Книга: Мелодия
Назад: 2
Дальше: 4

3

Суббота предстояла нелегкая. Она могла начаться и кончиться болью. Бузи набросал список дел и встреч на день. Он мог все их вычеркнуть, кроме одного – последнего. Он согласился ранним вечером после торжественной церемонии открытия его бюста дать концерт в шатре в городском саду ратуши за Аллеей славы, где его бюст уже белел голубиным пометом – этими пятнистыми бинтами и повязками природы; теперь бюст в большей степени стал походить на оригинал. Это будет ответственное событие, с билетами, и высокопарное, для важных людей и городских чиновников, где не будет ни одного его поклонника. Простой народ тоже, конечно, допускался, но нам – да, я был в задних рядах этой толпы – пришлось стоять снаружи и слушать музыку вслепую, сидя на лужайках и стенах сада. Бузи надеялся, что мистер Ал сможет выступить, полностью освободившись от бинтов.
Но сначала он собирался купить экземпляр недельного журнала «Личности». Там должна была появиться еще одна его фотография и статья о нем побольше, посвященная его речи и открытию бюста. Перед церемонией он дал довольно пространное нервное интервью одному из их наиболее опытных и боевых журналистов – писателю, который скрывался за презабавным прозвищем, представьте себе, Субрике – и, согласно договоренности, воспользовался возможностью разъяснить ситуацию с его повреждениями: голый мальчик и никакой не кот, ногти – не когти. Он опасался, что повел себя с ним слишком открыто. Бузи всегда относился к людям так, как ему хотелось, чтобы относились к нему, впрочем, последнее случалось довольно редко. Будет интересно увидеть, во что превратит журнал историю с нападением, но больше всего Бузи жаждал увидеть несколько абзацев похвалы в свой адрес. Было чего ждать с нетерпением. Он после посещения газетного киоска собирался сходить в рыночные галереи, присмотреть какой-нибудь подарочек Терине. Он поднял ее среди ночи, чтобы она обработала его раны, и она на него не сетовала. Напротив, была спокойна и добра. Он подумал, что узорный темно-оранжевый шелковый шарфик будет ей очень к лицу. Он бы хотел увидеть, как она набросит его себе на плечи, завяжет на шее. Он был бы рад, подумал он, увидеть ее в шелке с головы до ног, когда они были молоды, а он – свободен.

 

На ленч Бузи сел за своим любимым столиком в углу маленького ресторана в саду у городских ботанических пастбищ, расположившись поудобнее, чтобы почитать, выпить и, возможно, набросать названия песен вечернего репертуара на полях меню: одинокий клиент, сидящий спиной к декоративной перегородке. Но в некоторых отношениях сидеть там в одиночестве не равнялось сидению без общества. Это был любимый ресторан Алисии для ленчей. Есть в саду, на открытом воздухе – у их столика почти всегда подкармливались зяблики и воробьи, даже чайки и бабочки – это всегда ее вдохновляло. Да что говорить: здесь начинались их шуры-муры, здесь они признались – сознались – во взаимной любви.
– И какая же это любовь? – спросил он в тот первый раз, имея целью скрыть смесь смущения и радости.
– Длинная. Широкая. Глубокая, – осторожно и поддразнивая его, сказала она. (У него была такая песня, еще не законченная, хотя он уже испробовал свое творение на Алисии.)
– Ах, это как Дунай? – Он помнил, что написал Мондаци: «От Черного до Черного Дунай любовь несет: от леса, где исток его, до моря, где исход».
– Как сточная канава, – поправила она. – Глубокая, длинная и широкая. И полная…
Поэтому слова «как сточная канава» стали их тайной, дразнилкой-эвфемизмом для обозначения их любви.
Одни только мысли об этом нагоняли на него тоску, может быть, поэтому он так редко захаживал в садовый ресторан. Обычно летом днем он ел в уличных киосках на набережной, неподалеку от его дома. Компанию ему составляло само солнце. Готовить для себя на вилле ему надоело. Одиночество делало еду безвкусной. В последнее время он слишком часто ел холодное и наспех, как животное, питался из пакета или контейнера, слишком мало было у него мотивов, чтобы поставить на плиту сковороду или накрыть на стол. И у него выработалась печальная привычка включать на ночь свет в кладовке, тот синеватый свет, который не давал тепла. Ему приходилось хватать и удерживать персидские колокольчики, чтобы они не звенели, когда он открывал дверь, потому что от их звука он чувствовал одиночество еще острее.
Но сначала, до галерей и кафе на пастбищах, Бузи пришлось без малейшего желания сходить в приемную доктора Бандела. Среди страхов и забот, среди смущения, которые не давали ему покоя со дня атаки в кладовке, и после новости, которую он узнал утром в среду, о том, что «Кондитерский домик» будет снесен, внешне игривое предупреждение Терины теперь казалось ему самым насущным. «Тебе нужны инъекции», – сказала она.
