверила ни моему тону, ни выражению лица и принялась вновь извиняться. Но меня совершенно не смутили и не рассердили ее слова. Скорее, наоборот. Я жаждал большего, жадно стремился к нему. Идеи, предложения, критика моего подхода. Фену, может, и доставалось этого с лихвой, но мне-то определенно не хватало.
– Давайте-ка займемся вашими боевыми ранениями.
Я пошел в дальнюю часть дома за аптечкой.
И услышал, как Фен сказал:
– Ну что, научила его основам шпионской работы, да?
Ответа Нелл я не расслышал. Когда я вернулся, она уже сидела рядом с мужем и лицо ее обрело прежнюю зловещую желтизну.
Фен не изъявлял желания заняться лечением жены, поэтому я взял для начала ее левую руку, с порезом на ладони. Непостижимо, как они могли столь легкомысленно относиться к подобным травмам. Сепсис – одна из величайших опасностей работы в поле.
Фен, должно быть, углядел что-то в моем лице.
– Наши лекарства улетучились за неделю, – сообщил он. – Всякий раз, как мы получали посылку, Нелл расходовала мази и таблетки на болячки и царапины своей малышни.
Я залил порез йодом, смазал дезинфицирующей мазью и плотно перевязал. Ее рука сначала лишь робко касалась моей, но быстро расслабилась и доверчиво опустилась мне в ладонь.
Должен признаться, я не спешил. После пореза занялся мелкими ранками: две на руке, одна на шее и – она закатала штанину – еще одна на правой лодыжке. Мне показалось, что это все же не лейшманиоз, а маленькие тропические язвы. Возможно, на теле были еще, но я не решился просить ее раздеться. От лихорадки дал ей аспирин. Фен наблюдал за процедурой, пока глаза его не начали закрываться.
– Вы должны позволить мне извиниться за то, что я наговорила, – сказала она. – Насчет листьев.
– Официальная церемония возмещения ущерба требует принесения клятвы, что вы оба не сбежите к аборигенам.
Она торжественно подняла забинтованную руку:
– Клянусь.
– А теперь расскажите мне, что там произошло с мумбаньо. Если вы, конечно, не засыпаете.
– Я вполне отдохнула в каноэ. Спасибо, что заботитесь обо мне. Мне гораздо лучше. – Она наконец отхлебнула виски. – А вы про них знаете, про мумбаньо?
– Никогда даже не слышал.
– У Фена о них абсолютно иное мнение.
Ее ранки поблескивали от бальзама, которым я их смазал.
– Изложите свое.
Вопрос, казалось, ее обескуражил, как будто бы я просил тут же, на месте, написать монографию о мумбаньо. Но когда я уже решил, что сейчас она сошлется на усталость, Нелл вдохновенно начала. Это было богатое племя, в отличие от анапа, которым ежедневно приходилось бороться за выживание. Их реки полны рыбы, и вдобавок они выращивают практически весь табак, что поставляет эта область. Они буквально утопают в изобилии пищи и деньгах-раковинах. Но при этом пугливы и агрессивны, на грани паранойи, и терроризируют соседей внезапными нападениями и угрозами.
– Я никогда прежде не испытывала неприязни к целым народностям. Почти физического отвращения, гадливости. Я не новичок в этих краях. Видела смерти, жертвоприношения, жуткие раны с трагическим исходом. Я не… – Она взглянула на меня затравленно. – Они убивают своих первенцев. Убивают всех близнецов. Не ритуально, нет, никаких обрядов, никаких эмоций. Просто швыряют их в реку. Выбрасывают в кусты. А к тем детям, которых все же сохраняют, они абсолютно безразличны. Носят их под мышкой, как газету, или суют в тесные корзинки и закрывают крышкой, а когда ребенок плачет, просто скребут по корзинке снаружи. И это предел нежности, это их царапание по корзине. Когда девочки достигают семи-восьмилетнего возраста, отцы вступают с ними в сексуальные отношения. Неудивительно, что они вырастают подозрительными, злопамятными, мстительными убийцами. А Фен…
– Он был увлечен?
– Да. Очарован. Полностью покорен. Я должна была увезти его оттуда. (Вымученный смешок.) Они уверяли, что ведут себя с нами как паиньки, но это не могло продолжаться вечно. Все неприятности и неудачи они объясняли недостатком кровопролития. Мы сбежали на семь месяцев раньше срока. Вы, наверное, заметили – за нами тянется смрадный шлейф неудач.
– Нет, не заметил ничего подобного. – Я мог бы рассказать ей о собственном ощущении провала, но оно казалось слишком необъятным и не вмещалось в слова. Поэтому я просто смотрел на ее туфли, кожаные, на шнуровке, почти такие же потрепанные, как и мои. Я не был уверен, что у нее все пальцы на месте. Пальцы – первое, что теряют люди при тропических язвах.
– У вас в машинке письмо матери, – проговорила она.
– Да, я регулярно пишу ей. “Дорогая мама, оставь меня в покое. С любовью, Эндрю”.
– Эндрю.
– Ну да.
– Никто вас так никогда не называет.
– Никто. Кроме моей матушки. (Нелл ждала продолжения.) Она предпочла бы, чтоб я работал в Кембридже, в какой-нибудь лаборатории. В каждом письме грозится прекратить всякое общение со мной. А без ее поддержки я не могу завершить работу. У нас же нет такого финансирования, как у вас в Америке. Да и если на то пошло, я же не написал бестселлера, вообще никакой книжки не написал. – И пока она не задала очередного вопроса о моей семье, я поторопился предупредить: – Остальные члены семьи умерли, так что матушка все силы обращает на меня.
– А кто были эти остальные?
– Мой отец и братья.
– И как это случилось?
В этом вся американская антропология. Ни малейшей попытки деликатно сменить тему, никаких вам Примите мои глубочайшие соболезнования, ни хотя бы Какой ужас, а только деловитое прямолинейное Ну и в чем там дело?
– Джон погиб на войне. С Мартином произошел несчастный случай шестью годами позже. А отец скончался от болезни сердца, вероятнее всего сломленный тем, что единственным его потомком остался мелкий старина я.
– Не такой уж мелкий.
– Мелкий интеллектуально. Мои братья были гениальны, каждый по-своему.
– Всякий, кто умирает молодым, остается гением. И в чем они были талантливы?
Я рассказал ей про Джона, и его сапоги, и ведерко, и про редкую бабочку, про окаменелости в окопах. И про Мартина.
– Мой отец считал стремление Мартина писать стихи гипертрофированным самомнением.
– Фен рассказывал, что ваш отец придумал слово генетика.
– Случайно. Он планировал прочесть курс, посвященный Менделю и тому, что тогда называли генной плазмой. И думал, что нужно более благообразное слово, чем “плазма”.
– Он хотел, чтобы вы продолжили его дело?
– Иной вариант ему даже в голову не приходил. Он считал это нашим долгом.
– Когда он умер?
– Зимой будет девять лет.
– То есть он знал, что вы согрешили.
– Он знал, что я изучаю этнографию у Хэддона.
– И считал это несерьезной наукой?
– Не считал наукой вообще. – Я словно услышал отцовский голос. Абсолютная чушь.
– А ваша мать исповедует такие же взгляды?
– Как Сталин вслед за своим Лениным. Мне почти тридцать, но я полностью в ее власти. Все средства отец оставил ей.
– Ну, вы сумели соорудить свою тюремную камеру довольно далеко от нее.
Я понимал, что должен предложить ей поспать. “Вам нужно отдохнуть”, – следовало мне сказать, но вместо этого:
– Это был не несчастный случай. С Мартином. Он покончил с собой.
– Почему?
– Полюбил девушку, а она его – нет. Он явился к ней домой со стихами, а она не стала читать. Тогда он пришел на Пиккадилли, встал под статуей Антероса и застрелился. Стихи эти у меня. Не лучшее его произведение. Но пятна крови придают ему значимости.
– Сколько вам было?
– Восемнадцать.
– Я думала, на Пиккадилли стоит статуя Эроса. – Она перебирала карандаши на моем столе. Я чуть было не решил, что она сейчас начнет записывать.
– Многие так думают. Но это его брат-близнец, мститель за отвергнутую любовь. Поэт до последнего часа.
Большинство женщин любят растравлять раны твоего прошлого, отдирать струпья и утешать, когда причинят достаточно боли. Но не Нелл.
– А что вам больше всего нравится в этом? – спросила она.
– В чем?
– В вашей работе.
Больше всего нравится? Да пока меня мало что удерживает от того, чтобы не рвануть опять к реке с полными карманами камней. Я покачал головой.
– Сначала вы.
Она удивилась, словно не ожидала, что ей вернут вопрос. Чуть прищурилась.
– Вот этот момент, когда ты уже примерно два месяца работаешь в поле и решаешь, что наконец-то ухватил суть этого места. Когда чувствуешь, что оно у тебя в руках, что победа близка. Это заблуждение, иллюзия – ты здесь всего восемь недель, – и потом следует полная безысходность и отчаяние от невозможности хоть когда-нибудь понять хоть что-нибудь. Но в тот миг кажется, что все принадлежит тебе. Кратчайший миг чистейшей эйфории.
– Черт побери! – расхохотался я.
– У вас так не бывает?
– Боже, нет. Для меня хороший день – это когда никакой мальчишка не стащил мои кальсоны, не нацепил их на палку и не принес обратно набитыми крысами.
Я спросил, неужели она полагает, что в принципе возможно понять иную культуру. И рассказал, что чем дольше торчу здесь, тем более идиотскими кажутся мне эти попытки, и что меня все больше интересует как раз наша странная уверенность в том, что мы вообще можем быть объективными, – мы, которые ко всему подходим со своими собственными представлениями о добре, силе, мужественности, женственности, Боге, цивилизации, правильном и неправильном.
Она сказала, что я такой же скептик, как мой отец. Сказала, что ни у кого не может быть больше одного мнения, даже в так называемых точных науках. Всегда, во всем, что делаем в этом мире, мы ограничены собственной субъективностью. Но у нашего мнения могут быть огромные крылья, если мы разрешим им развернуться. Взгляните на Малиновского, сказала она. Взгляните на Боаса. Они рассказали об иных культурах так, как они их увидели, как они поняли взгляды аборигенов. Фокус в том, чтобы освободиться от собственных представлений о “естественном”.
– Но даже если я сумею, следующий, кто явится сюда, расскажет свою собственную, совершенно иную историю о киона.
– Несомненно, – согласилась она.
– Тогда в чем смысл?
– Это ничем не отличается от любого исследования. В чем смысл поиска ответов? Истина, которую вы отыщете, рано или поздно уступит место другой. Когда-нибудь и Дарвин устареет и будет казаться чудаковатым Птолемеем, который видел лишь то, что был в состоянии увидеть.
– Погодите-ка, до меня не доходит. – Я потер ладонями лицо, здоровыми ладонями – мое тело в тропиках только расцветало, это разум грозил меня покинуть. – Вас что, не смущают эти проблемы?
– Нисколько. Но я всегда была убеждена, что мое мнение верно. Есть у меня такой небольшой недостаток.
– Типичный американский недостаток.
– Возможно. Но и Фен им грешит.
– Ну тогда изъян колонизатора. И поэтому вы ввязались в эту работу, чтобы обрести собственное мнение, а потом людям придется ехать за тысячи миль и писать свои книги, если им захочется возразить вам?
Она широко улыбнулась.
– Что? – удивился я.
– Вот уже второй раз за нынешний вечер я вспоминаю об одной мелочи, о которой годами не задумывалась.
– И о чем же?
– Мой первый школьный табель. Меня не отдавали в школу до девяти лет, и в конце первой четверти родители получили вот такой комментарий учителя: “Элинор демонстрирует преувеличенную восторженность относительно собственных идей и заметный дефицит восторженности по поводу идей прочих людей, более всего – педагогов”.
Я рассмеялся.
– И когда вы первый раз об этом вспомнили?
– Почти сразу, роясь на вашем столе. Заметки, блокноты, книги – на меня сразу обрушился шквал идей, давно такого не бывало. Я уж думала, навеки утратила эту способность. Вы как будто не верите.
– Верю. Просто боюсь представить, как выглядит преувеличенная восторженность. Если то, что я наблюдаю сейчас, считается недостаточным воодушевлением.
– Если вы хоть немного похожи на Фена, то вам не понравится.
Полагаю, я совсем не похож на Фена.
Она перевела взгляд на мужа, который спал рядом крепким сном, наморщив лоб и стиснув губы, как младенец, протестующий против ложки с кашей.
– Как вы познакомились? – спросил я.
– На пароходе. После моей первой экспедиции.
– Корабельный роман. – Получилось, словно я спросил, не поспешили ли они, поэтому торопливо добавил: – Лучший вариант.
– Да. Все случилось внезапно. Я возвращалась с Соломоновых островов. Канадские туристы страшно возбудились, узнав, что я изучала туземцев в одиночку, и я потчевала их байками, а Фен затаился в тени. Я понятия не имела, кто он такой, – да и никто не знал, – но он был единственным мужчиной моего возраста и при этом не танцевал со мной. А потом ни с того ни с сего подошел за завтраком и спросил, что мне снилось накануне. И я узнала, что он изучал сновидения в племени под названием добу, а теперь направлялся в Лондон преподавать. Откровенно говоря, для меня стало большим сюрпризом, что этот черноволосый здоровяк-австралиец оказался антропологом, как и я. Мы оба возвращались из своих первых экспедиций, и нам было о чем поговорить. Он был полон задора и юмора. Все добу – шаманы, и Фен пробовал наводить на людей всякие чары и посылать им заклинания, мы с ним прятались за углом и смотрели, сработает или нет. Мы были как дети, взбудораженные внезапной встречей с другом среди всех этих скучных взрослых. Фену нравится жить с чувством мы-против-всего-мира, и первое время это завораживает. Прочие пассажиры сами собой отсеялись. Мы болтали и хохотали всю дорогу до Марселя. Два с половиной месяца. После такого действительно начинаешь думать, что хорошо знаешь человека. – Она смотрела куда-то за мое левое плечо и, кажется, не осознавала, что молчит. Я забеспокоился, не уснула ли она с открытыми глазами. Но тут глаза ожили. – Он на один семестр вернулся в Лондон, преподавать. Я отправилась в Нью-Йорк писать книгу. Через год мы поженились и приехали сюда.
Нелл совсем обессилела.
– Давайте-ка я вас уложу, – сказал я, вставая.
Сунулся в маленькую комнату, защищенную от москитов. Постель не меняли несколько недель, повсюду разбросана моя одежда. Я затолкал тряпье в ящик, который служил мне тумбочкой, застелил матрас свежими простынями, соорудив почти настоящее ложе. У меня была вполне пристойная подушка, еще из материнского дома, но перья в ней слежались от влаги, и на ощупь она была как ком глины.
