Книга: Царь-оборванец и секрет счастья
Назад: Оптимизм и пессимизм
Дальше: Обет молчания

Глава 3
Оптимизм и пессимизм

 

«Дверь закрылась – окно откроется».
Так говаривала мама нам с братьями. Что-то подобное мамы частенько говорят, но для нашей, когда вокруг нее закрывались двери, эти слова, повторенные снова и снова, стали чем-то вроде мантры. С каждым разом она становилась все большей оптимисткой.
Они с моим отцом уехали из Кливленда ради солнечной Южной Калифорнии, где мама мечтала начать все сначала и жить своей любовью к журналистике. Настоящая корреспондентка, она обладала даром задавать правильные вопросы и слышать то, что таилось между строками в ответах. Ее навыки служили ей верой и правдой в газете «Кливленд Плейн Дилер», где она показала природное умение вытаскивать из людей их истории. Стоило маме раскопать что-нибудь, она вела историю с того самого мига, как нашла ее на улице, до следующего утра, когда газеты сходили с печатного станка.
Годы спустя отоларингологи предположили, что как раз шум печатных станков лишил ее слуха. Первые знаки приближающейся глухоты появились, еще когда мы с братьями были мальчишками: мама начала пропускать отдельные фрагменты разговора и иногда из-за этого ссорилась с отцом. Ему трудно было поворачиваться каждый раз, когда он к ней обращался, а мама насилу могла его расслышать.
– В чем дело? – кричал он. – Ты что, оглохла?
Тогда еще нет, но все к тому шло. И вместе со слухом угасала ее журналистская карьера. Для кого-то другого это стало бы страшным разочарованием, но маме удавалось видеть и светлую сторону: ей больше не придется выслушивать плохие новости.
После смерти отца глухота стала ее визитной карточкой. Она переехала в большой жилой дом в Альгамбре, к востоку от Лос-Анджелеса, и начала кампанию за права слабослышащих. Вступив в организацию под названием «Ты сам себе советчик, слабослышащий» («ТССС!»), она даже ухитрилась найти забавную сторону в потере слуха, посещая семинары вроде «Что сказать после того, как сказал: “Что ты сказал?”». Она снова начала писать статьи – для информационного листка своей организации, колонки на общие темы в местные газеты, находя людей, которые либо готовы были отвечать на ее вопросы письменно, либо отдаться мучительному процессу интервью, в котором им приходилось повторять все ответы по нескольку раз. Я был предметом многих статей такого рода: «Местный юнец объезжает мир, рассказывая истории», «Имею историю – готов путешествовать», «Мой сын – сказитель».
Всякий раз, записав новую подборку историй, я посылал ей копию пленки. Она усаживалась перед магнитофоном, подносила колонку как можно ближе к своему слуховому аппарату и пыталась разобрать. Я давал ей расшифровки этих записей, но она хотела именно слушать истории, и, когда ей удавалось понять несколько слов после многих упорных попыток, она сияла от гордости. Отправка для нее новых записей была исполнением моей части договора, который мы с ней высоко чтили, пусть он и оставался негласным, – то был договор о хороших новостях. Я всегда слал ей только то, что могло бы служить поводом для радости или гордости, – статьи обо мне, фотографии Тали и детей. Она же присылала мне написанные ею и опубликованные статьи вместе с вырезками из газет и журналов, содержавшими «шмальцевые истории», которые, по ее мнению, вызвали бы у меня улыбку.
Думаю, что как раз поэтому я и не сказал ей про рак. У меня не было цели делать из этого тайну, но сообщать плохие новости трудно, и я не хотел ее волновать. Сначала решил подождать до операции, а потом уж рассказать ей всю историю лично, при ближайшей оказии, когда приеду выступать в Лос-Анджелесе. Но, вернувшись из больницы, я избегал ее звонков, ожидая восстановления голоса. Я много кому не перезванивал. Братья пытались разузнать, почему я ни в какую не выхожу на связь, а когда отчаялись дозвониться, стали писать мне письма. Писали друзья и поклонники, спрашивали, что со мной стряслось. Но звонки матери особенно не давали мне покоя.
На следующий день после встречи с королем всех знатоков я сидел в кухне и намазывал сыр на бейгл для Илайджи, и тут зазвонил телефон. Сын снял трубку и передал ее мне, а сам уселся и принялся за бейгл. Я некоторое время взирал на телефонную трубку, а затем прошептал напряженное «алло».
– Илайджа? – предположила она. – Это бабушка Глэдис! – голос гремел.
– Нет, мам… это я.
– Ты, наверное, очень взволнован – еще бы, идешь в садик!
– Мама, это не… Илайджа… Это я!
– Очень хорошо. Из тебя точно получится чудесный ученик. Папа дома?
В трубке прозвучал треск, потом длинная пауза, пока она настраивала слуховой аппарат.
– Алло? – проговорила она. – Минутку…
Какой бы странной она ни казалась, подобная беседа не была для нас чем-то особенным, даже когда я еще мог разговаривать. Мама страшно огорчалась, что не может слышать меня, а я артикулировал до боли в лице. За последние годы нам все никак не удавалось толком поговорить по телефону, да и личные беседы были ненамного лучше.
– Алло? Илайджа? – сказала мама, наконец вернувшись к телефону.
– МАМА! – шептал я изо всех сил. – ЭТО ДЖОЭЛ! ТВОЙ СЫН!
– А, Джоэл! Привет. Мы так славно поговорили с Илайджей; кажется, детский сад его вдохновляет. А как у тебя дела?
Настало время все рассказать. Но я замолчал ненадолго, не зная, с чего начать, и миг был упущен.