Бузи считал маловероятным, чтобы ребенок, настолько явно невинный, не наделенный человеческой злостью, жертва мира, а не переносчик инфекций, может быть носителем чего-то столь гнусного и опасного, как смертельная болезнь вроде столбняка или бешенства. Но когда он заглянул в «Домашнюю энциклопедию здоровья и поведения» Алисии, ему стало трудно игнорировать подозрение, что уже по прошествии всего нескольких дней после нападения у него появились почти все ранние симптомы бешенства: головная боль и бессонница, смятение и тревога, зуд в ранах и общее ощущение слабости. И даже состояние у него было какое-то лихорадочное; он вспомнил, как бешено прыгала его температура, когда он разговаривал с плохо одетой студенткой-соседкой, как его рубашка пропиталась потом, как его трясло, несмотря на майскую жару. И слюновыделение у него увеличилось. Это ведь очевидный симптом, да? Как и рвота. Его пока еще не рвало, но тошноту он ощущал чаще, чем это можно было бы считать нормой. То, что его грудь тревожно вздымалась при одной только мысли о питьевой воде, вероятно, было следствием параноидальных страхов, но это его не успокаивало, потому что паранойя тоже числилась среди симптомов. Бузи сначала обратил внимание на это последнее – волнение, которое вызвали у него текущий кран и водоворот в раковине, когда он чистил зубы этим утром. Ему пришлось вытащить щетку изо рта и дождаться, когда пройдут рвотные позывы. «Водобоязнь, – предупреждала энциклопедия, – один из наиболее очевидных индикаторов начала действия лиссавирусов, за которым следуют конвульсии и паралич».
Бузи знал, что ему нужно было начать действовать раньше. Прошло три дня после нападения, и наилучшим ему советом было бы как можно скорее обратиться к доктору и пройти неприятный курс лечения, который все же лучше, чем риск «умереть одной из самых жестоких смертей, какие существуют в природе»: респираторы и смирительные рубахи, а потом безумные, с пеной изо рта, часы агонии. После того как вирус начал проявляться физически, сделать уже ничего невозможно, разве что приготовить гроб и клочок земли и прослюнявить прощальные слова.
Но наш мистер Ал боялся уколов не меньше, чем болезни, и тому были причины. Его отца пятьдесят лет назад укусила летучая мышь – крылан. Она застряла среди швабр и велосипедов в том же дворе, где стояли мусорные бачки и куда даже тогда из леска приходили животные, чтобы умять объедки и напиться из водостока. Она махала крыльями и изгибалась, как самая черная из выброшенных на берег рыб, отчаянно пытаясь спастись, но ее странным образом гибкие крылья, на ощупь как сухие, так и маслянистые, были слишком широкими и плоскими, чтобы обеспечить ей подъем и полет без посторонней помощи. И вот отец спас ее и заплатил за это: два аккуратных прокола на кончике пальца, из которых и вытекла всего-то капелька крови.
Бузи играл на рояле – рояль тогда находился наверху, – когда пришла медсестра, чтобы сделать инъекцию антисыворотки. Он мог видеть через коридор и через чуть приоткрытую дверь родительской гардеробной, как отец задрал на себе рубашку и, необычно послушный, встал лицом к медсестре, положив руки ей на плечи. Это показалось Бузи не вполне подобающим. Ему было неловко смотреть. Папа громко что-то напевал себе под нос – и вовсе не ту мелодию, которую наигрывал его юный сын, – а сестра приготовилась ввести ему через брюшную стенку вакцину, полученную из кроличьей сыворотки (заячьей юшки, как ее называли). Ее орудие, высвеченное ярким лучом хирургической лампы, казалось похожим не на что-то медицинское, а на металлическое приспособление, с помощью которого мама выдавливала кремовые украшения на торты. Бузи достаточно отчетливо видел иглу, чтобы понимать, что она слишком толстая, чтобы быть эффективно острой.
Отцовская боль была нескрываемой и громкой, хотя Бузи приложил немало сил, чтобы сдержаться и не прореагировать на потрясенное «ох!» своего отца и последовавшую за этим гримасу стойкости. Ему удалось не пропустить ни одной ноты и не сбиться. То, что он увидел, было делом слишком интимным – такие высокие страсти на лице отца, такие темные непостижимые муки. Музыка – бойкая аранжировка «Карнавального каприза» Дэлл’Овы – должна была казаться сыгранной без ошибок. Родитель не должен был поймать сына на подглядывании.
Царапинка на кончике пальца отца едва ли заслуживала бинтов и зажила через час, а вот синяки на его животе были иссиня-фиолетовыми почти неделю, потом стали сочиться, на них образовалась корочка, после чего они покоричневели и пожелтели. Папа снова поднял рубашку после ужина на второй день, так что его сын в более полной мере мог проникнуться сочувствием к его страданиям. «В следующий раз летучей мыши придется выбираться самой, – сказал отец. – А вообще-то я предпочту умереть, чем еще раз позволю накачивать себя этой дрянью».