За спиной раздался тихий смех. Нелл стояла за москитной сеткой, наблюдая за моими попытками взбить подушку.
– Пожалуйста, не беспокойтесь. Но покажите, где у вас тут уборная, если она вообще есть.
Я повел ее на улицу. В тропиках отхожее место лучше устраивать подальше от дома, у байнинг я понял это на собственном горьком опыте. Небо уже светлело, и фонарик не понадобился. Я никогда не предполагал, что уборной будет пользоваться женщина, переживал, нормально ли там внутри, и собирался проверить, прежде чем впускать ее, но она успела юркнуть вперед меня.
Я оказался в затруднительном положении. Надо бы держаться поближе – на случай змей или летучих мышей, и на тех и на других я уже натыкался, равно как и на летучих лисиц и очаровательных багряно-золотистых птичек, которые, по мнению Текета, мне почудились. Но я понимал, что человеку нужно уединение при отправлении нужды. Однако не успел я выбрать разумное расстояние, на котором следует держаться, как она зажурчала, часами сдерживаемая струя лилась мощно и долго. А потом она вышла, и мы вместе поплелись по тропинке обратно, но несколько живее.
Фен уже перевернулся на бок и громко размеренно пыхтел, как вынырнувший на поверхность кит. Мне этот звук казался жутко семейным, сокровенным, и я пожалел, что не отправил его в спальню раньше, пока он не заснул так глубоко. Я думал, что Нелл сразу ляжет спать, но она пошла за мной в заднюю часть дома, где я планировал за чашкой чая прикинуть, где бы поискать для них подходящее племя.
Она спросила, каков был тот самый последний кусочек местной головоломки, и я рассказал о ритуале, который киона называют “ваи” и который я видел лишь однажды, а также о собственных смутных соображениях насчет трансвеститских мотивов, там замешанных. Она спросила, проверил ли я свои предположения.
– Вроде как, – расхохотался я. – “Нмебито, ты знал, что, воссоединяясь той ночью с женской стороной своей личности, ты обеспечивал равновесие этого общества, которому постоянно угрожает чрезмерно развитая мужская агрессивность, свойственная вашей культуре?” Вы так это себе представляете?
– Скорее так: “Как ты думаешь, когда мужчины становятся женщинами, а женщины – мужчинами, это приносит мир и радость?”
– Но они не мыслят в таких категориях.
– Разумеется, мыслят. Они вспоминают о минувшем дне – что он принес им, размышляют, куда отправиться рыбачить на следующий день. Они думают о своих детях, супругах, родственниках, о своих долгах и обещаниях.
– Но у меня нет никаких свидетельств того, что киона анализируют собственные ритуалы, разбираясь в смыслах.
– Уверена, некоторые все же пытаются разобраться. Просто они родились в культуре, которая не оставляет места подобным размышлениям, поэтому такого рода стремления слабеют, как мышцы без нагрузки. Вам нужно помочь им тренироваться.
– А вы этим и занимаетесь?
– Не постоянно, но да. Смысл скрыт внутри них, а не внутри вас. Вам придется вытащить его наружу.
– Вы предполагаете наличие аналитических способностей, которыми они, скорее всего, не обладают.
– Они люди, с полноценно функционирующим человеческим сознанием. Если бы я не считала их абсолютно такими же людьми, как я, меня бы здесь не было. – Она разрумянилась. – Зоология меня не интересует.
Наблюдать, наблюдать, наблюдать – твердили мне всю жизнь. Ни слова о том, чтобы делиться открытиями или добиваться анализа ситуации от самого предмета исследования.
– А что, если подобный подход изменит самосознание человека, и это, в свою очередь, повлияет на результат исследований?
– Я считаю, что наблюдение без последующего обсуждения его итогов создает атмосферу абсолютной неестественности. Они не понимают, что вы тут делаете, зачем вы здесь. Если же вы открыты и искренни с ними, люди успокаиваются и становятся гораздо откровеннее.
Она опять стала похожа на пушистого кускуса, лицо взволнованное, а широко раскрытые серые глаза чуть расфокусированы.
– Мы можем присесть и выпить чаю?
Мы уселись, и она продолжила:
– Фрейд утверждал, что примитивные народы похожи на западных детей. Я категорически не согласна, но большинство антропологов принимают такое определение глазом не моргнув, так что пусть, подкрепим им мой тезис, который заключается в следующем: каждый ребенок ищет смысл. Помню, когда мне было четыре года, я спрашивала свою беременную мать: в чем смысл всего этого? “Всего – чего?” – удивлялась она. “Всей этой жизни”. И я помню, как она посмотрела на меня, словно я сказала что-то очень дурное. Она уселась за стол рядом со мной и сказала, что я задала очень серьезный вопрос, ответить на который не сумею до самой-самой старости. Но она ошибалась. Потому что родила ребенка, маленькую девочку, и, когда принесла ее домой, я поняла, что нашла смысл. Девочке дали имя Кэти, но все называли ее “малютка нашей Нелл”. Она была моим ребенком. Я делала все: кормила, меняла пеленки, одевала, укладывала спать. Когда ей было девять месяцев, она заболела. Меня отправили к тетушке в Нью-Джерси, а когда я вернулась, ее уже не было. Мне даже не дали с ней проститься. Я не смогла обнять, удержать ее. Ее не стало – и все, как будто старого кресла или коврика. Кажется, большую часть жизненного опыта я обрела, когда мне не исполнилось и шести лет. Для меня очень важны другие люди, но они могут вдруг исчезнуть. Полагаю, не мне вам рассказывать.
– Киона дают всем детям тайное имя, заветное духовное имя, которое нужно для жизни в ином мире. Я дал новые имена Джону и Мартину, и, думаю, это помогает. Они становятся немножко ближе. – Сердце внезапно сильно заколотилось. – Кэти была вашей единственной сестрой?
– Через два года у матери родился мальчик. Майкл. Я к нему близко подойти не могла. Говорила про него всякие гадости. Думаю, именно поэтому меня в конце концов отправили в школу. Чтобы оторвать от шевелюры бедняжки Майкла.
– И как вы относитесь к нему сейчас?
– Да никак. Сейчас он зол на меня, потому что я не стала менять свою фамилию на фамилию Фена и в некоторых газетах об этом сообщили.
Я тоже где-то об этом слышал.
– Вы с братьями были близки? – спросила она.
– Да, но я не знал об этом, пока они не умерли. – Я с трудом проталкивал слова сквозь сдавленное горло. – Когда Джон погиб, мне было двенадцать, и я тогда думал, лучше бы это был Мартин. Думал, смерть Мартина легче было бы перенести, потому что он был такой привычный, знакомый, вечно надоедал. Джон, как любимый дядюшка, брал меня на пруд ловить лягушек, привозил мне жевательный мармелад. Мартин любил поддразнивать меня. А когда через шесть лет после Джона умер и Мартин, я как будто… – И тут горло сомкнулось окончательно, я больше не мог ничего из себя выдавить. А она смотрела на меня и молча кивала, как будто я продолжал говорить и ей все было предельно ясно.
6