 

Осень принесла большие перемены – Илайджа пошел в садик, Микейла – в подготовительный класс. Сын смело отправился к новым свершениям, а вот у дочки все оказалось сложнее, и первый день в школе закончился слезами. То же самое произошло и на второй день, но на третий она уже сама выскользнула из наших объятий и убежала играть.
Теперь, когда дети были в школе, а Тали – на работе, дни тянулись медленнее, а часы бодрствования я проводил, надеясь, мечтая и молясь о том, чтобы король знатоков ошибся. Днем бывало нелегко, а вечера выходили еще хуже: мои дневные попытки говорить к вечеру сводили мой шепот к почти полному молчанию.
Час перед сном был чистой мукой. Это время я всегда посвящал детям – читал им книги, развлекал байками, целовал на ночь, и этот ритуал всегда завершал все их дни с самого рождения. Поначалу Микейла забывалась:
– Пап, расскажи историю! Про Хелм! Или про сбежавшую лошадь! Или про ирландского короля!
И Илайджа тогда напоминал ей:
– Нет, Микейла. Мы не хотим слушать истории, правда?
Она сперва терялась, а потом утвердительно трясла головой:
– Ладно, пап, мы сегодня не хотим никаких историй.
Однажды вечером у меня родился план. Я выбрал едва ли не самую любимую их книгу – «Паровозик, который верил в себя». Илайджа почти умел читать ее сам, а Микейла знала чуть ли не наизусть. Я спрятал магнитофон Микейлы с моей кассетой под кровать, погасил свет, и мы угнездились все вместе. Им удалось выдать весь текст по памяти. Я дотянулся до магнитофона и нажал на «плей».
«Давным-давно в Ирландии жил-был король. Но он был не добрым королем – он был злым, и вот однажды он решил подшутить над своим советником…»
Глаза у них округлились. Илайджа, похоже, понял, что я затеял, но не обращал внимания. Микейла широко улыбалась. Я шевелил губами вслед за собственным голосом в записи, добавляя жесты и мимику, пока мы не добрались до концовки, где советник должен разгадать загадку короля: сколько на небе звезд?
«Ваше величество, всего точно сорок семь мил-л-л-лионов, две-е-е-ести во-о-осемьдесят шес-с-с-сть тыс-с-с-сяч…» – мой голос натужно замер.
Дети глазели на меня, ждали.
– А что дальше? – спросил Илайджа.
– Папа, давай дальше! – попросила Микейла.
Магнитофон громко щелкнул кнопкой – батарейки сдохли. А дети все ждали.
– И стали они… поживать… и добра… наживать.

 