Поэтому Бузи подошел к приемной доктора с опаской и с еще одним симптомом заражения – у него тряслись руки. Он пришел раньше назначенного и ждал на набережной, где наш город более всего был открыт морю и – имейте в виду – часто омывался и освежался солеными брызгами. Влюбленные парочки приходили туда помокнуть. Бузи и сам не возражал бы, если бы на него плеснуло волной, поскольку это было бы хорошим предлогом развернуться и отправиться домой. Но море не откликнулось на его желание. Он ушел от него в тепле и сухости. Сел на чугунную скамейку с другими мужчинами его лет, принялся черпать мужества у солнца в преддверии предстоявшего ему испытания, попытался успокоить нервы, наблюдая за детьми и их родителями, выстроившимися в очередь близ базилики, чтобы полетать на монгольфьере. Хоть раз увидеть наш океан и наш город, как их видят летучие мыши и скворцы, мелкими и разграфленными, как на карте. Может, и ему встать в очередь, подумал он, бежать от иглы через облака.
Более двадцати пяти лет назад Бузи отважился на это путешествие в таком же монгольфьере. Он узнал крашеных купидончиков на плетеной корзине и изображения облаков на парусине оболочки, сейчас наполнявшейся и разбухавшей разогретыми пропановыми парами. Прогулка – или «пролетка», как назвал это пилот – была подарком на день рождения его племяннику, Джозефу, но мальчику тогда было всего восемь или около того, слишком мало, чтобы получить удовольствие. Он сказал, что от запаха и раскачивания его тошнит, и он пугался, когда горелки производили астматический драконовский звук. Но Бузи получил удовольствие от полета. Наконец-то он смог воочию увидеть, почему Виктор Гюго назвал наш городок «городом с четырьмя легкими». Мы должны предположить, что Гюго тоже побывал наверху и собственными глазами видел расцвеченное стеганое одеяло. Наши четыре выживших лоскута зелени расположились, как драгоценные камушки гагата или мерцающие изумруды среди лоскутов черепичных крыш и покрытия проездов.
Ближе всего к северу от старых коммерческих кварталов расположились ботанические пастбища, где на землях, пораженных в Средние века чумой и считавшихся слишком загрязненными для проживания, была ровными рядами высажена предположительно тысяча разных видов деревьев (хотя полевой путеводитель называл только шесть сотен). Дальше располагался сад в регулярном стиле близ ратуши с его розовыми кустами по краям и его Аллеей славы; дальше располагался сад Попрошаек, куда даже в те времена никто не заходил, кроме бедняков, – на этих крутых и узких улочках с их многочисленными ступеньками никогда не появлялись приличные автомобили; и наконец, на востоке черное и колючее легкое леска, легкое курильщика, липкое, бронхиальное, слишком густое, чтобы считаться садом или парком. Это были кустарниковые заросли, куда по ночам, чтобы сразиться с колючками, направлялись кошки и демоны.
Судя по всему, день обещал быть неплохим, на небе ни облачка, а ветерок достаточный для неторопливого полета. Молодые пассажиры монгольфьера будут рады. Они увидят горизонты, о существовании которых и не подозревали. Бузи вспомнил, что погода не была так расположена к нему и Джозефу. Тогда не было ни ветерка, чтобы монгольфьер отлетел подальше от места старта или чтобы рассеять утреннее раздражение. Они горизонтов не видели. Они даже не видели сквозь дымку бóльшие, бесконечные легкие загородных земель – виноградники, сады и семейные фермы, оливковые плантации, заросли лаванды, миртовые рощи, поляны и древние деревья парка Скудности. Этот пейзаж был накрыт дымкой. Что, впрочем, не вызывало особого сожаления. Тогда Бузи казалось, что наш город с его квартетом зеленых и открытых пространств и какофонией крыш – это все, что в тот день может представлять интерес, и все, что следует увидеть. Любить это место было легко. Остальное было только туманом.
Короткое чувство удовлетворенности было разрушено звоном колоколов базилики, отбившим очередной час. Его ждали во врачебном кабинете. Он поднялся с более жесткой спиной, чем обычно, кивнул на прощание своим сосидельцам по скамейке, а уходя, не мог удержаться и помахал детям в очереди. Он желал им всем спокойного и приятного полета без всякой тошноты. Вероятно, они с недоумением смотрели на бинты старика. Один из отцов помахал ему своим журналом, и Бузи почувствовал глубокое удовлетворение – простой жест. Жест признания. Ему помахали журналом «Личности».
Случилось так, что экземпляр «Личностей» – в знак признания его частых шокирующих откровений переименованный преданными читателями в «Неприличности» – оказался и в приемной доктора. Бузи пребывал в страхе и приветствовал бы отвлечение в виде возможности познакомиться раньше, чем он рассчитывал, с тем, что написал о нем Субрике, – но единственный другой клиент – женщина – уже положила журнал себе на колени и листала его, вытягивая шею с расстояния, подходящего для человека, которому пора приобрести очки. Она вежливо улыбнулась, когда Бузи, кивнув, занял стул напротив, но явно не узнала певца и даже не удивилась все еще остававшимся на его шее и лице бинтам и повязкам, хотя уже неряшливым и ослабленным. Покалеченный человек не был редкостью в приемной доктора, даже такой, которого, казалось, пробирала дрожь. Она поднесла платок ко рту – вдруг второй посетитель являлся носителем инфекции или заразы, что было весьма вероятно, судя по его виду, и сосредоточилась на журнале.