 

 

Москитная сетка ничего не скрывает. Утром мы с Феном сидели за моим столом с картой реки, которую набросали вместе, и тут Нелл перекатилась на спину и медленно села, подтянув ноги. Прижавшись щекой к колену, она довольно долго не шевелилась.
– Похоже, ей сегодня хуже, – заметил я. Малярийная лихорадка сопровождается дикой головной болью, когда кажется, будто колотят топором по основанию черепа.
– Нелли. Вставай и вперед, – бросил Фен не оборачиваясь. – Нам сегодня надо посмотреть на пару племен. – А мне прошептал: – Просто надо превозмочь слабость, обогнать ее. Остановишься – и все, тебе крышка.
– Мой опыт показывает, что не всегда есть такой выбор. – Когда меня накрывал приступ, тело наливалось свинцом, и хорошо, если удавалось дотянуться до ночного горшка. Я принес аптечку.
– Я в уборную, – сообщил он ей через сетку. – И, пожалуйста, не задерживай нас.
Если она и ответила, я не расслышал. Щека так и осталась прижатой к колену. Фен бодро соскользнул по шесту вниз.
Она даже не раздевалась – все те же штаны и рубашка, что накануне вечером, – но мне все равно было неловко ее окликнуть. Пускай сохранится хотя бы иллюзия приватности. Я перевернул клубни батата, запекавшиеся в золе, и принялся мыть посуду, хотя эти несчастные две чашки и два блюдца нужно было всего лишь сполоснуть.
– Вы вообще не спали?
Я обернулся. Она сидела за столом.
– Спал, немножко.
– Врете.
На щеках появились розовые кружочки, как у куклы, но губы совсем бесцветные, глаза блестят желтизной. Я вытряхнул на ладонь четыре таблетки аспирина:
– Много?
Перегнувшись через стол, она внимательно рассмотрела, прикинула:
– Отлично.
– Вам нужны очки.
– Я случайно наступила на них несколько месяцев назад.
– Бэнксон! Тут какой-то парень, – крикнул снизу Фен. – Я не понимаю, чего ему надо.
– Иду. – Я подал Нелл воды запить таблетки и полез в маленький чемоданчик, стоявший в кабинете. Порывшись у самого дна, нащупал в углу небольшой футляр, достал, протянул ей. Я не открывал его с тех пор, как мать вручила мне его перед отплытием. – Не знаю, подойдут ли.
Она открыла футляр. Простая металлическая оправа, тоньше, чем я запомнил. Оловянного оттенка. Идеально подходит к цвету ее глаз.
– Разве вам они не нужны?
– Это Мартина.
Полицейский принес их семь месяцев спустя после его смерти. Они были отполированы, и к дужке веревочкой привязана бирка.
Она словно все поняла, бережно доставая их из потертого чехла.
– О, – выдохнула она, надев очки и подойдя к окну. – Они уже на реке, ставят сети. – Обернулась, все еще прижимая очки к лицу обеими руками, как будто они могли не удержаться сами по себе. – А вам пора бы побриться, мистер Бэнксон.
– То есть годятся?
– Ну, возможно, я более близорука, чем Мартин, но ненамного.
Как чудесно было слышать имя Мартина в настоящем времени.
– Они ваши.
– Я не могу.
– У меня много его вещей. – Это неправда. В шкафу у матери оставалась пара его свитеров, но и только. Едва чемоданы Мартина доставили из Лондона, как отец велел прислуге передать все в благотворительный магазин. – С Рождеством.
Она улыбнулась, припомнив.
– Я буду их беречь.
Очки были великоваты для ее маленькой звериной мордашки, но удивительным образом подошли. В поле за вашим имуществом всегда кто-то охотится, и так здорово просто подарить то, о чем тебя даже не просили.
– Бэнксон, да помогите же мне!
Внизу Фен стоял лицом к лицу с одним из моих информантов – Рагва должен был сегодня проводить меня на церемонию наречения имени в селение его сестры. Рагва принял типичную для киона позу устрашения – руки скрещены и подбородок выставлен вперед, – а Фен не нашел ничего лучше, как провоцировать его, приняв точно такую же позу, то ли передразнивая, то ли всерьез, я не понял.
– Спросите его насчет тайных предметов, – прошептал Фен.
Но Рагва предупредил все мои вопросы, сообщив, что у его жены начались роды и он не может сегодня сопровождать меня. И тут же умчался.
– Они все такие?
– Он беспокоится за жену. Роды преждевременные. – Несколько недель назад Рагва взял мою руку и прижал к животу своей жены. И я почувствовал, как под туго натянутой кожей ворочается ребенок. Никогда такого не испытывал прежде и, честно говоря, даже не знал, что такое бывает. Моя ладонь еще долго ощущала это движение. Это словно положить руку на поверхность океана и почувствовать, как в нем плавают рыбы. Рагва заливисто хохотал, глядя на мое лицо.
– Может, я помогу? – Нелл стояла в дверях.
– Я полагал, у нас дела. – Фен не обратил внимания на очки.
– Но если малыш недоношенный.
– Они веками рожали без твоей помощи, Нелл.
– У меня есть некоторый опыт, – обратилась она ко мне.
– Это замечательно, спасибо. Но у них табу – бездетные женщины не должны присутствовать при родах.
– У анапа то же самое, – кивнула она, но голос упал – похоже, я сморозил глупость.
– Нам в самом деле нужно посмотреть, найдется ли для нас дело, Нелли. – Фен произнес эти слова нежно и участливо, прежде я ничего такого в нем не подозревал.
Я показал им деревню, а час спустя мы уже отправились к нгони. Я всерьез делал ставку на это племя: опытные и умелые воины, что должно привлечь Фена, и признанные целители, что могло заинтересовать – и помочь – Нелл. Но настоящая причина моего выбора была проста – нгони жили меньше чем в часе пути на каноэ от моей деревни.
Едва оказавшись на воде, мы проголодались. Я набрал еды на несколько дней, на всякий случай. Мы ели прямо руками, выгребая пальцами еще теплую мякоть печеного батата и прохладную сердцевину джекфрута. Я следил, чтобы Нелл, сидевшей в носовой части, доставалось еды не меньше, чем нам. Поев, она чуть ожила, начала оглядываться по сторонам и то и дело оборачивалась ко мне с вопросами – про плотницкие инструменты, раковины, служащие деньгами, про мифы о сотворении мира.
Нгони обитали сразу за отмелью, которую я вечно боялся прозевать в темноте. Хижины стояли группами по три, футах в пятнадцати от крутого берега реки и, как все местные жилища, на высоких сваях, защищающих от разлива реки и опасной живности.
– А пляжа нет? – уточнила Нелл.
А я и не задумывался раньше. Верно – земля просто резко обрывается в воду.
– Здесь мрачновато, да? – сказал Фен. – Солнца почти не видно.
Заслышав звук мотора, у кромки берега появилась группа мужчин.
– Поехали дальше, Бэнксон, – предложила Нелл. – Не будем здесь останавливаться.
Следующими были ярапат, но Фен решил, что их дома расположены чересчур низко. Я попытался указать, что здесь гораздо суше – ярапат жили на высоком холме, – но он однажды попал в наводнение на островах Адмиралтейства, поэтому и эту деревню мы миновали.
Вид следующего селения им тоже не понравился.
– Убогое искусство, – заметила Нелл.
– Что именно?
– Лицо, – сказала она, имея в виду громадную маску, висевшую над входом в церемониальный дом и заметную даже с воды. – Грубое. Ничего похожего на то, что я видела в других местах.
– Нам нужно искусство, Бэнксон, – высокопарно провозгласил Фен со своего места. – Нам нужно искусство, театр и балет, если вас не слишком затруднит.
– Ты хочешь остановиться здесь? – сухо спросила Нелл.
– Нет.
Мы были уже в четырех часах пути от Ненгаи, и солнце вот-вот упадет за горизонт, как обычно на экваторе. А мы еще ни разу не вышли из лодки. Здесь на реке оставалось всего одно известное мне племя. У вокуп был пляж, высокие дома и даже изысканное искусство.
Я направил каноэ в самый центр пляжа, решив не обращать внимания на любые их возражения. Хоть я и был полностью сосредоточен на линии берега за ее спиной, все равно заметил, как Нелл передразнивает упрямое выражение моего лица. Но, вспомнив, как она привередничала насчет других племен, решил, что мне не смешно.
Никто не вышел приветствовать нас. Потом я расслышал крик – не барабанную дробь, – какое-то мельтешение, детский вскрик. И тишина.
Я встречал нескольких вокуп. Они знали о белых людях – как и все в этом течении реки. У большинства племен есть истории о соседях, которых посадили в тюрьму или сманили на шахты вербовщики – их называли здесь работорговцами. Я вытащил каноэ на берег, но мы остались сидеть в нем, не желая вызывать еще большей тревоги. Донесся второй крик, и минуту спустя к нам вышли трое мужчин. Спин их я не видел, но грубые шрамы на руках были длинные и больше похожи на пряди волос или солнечные лучи, чем на стилизованную крокодилью кожу, как у киона. На них не было никакой одежды, лишь несколько браслетов. Они остановились на песке, зная, даже если и не видели никогда своими глазами, что у белых есть оружие – стальные клинки, винтовки, пистолеты, динамит, – которого нет у них. Они знали, что это оружие может быть пущено в ход внезапно, без предупреждения. Но мы не боимся, говорили они всем своим видом: широко расставленные ноги, прямые спины, твердый взгляд.
Тот, что в середине, узнал меня, видел на базаре в Тимбунке, и заговорил со мной на ломаном киона. Я сумел разобрать, что их деревня ждет нападения болотного племени. Болотные племена занимали нижние ступени иерархии Сепика – нищие, слабые и непредсказуемые. Я растолковал, что мои друзья хотят пожить у них, понять их обычаи, что у них много подарков, – но мужчина замахал руками еще прежде, чем я закончил. Плохое время, много раз повторил он. “Набег”, “война” и еще что-то, что я не смог разобрать. Плохое время. Нас пригласили переночевать – он опасался, что обратный путь в темноте будет небезопасен, если их враги уже наготове, – но утром нам нужно покинуть деревню.
