Часть вторая. Kosto
Но каждый, кто на свете жил, любимых убивал…
Оскар Уайльд
2017
Не стукни мне в голову сделать маникюр, ничего бы не случилось, пронесло бы мимо, как случайное облачко. Хотя кто его знает. Если камешек вдруг обрушивает лавину, значит, во-первых, непрочно держалось, а во-вторых, не этот, так другой камешек привел бы к катастрофе. Впрочем, зачем я говорю такие банальности, об этом нам еще сто лет назад на лекциях рассказывали – случайность как выражение необходимости.
А вернуться и дописать эту давно перевернутую страницу было вот именно необходимо. Потому что мне пора расставить жирные точки в рукописи собственной жизни.
В общем, я случайно зашла в этот торговый центр, идти было больше некуда, случайно набрела на эту акцию: маникюр плюс гель-лак за 500 рублей, и – хотя гель-лак потом можно отодрать только кухонным ножом вместе с ногтями, – я все равно уселась в маникюрное кресло в виде выеденного яйца и протянула руки маникюрше. А руки у меня были только что после ремонта, и маникюрша наверняка подумала: как же это она – то есть я – так себя запустила. Что-то такое промелькнуло в ее глазах с белесыми беззащитными ресничками. Она сама, наверное, впопыхах на работу собиралась, не успела накраситься, хотя ей целый день приходится сидеть, как на витрине, в этом торговом центре, возле эскалатора, по которому вверх-вниз бесконечно едут люди, одержимые желанием чем-то заполнить внутреннюю пустоту. Ведь именно за этим ходят в торговый центр. Это я по себе знаю. При этом я сама достаточно плохо отношусь к людям, чтобы думать, будто все они за редким исключением творческие целеполагающие личности – в отличие от меня.
Я просто сволочь. И когда я так для себя решила, жить стало намного проще. По крайней мере я давно уже не плачу в подушку, если что-то подобное услышу о себе. Сволочь, так и есть, совершенно верно.
Нет, маникюр в торговом центре интересен еще тем, что можно беззастенчиво пялиться на людей на эскалаторе. Сидишь себе в яйце, маникюрша что-то там творит с твоими ногтями, а ты себе тем временем преспокойно разглядываешь, кто куда едет и пытаешься угадать за небольшими деталями целую жизнь. Вот, например, брутальный тип с расплющенным носом. Для своей внешности слишком хорошо одет. Нос ему сломали, скорее всего, еще в детстве, когда не было клиник по исправлению этого самого носа, по крайней мере у нас. Да и ценилась прежде всего внутренняя красота. В общем, дядька этот со своей внешностью смирился еще в детстве, – и ведь действительно ничего, даже карьеру неплохую построил, судя по прикиду. А следом за ним ехала вниз очень некрасивая женщина со смуглым плоским лицом и длинными черными волосами, похожими на конскую гриву, и вообще какая-то неаккуратная, как будто бы только из степи. Парень ее на эскалаторе обогнал – в черных широких штанах, черной куртке, сам худой и замызганный, стал ступенькой ниже, обернулся к ней, и вдруг они начали целоваться прямо на эскалаторе. А женщина его лет на десять старше, причем это сразу заметно. А навстречу им наверх ехал тип в джинсовой рубашке, с тщательно уложенной пушистой челкой, весь напомаженный, с пухлым розоватым лицом. По всей видимости, альфонс, было в нем что-то скользкое…
А потом появился он. Я узнала его не сразу, но со второго взгляда. Он был похож на собственное привидение. Слегка располнел, притек к земле, голова ушла в плечи, некогда каштановые локоны облетели, как осенние листья, голову его теперь покрывал седой ежик, похожий на волчью шерсть. И, хотя мы так и не были с ним знакомы, я узнала его, говорю, со второго взгляда. Узнала и вздрогнула. Потому что он для меня давно не существовал, да я и никак не ожидала встретить его здесь, в городе, который он покинул давным-давно. Он выглядел чуждо, как иностранец, озирался по сторонам, будто не совсем понимая, куда попал. Я успела разглядеть обручальное кольцо на его пальце. Значит, он до сих пор примерный семьянин, который посетил нас, чтобы уладить какие-то свои дела. Надо полагать, старые.
– Вам больно? – спросила маникюрша, решив, что случайно меня поранила.
– Нет, все в порядке.
Когда я вновь подняла глаза, его уже не было в зоне видимости. Через минуту-другую он вновь перестал для меня существовать, потому что я увлеклась выбором оттенка и остановилась на ярко-синем лаке, хотя прежде синих ногтей у меня не бывало, я предпочитала что-то бледно-розовое, нежное. Однако ярко-синие ногти – это же все равно не насовсем, не стоило и зацикливаться на этом… Вот так всегда. Рациональность во мне побеждает, даже если речь о ногтях.
Итак, из яйца я вылупилась с темно-синими коготками, которые, как мне показалось, пробудили общее любопытство, хотя ничего особенного, по-моему. Или я стала вести себя как-то странно, именно стараясь обратить внимание на эти свои коготки. Вдобавок я решила выпить кофе у стойки «Синнабон», где продаются очень дорогие булочки с корицей, но от булочек я все-таки воздержалась, заказав только чашку капучино.
Бариста, глядя на мои ногти, с улыбкой назвала сумму. Я уже полезла за деньгами за капучино, как вдруг за спиной раздался низкий голос:
– Позвольте вас угостить.
– С какой это ста…
Я было хмыкнула по привычке, однако осеклась на полуслове.
Он встал рядом со мной и протянул бариста купюру. Теперь я окончательно поняла, что это действительно он, и опять немного удивилась его здесь пребыванию. На нем был пылающе-красный свитер плотной вязки, линяло-голубые джинсы и синий стеганый жилет, который почему-то придавал ему сходство с лесорубом. И вроде бы даже топор угадывался за пазухой, хотя ни фига там, конечно, не было.
– Я не мог видеть вас прежде?
Натянуто улыбнувшись, я облизала внезапно пересохшие губы.
– Спасибо. И – нет…
Он проследил за кончиком моего языка. На лице застыла полуулыбка, а в глазах промелькнули голодные волчьи искорки. Хотя какой он волк? И я уж точно не Красная Шапочка. Я мысленно посмеивалась. Нет, кто бы мог подумать?..
– Не за что, – это он о капучино. – Вы кого-то ждете?
Я помотала головой, хищно пошевелив пальцами с синими коготками.
– Нет. Я одна, – и, позволив ему переварить заявление о моем одиночестве в широком смысле, слегка его поощрила: – Перейдем за столик?
Он оглядел кофейню, раздумывая, стоит ли принять мое приглашение, – хотя чего иного ожидать от дамы, угостив ее капучино? И уже секунд через пять перевел взгляд на меня:
– Конечно.
Вот оно как! Крупную же добычу зацепила я синими коготками. Я, неуклюжая жирдяйка, какой он только и мог меня помнить. Впрочем, теперь я далеко не жирдяйка. То, что в юности было бесформенной грудой жира, стало грудью и попой. Мужчинам это нравится. А мне нравится чувствовать себя желанной, это сродни наркоте, наверное, когда хочется нравиться еще и еще.
– Меня зовут Сергей, – спохватившись, представился он, хотя я прекрасно знала, как его зовут.
– Софья… Соня, – мне захотелось назвать себя Соней, как в юности.
– Соня, – будто зачарованно повторил он. – Почти забытое имя.
– Почему забытое? Сейчас полно Сонь.
– Это здесь полно. А у нас никто так себя не называет – Соня.
– У вас – где?
Хотя я прекрасно знала где. Если, конечно, ничего не изменилось за тридцать лет.
– В Латвии.
– Рассказывают, там сейчас жить несладко. Европа выжала из вас все что можно.
– Мало ли, что рассказывают. Если заниматься делом…
– И каким, позвольте спросить, делом?.. – я поинтересовалась с осторожностью, опасаясь показаться слишком навязчивой.
– Далеко не оригинальным, – он снова улыбнулся, показав полный рот крепких зубов.
Наверняка импланты, советская юность не оставляла шансов сохранить до пенсии голливудский смайл. Потом, у него, кажется, уже тогда, в восемьдесят третьем, был вставной клык. Зуб выбили в драке, а протез держался шатко. По крайней мере, так рассказывала Таня, его жена. На свадьбе он даже не смог как следует отхватить зубами кусок каравая. Ну, традиция такая была: кто больший шмат хлеба откусит, тот и верховодить будет в семье… Смешно. Вот уж точно, не стоит завидовать человеку, пока не знаешь, как он умрет. Но это я не о нем. Он, оказывается, до сих пор жив-здоров и даже занят в Латвии каким-то делом.
– Ну так каким все-таки? – меня это действительно заинтересовало.
– Килькой в томате, – произнес он, кажется, слегка смущенно. – Выпускаем различные вариации. У меня небольшой заводик на побережье. Оборудование еще советское, но работает. Регулярно чиним…
Я невольно усмехнулась. Надо же, такой респектабельный господин.
– Так я и знал, что будете смеяться. Но что поделаешь – семейный бизнес.
Семейный бизнес, черт возьми. Мне сразу представилось, как работницы этого заводика на побережье с утра до вечера укладывают в банки тугие рыбьи тушки. Рыбный запах прочно въелся в кожу этих женщин, а глаза их, привыкшие вылавливать брак, столь же зорки, как глаза альбатроса. Балтийский ветер продувает цеха насквозь, советское оборудование упорно пыхтит из-за невозможности остановиться, впрочем, как и все мы, дети страны советов, привыкшие трубить на боевом посту до глубокой старости. А семья этого засранца считает купюры, вырученные на кильке, и складывает в тугие кошельки.