Бузи вытащил ископаемый талисман на удачу, идеальную грифею, которую нашел в парке Скудности, когда был мальчишкой, и потер ее поверхность большим пальцем. Обычно такие не имевшие никакой цены штуки называли «чертов коготь», но для певца она за пятьдесят лет превратилась в талисман, без которого он не мог петь, не решился бы произнести речь, он даже не набрался бы мужества вынести пронзительный способ доставления в организм средства от бешенства. Женщина в приемной – Бузи решил, что у нее проблемы с мочеиспусканием – на мгновение оторвала глаза от журнала, поерзала на своем неудобном стуле, устраиваясь поудобнее, и плотнее прижала платок к губам. Он смотрел, как она переворачивает, разглаживает страницы, просматривает содержание, фоторепортаж в черно-белых фотографиях, снятых на борту лайнера (для экипажа), статью о птицах, содержащихся в клетках, еще одно обещание леденящего кровь прихода замороженной пищи и пива в металлических банках, рассказ о шеф-поваре (обвиненном в адюльтере обеих разновидностей), страничку главного редактора и карикатуры, а потом наконец на развороте в середине знакомую официальную фотографию Бузи и его бюста. Там была – вызывающая тревогу – и иллюстрация неандертальцев, голых перед мерцающим костром, обгладывающих кости; мужчин, женщин и ребенка. Бузи попытался сверху вниз прочесть некоторые заголовки и подзаголовки, набранные более жирным, темным шрифтом. Он не предполагал, что там будут неандертальцы – какое они имеют отношение к нему, Певцу Счастья? – но и удивило его это тоже не слишком. Наш городок всегда полнился слухами, обычные обывательские мифы, недоказуемые и неопровергаемые, пришедшие из далекого прошлого. «Берегись призраков, неандертальцев… и собак», – предупреждали его, когда он был молод, словно эта троица имела какое-то отношение к реальности и представляла собой некую опасность. Всегда так. И безбедные предместья, и глухие районы обречены мечтать о жизнях более чувственных и страстных, менее сонливых, чем их собственные, тех жизнях с кострами и костями, которыми жили первобытные люди. Бузи должен был бы догадаться, что его ребенок будет низведен до «неандертальца», слóва, которым тогда не только называли легендарных дикарей, наших предшественников, но еще и пользовались в других целях: как удобным оскорбительным именованием любых грубых простолюдинов, живущих в нашем городе. Многим нашим жителям, которые никогда не отваживались далеко выходить за границы своих районов, любая дикая жизнь представлялась угрозой. Пещерные пауки, пещерные люди, троглодиты, вульгарные бедняки? Никакой разницы. Возможно, Бузи сам навлек на себя эту издевку. Дурак он был, что сказал Субрике, будто его обидчик был «невинный и дикий». Для любого захудалого журналиста в нашем городке это было бы эвфемизмом, за которым могло стоять только одно.
Наконец женщина в приемной перевела взгляд на Бузи, реагируя на его волнение и покусывание того, что казалось устрицей в его руке (это объясняло запах), а потом вернулась к странице. Потом она посмотрела на него еще раз, широко раскрыв глаза. Она узнала не столько человека, сколько бинты.
– Ой, – сказала она через платок, показывая на статью, а не на предмет статьи, и скорчила гримасу, словно говоря «Боже мой!» То, что она прочла у Субрике, вызвало у нее сочувствие или жалость. Она откинулась на спинку стула и снова обшарила его глазами. Если у нее были какие-то сомнения насчет такого странного совпадения – лицо, названное в статье и запечатленное на фотографии, оказалось во плоти всего лишь в шаге или двух от нее, – то вскоре они развеялись. В тот момент, когда забинтованный человек взвешивал, как ему прореагировать на неозвученные слова «Боже мой!», в приемную вышла медсестра и позвала: «Альфред Бузи, пожалуйста!» Она была без медицинской маски.
Медсестра оказалась неопытной в том, что ей предстояло сделать. Прежде ей не приходилось вводить вакцину от бешенства, а потому она заставляла себя казаться оживленно убедительной и внимательной, а не нервной и неуверенной. Она видела этим утром статью в «Личностях», сказала она, и полна симпатии к нему. Она считает, что «в таких странных обстоятельствах» разумно принятие пациентом мер предосторожности, пусть и запоздалых. Царапина или укус животного всегда подозрительны, по ее мнению, «независимо от того, кем может оказаться это существо». Бузи только отрицательно покачал головой, но предположил, что она имеет в виду кота. Возможно – опять же, – он поступил глупо, когда сказал журналисту, что не исключается и другой подозреваемый, кроме мальчика.