– Не знаю, что из этого правда, – сказал я Нелл и Фену, переведя все, что сообщил вождь. – Может, он ждет поощрения.
– Скажите ему, что мы можем снабдить все племя десятилетним запасом спичек и соли, – предложил Фен.
– Мы не можем лгать.
– У нас есть запас этого добра в Порт-Морсби.
Просить подтверждения у Нелл означало бы оскорбить его, но мне все равно казалось невероятным, чтобы спустя полтора года у них оставалось так много подарков для местных жителей.
– Мы путешествуем не налегке, – сказала она.
Я начал было объяснять это вождю, но тот возмущенно вскинул руку. У них все есть, сказал он, им ничего от нас не нужно, но ради нашей безопасности и безопасности своих людей он позволит нам остаться на ночь.
Вслед за троицей вокуп мы направились к центру деревни. Какой-то мальчишка вскарабкался по лестнице в хижину, спустя несколько минут оттуда спустилась мать с пятью детьми. Не глядя на нас, они удалились в другой дом. Детишки похныкивали, оказавшись на новом месте. Взрослые сердито шикали на них.
Вождь показал, чтобы мы лезли наверх. Фен с вещами вскарабкался первым, потом спустился помочь мне с мотором. Дом маленький. Должно быть, принадлежал второй или третьей жене вождя, жилище которого по соседству гораздо больше. Мы наблюдали, как вождь поднялся по лестнице и скрылся внутри.
Почти стемнело. Все дверные проемы были занавешены циновками из древесной коры, черными во тьме. Деревня затихла. Мы почти слышали, как пот сочится сквозь поры нашей кожи.
– Ну и ну. Могли бы хоть предложить нам поесть, – буркнул Фен.
Нелл шикнула на него.
Фен порылся в саквояже. Я подумал, что он достанет пару припрятанных консервных банок, но он вытащил револьвер.
Кровь вскипела у меня в жилах.
– Убери, Фен, – попросила Нелл. – Нам это не понадобится.
– Они явно были встревожены. Ты видела эти копья?
Нелл промолчала.
– Копья у задней стены хижины вождя. Видела? – Фен был взбудоражен, как подросток. – Заточенные, острые. Может, даже отравлены.
– Фен, прекрати, – строго повторила она.
Он затолкал револьвер обратно в сумку.
– Тут не церемонятся. – Он стремительно скользнул к выходу и прильнул к щели в лубяной ткани. – Думаю, нам надо спать по очереди, Бэнксон.
Вряд ли нам вообще удастся поспать. Ни малейшего дуновения воздуха и жуткие насекомые. Мы поужинали собственными запасами, при свете свечи сыграли пару партий в бридж, потом устроились спать. Вокуп спят в гамаках, а не в мешках, как киона, и не на подстилках, как байнинг. Я выбрал себе гамак в дальнем углу. Тот оказался фута на полтора короче, чем мне нужно, поэтому я сообщил Фену, что буду дежурить первым. Он дернулся было за револьвером, но я предпочел не доставать оружие из саквояжа.
Я слегка отогнул край ткани, заменявшей дверь, и сел у входа против света. Туман, рваный местами, стлался над рекой. Нелл и Фен за моей спиной пытались удобнее устроиться в своих гамаках.
– Будто спишь в чайном пакетике, – расслышал я его ворчание.
Нелл рассмеялась и что-то ответила, я не разобрал, но он рассмеялся в ответ. Впервые я почувствовал себя одиноко в их обществе, и это оказалось неожиданно больно. Они были рядом, но принадлежали друг другу и вновь могли уйти и оставить меня в одиночестве.
Снаружи все громче звучали джунгли. Урчание, хриплые крики, кваканье, глухие удары, визг. Стоны, вой, рык, всплески. Жужжание, гул, треньканье, свист и стрекот. Вся живность, казалось, пришла в движение. В Ненгаи в свои плохие ночи я воображал, что все они медленно надвигаются на меня.
А сейчас попытался сосредоточиться на ближайшем будущем, завтрашнем дне, а не на том громадном промежутке времени, что тревожно растянется после. Нужно отвезти их на озеро Там. Еще три часа вверх по реке. Семь часов от моего дома. Визиты к ним, если на это надеяться, будут нечастыми, и их нужно будет заранее планировать. Мне придется оставаться у них на ночь, нарушать привычный ритм. Стыдно испытывать столь откровенную потребность в этих людях, практически незнакомых, и, сидя в темноте, я пытался настроиться на работу, хотя, пожалуй, и не знал более быстрого способа вернуться к суицидальным мыслям. Но еще раньше днем я разговаривал с Нелл о ваи, и в ходе беседы у меня появилась мысль, что, возможно, через описание этой церемонии я смог бы рассказать о киона. У меня сотни страниц заметок, но я ни на шаг не приблизился к цельному пониманию. Однажды разработанный, дабы отпраздновать первое убийство, совершенное юношей, ритуал ваи сейчас проводился довольно редко и ныне отмечал не убийство, а иные аспекты мужской инициации: первая пойманная рыба, первый заколотый кабан, первое собственноручно выдолбленное каноэ. Впрочем, за последние два года множество первых действий прошли незамеченными, и хотя мне обещали, что вот-вот будет ваи, “вот-вот” все никак не наступало.
Прикрыв глаза, я восстанавливал в памяти ритуал. Это произошло в мой первый месяц, я сидел с женщинами – на больших сборищах меня часто усаживали среди женщин, детей и умственно отсталых. Слева от меня расположилась Тупани-Кво, одна из самых древних старух в деревне. Я даже сумел задать ей какие-то вопросы, но все равно большую часть ответов не разобрал. Вокруг царил хаос. Отец и дядьки мальчика, в честь которого устроили праздник, вышли первыми – в грязных рваных юбках и повязках на животе, как носят беременные женщины. Они ковыляли, прихрамывая, как тяжело больные. Следом вышли женщины – в мужских головных уборах и ожерельях, орнамент которых символизировал убийство, а к гениталиям были привязаны здоровенные оранжевые пенисы из тыквы-горлянки. Они несли деревянные бутылки и, ритмично скребя зазубренными палочками по внутренним частям бутылок, производили звук, символизировавший мужскую гордость и самоутверждение, а на конце каждой палочки крутились кисточки, изображавшие убитых ранее врагов. Женщины шествовали гордо, выпрямив спины, откровенно наслаждаясь своей ролью. Несколько мальчиков подбежали к ним с длинными тростями, женщины отложили деревянные бутылки, взяли трости и принялись колотить ими мужчин, пока те не убежали.
Я тихонько отполз за блокнотом и свечой из цитронеллы. Фен и Нелл темными глыбами покачивались в гамаках. Вернувшись на свой пост, я стал писать о своем последнем разговоре с Тупани-Кво про тот день. Удивительно, сколько во мне обнаружилось страсти. Мысли неслись стремительно, и я поспевал за ними, прерываясь только заточить карандаш. Вспомнил про эйфорию Нелл и едва не расхохотался вслух. Мой поток слов оказался максимально близким к той восторженности, о которой она говорила.
Позади скрипнули жесткие волокна гамака, и Нелл присела рядом, опустив босые ноги на верхнюю перекладину лестницы. Все десять пальцев на месте.
– Не могу спать, если кто-то рядом работает, – прошептала она.
– Я закончил, – захлопнул я блокнот.
– Нет, прошу вас, продолжайте. Это очень успокаивает.
– Я дожидался еще слов. Не думаю, что они теперь придут.
Она рассмеялась.
– Что тут смешного?
– Вы опять напомнили мне кое о чем.
– Расскажите.
– Эту историю любит повторять мой отец. Сама я ее не помню. Он говорит, года в три-четыре у меня как-то случилась грандиозная истерика и я заперлась в маминой гардеробной. Порвала ее платья, разбросала туфли, ужасно шумела, а потом вдруг наступила полная тишина. “Нелли? – позвала мама. – Ты в порядке?” И я спокойно ответила: “Я наплевала на твои платья, я наплевала на твои шляпки и жду, пока накопится еще слюна”.
Теперь рассмеялся я. Представил ее круглую раскрасневшуюся мордашку и буйную копну волос.
– Обещаю, это последняя зарисовка из детства Нелл Стоун, которой я вам докучаю.
– Вы по-прежнему забавляете своих родителей? – Я на такое уже не способен, даже вообразить не могу.
– Отнюдь, – улыбнулась она.
– Отчего же?
– Я написала книжку сплошь про сексуальную жизнь туземных детей.
– Это чуть менее прилично, чем плевать на шляпки, да?
– Гораздо менее прилично, – передразнила она мой акцент. Надела очки Мартина. До этого она держала их в руке. – Реакция на книгу превзошла все ожидания. Я рада была сбежать из страны.
– Мне очень неловко, что я ее не читал.
– У вас очень уважительная причина.
– Надо было попросить кого-нибудь прислать.
– В Англии она вызвала не больше симпатии. А сейчас ступайте спать. Я подежурю. О, взгляните на луну.
В небе светился тонюсенький обрезок, а остальное – едва заметный ореол неосвещенной луны.
– Вчера молодую я видел луну, со старой луной на руках, – продекламировала она, картавя по-шотландски.
– Мы на море можем попасть в беду, – подхватил я.
– Мне душу тревожит страх.
– Проплыли милю они и две… – Я утрировал собственный акцент.
– Проплыли три мили сполна…
– Вдруг ветер завыл, потемнел океан…
– И бурно вскипела волна, – закончили мы хором. Я не отводил глаз от луны, но по голосу слышал, что Нелл улыбается.
Американцы порой удивляют своими неожиданными познаниями.
Не помню, о чем мы говорили потом и сколько прошло времени, как вдруг сзади донесся щелчок и глухой стук. Мы подскочили. Фен в своем гамаке валялся на полу. Нелл опустилась на корточки, я посветил. Глаза его были закрыты, а когда Нелл подтолкнула его и спросила, все ли в порядке, он пробормотал:
– Вечно оно туго идет. – И добавил: – Да стукни башмаком, придурок, – и перевернулся на другой бок.
– Кажется, он сейчас открывает бутылку пива.
Рассмеявшись, мы оставили его досыпать. Из запасной одежды я соорудил себе маленькое лежбище в углу, под своим гамаком. Не думал, что усну, но уснул, и крепко, а когда проснулся, они уже собрались и ждали меня.