Он тем временем рассказывал о том, что их килька в томате на Украине в пять раз дороже местной, но ее все равно берут, потому что люди готовы платить за качество. И что, как бы ни старались в Калининграде, тамошняя килька значительно уступает, даже при суперсовременном оборудовании. Потому что у латышских коптильщиков опыт – десятилетия, да и никто им сверху не кричит: дайте мне себестоимость!..
Наконец он спросил, а чем занимаюсь я. На секунду замешкавшись, но только на секунду, я честно ответила, что переводами. Однако не стала уточнять, с какого именно языка. А если он будет уточнять, скажу, со шведского. Потому что со шведского я тоже перевожу иногда, но если сейчас признаться, что я в первую очередь переводчик с финского, у него не может не возникнуть подозрений. Немного нас было, переводчиков с финского, даже в нашей приграничной республике, тогда, в конце восьмидесятых. И учились мы все на одном отделении филфака…
– А вообще я уже на пенсии, – добавила я, ожидая известной реакции, и она последовала.
Естественно, он спросил «Ка-ак???», а когда я напомнила, что у нас женщины выходят на пенсию в пятьдесят лет, хлопнул себя по лбу, будто убив комара, а потом сказал что-то вроде того, что все равно не верится. Да. Меня с этим пенсионерским удостоверением никуда не пускают, говорят: врете, это не ваше. Но это не значит, что я выгляжу хорошо, – просто они выглядят плохо.
Потом он сказал, что подошел ко мне только потому, что я напомнила ему кого-то из его юности, которая состоялась в этом городе и сейчас вызывает легкую ностальгию, особенно русский язык, нет, представляете, так странно, что все кругом говорят по-русски, и вроде даже какие-то новые слова появились, поэтому я чувствую себя совсем чужим и еще поэтому обратился к вам. Лицо у вас такое, что сразу вызывает доверие…
Ага, рассказывай. Я стояла у барной стойки в кафе «Синнабон», повернувшись жопой ко всему миру, и хотя это не означало ничего сверх того, что я просто заказываю капучино, его зацепила именно моя выдающаяся жопа, а вовсе не лицо и даже не синие коготки. Впрочем, это уже не важно. Я давно поняла, что для мужчин действия значат гораздо больше, чем слова. Да и не мог же он, в самом деле, сказать: «Жопа у вас такая, что сразу вызывает доверие»…
– Дочка у меня почти забыла русский язык, – пожаловался он. – Хотя выросла здесь, окончила школу. А сейчас она в Шотландии, и когда приезжает на пару недель, по-русски говорит как иностранка, но я ее даже не поправляю, бессмысленно. Дочка у меня от первого брака, да. А еще взрослый сын есть, родился еще в советской Латвии.
Вот этот момент я не совсем поняла, потому что в Латвию он слинял от Тани ко второй жене, когда СССР уже распался. Конечно, мне далеко не все известно в этой истории. В следующую секунду я внутренне ужаснулась: какие же мы динозавры, если помним распад СССР, который случился несколько эпох назад.
– Так вы здесь по делам фирмы? – я намеренно сменила тему. – Хотите экспортировать нам кильку в томате?
– Нет. К сожалению, повод печальный. Отец умер, я приехал оформить наследство.
– Извините.
Он молча кивнул, потом через паузу произнес почти скороговоркой, как будто боялся передумать, а стоит ли вообще об этом рассказывать.
– Мы не общались с ним очень долго, лет семнадцать. Он вообще оборвал все старые связи, жил себе как бирюк. Дом в Сонь-наволоке, не очень большой по нынешним временам, но хороший. Даже бассейн во дворе с подогревом. Строил для семьи, да только семьи не осталось, мать умерла уже давно, я тогда и дочку в Ригу забрал, хотя отец сопротивлялся… А теперь дом продам, и больше у меня ничего не останется в России, как будто и меня тут никогда не было.
– Переживаете по этому поводу?
– Нет. Но как-то до крайности странно… Простите, что я вам это рассказываю, но просто надо с кем-то поделиться. В Латвии тем более сказать некому, там никто и слушать не станет.
Он предложил выпить коньяку, и я не отказалась. Ерничать мне как-то перехотелось и даже пришлось приложить некоторые усилия, чтобы подавить проклюнувшуюся нотку сочувствия. Пригубив коньяку, я вдруг с ослепляющей ясностью осознала, что же я сейчас делаю. Хотя, собственно, что такого особенного. Просто пью коньяк с ничего не подозревающим человеком, случайным знакомым в кофейне «Синнабон». Я, Соня Крейслер.
2017
Я – Соня Крейслер. Переводчик, пробавляющийся случайными переводами с финского, шведского и еще какого там подвернется языка. Потому что к тому времени, как подоспела моя пенсия по старости, успело подрасти не одно поколение хватких девочек и мальчиков с такими же дипломами, как у меня, и о постоянной работе мечтать уже не приходится, да я уже ничего такого и не хочу. Во-первых, надоело доказывать дуракам, что Google способен перевести только самое элементарное, во-вторых, что помимо иностранного нужно мало-мальски знать и русский язык, чтобы связно складывать слова в предложения.
Я великовозрастная стерва, которая все никак не может успокоиться. Я люблю крупные украшения, перчатки и сумки цвета фуксии, ботинки до середины икры и джинсы с прорехами. Рассказывают, что я пью кровь младенцев для поддержания молодости тела и духа, и находятся идиоты, которые этому верят. Я нравлюсь животным, детям и мужчинам преклонного возраста. Последние так же беззащитны, как дети, поэтому дурить им башку крайне негуманно, если только они не полные говнюки. А говнюков видно сразу. Они спереди и сзади увешаны медалями за какие-то заслуги, притом что никто не может сказать, чего такого особенного они сотворили. Говнюки впадают в маразм сразу после пятидесяти, – собственно, игра в медальки и есть следствие маразма. Потому что нормальный мужик понимает, что эти медальки разве что за гробом на подушечке понесут, и все. На кладбище мне еще рановато, хотя порой я сама удивляюсь, что уже так долго живу, а мне все живется и живется. И попа упругая по-прежнему, и грудь вперед торчит, как у галеонной фигуры, и черные волосы, рассыпанные по плечам, оттеняют ярко-синие глаза…
Но так было не всегда. Мое детство вроде бы нельзя назвать тяжелым, тем более для советского периода. Я росла в обеспеченной семье. Папа мой Михаил Семенович Крейслер работал в Академии наук кем-то вроде академика, в детстве по крайней мере я так думала, потому что он вечно пропадал на каких-то конференциях или в командировках. А мама Варвара Ивановна – в девичестве Растрепина – была учительницей английского и в минуты откровения говорила, что очень глупо выучить английский только для того, чтобы потом преподавать его детям, которым, как и ей, не доведется в жизни увидеть ни одного живого англичанина. В этом она точно ошибалась, однако кто же тогда знал, как оно все повернется?
Родители меня не били, нет. И ругали только за случайные «тройки», потому что считалось, что я их таким образом позорю. Моим долгом и ежедневной задачей было хорошо учиться, и я училась, мечтая хоть раз услышать, что родители мной гордятся. Но их почти никогда не было рядом. Командировки, уроки, внеклассные занятия, курсы повышения квалификации… Я разговаривала с куклами и нашей кошкой Долли. Причем с кошкой я говорила по-английски, потому что она никогда не делала мне замечаний, что у меня слишком жесткое «а» в слове «apple» и что я не грассирую, а варварски картавлю. Я и по-русски картавила с раннего детства, и с этим никто так и не смог ничего поделать. Даже врачиха-логопед, которую папа однажды привел домой по случаю моего дня рождения.
Вот, пожалуй, одно из самых неприятных воспоминаний детства – эти мои дни рождения, на которые вместо детей приходили взрослые дяди и тети с дурацкими подарками в виде серебряных ложечек и прочей мишуры, в которой я не видела тогда никакого смысла. Мне хотелось велосипед, но родители боялись, что я с него упаду или что меня собьет автомобиль. И вообще я же не мальчишка-хулиган, чтобы дни напролет гонять на велосипеде по двору, как делали все обычные дети, я рождена для чего-то большего, а именно: оправдать доверие своих уже не очень молодых родителей. Я Софья, София – значит, мудрая.
В школе я была Сонькой. Надо ли говорить, что меня дразнили крейсером, да и еще и с песней этой «Что тебе снится, крейсер Аврора…» без конца приставали. Ну я же Соня, все время сплю, и мне, понятно, что-то же снится. Моим одноклассникам было плевать на «Житейские воззрения Кота Мурра вкупе с фрагментами биографии капельмейстера Иоганнеса Крейслера», про которые папины гости говорили, что это вершина творчества Гофмана и которые наверняка были предметом тайной гордости родителей. В школьные годы я Гофмана еще не читала, и меня больше волновало то, что к пятому классу я точно была крейсер: я вплывала в класс, как миноносец, едва помещаясь в дверной проем. Тогда же на моем носу поселились очки. Как считалось, зрение поехало от большой учебной нагрузки, но я думаю сейчас, что мне просто не хотелось смотреть на этот мир, а тем более на себя в зеркале. И мамина фраза, сказанная сладким голосом и пропитанная сочувствием, как ром-баба сиропом: «Для тебя единственный выход – учиться лучше всех в классе» означала только то, что я законченная уродина и что по этой причине меня никто никогда не полюбит. А для родительской любви я недостаточно хорошо училась и вдобавок позволяла себе грязные выражения вроде «ни фига», однажды я ответила так по поводу того, что школьное платье задиралось из-за моего непомерного зада до неприличия высоко: «А ни фига не высоко, у нас все так ходят». У нас в классе все говорили «ни фига», также знали выражения типа «говно» и «жопа», матом, правда, не ругались. Тогда это еще не было модно.