Счастлив я не был нисколько. И с каждым днем все, что оставалось от моего счастья, утекало сквозь пальцы. Наконец, одним дождливым субботним вечером я катился на машине через мост в Окленд – в последней попытке взять быка за рога.
Человек, оставивший сообщение на моем автоответчике, назвал свой электронный адрес, и я согласился выступить на их бар-мицве – за немалые деньги. Сожалеть об этом я начал, как только переехал по мосту. Попытка выступать – абсурднейшая выходка, удавшаяся исключительно благодаря моему неистребимому оптимизму. «В безвыходном положении старайся изо всех сил, – шептал мне внутренний голос, – может, когда выйдешь на сцену, голос вернется». Под проливным дождем я разглядел крыльцо шикарной гостиницы, где на козырьке яркими огнями мигало имя героя торжества. Когда-то я рассказывал замечательные истории на бармицвах – чудесных душевных праздниках, посвященных взрослению мальчиков. На сей раз, похоже, праздник ожидался совсем другой.
Проходя фойе, я заметил ростовую фигуру виновника торжества, вырезанную из картона. Над ней красовалось заявление: «Лучшая бар-мицва в истории!», а вокруг плакаты: «Захватывающе!», «Неотразимо!», «Обалденно!». Тема этой бар-мицвы – кинематограф, если судить по тому, что фигура из картона курила сигару и держала в руках статуэтку Киноакадемии.
Из танцзала в фойе выплескивалось техно, прочие постояльцы, спеша мимо, прикрывали уши руками. Попав в зал, я ослеп от света стробоскопов, многократно отраженного в зеркальных шарах, золотых лентах и золотой же мишуре. В электронном письме говорилось, что облачение предполагается парадное, и я с содроганиями натянул костюм, какой обычно берег для свадеб и похорон: в нем я вечно ощущал себя и неодетым, и чрезмерно расфуфыренным одновременно. Накатила паника.
Пока я стоял как вкопанный при входе, женщина в золотом платье кокотки и в туфлях на шпильках, спотыкаясь, двинулась ко мне, расплескивая на ходу мартини из бокала.
– Мы так рады, что вы приехали! Вы, должно быть… как ваше имя? Нет-нет, не говорите. Иззи? Бен? Джоэл? Вы сказитель. Ваша очередь следом, после фоку-ку-сника.
Я пробрался к сцене. Неподалеку увидел юношу-мицву, тот походил на фигуру из фойе, купался во всеобщем внимании, пуговицы у него на смокинге с трудом вмещали его. Тем временем фокусник на сцене устало смыкал и размыкал металлические кольца. Обычно это самый шумный трюк, но все тонуло в тамошнем грохоте. Я понаблюдал за ним какое-то время, и тут меня осенило. Мысль – и отличная притом. Может быть, говорил я себе, – ну вдруг, – меня никто не заметит. В конце концов, никто не обращал никакого внимания на этого артиста. Я просто буду шевелить губами.
– Они ваши, – сказал фокусник, убираясь со сцены и держа под мышкой столик и разнообразный скарб фокусников, а в другой руке – кролика. Я занял свое место у микрофона, готовый изображать, будто что-то рассказываю. Первую историю я, как обычно, выбрал в привычном ритуале: терпеливо подождал, пока она сама не похлопает меня по плечу. И вот, пожалуйста: пришла байка о царе-оборванце, и я принялся за свою пантомиму.
Поначалу все шло как по маслу. Никто меня не замечал, и минут десять спустя я решил, что все обошлось. Но не тут-то было. Все началось с юноши-мицвы – у него на лице я разглядел растерянность. Он утихомирил какого-то парня рядом с собой. Когда они оба притихли, другие поглядели на них, а следом – на меня. По залу расползлась тишина. Что происходит? Диджей выключил музыку. Люди расселись, и даже взрослые за столиками перестали разговаривать. Через минуту весь зал погрузился в полную тишину, и все взоры обратились на меня.
Я наблюдал за их лицами – сперва на них было любопытство, затем оторопь, – и думал, что фокуснику такой отклик публики пришелся бы по душе. Они подавались вперед и даже повторяли мои жесты, словно пытаясь вытянуть из меня слова. Кое-кто обеспокоенно тер уши, думая, что вдруг оглох, гости со слуховыми аппаратами пытались настроить их так, чтобы услышать хоть что-нибудь. Другие же просто таращились на меня с внимательным любопытством, склонив голову набок. Я ждал, когда же они все снова заговорят, – в конце концов, сколько можно на меня смотреть? Но тишина делалась все громче. Никто даже приборами не звякал. Что-то особенное овладело гостями: они вдруг сделались люто учтивыми. Пытались помочь мне, и я чувствовал волны жалости, накрывавшие меня с головой. Выбора у меня не осталось – лишь попытаться рассказать историю, которую я имитировал. Микрофон усилил мой шепот и сип.
Казалось, я пробыл на сцене несколько часов. И все-таки добрался до конца истории, схватил свою сумку, отвесил поклон в ответ на вежливые аплодисменты, которых не заслужил. Меньше всего мне хотелось застрять тут и попытаться объяснить, почему я не могу разговаривать. Но никто даже и не обмолвился об этом. Мои извинения за неувязку с голосом, произнесенные свистящим шепотом, – все равно что слон в гостиной: незачем и говорить, и так очевидно. Впрочем, когда я отправился забрать свой чек, сгорая от стыда, мать виновника торжества осыпала меня восторгами.
– Какие волшебные истории вы, похоже, рассказывали! Ну, где там мой муж? – она поискала его глазами и, подмигнув, указала на более крупную версию своего сына. – Подождите здесь, у него чековая книжка.
Пока я ждал, другие гости заводили вежливые разговоры, задавая вопросы, на которые я не мог даже начать отвечать из-за шума в зале.
– Вы давно рассказываете истории? – спросил кто-то.
– Это ваша работа? – спросил другой с несколько обеспокоенным видом.
Пока я делал все возможное, чтобы кивать и отвечать жестами, хрупкая старушка взяла меня за руку.
– Ваше выступление… – тут ее лицо вдруг потеряло всякое выражение, и было ясно, что она вдруг позабыла все добрые слова, какие собиралась произнести. Улыбнулась, кивнула и попробовала еще разок: – Ваше выступление было…
– Невероятное! – прозвучал голос за моей спиной. – Совершенно невероятное!
Незачем было оборачиваться и смотреть в это лицо – я узнал голос. Ленни.
Назад: Оптимизм и пессимизм
Дальше: Обет молчания