 

Почти все вокуп вышли на берег провожать нас. Они радостно ухали и взвизгивали, и дети в восторге бросались в воду.
– “Прощай” как-то убедительнее, чем “привет”, не находите? – проворчал Фен.
– Никакого набега болотных людей не случилось, – предположил я.
– Похоже, что так, – согласилась Нелл.
Фен попросился к рулю, я сбросил ход, и мы осторожно поменялись местами. Он прибавил газу, и каноэ резко рванулось вперед.
– Фен! – вскрикнула Нелл, но ей было весело. Она повернулась лицом ко мне, и ее колени скользнули по моим голеням. – Не могу это видеть. Предупредите за мгновение до катастрофы, пожалуйста.
Ее волосы, больше не заплетенные и не уложенные в узел, развевались на ветру. Лихорадка и распущенные волосы, темно-коричневые, с медными и золотистыми нитями, придавали ее лицу иллюзию абсолютного здоровья.
Если племя там не подойдет, они уедут в Австралию. Это мой последний шанс. А она настроена скептически. Но Текет много раз бывал в племени там в гостях у родственников, и даже если его рассказы правдивы лишь наполовину, думаю, этот народ сможет удовлетворить парочку разборчивых антропологов.
– Надо было сразу везти вас туда, – не отдавая себе отчета, вслух проговорил я. – Я был эгоистом.
Нелл улыбнулась и велела Фену не угробить нас по пути.

 

Спустя несколько часов я увидел нужный приток. Фен свернул туда, слегка черпнув воды бортом. Узкая желто-коричневая речушка. Солнце скрылось, ветер, бивший в лицо, стал прохладным.
– Мелко, – заметил Фен.
– Вы правы.
Кое-где мелькало дно.
Дожди еще не начались. Берега вздымались стенами из глины и переплетенных белых корней. Я высматривал просвет, о котором говорил Текет. Вскоре после поворота, по его словам. А на лодке с мотором это должно быть почти сразу.
– Сюда, – вскинул я руку направо.
– Сюда? Куда?
– Прямо сюда!
Мы чуть не проскочили.
Лодка накренилась и скользнула в узкий темный канал среди того, что Текет называл копи, – заросли, похожие на мангровые.
– Вы шутите, Бэнксон, – изумился Фен.
– Это же болота, да? – уточнила Нелл. – Фен среди Фенских болот.
– Болота? Господи, помоги нам. – Протока была узкой, ровно для одного каноэ. Ветви царапали нам руки, и поскольку плыли мы медленно, насекомые тучами обволокли нас. – Мы тут потеряемся к чертовой матери.
Текет говорил, что сквозь заросли существует только один путь.
– Просто следуйте по течению.
– Можно подумать, у меня есть выбор. Черт, какие жирные жуки.
Мы бесконечно долго ползли по этому тесному коридору, их вера в меня таяла с каждой минутой. Я хотел было рассказать им все, что слышал о там, но решил – пускай лучше явятся на место в унынии.
– Вы уверены, что нам хватит топлива? – забеспокоился Фен.
И ровно в этот момент мы выплыли на простор.
Озеро было огромным, не меньше двенадцати миль в ширину, угольно-черная вода в кольце ярко-зеленых холмов. Фен перешел на холостой ход, и некоторое время мы просто скользили по водной глади. Напротив расстилался пляж, и отражением его в воде, ярдах в двадцати от берега, тянулась белоснежная песчаная коса. А потом то, что я счел косой, поднялось в воздух, рассыпалось на части и растворилось в небесах.
– Цапли, – сказал я. – Белые цапли.
– Господи, Бэнксон, – выдохнула Нелл. – Это великолепно.
7

 

 

Хелен Бенджамин я впервые повстречал в 1938-м, когда мы оба участвовали в Международном конгрессе по антропологии и этнологии в Копенгагене. Я пришел к ней на дискуссию по евгенике, где она была единственным оппонентом и единственным человеком, говорившим разумные вещи. Ее жесты, манера речи напомнили мне Нелл. Как только дискуссия окончилась, я встал и направился к выходу. Но она каким-то образом успела перехватить меня в холле, прежде чем я сумел улизнуть. Кажется, она понимала мои чувства и, мимоходом поблагодарив за посещение дискуссии, вручила мне большой конверт. К подобному я начинал привыкать – люди надеялись, что я помогу с публикацией их рукописей, – но в случае с Хелен в этом не было никакого смысла. Ее “Радуга культуры” имела грандиозный успех, и какое бы признание к тому моменту я ни обрел со “Схемой” и книгой о киона, многим я был обязан именно этой ее работе.
Я распечатал конверт только в поезде по пути к Кале. Рука скользнула внутрь. Это была не рукопись. Это была маленькая книжечка из сложенных пополам и сшитых листов писчей бумаги, в обложке из лубяной ткани. С прицепленной скрепкой запиской от Хелен: Она всегда мастерила такие, приезжая в новое место, и прятала за подкладку чемодана, подальше от любопытных глаз. Остальные хранятся у меня, но я подумала, что эта должна быть у вас. Не больше сорока страниц, и в конце много пустых. Записи охватывали три с половиной месяца начиная с первых дней на озере Там.

 

3/1

 

4/1 Вчера сшила этот новый блокнот, но была так смущена свежими пустыми страницами, что не смогла написать ни слова. Хотела написать о Бэнксоне, но решила, что не стоит. Вместо этого написала Хелен & умудрилась ни разу не упомянуть о нем. Мне гораздо легче. Это жалко: достаточно крохи чужого внимания, чтобы почти все мои болячки прошли.
Наше временное жилище называется Дом Замбуна. Или лучше писать Ксамбун – немножко на греческий манер. Судя по тому, как сами они произносят это Ксамбун, негромко & вдохновенно, будто само слово может привлечь нечто могущественное, думаю, это дух или предок, хотя я не чувствую в этом месте ничего такого, что ощущала в других домах, построенных для умерших. А если это дух, то почему они позволили нам осквернить его жилище?
Хочется написать больше, но слишком много чувств теснится где-то в горле.