У меня все всегда списывали. Однажды я все воскресенье просидела над сложным текстом по домашнему чтению, а перед самым уроком Катька Сидорова мой перевод попросту сдула. Потому что в воскресенье отец водил ее на каток и она очень устала. А потом на уроке подняла руку, прочла мою работу вслух и получила «пять с плюсом», а учительница еще сказала, что это блестящий перевод. А потом в учительской посетовала моей маме, что Соня может учиться лучше, но почему-то не хочет. Вот Катя Сидорова… Ну а что было делать мне, когда у меня откровенно просили списать? Ведь с товарищами положено делиться. Поэтому в моих тетрадках постоянно паслись одноклассники, а я не роптала в надежде, что они меня, может быть, все-таки полюбят.
Еще у меня постоянно отбирали яблоки, которые мама каждое утро укладывала в портфель, прекрасно понимая, что школьные завтраки в виде склизкой котлеты с картофельным пюре – откровенная отрава, да еще повара нашей столовой однажды засекли за тем, что он плюнул в бак с кофе. Ну, тогда кофе с молоком варили целыми баками. Так вот, поначалу у меня это яблоко девчонки выхватывали из рук, типа «дай кусить», а потом просто бесцеремонно вытаскивали прямо из портфеля. Красные сочные яблоки. Это сейчас кажется: подумаешь, какие-то яблоки. А тогда этих яблок в обычном магазине не продавалось, мама покупала их на рынке специально для меня. Но я не могла пожаловаться ей на то, что девчонки их откровенно воруют, потому что тогда стала бы ябедой-корябедой, жадной жирдяйкой, которая отнюдь не похудела из-за того, что лишилась какого-то яблока. Тебе чего, жалко, да?
Родители вообще дарили мне не любовь, а подарки. Красные яблоки, нарядных кукол. А школьную форму к новому учебному году мне привозили из Москвы. Она всякий раз оказывалась с плиссированной юбочкой, присборенными в плечах рукавами, мама покупала по своему вкусу… Надо ли говорить, что стильное по советским меркам платьице сидело на мне топорно, а талия по обыкновению оказывалась под грудью. В классе пятом я стала сильно потеть, и к полудню подмышками неизменно появлялись мокрые пятна. Я сама себе была чрезвычайно противна из-за этих пятен, из-за начавшихся месячных, которые оказались столь обильными, что мне приходилось набивать в трусы целый ком ваты – прокладок еще не существовало, по крайней мере в социалистическом лагере, хотя я до сих пор не могу понять, кому они мешали, – а запасной клок ваты был у меня в портфеле. Однажды, забравшись в мой портфель за яблоками, Катя Сидорова вытащила эту вату на всеобщее обозрение и при этом жутко заржала – может быть, даже от собственного смущения, потому что сама не знала, как выкрутиться из ситуации, а может, от внезапного открытия, что я тоже женщина и что мое жирное тело функционирует так, как и положено природой. Месячные были для нас признаком взрослости и гарантией того, что когда-нибудь станем мамами… Именно так думалось в годы развитого социализма, когда слова «сексапильность» еще не существовало и ничего такого нам просто не приходило в голову.
В момент позора перед всем классом мое сердце окончательно окаменело – вместо того чтобы разорваться от острого стыда и обиды. Я стала для самой себя вообще никем и ничем. Пустым местом.
Наверное, какие-то отголоски этого события дошли до учительской, может быть, кого-то даже пожурили… Во всяком случае родители купили мне гэдээровские сапоги на небольшом, но настоящем каблуке. Таких не было ни у кого во всей школе. Даже у завуча по английскому, которая выгодно отличалась от прочих училок смелыми по тем временам нарядами. Сапоги едва-едва сходились на моих икрах, и все-таки стоило мне выйти в них на улицу, как мои ноги приковывали всеобщее внимание. А мне казалось, что все при этом думают: «Зачем такие сапоги этой жирдяйке?» Мне откровенно завидовали. Но мне было все равно. Хотя родители, наверное, именно таким образом выразили свою любовь ко мне, через эти сапоги. В их представлении вещи и внимание были равновелики. Хотя разве это не справедливо? Разве мы не ждем дорогих подарков от тех, кто нас любит? Или только у меня счастье ассоциируется с обладанием?
Впрочем, той жирной девочки, которая снимала очки, только когда ложилась в постель, а иногда и засыпала в очках, зачитавшись перед сном английской классикой, где все кончалось хорошо, даже если сначала и было очень плохо… той девочки давно уже нет.
Вместо нее живу я. Вполне успешная, ухоженная и модно одетая, подсевшая на мужское внимание Софья Михайловна Крейслер, которая имеет репутацию дамы стервозной и знающей себе цену, но с которой вообще-то лучше не связываться, несмотря на массу достоинств.
Однако Сергей Ветров – в русской традиции, или, как там теперь зовут по-латышски, Ветровс, хотя он так и не назвал свою фамилию, но я помнила ее с юности… Так вот, Ветровс наверняка был не в курсе моей репутации, поэтому позвонил в тот же день, буквально через два часа после нашего расставания в торговом центре, и сказал, что не может найти авиакассы, они же всю жизнь были на улице Горького, однако никто не может ответить, куда они переехали. Я ответила, что авиакассы были на улице Горького еще при Петре Первом. Это во-первых. Во-вторых, авиабилет можно заказать через интернет безо всяких авиакасс, – или в Латвии на консервном заводе до сих пор не знают об этой услуге? Проглотив мою ампулу с ядом, господин Ветровс сказал, что интернета у него тут нет, потому что отец им не пользовался, но если мне не трудно, не могу ли я ему немного помочь. И назначил встречу в кафе, где есть вай-фай, то есть если я приду туда с ноутбуком, то это сильно облегчит дело… В общем, господин Ветровс откровенно лукавил, понимая, что я понимаю, что он лукавит, но все же настойчиво просил о встрече…
Вот, товарищи, что в наши дни значит упругая задница. Стоит ею удачно вильнуть, и директор консервного завода у твоих ног вместе со своей килькой в томате. Интересно, угостит ли он меня этой килькой? Я не пробовала ее, честное слово, со времен социализма, когда мы ее ели не как закуску, а как основное блюдо, ну, когда случался обед на скорую руку. Отварная картошка, килька, все посыпалось зеленым луком… А шпроты были настоящим деликатесом. Нужно будет спросить, выпускает ли его завод шпроты или у них там узкая специализация? Шпротов сейчас полно, но их, по-моему, никто не покупает. Ну шпроты и шпроты. И как-то уже все равно. Впрочем, как и многое другое, что некогда представлялось чрезвычайно ценным.
Однако мой маникюр пришелся весьма кстати. По крайней мере, с ногтями не стоило заморачиваться, а вот со всем остальным пришлось изрядно повозиться. Дело в том, что меня далеко не устраивает собственная внешность, хотя со стороны и кажется, что все в порядке. Увы, мои некогда иссиня-черные и блестящие волосы поблекли, седые пряди на макушке требуют буквально еженедельной закраски, и может уже пора подумать о том, чтобы стать совсем седой с модным серебристым оттенком, который так пойдет моим глазам, – как уверяет мой парикмахер. Однако нет, пожалуйста, еще не сейчас. Потому что тогда я буду походить на маркизу в напудренном парике и точно не смогу носить перчатки цвета фуксии и ботинки до середины икры. Ко мне больше никто не обратится «девушка». Да, именно: девушка, а ты чего тут забыла? – Я не обижаюсь даже на такие реплики. Во-первых, потому что ко мне обращаются «девушка», во-вторых, я устала обижаться. Слишком много за жизнь накопилось обид.
В общем, сняв и заново положив на физиономию макияж и перемерив перед зеркалом кучу шмотья, извлеченного из недр внушительного гардероба, я решила идти в чем была. То есть в чем была в этом торговом центре на маникюре. Иначе он мог бы подумать, что я нарядилась специально для него, и хотя в этом и было рациональное зерно, но нет, вовсе не нужно, чтобы он так думал. Пусть думает, что мне вот именно все равно. Потом, есть у меня дурная привычка при всем обилии шмоток в шкафу возлюбить один-единственный весьма простой прикид, например джинсы и пиджачок, и носить его не снимая.
Клюнул же на меня этот тунец в томате, или какая там еще есть крупная рыба, когда мою задницу обтягивали обычные джинсы.
– А шпроты вы тоже делаете или только кильку? – спросила я, когда мы наконец покончили с этими авиабилетами.
– Шпроты делают в Салацгриве, мы им не конкуренты.