Сестра прочла инструкцию из медицинского журнала, а Бузи обнажился до пояса и ослабил брючный ремень, открыв живот, как это сделал за полвека до этого его отец. Он казался себе одновременно жилистым и брюхастым под ее взглядом, а к этому еще нескладно пожилым, когда она предложила ему прилечь на кушетку в процедурной. Он чувствовал, что лишился мужественности из-за нее, стал тщедушным дуралеем, а потому теперь постарался вернуть себе некоторое самообладание, некоторое достоинство, вообразив ее версией Терины, поразительно эффективной и близкой, его другом. Но она была слишком отстраненной, чтобы и в самом деле занять место той медсестры, которая побывала у него ночью в среду. Как бы он ни поедал ее взглядом, когда она нагнулась, чтобы достать маленький пузырек с вакциной из холодного ящика и приготовить шприц, – к счастью, более сверкающий и с более тонкой иглой, чем тот, который заставил охнуть его отца, – ожидать от нее удовольствия не приходилось. Она была слишком молода, а потому Бузи вблизи нее не чувствовал никакого возбуждения, даже хотя бы нежности. Будь он ее возраста, подумал он, у него бы и желания не возникло уткнуться лицом в ее живот или ожидать, что из него вырвется какой-нибудь вздох, кроме разве что вздоха страха или боли. Боль и страх сильнее желания. У него даже не было порыва положить руки ей на плечи, как это сделал отец с такой стоической покорностью, не подозревая, что по другую сторону коридора есть свидетель происходящего.
Эта медсестра тянула время, и Бузи видел, что ей в большей мере свойственна неуверенность, чем решительность. Она измерила ему пульс, температуру, проверила гортанные узлы – не опухли ли. «Прекрасно», – говорила она после каждой проверки. Она приподняла края его бинтов, чтобы убедиться, что ранки заживают. «Прекрасно», – повторила она, хотя в данном случае похвала в большей степени могла быть отнесена на счет Терины, а не ее зятя. Он обратил внимание, что ее ногти, когда она принялась вдавливать пальцы в его живот, пальпировать и проверять его тело, недавно были покрашены в веселенький красный цвет, потом быстро очищены для работы. Под кутикулами остались следы. Он поначалу подумал, что это сухая кровь.
– Это продлится десять дней, – как здесь написано, – сказала она ему, еще раз заглянув в брошюру. – Каждый день по такой инъекции. Мы будем делать на следующий день укол с другой стороны, чтобы ваш живот имел сорок восемь часов, чтобы прийти в себя от… – Она хотела сказать «прийти в себя от шока, прийти в себя от такого удара», но ухватила себя за язык.
– Десять дней, – повторил он. – Вы не ошибаетесь? Одна доза. Мой отец получил одну дозу.
– Ну, сегодня другие… – сказала она и подняла руку, признавая неизбежный ход времени, потом подошла, уперлась коленями в кушетку. – Вы почувствуете вход иглы. С этим ничего не поделаешь. Вы не должны шевелиться. Постарайтесь не напрягать мышцы. Оставайтесь расслабленным. Я сделаю это максимально быстро. У меня есть обезболивающая мазь – можем ее попробовать. Вам лучше не смотреть на… – И опять она ухватила себя за язык. Слово, которое она почти произнесла, слово, которое не раз использовалось в инструкции, было «прокол».
– Мне отвернуться?
– Да, отверните голову, смотрите в стену, если вам так лучше. Думайте о каком-нибудь другом месте, где вы бы хотели оказаться. Так, с какой стороны начнем? Выбирайте. Под печенью или под сердцем?
Как выяснилось, Бузи предпочел обойтись без второго прокола, не говоря уж про десятый. Но пока он попытался напевать себе под нос, он готовился к боли, защищаясь мелодией, определить которую поначалу даже не смог. Но, конечно, это снова был «Карнавальный каприз» Дэлл’Овы. История повторяется, ее репертуар ограничен. Но это было слишком бойко даже для медсестры. Она вскинула брови, отошла чуть-чуть, подождала, когда ее вид утихомирит его.
– Найдите себе картинку, – предложила она, имея в виду: «Найдите себе успокоение не в звуке, а в месте».
Бузи старался как мог, чтобы последовать совету медсестры и смирить растущую тревогу, вызвав перед своим мысленным взором иную сцену, чем холодная стена процедурного кабинета, к которой он теперь прижал нос, ожидая холодного, металлического давления иглы и шприца. Он быстро остановился на общественном лесе в часе езды от города. Что привело его к такому выбору, а не, скажем, к галечному пляжу или ботаническим пастбищам, где он собирался перекусить днем, или даже к Венеции, где он провел медовый месяц с Алисией, по щиколотку в воде – «как сточная канава!» – в объятиях запахов и любви? Явно это чертов коготь, все еще зажатый в ладони, навел его на эту мысль – общественный лес. Там он и свой ископаемый талисман нашел. Только позднее появится у него уточняющий ответ, целый вихрь уточняющих ответов. Дело было, конечно, в мальчике. Голом мальчике. В изображении неандертальцев. В будущем «Кондитерского домика». В напоре неопределенностей, которые сегодня досаждали ему. В его усиливающемся страхе перед жизнью и смертью. В том факте, что сегодня была суббота. В его вдовстве. Все это толкало его на то, чтобы снова со всеми его тревогами он перенесся в лес на западе и в неутомимые, сложные дни детства, которые растранжирил там.