 

6/1 И с чего был весь этот шум насчет него? Если он и был равнодушным, сухим снобом, надменным и ревнивым, то 25 месяцев с киона, вероятно, выбили из него эти глупости. С трудом верится рассказам о веренице разбитых сердец, тянущейся за ним в Англии. Вдобавок Фен утверждает, что он извращенец. Лично я увидела смятенного, растрепанного, немыслимо ранимого верзилу. Эдакий небоскреб рядом. Никогда в жизни не видела такого сочетания размера & чувствительности. Очень высокие мужчины зачастую отстраненны и холодны в силу как бы естественных причин (Уильям, Пол Г. и др.). Я ношу очки его покойного брата.
Вчера мы стояли на отмели, провожая его, и я вспоминала осенний день, когда мне было лет 8 или 9, и мы с братом играли в первый раз с какими-то новыми детьми, поселившимися по соседству, и нас позвали обедать, и мы стояли все вместе во дворе, и внезапно наступивший вечер был прохладным, но мы разгорячены беготней, и меня вдруг охватил ужас, что мы никогда больше не сможем вот так поиграть, что это никогда не повторится. Не помню, сбылось ли мое предчувствие. Помню лишь каменную тяжесть в груди, когда поднималась по лестнице в дом.
Сегодня я устала. Попытки выучить новый язык – третий за 18 месяцев, – изучая новое сообщество людей, которые, если бы не спички & бритвенные лезвия, предпочли бы, чтоб их оставили в покое, никогда прежде не вызывали у меня сомнения и боязни. Как там сказал Б? Вроде как все, что мы наблюдаем, по сути, лишь попытки туземцев угодить белому человеку. Проблески того, как оно было на самом деле, до нашего появления, чрезвычайно редки, если вообще случаются. В самой глубине души он считает нашу работу бессмысленной. Так ли это? Неужели я обманываю себя? И все эти годы потеряны напрасно?

 

10/1 Кажется, у меня появилась подруга. Женщина по имени Малун. Сегодня она принесла нам чудные маленькие чашки, сделанные из скорлупы кокосового ореха, несколько горшков & целую сумку ямса & копченой рыбы. Она говорит на нескольких местных наречиях, но на пиджин совсем чуть-чуть, поэтому мы в основном всплескивали руками и смеялись. Она старше меня, уже не детородного возраста, голова выбрита, как у всех замужних женщин здесь, мускулистая & суровая, пока не начинает хихикать – похоже, против собственной сильной воли. К концу визита она уже примеряла мои туфли.
Днем я пошла взглянуть, как идет строительство нашего будущего дома. Мне нравится место, которое мы выбрали, прямо на стыке мужского и женского концов деревни (у мужчин, разумеется, вид на воду гораздо лучше), отсюда удобно наблюдать за происходящим. На работах заняты примерно 30 человек, и Фен командует каждым, обходясь несколькими словами языка там и грозным голосом при необходимости. Как хорошо, что он обращается не ко мне.
Медленно завоевываю расположение нескольких детишек. Обычно я хожу на поле за женскими домами, где они играют, или вниз к озеру, где они купаются, сажусь на корточки и наблюдаю. Сегодня я захватила с собой игрушечный красный поезд и запустила по песку, с громким стрекотом. Любопытство пересилило страх, и они подошли ближе, но стоило мне громко воскликнуть “Ту-тууу!”, как тут же разбежались, но я весело рассмеялась, и постепенно игрушка вновь подманила их. Сидя с ребятишками, я добавила не меньше 50 слов к своему скудному словарю. Части тела и детали пейзажа. В отличие от взрослых, дети не устают объяснять. Им нравится быть важными наставниками. Это в основном маленькие дети, от 3 до 8. Они существуют самостоятельной группой, так непохоже на киракира, у которых детвору опекают подростки-защитники. Здесь же девочки лет с 9 или 10 начинают ловить рыбу & ткать, а мальчики учатся гончарному & художественному ремеслу. А малышня шатается на воле. Ах, маленькие Пийя & Амини, с кругленькими животиками & лубяными поясками. Просто хочется взять их на руки и поносить, но сейчас они держатся поодаль, в нескольких ярдах, недоверчиво, поглядывая в сторону, дабы увериться, что поблизости есть взрослый.

 

11/1 Сегодня днем Фен привел мальчика-слугу, мальчика-охотника & мальчика-повара. Кандидатуры он отыскал на стройке, хотя мальчик-охотник кажется слишком хрупким, чтобы принести добычу крупнее утки или землеройки, а мальчик-слуга Ванджи обвязал голову тряпкой, умчался похвастаться друзьям, да так и не вернулся. Зато мальчик-повар, увидев ямс & рыбу, молча приступил к работе. Его зовут Бани, и он серьезный & тихий и, думаю, чувствует себя немножко не в своей тарелке среди громко горланящих мужчин. Будь он чуть постарше, стал бы прекрасным информантом, но, полагаю, ему еще нет 14. Мы с Феном пока не затевали битву за информанта. Сегодня за ланчем я предложила ему выбирать первым. Он сказал, что неважно, кого он выберет, потому что в итоге ему все равно захочется того, кого выберу я. Тогда я предложила ему выбрать, а потом выберу я, а потом опять он. Мы посмеялись. Я сказала, что следующую книгу назову Как обращаться с мужчиной в джунглях.
Я нашла человека, который будет учить меня языку. Кару. Он с детства немного говорит на пиджин, жил неподалеку от фактории в Амбунти. Благодаря ему мой словарь сейчас составляет больше 1000 слов & я день и ночь зубрю, хотя в глубине души предпочла бы подольше оставаться без языка. Именно в его отсутствие возможно такое внимательное и аккуратное взаимное наблюдение. Сегодня моя подруга Малун повела меня в женский дом, где они плетут & ремонтируют сети, и мы сидели там с ее беременной дочерью Сали & теткой Сали по отцу & четырьмя взрослыми дочерями тетки. Я впитывала отрывистый ритм их беседы, звук их смеха, скрытые намеки в киваниях головой. Я понимала смысл взаимоотношений, симпатий & неприязни, витавших в помещении, так, как никогда не смогла бы, говори я на их языке. Мы не отдаем себе отчета, насколько язык препятствует коммуникации, пока не лишаемся его, насколько он мешает, перекрывая собой все остальное. То остальное, на которое вы вынуждены обращать больше внимания, если не понимаете слов. Когда приходит понимание языка, многое утрачивается. Отныне вы полагаетесь на слова, а слова далеко не всегда надежная основа.

 

13/1 Провела 4 часа, печатая важные заметки о наблюдениях двух дней. Сегодня завершена перепись, 17 домов, 228 человек. Пришлось отвлечь Фена от строительства, чтобы получить данные о мужчинах, в дома которых мне вход закрыт.
Время от времени, неосторожно отвлекшись, вспоминаю, как Б обрабатывал мои раны в первый вечер, и все внутри замирает на несколько мгновений. Наверное, хорошо, что он не вернулся так скоро, как обещал.