На нем был тот же красный свитер, правда жилетку он поменял на кожаную куртку, в которой навязчиво напоминал летчика. А, ну да, он же собирался лететь в Ригу, – я даже полувслух усмехнулась, какая странная возникла ассоциация. Полетит он только через неделю, уладив дела с оформлением наследства. Еще вышел такой юридический казус, что по паспорту он теперь Ветровс, и надо поднимать старые документы, свидетельство о рождении, чтобы доказать, что на самом деле он Ветров, хотя вроде бы никто и не сомневается в этом, но вы знаете, юриспруденция – такая штука, что на каждую запятую нужна отдельная справка…
Я медленно потягивала кофе, слушала его сбивчивые рассуждения, которые были мне откровенно неинтересны, и думала, что на самом деле он только ищет повод, чтобы заманить меня в этот свой дом в Сонь-наволоке, доставшийся ему в наследство, несмотря на сложные отношения с отцом, с которым он не разговаривал семнадцать лет черт знает почему. И я решила, что если он так и не найдет этот повод, я сама захочу взглянуть на этот дом, потому что он так много о нем рассказывал, что мне стало любопытно, особенно что касается бассейна с подогревом, в котором, как он говорит, можно плавать до глубокой осени, а сейчас осень только начинается, так что тем более можно плавать, даже несмотря на то, что у меня с собой нет купальника, ха-ха. А зачем он нужен, если мы оба прекрасно понимаем, зачем мы сейчас поедем в этот дом в Сонь-наволоке. Только вот что, господин Ветровс, владелец заводов, машин, пароходов… Ну, пароходов – это вряд ли, хотя какая-нибудь захудалая яхточка на Балтике наверняка имеется… Так вот, я очень скоро тебя брошу. И постараюсь сделать так, чтобы тебе стало по-настоящему больно. Да, именно. Сперва наиграюсь, может быть, раскручу на деньги – ничего, ты не обеднеешь, а потом сотру из памяти и вырву из сердца, на котором и без тебя достаточно ран. И больше никогда о тебе не вспомню. Ни-ког-да. Буду жить дальше и ни разу не оглянусь назад. И даже не надейся угнездиться в моих воспоминаниях. Потому что вот такая я сволочь.
– Я еще о чем хотел поговорить… – он явно занервничал, теребя салфетку в руках, и я уже ожидала, что наконец-то он нашел повод, однако он принялся рассказывать про кота-британца, которого обнаружил в этом доме под лестницей в таком истощенном виде, что кот даже не смог сопротивляться, когда он взял его на руки, хотя и шипел что есть сил. Так вот, в Ригу он этого кота увезти не может, а кот очень хороший, за три дня отъелся, оклемался и вполне может стать компаньоном… – У вас когда-нибудь была кошка?
Да. Была. Давным-давно у меня была обычная полосатая кошка Долли, с которой я разговаривала по-английски и которая никогда не замечала моих ошибок. Но однажды утром она умерла без видимых причин. Утром проснулась, позавтракала овсянкой с рыбой, облизала лапки и завалилась на бок. Я так плакала, что даже не пошла в школу, и маме пришлось писать объяснительную записку, что я внезапно почувствовала себя плохо, но врача вызывать не стали из-за контрольной по математике, которая должна была состояться на следующий день. Не могла же мама написать, что я пропустила школу из-за кошки. Я сделала для Долли гробик из обувной коробки, положила в него кукольный матрасик и подушечку. Мы с мамой уложили Долли в коробку и вынесли на балкон до вечера, до прихода папы. И я то и дело бегала проверять, не очнулась ли Долли. А вечером, когда совсем стемнело, папа закопал ее за гаражами. При свете дня он бы постеснялся закапывать кошку в обувной коробке, да и соседские бабки наверняка подняли бы крик, что нет, вы только подумайте, какую разводят антисанитарию…
Тем же вечером, вдоволь наревевшись в подушку, маленькая девочка Соня дала себе обещание больше никогда ни к кому не привязываться, чтобы таким образом спастись от последующих страданий. Потому что ее саму никто никогда не полюбит, а если вдруг и случится такое чудо, то ненадолго.
Что ж, вот и пришло время выполнить это давнее обещание.
– Да, у меня постоянно жили кошки, – ответила я. – Так что же мы тут с вами сидим? Ваш кот, наверное, решил, что его в очередной раз бросили.
И в этот момент на меня обрушилась реальность. Я поняла, что действительно продаю свою душу. Впрочем, я так часто торговала ею, что осталось всего-ничего на донышке. Когда мы сели в такси, я спросила, чем таким особенным он кормит этого кота, что тот оклемался в три дня. Сергей ответил, что килькой в томате, и мы оба засмеялись, причем почти счастливо. По крайней мере, с моей стороны это было именно так.
Мы приехали в Сонь-наволок в сумерках. Корабельные сосны, как стражи, вытянулись вдоль дороги. С озера натащило туч, и серый покинутый дом за кованым забором выглядел неприветливо. Соседние дома казались столь же слепы и глухи, без единого огонька; потом я поняла, что в них наглухо задраены ставни, потому что там обитают такие люди, что вся их жизнь надежно спрятана от посторонних глаз. Но это и к лучшему. Вряд ли они станут подглядывать за соседом в замочную скважину.
Скинув в прихожей туфли, я обнаружила, что капроновый носок пустил длиннющую стрелку прямо от большого пальца, и решила заодно снять и носки. Оказавшись босой, я неожиданно ощутила себя неприлично голой, поэтому ноги мои слегка заплетались, когда я следовала за ним в гостиную. Там на полу оказался ковер с длинным ворсом, и я немного успокоилась, устроившись в кресле и утопив босые ступни в ковре. В доме было тепло, очевидно, еще не остыл камин, который недавно топили. Тлеющие угли за каминной решеткой и массивная мебель в гостиной совершенно некстати напомнили мне английскую классику. В таком кресле мог сидеть Шерлок Холмс… Тьфу, какая же ерунда полезла в голову, все же мне никогда не избавиться от романтических иллюзий. И так для себя решила, что не останусь здесь на ночь, ни в коем случае не останусь. По крайней мере сегодня.
«Не забывайся!» – то и дело одергивала я себя, когда он разливал по стаканам виски, предварительно спросив, что я буду пить. Боже, да я не могла глаз отвести от его все еще точеного массивного подбородка и губ. Я вспоминала его легкую усмешку во время ужина. Его седой ежик отливал сталью, и мне вдруг захотелось провести по нему ладонью. Я отчетливо представила его губы на моей шее… Соня, не забывайся!
Кое-как совладав с собой, я ответила, что важность момента подчеркнет именно виски, причем ничуть не лукавила про эту самую важность, хотя он, конечно, растолковал это по-своему, потому что после первых глотков мы уже целовались. В какой-то момент мне опять пришлось одернуть себя: «Не забывайся!», однако это означало вовсе не то, что нужно вести себя прилично, а только то, что речь идет вовсе не о любви, помилуйте, о какой еще любви! – и даже не о банальной связи ради чистого секса…
Однако он набросился на меня, как кот на жирный кусок рыбы. Где-то на задворках моего сознания вспыхнула угольком, но тут же погасла мысль: а куда же делся его несчастный британец… У кошек ведь все зависит от настроения. Если их слишком рьяно гладить, они выпускают когти! И мне неожиданно захотелось спрятаться, но тут как будто кто-то нажал на паузу, и все затихло вокруг.
– Что-то не так? – спросил он, проведя рукой по моим волосам, и по спине неожиданно побежали мурашки.
А я забыла, как дышать. Сердце застыло, а потом застучало часто и, наверное, даже громко. Потому что он выглядел столь же ошеломленным, как я. И припал ухом к моей груди. И что-то такое со мной произошло в тот момент, что я нежно погладила его по щеке и шепнула:
– Все хорошо, правда.
Он опрокинул меня на ковер, и я замерла, как пораженная током. Когда он довольно ощутимо придавил меня своим телом, наши глаза встретились. У меня сбилось дыхание, и в таком положении мы скромно и застенчиво улыбались друг другу, как будто у каждого из нас была своя тайна, которую мы не хотели и не могли выдать. У меня-то уж точно была. Соня, не забывайся! Все объяснялось очень просто: вот уже третий месяц, как я не предавалась сексу, занятая текущими переводами и поисками новых переводов… Нет, говорят, чем теплее у человека руки, тем холодней у него сердце. Тогда у Сергея Ветрова в груди была ледышка на стадии абсолютного нуля. Я слегка пошевелилась под ним, чтобы освободить дыхание. В опасное же я пустилась приключение. Вопрос только в том, чем же оно закончится и как скоро.
– Ты меня боишься? – он усмехнулся и слегка укусил меня за ухо.
А мне вдруг захотелось, чтобы он меня изнасиловал, как будто это отчасти сняло б с меня вину. Наверное, я глазами умоляла его перестать, но не потому, что боялась его. Я боялась себя.
Каким-то образом я успела выскользнуть из одежды и обнаружила себя на ковре почти голой. Он укусил меня за другое ухо.
Я не тонула – тонущие хотя бы барахтаются. Я камнем пошла ко дну этого холодного моря, и волны цвета стали сомкнулись над моей головой. Он мог бы связать меня корабельным канатом и вывесить за окно коптиться, как кильку, я бы и не подумала сопротивляться. Давай, ну давай же!
Я закусила губу, пытаясь сдержать стон, и в этот момент он резко перекинулся на спину и нанизал меня на себя. Я закричала, но не от боли, и остатками разума подумала, что, может быть, рыба, проткнутая острогой, бьется не в агонии, а в экстазе. Крепко схватив меня за бедра, он проколол меня с такой силой, что кончик его копья чуть не выскочил у меня из горла.
Хрипя и кашляя, я сползла на ковер.
В комнате еще пахло нами, я еще чувствовала на языке его вкус, а он – взрослый, сильный, состоятельный мужчина, которым я вот только сейчас восхищалась – на глазах превращался в ребенка, которого захотелось прижать к груди и утешить.
Мы по-прежнему лежали на ковре. Я погладила его макушку, ощутив жесткий стальной ежик.
– А говорят, латыши стеснительные люди, – сказала я, просто чтобы что-то сказать.
– Это смотря какая женщина рядом, – усмехнулся он. – И потом, я же не латыш. Я здесь родился и вырос. И знать не знал, что когда-нибудь буду заниматься килькой в томате… Ты ведь останешься на ночь, правда? Тебе некуда торопиться?