Когда мистер Ал был Крошкой Альфредом, мальчиком, только начавшим ходить в школу, сосед их семьи из «Кондитерского домика» стал возить его и собственных детей-близнецов, Саймона и Гилада – Сая и Ги, в одно место к западу от города, которое сегодня известно под названием парка Скудности, а в те дни называлось просто «поляны». Он сажал детей в захудалую повозку, и они отправлялись в путь. Там в свое время рубили деревья, из которых были построены их виллы. Они ездили туда по субботам, во второй половине дня, в то время когда уже прекращалась всякая торговля, но еще и не наступала темнота, потому что пекарь – Клайн, человек еврейского происхождения, но не испытывавший ни малейшего почтения к чему бы то ни было, кроме тортов и хлеба, – должен был избавиться от всех недельных остатков трех своих городских магазинов. Ему была невыносима сама мысль о том, чтобы выбросить свою продукцию несъеденной. «Это святотатство», – говорил он. Эти черствеющие изделия жизни и невостребованные, не первой свежести сласти были в конечном счете урожаем с его кухонь и его духовых печей, продуктами его труда и его любви. Он впек в них сердце и душу. Он не выкидывал их в отбросы, в никуда, а складывал в плетеные лотки и увозил, чтобы скормить диким животным. «Среди тех деревьев живет голод», – говорил он. Он надеялся – хотя и не молился, – что его еженедельная благотворительность, его разбазаривание богатств будет компенсацией за его торгашеское пренебрежение шабатом. «Цдака» – такое еврейское слово он использовал для обозначения того, что делает, а не более талмудистское «мицва», означающее благодать и благожелательность к существам менее радостным, чем мы, более бестолковым и беззаботным. «Есть, блеять и спать – такими словами обозначал он суть их жизней. – А потом наступает суббота, когда живот у них набит тортами. Шабат шалом».
Три мальчика в некотором роде путешествовали вслепую, не понимая, где они находятся. Толстенная собака мистера Клайна по кличке Хоник всегда занимала единственное место для пассажира, а Альфред и близнецы ехали в темноте задней части вместе с открытыми лотками с лежалым товаром. Запах там стоял невыносимый, приторный и тошнотворный, запах грибов в подлеске, ног спортсмена, крахмала и плесени, а спереди, с большего комфорта извозчицкого места, к ним поступал неизменный затхлый запах псины, потного паркá, поднимающегося над лошадьми, удушливого дымка сигар мистера Клайна. В повозке не было подушек, чтобы смягчить тряску. Если только мальчики не предпочитали разлечься на гниющих булочках и баранках или сидеть в подносах среди хлебов, то им не оставалось иного выбора, кроме как подпрыгивать на дощатом полу, подобно перепеченным рогаликам.
Пара лошадей довольно ровно тащила повозку по мощеным дорогам вокруг города и по дороге, проложенной через высокий холм под названием Пилястра, откуда мистеру Клайну и Хонику открывался вид на море, но после этого мальчиков начинало болтать, и они вскрикивали на каждой рытвине и борозде как от боли, так и от смеха. Они получали то, что и требовалось им по субботам, когда заканчивались занятия в школе, – что-нибудь, что угодно, чтобы появился цвет на наших щеках. Имелись в виду все четыре щеки. Когда они добирались до неровной и непредсказуемой лесной дороги, синяки на их ягодицах и шишки на головах были неизбежны. Но Альфред и близнецы не жаловались. Когда распахивались дверцы и мальчики могли выбраться наружу, чтобы размяться, сразу оказывалось, что путешествие стоило всех этих мелких неприятностей.
Поляны представляли собой поросшие кустарником проплешины в лесу, слишком каменистые и с очень тощим слоем почвы, чтобы здесь могло расти что-то более занятное и цветастое, чем ладанник и дрок. В основном даже по весне здесь преобладали камни и полынь, хотя, когда шел дождь, появлялись недолговечная гадюкина травка и желтый щавель-однодневник, которые пробивались в трещинах, конкурируя за летучих насекомых-опылителей. За ними на крутых склонах и в лощинах, где земля была богаче и плодороднее, росла огромная серая масса тарбони и перечных дубов, тамарисков и сосен, казуарин и рожковых деревьев, которые соперничали за влагу, свет и жизнь и хранили свои тайны при себе. Это были древние влажные леса, куда ни одно разумное и дышащее существо никогда не приходило ночью. Конечно, леса эти кишели животными, но были богаты и всевозможными монстрами, демонами, покойниками, призраками и – да – неандертальцами.
Мистер Клайн стоял с лошадьми, держа вожжи на тот случай, если они испугаются при виде того, кто появится из леса на субботнее пиршество. Они могли понести, если бы появились свиньи, кустарниковые кабаны или олени. Они бы наверняка понесли, появись рыси или медведи. При нем была небольшая оловянная фляжка с ее содержимым, чтобы не замерзнуть, и заряженный дробовик наготове на всякий случай. Его устраивало, когда его Сай и Ги вместе с нервным Бузи вытаскивали из повозки плетеные лотки и относили их подальше от лошадей.