 

17/1 Сегодня Малун пришла с огромной корзиной и очень серьезным лицом. Ксамбун, объяснила она, это ее сын. Открыв корзину, она продемонстрировала сотни лент из пальмовых листьев, перевязанных узелками, по узлу за каждый день, что его нет рядом. Я чувствовала, что у меня вырастают две дополнительные пары ушей, чтоб не упустить все, что она мне рассказывала. Потребовалось некоторое время, но я все же уяснила, что Ксамбун не умер. Его сманили вербовщики, работать на шахте, “Эди Крик”, предполагаю. Он большой мужчина, высокий мудрый мужчина, быстрый бегун, ловкий пловец, великий охотник, сообщила она. (Позже Бани & Ванджи подтвердили, что все так и даже более того. Похоже, Ксамбун – это их Пол Баньян, Джордж Вашингтон & Джон Генри в одном лице.) Малун хотела выяснить, не знаем ли мы людей, с которыми он ушел. Начинаю подозревать, что именно в этом причина их гостеприимства: они думали, что у нас есть сведения о Ксамбуне. Ах, если бы. Какой драгоценной находкой был бы такой человек, какие возможности открылись бы перед ним среди своего народа. Малун верит, что он скоро вернется домой. У меня не хватило слов и духу рассказать ей то, что мне известно об этих золотых рудниках. Я не сказала, что он, возможно, несвободен и не может уйти оттуда. Господи, сколько любви & страха было в ее глазах, когда она гладила огромную корзину, набитую узелками.
8

 

 

Садясь писать еженедельное письмо матери, я обычно ставил перед собой три задачи.
1) Предоставить доказательство, что я еще жив.
2) Убедить ее, что моя работа имеет ценность и успешно продвигается в правильном направлении.
3) Дать понять, однако не говоря напрямую, что я предпочел бы оказаться в ее доме в Грантчестере, а не в любом другом месте на планете.
Первая задача была, разумеется, самой простой. С ней я справлялся, напечатав “Дорогая матушка”. Другие две предполагали изрядную долю лукавства, а она чуяла мое лицемерие, как адская гончая чует смерть.
Но сейчас появилась задача четвертая: не упоминать Нелл Стоун. Запросто, подумаете вы. Но тем не менее я столкнулся с невероятной проблемой. Уже три начатых письма были вырваны из пишущей машинки. Я скомкал и выбросил их в окно, где маленький Канши с двумя приятелями принялись гонять бумажки тростниковыми палками. Следом полетела четвертая, мальчишки радостно заорали, а бабушка Канши рявкнула из-под москитной сетки, что она прилегла вздремнуть и не пошли бы они уже утопились.
Я вставил очередной лист бумаги в каретку.
Дорогая матушка,
Полагаю, сегодня первое февраля. Осталось три месяца. Возможно, это письмо и я прибудем домой одновременно. Сад будет в цвету, и мы сядем пить чай под кустами сирени и ирги, и в душе моей воцарится покой.
Надеюсь, это письмо застанет тебя в добром здоровье и зимняя простуда обошла тебя стороной. Зима была мягкой?
Ох, боюсь, этот вопрос я уже задавал в прошлых двух письмах, но все равно вставил его.
В любом случае к тому моменту, как ты получишь это послание, зима уже станет далеким воспоминанием, а мы будем прикидывать, как бы уберечь розы “Фелиция” от тли и как не позволить горцу заполонить южную стену дома. Летние заботы.
Как я упоминал, в последнее время я занимался преимущественно погребальными ритуалами киона. Вчера я присутствовал на поминальной церемонии, в ходе которой череп давно умершего человека выкапывают, затем покрывают глиной и вылепляют вновь лицо – с носом, ртом и подбородком. Бедолагу художника нещадно критиковали за непохожесть черт, но в конце концов портрет одобрили и обряд минтшанггу состоялся. Голову установили на специальном помосте, и мужчины собрались под ней и играли на флейтах для женщин, которые стоически слушали, почти впадая в транс. Потом женщины встали и подносили пищу его духу и пели специальные песни материнского клана этого мужчины. Когда я спросил, когда он умер, никто не смог мне ответить. Они оплакивали его, это не было театральным рыданием на похоронах, а вполне естественный плач. Естественный. Оказывается, я непроизвольно использую это слово. Что естественно для англичанина, может вовсе не быть таковым для, скажем…
Тут я помедлил. Как школьник, которого так и подмывает написать заветное слово.
…американца, не говоря уже о туземцах Новой Гвинеи.
Ее вибриссы дрогнут. Она обязательно что-то почует.
Оказывается, меня все больше и больше интересует проблема субъективности, ограниченности взгляда антрополога, а не традиции и обычаи киона. Возможно, любая наука – это всего лишь исследование себя.
Почему бы здесь просто не упомянуть о них?
У меня побывали гости, тоже антропологи, семейная пара, они находятся в этом же регионе, о чем я не подозревал, почти так же долго, как и я. Он из Квинсленда, здоровенный рослый детина, мы встречались в Сиднее, а она американка, довольно известная исследовательница, но чахлое миниатюрное создание с личиком Дарвина-женщины.
Ну вот. Это же не сильно встревожит ее, верно? Сильно, конечно. Непременно встревожит. Я вцепился в верхний край листа, резко дернул, разодрав пополам. Да пропади она пропадом. Вытянул вторую половину, скомкал оба листка и швырнул новый мячик мальчишкам, которые издали очередной ликующий вопль. Прямое нарушение пунктов 2 и 3. После нескольких предложений мое письмо к матери превратилось в письмо к Нелл. Я постоянно мысленно разговаривал с ней, и эта беззвучная беседа смущала, бередила душу и пробуждала, как, бывает, человек просыпается посреди ночи от внезапной хвори.
Уезжая от них, я сунул в сумку ее книжку. И, едва вернувшись, прочел, залпом. А на следующий день перечитал. Это была самая неакадемическая монография из виденных мною, длинные описания и глобальные выводы с минимумом методического анализа. Хэддон в недавнем письме поднял на смех успех “Детей киракира” в Америке и пошутил, что нам всем нужно брать с собой в экспедиции писательницу-романистку. И все же она писала с той страстностью, которую большинство из нас ощущали, но не решались обнажить, поскольку были чересчур привержены старым научным традициям. Меня всю жизнь учили, что для настоящей академической монографии нужно работать кропотливо и настойчиво, не разгибая спины, роя носом землю, но вот появилась Нелл Стоун c высоко поднятой головой, которой она вертела во все стороны. Это раздражало, и вдохновляло, и пьянило, и мне нужно было обязательно еще встретиться с ней.
Несколько раз я уже пускался в путь, но через час поворачивал назад, уговаривая себя, что пока слишком рано, что на озере Там меня не ждут, что гости им сейчас совсем некстати. Я буду назойливым занудой, вваливающимся к ним в то время, когда они пытаются уложить в семь месяцев работу, требующую целого года. Живи они поближе, я мог бы заскочить ненадолго, предлог-то всегда найдется. Фен говорил, что не прочь взять меня с собой на охоту, но если бы он говорил серьезно, то уже прислал бы весточку.
Я предполагал, что Фен не обладал настойчивостью Нелл, но у него острый ум, талант к языкам и пытливый, тонкий, почти художественный взгляд на многие вещи. Он обратил внимание на то, как киона переворачивают на берегу свои каноэ, укладывая рыболовные снасти с одной стороны. Как скамьи перед алтарем в деревенской церкви, заметил он, и теперь я не могу отделаться от этого образа.
Кажется, я полюбил их, полюбил обоих, как может полюбить ребенок. Я тосковал по ним, как они никогда не будут тосковать по мне. Они были друг у друга. Они не знали, что такое проторчать двадцать пять месяцев в одиночестве в этой лачуге. Нелл провела на Соломоновых островах полтора года, но она жила в доме губернатора и его жены и могла общаться с их друзьями и гостями. Фен в одиночку работал у добу, но он ведь упоминал, что в середине экспедиции ездил в Кернс на свадьбу к брату, да? Его дом находился всего в тысяче миль.
Мальчишки на улице теперь забавлялись с луком и стрелами, выбрав в качестве мишени плоды папайи. У одного из них лопнула тетива, он сбегал в заросли, притащил стебель бамбука и, пользуясь только руками и зубами, отодрал тонкую полоску, привязал к луку и вернулся к игре.
Нелл и Фен развеяли мои мысли о самоубийстве. Но с чем я остался? Неистовое влечение, безудержный прилив чувства, в котором я не видел смысла, стремление, которому, казалось, нет названия, кроме “хочу”. Я хочу. Непереходный глагол. Дополнения нет. Нечто, противоположное желанию умереть. Но столь же невыносимое.
Дальше: Примечания