Я уже открыла рот, чтобы сказать, что нет, не останусь, и ничего такого страшного, в другой раз. Как-нибудь… может быть… Но вместо этого тихо ответила, что очень жаль, но сегодня никак не могу, потому что рано утром за мной должны заехать.
– Кто? У тебя есть друг?
– Нет. Это правда, что у меня никого нет. Просто завтра в восемь важное совещание со шведами, и меня заберет машина, специально, чтобы я на него не опоздала.
Честное слово, я с трудом выдавливала из себя каждое слово.
И когда я уже закрывала дверцу такси, в моем сознании вспыхнула крамольная мысль, что господин Ветровс понравился мне чуть больше, чем мне хотелось признавать. Хотя это не имело никакого значения. Ведь мне нельзя было забываться.
Потому что очень давно, семнадцать лет назад, этот человек убил свою жену.
1982
Да. Сергей Ветров убил свою жену. И вот же ничего себе, живет, не бедствует и даже выпускает кильку в томате, что было бы почти смешно, если б не приносило хороший доход.
Причем речь не об убийстве по типу «трус – поцелуем, тот, кто смел, – кинжалом наповал», как изящно выразился в «Балладе Редингской тюрьмы» старина Уайльд. Есть способы, так сказать, щадящие, однако не менее жестокие. Его жена Таня разложилась в могиле, сквозь нее проросли корни берез – березы хорошо растут на наших кладбищах и навевают глупые поэтические мысли… Нет, сейчас даже сложно называть ее по имени, потому что то, что от нее осталось, имени не имеет. А мы с Сергеем до сих пор живы, и это как-то пугающе странно.
Все началось еще в восемьдесят втором году, когда я, жирдяйка Соня Крейслер, надумала поступать на отделение «Финский и русский языки и литература», потому что поступать на обычный иняз, где обучали английскому, немецкому и прочим европейским языкам, было крайне глупо и бессмысленно. Вот же мама всю жизнь преподавала английский, а живых англичан видела разве что в фильме «Чисто английское убийство» в исполнении прибалтов. Хотя я не раз слышала от папиных коллег, что наша фамилия – это пропуск «туда», а папа отвечал, что ему уже поздно, а вот Сонечке… Я, признаться, ничего не понимала. Каким это образом фамилия Крейслер может служить куда-то пропуском, если над ней все только смеются. И когда я слышала, что кто-то там уехал, всерьез полагала, что он уехал «пополнять армию безработных», как нам рассказывали на политинформациях, потому что это же всем известно: безработные в капстранах ночуют в метро. Но вот Финляндия была хорошей, дружественной страной, их президент Кекконен целовался с Брежневым, финны часто навещали родственников, живших в нашей приграничной республике, носили мешковатую одежду и смотрели сквозь свои модные очки – финны почти все были в очках – на социалистическую действительность чуть надменно, с высоты своего капиталистического сознания. А у меня на носу тем временем красовалось безобразие советского производства… Нет, кто никогда не носил очков, тот меня не поймет.
Как ни странно, родители меня поддержали, хотя что касается остального, выбирать я не имела никакого права, даже колготки и трусы мама покупала мне сама, по своим собственным понятиям. Да и какая разница, что за трусы были на мне, если их все равно никто не видел.
Вступительных экзаменов я не боялась – абитура ожидалась слабой, и проходной балл обещал быть невысоким. Учить финский язык хотели разве что карелы из национальных районов или те, кто в школе изучал финский и так до сих пор и не понял, кто он и чего хочет. Собственно, примерно так в приемной комиссии думали и про меня: непонятно, откуда взялась эта девочка и чего она хочет. Но поскольку папа мой работал в Академии наук и вообще был далеко не последним человеком, никто не задавал мне наводящих вопросов. И это было хорошо, потому что не могла же я ответить честно, что просто хочу такие же очки без оправы, какие носят почти все финны. И вообще, понимаете, товарищи, у финнов считается не зазорно ходить в очках, они почти все в очках и почти все такие же толстые, как и я. Мимикрия – вообще распространенное защитное свойство в животном мире, так что все в порядке. Да.
Я хорошо помню тот день, когда принесла документы в университет. В аудитории, залитой ярким солнечным светом, стояли по периметру столы, заваленные бумажными папками, за столом с табличкой «Филологический факультет» сидела тетка в очках и с рыжими кудрями, я еще заметила на ее пальце обручальное кольцо и с надеждой подумала: «В очках, а вот ведь замуж вышла». Хотя могло статься и так, что она сначала вышла замуж, а потом стала носить очки. Тетка равнодушно протянула мне анкету, объяснив, как ее заполнять, а увидев мой аттестат, порядком повеселела: «Серебряная медалистка – и на финский язык?» Я передернула плечами. И вдруг что-то случилось. Как будто кто-то выключил звук, и воцарилась мертвая тишина.
Я оторвалась от анкеты и застыла, наверное, даже открыв рот. Потому что в аудиторию вошло чудо с черной косой и горячими глазами. Нет, я прежде никогда не видела столь совершенной красавицы. И эта красавица, приподнятая над землей на своих каблуках, как на котурнах, прошествовала прямо к нашему столу и сказала: «На отделение финского языка и литературы». Звук ее голоса заново врубил в действительность тетку с рыжими волосами, которая, как и я, пребывала в оцепенении. Она засуетилась, протянула чуду анкету и стала объяснять, что и куда вписать… Таня. Ее звали Таня Брусницына, я подглядела в анкете исподтишка. И в тот день летела домой легко, как воздушный шарик. Я, Соня Крейслер, буду учиться вместе с Таней Брусницыной, вот ведь какое невероятное счастье – каждый день наблюдать рядом с собой эдакую красоту, свет которой наверняка прольется и на меня.
Я тогда еще не понимала, что совершила страшную, непростительную ошибку. Ведь иногда только по прошествии многих лет мы понимаем, что чувство безусловного восхищения, которое мы питали к тому или иному объекту, было ничем иным как любовью, потому что заставляло и нас хоть немного, по мере человеческих сил, стремиться ввысь, к недостижимому сияющему идеалу и в этом стремлении незаметно для себя сделаться немного лучше, чище… Ничего такого, конечно, мне и в голову не приходило. А о том, что девочка может влюбиться в другую девочку, я просто никогда не слышала. Но дело обстояло именно так. Это мое восхищение каждым словом и жестом прекрасного создания по имени Таня Брусницына было именно любовью, которая заставила меня пожертвовать собственным эгоизмом, потому что до сих пор я только хотела, чтобы кто-нибудь полюбил меня, сама не питая ни к кому особо нежных чувств, не желая делиться сокровенным. Да и было ли оно во мне, маленькой жирдяйке, которая только и делала, что поглощала – еду, вещи, знания, мучительно переживая по поводу каждого похищенного яблока или списанного задания. При этом меня отнюдь не становилось меньше.
Люди бывают жирными по разным причинам. Кто-то наращивает вокруг себя броню в попытке защитить хрупкое эго, кто-то пытается занять в мире как можно больше места, настаивая на собственной важности, а кто-то вот именно настроен на чистое поглощение, не желая наладить обратную поставку переработанного сырья. Сейчас это называется психосоматикой. Тогда, наверное, тоже так называлось, однако считалось буржуазной наукой и не приветствовалось. Во всех справочниках было написано, что человек становится толстым от неправильного обмена веществ, что нужно соблюдать диету и заниматься спортом.
Спортом я не занималась хотя бы потому, что ни в одну спортивную секцию меня бы точно не взяли, да я и сама не хотела. Спортивный костюм только подчеркивал мое безобразие, и по этой причине мне сложно было пережить даже уроки физкультуры. Вдобавок все спортсмены – клинические дураки, об этом и мама заявляла не раз, потому что на лыжах бегать или мячик по полю гонять ума большого не надо. А диета у всех нас была одна, социалистическая, с редкими радостями в виде индийского чая, настоящего сыра и банки зеленого горошка.
Там, куда мы направлялись сразу после зачисления, на разносолы тем более надеяться не стоило. Понятно, что нас собирались кормить картошкой три раза в день, потому что в совхозе Толвуйский больше ничего не росло. Родители собирали меня, как на войну: фуфайка, резиновые сапоги, несколько банок тушенки, пачка индийского чая, печенье, сгущенка… Мама особенно настаивала на сгущенке, считая ее питательной и полезной едой. А еще у меня были с собой термос, плитка шоколада и бутерброды с ветчиной, которую папа привез по случаю из Ленинграда.
Родители пришли провожать меня на причал, и я их немного стеснялась, потому что все остальные пришли самостоятельно, настроенные на этот совхоз как на веселое приключение, и обсуждали основной вопрос бытия: есть ли в этом совхозе продовольственный магазин. И я была уверена, что их интересуют только чай, печенье и вафли, ничего другого мне просто не приходило в голову. Когда комета причалила, и лохматый матрос закинул и закрутил канат вокруг такого металлического пенька – до сих пор не знаю, как он правильно называется, – мама прослезилась, и мне стало тем более неудобно. Я попробовала улыбнуться: ну ты чего, я всего-то на три недели, но она зарыдала по-настоящему, и тогда во мне проклюнулось странное пронзительное чувство, что вот прямо сейчас что-то кончается навсегда, что-то важное…
Из окна кометы было очень плохо видно, что творится на причале, на котором остались они, мама и папа, – брызги летели прямо в стекло, но я успела выхватить взглядом папу. Он стоял в сером плаще с непокрытой седой головой, неподвижно, как солдат в карауле, и смотрел прямо пред собой, как будто видел что-то такое парящее над озером. Может быть, он просто смотрел на чаек, но мне до сих пор кажется, что там было что-то другое, чего не видели ни мама, ни я.