Мальчики всегда просили его добавить остроты их ощущениям – вести обратный отсчет, и мистер Клайн удостаивал их просьбу, называя числа задом наперед от десяти до одного, и тогда они с криками радости переворачивали лотки с сокровищами еды. То были моменты расточительства, которые нравились детям больше всего – выворачивание продуктов пекарни на землю. Верхние хлеба, твердые и сухие, вываливались без проблем, но более старые, оставшиеся от понедельника и вторника, лежавшие на дне лотка, нередко за неделю становились такими влажными и вязкими, что мальчикам приходилось выскребать их оттуда палками, стараясь изо всех сил не запачкать одежду и сдержать рвоту, которую вызывали необычные запахи.
Наконец они опорожняли лучшую корзину – ту, в которой были торты и прочие сласти с клубникой, кремом и запахом спиртного, разноцветные, с выложенными украшениями в стиле современного искусства. Они вываливали ее содержимое, которое создавало мягкое одеяло из эклеров, штруделей и пирожных, пока из зарослей полакомиться человеческими роскошествами не выходили дикие свиньи всех разновидностей, не боявшиеся по субботам людей и повозок, которые сразу начинали принюхиваться, оценивая запахи трапезы. Хоник лаял, но бросаться на них не осмеливался.
Мальчики, а больше всех Альфред, радовались, что у них есть дубинки для самозащиты. Отец позволял Альфреду брать в эти субботние поездки его трость-колотушку. (То самое «более щадящее оружие», которое Бузи – готовый и сейчас почувствовать вход иглы в брюшину – так цепко держал в руке всего три ночи назад, спускаясь к бачкам.) Свиньи были непредсказуемыми и нахальными. Они не желали, чтобы к ним приближались, поэтому разумным было вооружиться. «Не отходите далеко от повозки», – наставлял их мистер Клайн, и они с радостью подчинялись, но не потому, что боялись кабанов. Перед ними стоял лес, которого они боялись: его звуков, его глубины, его влажных темных низин, порожденных ими историй, которые отступали туда к ночи.
Почти всегда к тому времени, когда Альфред и близнецы заканчивали выворачивать сласти, а всевозможные свиньи заканчивали их поедать, над ними сгущались сумерки. Когда свет отступал, а тело леса сгущалось и мрачнело, мальчики спешили назад к повозке, чтобы встать рядом с лошадьми в ожидании ночных животных, которых призывали запахи еды, но пугал свет. Приходили лань, дикая кошка и лиса, иногда барсук, еще ласки. Один раз они видели ковыляющие тени каких-то животных и решили, что это семейство медведей; видели они и силуэты крупных оленей.
Чего они боялись, но хотели увидеть больше всего (впрочем, так никогда и не увидели), так это дикарей, которые, как ходили разговоры, тайно обитали в лесу. Людей, которые не приручались, питались насекомыми, семенами и червями, а раз в неделю, когда повозка наконец уезжала, когда исчезали янтарные лучи ее фонарей, набрасывались на хлеб, бисквиты, торты, сласти. Как бы им хотелось хоть краем глаза увидеть также людей, которых мы любили и потеряли, бессмертных, живых трупов, существовавших там, усохших и уменьшившихся в размерах, легких, как газовая ткань, тех, кто – даже сейчас – вероятно, по ночам отдыхает в гамаках из паутины, спит вечным сном на лесных матрасах из листьев под пуховым одеялом тумана.
– Хоник их чует. Диббуки, големы, джинны, – поддразнивал ребят мистер Клайн, поднося фляжку ко рту. – Вот почему он лает и поджимает хвост. И вот почему я его никогда не отпускаю. Он загрызет там какого-нибудь обезьяньего мальчика. Словит полтергейста. Когда вернется, с его клыков будут капать призраки. Которых никто из нас не видел. И которые не имеют другого вкуса, кроме вкуса… – Он помолчал, снова поднял фляжку, а потом добавил с пугающей уверенностью человека, который лично пробовал призраков и ни в коем случае не хочет попробовать их еще раз: – Голубого сыра.
Когда Альфред в последний раз сопровождал Клайнов на кормежку зверей (прежде чем умолил родителей не отправлять его больше туда; он лучше будет играть гаммы, сказал он, хотя и сам кондитер уже решил, что «при сложившихся обстоятельствах» маленький Альфред соседей не должен присоединяться к его близнецам в будущем), темнота опустилась слишком неожиданно. Море наслало одеяло грозовых туч на ложе деревьев. В тот день трапезничающих набежало много, больше обычного. Словно зверям требовалось утешение хлебом и сластями, чтобы вынести дождь. Ворóны и вóроны спускались, чуть не касаясь друг друга матерчатыми крыльями; притрусили лисы, грациозные, как танцоры; несколько оставшихся кабанов были пугливы, они всегда не любили грозы. Пришла одна-единственная остроухая свинья. Явились два барсука. Одичавшие хорьки, беглецы. Дикие собаки. Разновидность крыс, обитающих в малонаселенных местах. Но все животные образовали одну кучу и по отдельности были едва различимы. Когда наступила темнота, они превратились в колышущуюся кучу-малу из шкур и костей. Мальчики слышали, как работают их челюсти, слышали их недовольное лопотание, нетерпеливое и озлобленное, страсть к корочке и сластям.