Я, жирдяйка Соня Крейслер, в тот момент думала уже о том, что вот же напротив меня сидит удивительная Таня Брусницына, одетая, как и все прочие, в какую-то затрапезную курточку и резиновые сапоги, но все равно невозможно красивая, и что мне непременно нужно будет с ней подружиться. А ведь если разобраться, дружба – та же любовь, только без секса. Но это я сейчас так думаю, а тогда понимала только, что вот мы направляемся через озеро в неизвестность под названием совхоз Толвуйский, я и Таня Брусницына, и это так хорошо, что почти невозможно. И мне захотелось рассказать всем, кто поступил вместе со мной в университет и ехал сейчас в этой комете, что я вовсе не жадная жирдяйка, а очень даже компанейская девчонка, которая всегда готова прийти на помощь, как, собственно, и учила правящая коммунистическая партия. И я сказала, глядя на Таню, но так, чтобы слышали все:
– Может быть, кто-то проголодался? У меня чай есть и бутерброды…
Мой голос прозвучал заискивающе жалко, и я при этом как будто услышала его со стороны. Как будто это вообще не я сказала, а кто-то другой. Повисла недоуменная пауза, потом длинный парень по фамилии Волков произнес с издевкой:
– А что, может, тут кто-то боится похудеть?
Ребята заржали. И девчонки тоже.
Я сжалась колобком и вцепилась в свой рюкзак с провизией.
– Ну выкладывай, что там у тебя есть, – Волков бесцеремонно потянулся к рюкзаку.
– Чай, бутерброды, – еле слышно повторила я и, кажется, покраснела.
– Давай сюда все, – он отнял у меня рюкзак.
Хорошо, что бутерброды лежали сверху, в целлофановом пакете.
– О, да тут действительно есть чем поживиться. Иди ты, с ветчиной…
Распахнутое чрево рюкзака аппетитно дохнуло. И мне действительно мучительно захотелось есть, но Волков уже распотрошил пакет с бутербродами, заботливо завернутыми мамой в бумагу.
– Так-с, а что тут у нас еще? – он вынул из рюкзака банку тушенки. – Реквизируем в пользу голодающих…
– Прекрати, положи на место, – подала голос Маринка Саволайнен, неброская девушка с кривоватыми лодыжками, которая держалась возле Тани Брусницыной. Насколько я поняла, они дружили еще со школы.
– А что, боишься, тебе не достанется?
Маринка легко шлепнула его по руке:
– Положи, я кому сказала!
– Perkele! – Волков выругался по-фински, но я уже знала, что perkele означает просто «черт» и что для финнов это очень грязное ругательство, которое нельзя произносить при женщинах.
Возникла небольшая перепалка, во время которой я незаметно сунула тушенку обратно в рюкзак. Мне самой было немного стыдно, что я вот так хомячу припасы, но я же вовсе не собиралась кормить ими какого-то Волкова. Обхватив рюкзак обеими руками, я уставилась в окно, за которым не было ничего, кроме бесконечной воды. Потом возле меня кто-то грузно опустился на лавку, и я ощутила бедром чужое, почти приятное тепло, исходящее будто от печки. Но это была просто Галя Василихина, Василиса, как успели ее прозвать на курсе. Толстая, очень некрасивая девушка с синими от прыщей щеками и жидкими волосиками, облепившими круглую, как шар, голову, втиснутую в плечи.
– Ты понапрасну припасы не разбазаривай, – она произнесла вкрадчиво и почти доверительно прямо мне в ухо. – Еще неизвестно, чем нас накормят вечером и где поселят.
Василиса была самой старшей на курсе, она успела окончить медучилище и потому держалась особняком, не больно-то жалуя шмакодявок. По-фински она говорила довольно сносно, за это и ее взяли на курс, несмотря на недостаток прочих гуманитарных знаний. В отличие от всех нас, Василиса обладала большим житейским опытом, и это качество внушало уважение, по крайней мере мне. Потому что, едва выпорхнув из школы, я и понятия не имела, что оно вообще такое – взрослая жизнь.
– Тушенка у тебя есть, это хорошо. Чай взяла?
– Да, пачку индийского со слоном.
– На общий стол не клади, сами вечером попьем. Кипятильник взяла?
– Нет.
Мне ничего такого просто в голову не пришло. Я думала, что кипяток живет только в чайнике.
– Не беда, у меня есть. Сигареты взяла?
– Что? Нет, я не курю.
Василиса выпустила какое-то странное слово, хлопнув себя по жирной ляжке, и я поняла, что это тоже финское ругательство. Но что оно означает, постеснялась спросить.
Почему-то я очень хорошо запомнила эту поездку, в мельчайших подробностях. Дальнейшая студенческая жизнь помнится отрывками, эпизодами, небольшими вспышками света внутри перманентно темной и очень холодной зимы. В Лапландии такое протяженно холодное и темное время называется kaamos. И сейчас я думаю, что наше путешествие было символично: мы отправлялись не просто из города в отдаленный совхоз, а как бы в этот самый kaamos, который тянется до сих пор. Но тогда мы еще умели смеяться без повода, потому что никто не знал, что там впереди, в будущем.
Когда комета причалила к пристани, нас уже ожидал совхозный грузовик, точно такой, как показывали в кино, с деревянным кузовом, и шофер со скуластым обветренным лицом скомандовал: «Залезай, мелочь пузатая!» В кузове трясло и мотало, болтало и трепало. Мы с Василисой оказались прямо посередине, и ребята смеялись, какой надежный у нас центр тяжести. Василиса охала на ухабах, а потом выдыхала: «Вот приедем на место…» Но что такое особенное должно было случиться на этом самом «месте», я так и не поняла. Мне только до синяков отбило задницу, да так, что еще дня три сидеть было больно.
Совхоз Толвуйский представлял собой сплошные картофельные поля на многие километры окрест, по которым бегали редкие тракторки, навевая известный образ «бразды пушистые взрывая, летит кибитка удалая». За тракторком по борозде двигались студенты, собирая в ведра картошку, затем ее из ведер пересыпали в мешки, помогая совхозу выполнить план, а родине – продовольственную программу. Где ночевали тракторки и трактористы, оставалось непонятным, потому что вокруг не было ничего, кроме этих бескрайних полей и пары брошенных домов, в одном из которых жили мы, а в другом, метрах в двухстах от нас, поселили «химиков», то есть мужиков, отбывающих условное наказание с обязательным привлечением к труду. По вечерам, когда случалось свободное время, «химики» забредали в нашу столовую, объясняя свое появление фразой «А чё, нельзя?», и я их смертельно боялась, потому что это были люди из параллельной, запредельной реальности, которые наверняка знали то, чего не дай бог мне когда узнать…
Однажды вечером мы с Василисой чистили в столовой картошку. Василиса считалась кем-то вроде моей подруги, мы и по борозде шли вместе, хотя по большому счету нас не объединяло ничего, кроме толстых задниц. Может быть, ей нравилось во мне именно это, то есть не задница как таковая, а то, что я не стану смеяться над ее габаритами. А может, мне можно было рассказать то, чего вообще никому рассказывать не стоило. Я была девушкой молчаливой и не стала бы трезвонить, что на практике в горбольнице Василиса ухаживала за выздоравливающими пациентами, «легкоранеными», по ее выражению, и однажды влюбилась в электрика, который потерял руку после удара током. И ей даже показалось, что он тоже в нее влюбился, и она думала уже, что после выписки они поженятся, и она возьмет на себя всю домашнюю работу, а электрик устроится сторожем, например, потому что без руки больше не сможет работать электриком. Но потом он выписался и пропал… На этих словах несколько слезинок из Василисиных глаз упали в бак с картошкой, и мне стало ее очень жаль, но не потому, что ее бросил электрик, а в глобальном смысле. Я полагала, что в нее вообще невозможно влюбиться. Разве можно не замечать синие от прыщей щеки и жидкие волосенки на круглом, как шар, черепе. То есть я думала, что Василиса попросту сочиняет про свои сексуальные приключения в горбольнице. Ну приличное же заведение, в конце концов…
Сейчас я понимаю, что стоило Василисе повернуться к легкораненому тылом, как ее выдающаяся корма заслоняла собой не только прыщи, но вообще весь белый свет.
– Ну что, теперь ты скажешь, что я развратная девчонка? – всхлипнув напоследок, Василиса утерла пальцами нос. – И больше не захочешь со мной дружить?
В этот момент дверь распахнулась, и в проеме на фоне звездного неба нарисовалась парочка мужичков, покуда трезвых, но от природы веселых и беззастенчивых.
– Привет, красотулечки, – произнес белобрысый «химик» с трехдневной щетиной на длинном худом лице. Его кадык на каждом слове ходил топориком вверх-вниз.
«Красотулечки» – это была откровенная лесть.
Второй «химик» выглядел поскромней и поприличней, вообще казался затертым этим белобрысым и прятал лицо под надвинутой на глаза кепочкой.
– Хорошо тут у вас, тепло.
Белобрысый бесцеремонно уселся за стол на струганную деревянную лавку. Второй химик так и остался в дверях, прислонившись к косяку.
– Чайком угостите? – белобрысый подмигнул Василисе, и та как будто обрадовалась, сразу засуетилась.
– Меня, между прочим, Васей зовут.
– Галя, – радостно отозвалась Василиса.
– А ты чего смурная? Кто тебя обидел? Расскажи, мы разберемся, – он потянулся ко мне заскорузлой лапой, пытаясь ухватить за рукав.
Бросив нож и картошку, я резко развернулась и вышла на кухню, где на дровяной плите дышал паром чайник. Там было почти жарко и сытно пахло едой.
– Стаканы принеси, – прокричала мне Василиса, решив, что я за ними и пошла.
Нет, как она могла любезничать с этими дикарями! Я уселась возле плиты, не желая возвращаться в столовую, подкинула поленьев в черную пасть и неожиданно ощутила резкое, пронзительное одиночество. Я была, как вырезанная из бумаги фигурка, приклеенная поверх лубочной картинки с печкой, деревянными лавками и занозистым грубым столом, сколоченным на скорую руку. Свистел чайник, трещали поленья в печи, а мне не хотелось ничего иного, как только сидеть вот так, протянув руки к жарко пышущей плите.
– Водку будешь? – на кухню проскользнул тот, второй «химик», в натянутой на глаза кепке, в которой он сильно смахивал на Шарапова из «Места встречи изменить нельзя», то есть на того Шарапова, который прикидывался вором.
– Вроде чаю просили, – не поднимая глаз, буркнула я.
– Ну, это мы так, для блезиру, чайник на стол поставим, мало ли кто еще на огонек завернет. И вот еще, закусить чем найдешь?
– Какое там закусить? – я по-прежнему разговаривала, не поднимая глаз. – Все смели подчистую.
– А как насчет подкожной жировой клетчатки?
– Чего-о? – тут я наконец на него посмотрела.
Был он чернявый, верткий, с легкими усиками. Так-то ведь с виду и не скажешь, что «химик», обычный парень, даже симпатичный.
– Ну-у, наверняка у вас, девочки, под матрасом припасы типа тушенки или колбасы… – он слегка стушевался, понял, наверное, что я могла и обидеться.
– Ага, палка финского сервелата. Еще чего захотел! – я ответила нарочито грубо, надеясь, что он наконец отвалит.
– Ладно. Закусим галетами. Ну так как насчет водки?
– Я не хочу с тобой разговаривать.
– Подумаешь, сахарная какая. Достоевского читала, да?
И, не дождавшись от меня ответа, продолжил:
– А как звали князя Мышкина, помнишь?
Я не помнила, как звали князя Мышкина, «Идиота» мы вообще не проходили в школе. И от этого мне стало тем более горько, поэтому я молча встала и, толкнув его плечом в дверях, выскочила через столовую на улицу, только зацепив глазом Василису, которая хохотала, запрокинув голову, над какой-то шуткой белобрысого. Мне казалось, что я по уши извалялась в грязи. Грязь хлюпала под ногами, но это была обыкновенная осенняя грязь.
Моросил мелкий, почти невесомый дождь. Я остановилась на полпути между столовой и нашей избой. Там мирно и тепло светились окна в горнице, где вдоль стен рядами стояли наши кровати. Там отдыхали девчонки, играли в карты на интерес, учили друг друга раскладывать пасьянс и по очереди разглядывали финский каталог одежды, который кто-то прихватил с собой неизвестно зачем. Может быть, похвастаться, что видел все эти товары в натуре, ел настоящий финский сервелат и пил настоящий кофе, а не бурду, которую продавали у нас под названием «Курземе». Модели в каталоге улыбались во весь рот, радуясь, что у них есть такая красивая одежда. А я переживала, что у меня не может быть таких шмоток, потому что нет родственников в Финляндии, которые бы мне все это прислали. Я была чужой в компании, со мной общались разве что по житейскому поводу, когда просили передать ложку или хлеб. А Василиса, к которой я даже немного прикипела, развлекалась в столовой с этими монстрами. Пила с ними настоящую водку!
Я подставила лицо дождю. Над головой раскинулось огромное фиолетовое небо, испещренное рисунками звезд. Прямо по курсу над нашим домом, на севере под Полярной звездой, завис ковш Большой Медведицы, я никогда не видела его так четко, и это показалось мне настоящим чудом. В городе звезд не видно из-за рассеянного света фонарей, а из нашего окошка, с пятого этажа, видна только небольшая полоска неба над соседней крышей, на которой вечно сидят вороны, вот и весь пейзаж. Но вскоре стекла моих очков залепили дождинки, и мне пришлось снять очки. Рисунок звезд размазался, и я ощутила себя совершенно беспомощной и уже не понимала, в какую сторону идти.
– Ну ты чего, дурында? – за спиной раздался голос Василисы. – Испугалась чего?
– Как ты можешь с этими… Нет, я не понимаю, – я высказала с жаром, надевая очки, чтобы сориентироваться под небом.
– Забавные ребята, ты чего. Особенно этот чернявый.
– Они же «химики»!
– Ну и что. «Химию» за всякую ерунду дают. Ну, подрался по пьянке на танцах…
– По-твоему, мало?
– Глупая ты, – Василиса рассмеялась не зло. – Жизни еще не видала. Ладно, не хочешь и не надо. Ты нам хоть банку тушенки дай, а. Ну у тебя же есть.
– Я для зэков тушенку сюда везла?
– Ну я же не для них прошу, а для себя. Это я без закуски не могу, сразу отрубаюсь, и никакого кайфа. Ты мне дай, ну пожа-алуйста.
Глубоко вздохнув, я молча двинулась к дому, и Василиса расценила мой вздох как согласие.
– Ты ложись спать, я сама картошку дочищу, там осталось-то всего ничего. И угли потушу, и столовую на замок закрою, – говорила она больше в воздух, семеня за мной.
В сенях я споткнулась о высокий порог. Старый дом, казалось, меня не любил, я то и дело налетала в нем на углы, спотыкалась или ударялась головой о притолоку. Мое полупадение на самом входе девчонки встретили смехом:
– Вы там что, уже выпить успели?
– Нет, только собираемся, – ответила Василиса с железом в голосе, и смех тут же умолк. Я залезла под кровать, нащупала в рюкзаке банку и постаралась незаметно передать ей, но все увидели и это. Сунув тушенку в куртку, она молча вышла.
– Ну, а я что говорила? – раздался голос Регины Бушуевой, строгой девушки с русой косой; председатель совхоза назначил ее нашей старостой. – С «химиками» снюхались. Да они нам столовую подожгут. Сколько их там?
– Ничего не подожгут. Отстаньте, – я попыталась стащить через голову свитер, но застряла.
– Помочь? – хмыкнула Регина. – Эвон как тебя на тушенке-то развезло.
– Отстань! – раздраженно сказала я изнутри свитера. Он потянул за собой майку, она задралась до самого горла, обнажив мой рыхлый желеобразный живот, подпертый брючным ремнем. И я понимала, в каком жутком виде стою сейчас, как на сцене, перед девчонками, которые наверняка думают, что вот же уродина, хоть бы постеснялась. Но самое главное, что меня сейчас видела Таня. Она полулежала на койке возле окошка и смеялась вместе со всеми, когда я споткнулась о порог, а теперь наверняка с интересом наблюдала, как я выбираюсь из этого свитера. Сделалось страшно душно, ворсинки лезли мне в нос, я расчихалась… И тут кто-то снаружи наконец дернул за рукава этот свитер. Кажется, Маринка Саволайнен, но я даже не поблагодарила, а просто поправила майку, красная как свекла, и еще пару раз чихнула. Я ненавидела себя за этот живот, за очки, которые то и дело запотевали, за «химиков» и за Василису, с которой угораздило меня почти подружиться.
Василиса вернулась ближе к полуночи, грузно плюхнулась на койку по соседству со мной и вскоре засопела, раскинув руки, – она всегда спала раскинувшись, почти как дама на картине Гойя «Ночной кошмар». Следующим утром она как ни в чем не бывало шагала рядом со мной по борозде, кидая картофелины в ведро – сперва со звоном, а потом с глухим стуком, похожим на звук падения тела.
Снова зарядил дождь, бесконечный и нудный. К обеду он превратил картофельное поле в сплошное болото, в котором вязли наши резиновые сапоги, а тракторок, взрыхлявший землю в отдалении, передвигался медленно и с натугой дымил. Мы с Василисой не разговаривали, как будто поссорились, хотя ничего мы не поссорились, а просто по-разному понимали происходящее. Я выковыривала картофелины из жидкой грязи и попутно размышляла, что жизнь, которую следовало прожить таким образом, что это тебе не поле перейти, так вот эта самая жизнь состоит из крошечных островков тепла и обустроенного быта, а вокруг них колышется темный лес и раскинулись бескрайние картофельные наделы. Здесь никто не спрашивал: тепло ли тебе, красавица, не устала ли ты, не хочешь ли горячего чаю с вареньем? Прожить жизнь теперь для меня означало добраться до конца этого огромного картофельного поля, попутно выполнив план по сбору урожая и подчистив за собой на борозде случайные клубни. И мы находились только в самом начале этого поля, а тракторок в отдалении все пахал и пахал, добывая из земли новорожденные картофелины. А дождь все лил и лил.
От дождя и холода хотелось в туалет, но приходилось терпеть до обеда, потому что на поле укрыться было негде, никакой даже будочки. Василиса тоже хотела в туалет, но терпеть до обеда не могла, поэтому решилась укрыться за грудой мешков с картошкой, лежавшей на краю поля в ожидании грузовика. За ними можно было худо-бедно спрятаться, если дорога была пустая, а мне полагалось отвлекать разговорами мимо проходящих граждан. Но поскольку никто мимо не проходил, я с тупым упрямством продолжала выковыривать картофелины из жидкой грязи и закидывать в ведро.