Мальчики вздохнули с облегчением, когда фляжка мистера Клайна наконец опустела и он решил, что пора возвращаться.
– Поспешите, – предупредил он. – А то оставлю ваши глупые головы здесь ночевать, посмотрим, что будет. Кого из вас они загрызут первым?
Альфред остановился, чтобы поднять и сунуть в карман оберег, грифею, откопанную минуту назад кабаньим рылом. Нам говорят, что такие вещи не обладают никакой магической силой. Окаменелость вещь инертная, как, например, трость. Но двенадцатилетний Альфред Бузи, почти юноша, думал иначе. В то мгновение, когда он почувствовал в своих пальцах эту окаменелость, он тут же признал ее могущество. Он не хотел показывать находку близнецам или делиться с ними. Талисман принадлежал ему одному. Талисман не допустит, чтобы с Альфредом что-то произошло, он сделает его сильным, что бы сейчас ни случилось.
Альфред почти дошел до повозки и стоял у задка, ждал своей очереди запрыгнуть внутрь, когда что-то – просто движение воздуха или, может, взмахи крыльев летучей мыши – словно коснулось его лица. Он провел пальцами по щеке, но то, что он смахнул, теперь, казалось, переместилось выше и потянуло его за волосы, сначала сбоку, потом сзади. Это могли быть кончики пальцев. Это мог сделать кто-то из других ребят, этакий вышедший из берегов задира с детской площадки. Но Гилад Клайн уже сидел в темноте освободившейся от выпечки повозки, его брат не отстал от него. Кто бы ни дергал Альфреда за волосы, это были не братья – что-то иное. Сработали все эти разговоры-дразнилки о джиннах, кадаврах и призраках, големах и неандертальцах, этот преобразователь всего необъяснимого в страх – он напрягся и приготовился к худшему. Смесь волнения и инстинкта, тогда юношеского инстинкта, а теперь уже давно утраченного – в панике и из страха перед словами мистера Клайна, говорившего, что их могут загрызть, из страха перед демонами, которые развлекались тут, перед чудовищами и мертвецами, которые пришли, чтобы забрать у него талисман, – все это заставило его нанести удар тростью-колотушкой по всем этим страхам, по чудовищам. Он промахнулся. Промахнулся три раза. Его щадящее оружие, казалось, рассекает что-то более плотное, чем воздух, и тем более существенное благодаря своей призрачности.
То был первый, но не единственный случай, когда он почувствовал, что его обволакивает подвижная, неустойчивая оболочка влажного воздуха. Он ощутил и чрезмерный запах – смесь земли, плесени, крахмала и – мистер Клайн не ошибся – пахучего сыра. Его мир никогда не был таким предательским или опасным. Он ударил еще раз, сделал четвертую попытку. Опять в пустоту. Близнецы теперь смеялись над ним. Старший из них, Сай, выпростал руку из повозки, чтобы затащить внутрь своего младшего несносного дружка. Он тоже спешил уехать отсюда. Как и лошади. Они тащили вперед, несмотря на натянутую узду, и напрягали деревянные тормозные колодки на колесах, хотели домой. Запахи леса пугали их, так же как и ночные бабочки. Густой зыбкий налет ночных бабочек атаковал уши и волосы всех, собаки, лошадей, Клайнов – не одного Альфреда. Ночь клевала их в голову. Близнецы потешались над ним: «Да это всего лишь маленькие бабочки, хлюпик». И Альфред еще раз рассек воздух отцовской тростью-колотушкой. Он не мог сказать, что это случайность. Его насилие теперь было решительным и целенаправленным. В первый раз, мальчишкой, уже почти подростком, он дал волю своей ярости и на мгновение стал ее рабом. Ему хотелось почувствовать на конце трости настоящую кровь и плоть. И он обрушил семейную трость на правую щеку Сая, крестил свое оружие кровью.

 

В процедурной Бузи теперь сжимал кулаки с такой силой, что в ладонях остались следы ногтей. Он почти не заметил поначалу, когда сестра подошла к нему, чтобы подготовить его живот ваткой, обмакнутой в карболовую кислоту. Он все еще оставался погруженным в ту последнюю бесславную субботу с Клайнами, ехал с Саем, подранным и окровавленным близнецом, в подпрыгивающей повозке, спешно возвращавшейся в город; Сай больше не смеялся, дружба между ними кончилась, а передняя сетка от насекомых потемнела после метели бабочек, слетевшихся на ежегодную конференцию чешуекрылых. Альфреда тоже трясло, тошнило. Сердце его порхало собственными неустойчивыми флуктуациями. Тогда и теперь. Он чувствовал давление на стенку брюшины – давил не только шприц, но и успокаивающая рука сестры. Сделав глубокий решительный вдох, она вонзила иглу, которая проколола его кожу с негромким хлопком, – сестра продавила иглу сквозь жировой слой в мышечный и впрыснула сыворотку.
Назад: 2
Дальше: 4