– Промокла, красавица? – раздался над головой густой веселый голос.
Я распрямилась: кого это там принесло? – и попыталась протереть от дождя стеклышки очков, но сразу изгваздала их грязью. Тогда мне пришлось снять очки и кое-как вытереть их о штаны.
Наконец я разглядела вчерашнего чернявого «химика», который как будто бы очень обрадовался, обнаружив меня на поле.
– Чего тебе?
– Решил проведать знакомых. У нас перекур по случаю плохой погоды. Да и машина где-то застряла.
Насколько я поняла, «химики» должны были подтаскивать мешки с картошкой к грузовику и закидывать их в кузов.
– Может, вечером опять погудим? Пятница, дак… Если у вас нельзя, можно и у нас, – он мял папиросу в пальцах, будто в замешательстве.
– Тушенки больше нет, – отрезала я. – Кончилась.
– А причем тут тушенка? Ты думаешь, я чего пожрать не найду? Килька в томате в автолавке по тридцать три копейки.
– Килька в томате, – я хмыкнула. – Ее только алкаши берут.
– Правильно. На закуску самое то, – он наконец сунул измученную папиросу в зубы. – А я вчера весь вечер переживал, когда ты сбежала. Думал, вдруг обидел чем… Спички найдутся?
– Не курю.
– Вот черт! Сахарная ты краля!
– А ты как думал?
– Думал, смазливую проституточку подцеплю. Подружка-то твоя… Эх, и на «химии» случаются простые радости.
Меня бросило в жар, и щеки наверняка зарделись.
А он зашагал по борозде вперед, сунув руки в карманы плаща и насвистывая под нос, как будто наша встреча была делом решенным.
Отдуваясь и поддергивая спортивки, подоспела Василиса.
– Это кто приходил? Миша?
– Какой еще Миша?
– Вчерашний Миша с «химии». Симпатичный. А на «химию» загремел за то, что телефон-автомат взломал.
Я прыснула:
– Много ли денег выручил?
– Знаешь, когда на хлеб недостает, еще не то сделаешь, – Василиса произнесла сочувственно, как мне показалось.
Но как это может не хватать денег на хлеб? Если этот Миша работает, на хлеб-то уж всяко должно хватать, мы же не при царизме живем, когда рабочим действительно на хлеб не хватало и они ели всякую бурду. Я плохо понимала, откуда берутся деньги. Их всегда бывало достаточно в родительском кошельке. А родители, соответственно, брали их на работе, и папа еще ворчал, что деньги есть, а купить на них нечего… Я размышляла над этим до самого вечера. А еще над тем, как же Мише хватало на кильку в томате, если не хватало на хлеб.
Когда после ужина на севере проступили контуры Большой Медведицы, я поспешила укрыться в доме и с ногами забралась на кровать, выпросив у девчонок каталог финской одежды – просто сделать вид, что я чем-то всерьез занята, хотя давно изучила этот каталог вдоль и поперек и даже поняла, что штаны по-фински будут «housut», а юбка «hame». Сегодня мне решительно не хотелось столкнуться во дворе с Мишей или с кем еще, кто искупал вину ударным трудом. В избе было жарко натоплено, внутренне пространство дома, напитанное теплом и светом, казалось неприступным для темных сил, роящихся снаружи, и если бы нашлась в избе какая-нибудь приличная книжка, было бы совсем хорошо. Но книжек тут не было. И не с кем было поговорить. Поэтому ничего иного не оставалось, как листать каталог, пытаясь проникнуть в тайну финских предметов женской гигиены, о существовании которых мы даже не подозревали.
В сенях хлопнула дверь. В нашу комнату зашла Таня Брусницына и вдруг жестом подозвала меня к себе, как будто желая сообщить что-то важное. Я слезла с кровати и как зачарованная двинулась к ней с замиранием сердца. «Таня?» – приблизившись, спросила я с непонятной надеждой. Она шепнула мне в самое ухо, обдав жаром по самые пятки: «Там к тебе пришли». – «Кто?» – «Да не знаю, иди скорей». Натянув куртку и резиновые сапоги, я выскочила во двор, подгоняемая любопытством и ожиданием чего-то интересного и хорошего, может быть, и еще храня ушной раковиной память ее жаркого дыхания.
– Пришла все-таки, – из темноты, подсвеченной только окнами нашего дома, раздался густой голос «химика» Миши.
– А, это ты… – вырвался сам собой разочарованный возглас.
– Не ждала? Но я же обещал. И вот еще – держи! – он вынул из-за пазухи какой-то серый кулек. – Шоколадные батончики, двести грамм. Чай пойдем пить?
– Нет, не пойдем. Я не хочу чаю, – произнесла я упавшим голосом. – И конфет тоже не хочу.
– Да харэ кривляться, пухленькая. Я ж парень-то добрый, – и широко распахнув свои лапы, он сгреб меня в охапку так, что хрустнули ребра.
В нос ударил запах табака, перегара, дыма и чего-то еще, что, наверное, и называлось крепким мужским духом. Я забилась в его руках, как попавший в западню зверек, он впечатал мне в рот склизкий поцелуй, и после этого я уже совсем не могла вздохнуть…
И вдруг крепкие кулаки ударили мне в спину.
– Ах ты сука, сука! – взвизгнул за моей спиной кто-то напористый и злой, с силой дернул меня за волосы, кажется, вырвав целый клок.
Растерявшись, Миша разжал хватку, и, едва выскользнув на волю, я отпрыгнула в сторону.
– Ты! Жирная свинья! – сквозь рыдания выкрикивала Василиса. – А я-то тебя пожалела, дуру несчастную. Хотела уму-разуму научить, а ты…
– Да что я-то! Васили… Галя, ты что в самом деле? Ты подумала, что я…
– Что ты парня у меня увела, сволочь! – и она снова набросилась на меня, осыпая мелкими ударами и отчаянно вопя.
Девчонки высыпали на крыльцо.
– Эй, прекратите! – крикнула Регина Бушуева. – Василихина, Крейслер! Я в деканат сообщу про вашу пьяную драку! Вас тут же отчислят!
– Да я… Да я-то что… – защищая очки, я локтями отбивала удары.
– Василихину успокойте! – выкрикнул кто-то, и ее наконец оттащили от меня за куртку и за штаны. Миша к тому времени уже растворился в темноте, и что-либо объяснять по этому поводу было бессмысленно.
– Ступайте-ка охладитесь! Обе! – скомандовала Бушуева. – А разбираться будем завтра. И я еще Марину Петровну приглашу на собрание, пускай на вас полюбуется.
Марина Петровна Самохвалова была преподавателем русского языка, ее отрядили в совхоз нашим руководителем, и она жила в отдельной избе у самой дороги, но в поле появлялась редко, предпочитая сидеть в тепле, а по случаю любила наведываться в соседнюю деревню к филологам, где была баня. Ее возил туда и обратно сын квартирной хозяйки, бухгалтер совхоза Толвуйский. Подозревали, что у них роман и что именно по этой причине они так часто ездят в баню. Хотя я так думала, ну разве нужен Марине Петровне какой-то там бухгалтер совхоза Толвуйский, который говорит «проценты»? У нее были тонкие пальцы с непреходящим маникюром и аккуратно уложенные локоны в самую мокрую погоду. Хотя мужа при этом никогда не было.
Скорее всего в пятницу вечером Марина Петровна опять поехала в баню, поэтому вряд ли слышала наши крики. Бушуева вполне могла и не ябедничать, это было слишком жестоко – Марину Петровну побаивались не только студенты, но и молодые преподаватели. Она умудрялась отыскать стилистические ошибки в самой простой фразе и всякий раз презрительно морщилась: «Где вы учились? Кто вас воспитывал?..» Бушуева просто хотела выслужиться. Доказать, что оправдала доверие. И я всю ночь не спала, со страхом ожидая рассвета. Но больше гнева Марины Петровны я боялась, что сообщат моим родителям. Отчислена за аморальное поведение. За драку с подругой из-за «химика».
Субботнее утро грянуло, сырое и хмурое. Дождь не оставлял никакой надежды. За завтраком я, давясь, глотала кашу, не поднимая глаза от миски. Чай был отвратительным. Девчонки не смотрели в мою сторону, как будто им было стыдно за вчерашнее происшествие, и даже не садились слишком близко ко мне, так что вокруг меня образовался воздушный пузырь.
Когда с утренним чаем было покончено, Бушуева попросила не расходиться, потому что вот-вот придет Марина Петровна и начнется собрание, посвященное недостойному поведению комсомолок Василихиной и Крейслер. Я сжалась в тугой комок и только думала, что пусть лучше меня зарубят топором на месте, вот именно как жирную свинью, а труп отдадут собакам, чтобы и косточек не осталось…
Со скрипом распахнулась дверь, в проеме показалась Марина Петровна в светлой курточке и нежно-сиреневой косынке поверх замысловатой прически. Она оглядела присутствующих, нашла взглядом меня и с дрожью в голосе спросила:
– Это ты Соня Крейслер?
– Да, – ответила я обреченно, не собираясь оправдываться или что-то объяснять.
– Иди, девонька, собирай вещи. За тобой приедут через полчаса.
«Вот и все, – сердце мое оборвалось и ухнуло в пустоту. – Неужели меня отправят прямо в милицию?»
– Иди, девонька, иди, милая… – голос Марины Петровны дрогнул, и она перевела дух.
Когда я с трудом вылезла из-за стола и на ватных ногах приблизилась к ней, она вдруг обняла меня и сказала быстро, но разборчиво, так что слышали все:
– Держись! У тебя вчера умер папа.