Книга: Царь-оборванец и секрет счастья
Назад: Земляника
Дальше: Гершеле смеется последним

Глава 10
Земляника

 

Мама прочла написанное на волшебной доске.
– Мою историю? – она явно растерялась. – Ты хочешь услышать мою историю?
Я кивнул.
– Но я же не рассказчица… – тут я помотал головой. – Откуда ж мне знать, с чего начинать…
– Где начнешь, – написал я, – там и будет начало.
Она прочла и спросила:
– Вообще где угодно?
Я снова кивнул. Она какое-то время задумчиво смотрела в сторону, прикрыв глаза. А когда взглянула на меня – улыбнулась:
– Я вдруг подумала о твоем дедушке Иззи, – сказала она, – и как он обожал кетчуп.
Я кивнул.
– Он лил его на все: на яйцо, на грудинку, на тост. Говорил, что это его любимая американская еда.
Мама умолкла, чтобы посмеяться, а пока смеялась, все кашляла и кашляла; затем продолжила. Я слышал об этой коллекции кетчупов в подвале дома в Хайд-Парке и о том, как однажды дед открыл бутылку прокисшего кетчупа и красная масса рванула к потолку.
– С тех пор на потолке навсегда осталось пятно. Когда приходили гости, мы водили их поглядеть…
Мама говорила, и стены палаты раздвинулись и растворились: уродливые занавески, медицинские приборы, стол на колесиках, поднос – все исчезло. На их месте возник Кливленд предвоенных лет. Я услышал о том, как мама впервые вела машину по улице, когда ехала за шоколадом, каким волшебным местом была свалка ее кузена Леонарда, рядом с мастерской матрасов ее отца, и какими замечательными были вечерние воскресные поездки, когда они с отцом доставляли матрасы заказчикам в пригороде.
– Я рассказывала тебе о доме в Хайд-парке? – я мотнул головой. Конечно же, она упоминала о нем много раз, но всегда вскользь, будто я знал эти истории наизусть. На этот раз я услышал о каждой комнате и коридоре, о запахе миндального печенья, которое пекла ее мать, и о платанах во дворе, и о подвале. – Там проходили собрания Клуба кузин и кузенов, – говорила она. – Я, Норма, Норти, Морри, Леонард, кузен Мэнни – аккурат под пятном от кетчупа.
Я услышал о дяде Сэме, хрупком, деликатном, любезном человеке, который семьдесят пять лет был женат на тете Дайне.
– Мы все удивились, когда однажды на семейной вечеринке он заявил, что готов спорить: ему хватит сил разорвать пополам телефонную книгу. Такой он был маленький – и совсем не свойственно ему хвастаться. Все замерли, хозяин дома принес ему кливлендские «Желтые страницы» и сказал: «Ну, давай!» И он дал – по одной странице за раз!
Простые истории, которых она никогда мне прежде не рассказывала. Даже сейчас она все еще удивлялась, что я захотел их послушать.
– Никогда бы не подумала, что тебе это могло быть интересно.
Но мне было интересно! Она говорила, а я переносился во времени и пространстве: в мир деликатесных лавок, мир дяди Луи, который любил все маринованное и таскал домой огурцы в карманах; в пресс-зал «Кливленд Плейн Дилер» и в ее первый день репортерской службы; и еще дальше – в летние дни в детском лагере «Кэмп Уайз», на берегу озера, где она была вожатой.
– И вот однажды летом появляется новый вожатый. Высокий, эффектный, вечно сыплет анекдотами и байками. Дети его обожали. Как-то ночью дал целый концерт игры на скрипке – это было чудесно. Сказал, что собирается в Палестину жить в киббуце…
Так отца мне никто никогда не описывал. И я никогда не слышал историю их знакомства, как они сплели свои мечты в одну и поехали в Калифорнию и какое это было чудесное место. Ее истории были приправлены именами людей вроде Лангольца и Шлаймера, с которыми они познакомились и которых я знал всю жизнь. Но сейчас, в рассказах о времени, когда ни меня, ни моих братьев еще не было на свете, эти персонажи казались почти мифическими. Южная Калифорния обрела в маминых словах красоту, какой я никогда не знал. Я почти осязал запах цветущих апельсиновых деревьев.
А потом мама умолкла, вздохнула, покашляла, пожала плечами.
– Что еще я могу сказать? – спросила она.
Я подумал о совете, который дала мне Тали, – не оставлять недосказанности. Подумал о выражении лица Ленни, когда он сказал: «Похоже, ты застрял в Хелме». Вытащил стилус и написал: «Что в чемодане?»
Мама взглянула на доску, потом – под кровать, как будто чемодан стоял где-то там, на полу. Потом снова молча посмотрела на меня. Ее глаза умоляли: «Пожалуйста, не надо туда».
Но нам больше некуда было идти. Мы поискали под фонарем и ничего не нашли. Я ждал, и пока она молчала, снова обратился к доске, стер предыдущие слова и написал: «Давай правду».
– Но это правда… – возразила она.
Отступать некуда. И на этот раз на доске я написал: «Бабушка А.».
У мамы на лице возникло смятение, будто я написал ругательство.
– К чему сейчас об этом? Зачем к этому возвращаться?
«И действительно – зачем?» – подумал я. И написал снова: «Чемодан?» Мама поняла.
– Ей своих бед хватало… – выдавила она из себя. Такая у нее была вечная отговорка.
Кивком я предложил продолжать, хотя видел, что ей этого меньше всего хотелось.
– Твой отец сделал все, чтобы я не встретилась с ней до самой нашей свадьбы. Если бы узнала ее раньше, я б не вышла за него замуж. Я умоляла его унять мать. Он пытался, но безуспешно.
Мама покачала головой, и я видел, как всплывает в ней гнев, а она пытается загнать его обратно:
– Она пекла отличные блинчики, помнишь?
Помнил. Кивнул.
– Она кормила ими отца, приговаривая, что ему не надо есть мою стряпню, что я хочу его отравить, – гнев прорвался вновь. – Она была отвратительна. Она превратила нашу жизнь в сплошное несчастье. Преследовала нас. Врывалась к нам в дом. Мучила нас. Эта сучка…
Мама оборвала себя на полуслове, на лице ужас. Но дело сделано. Как будто она произнесла волшебное слово. Моя мать, которая за всю жизнь ни о ком не сказала ни одного плохого слова, разрушила заклятье. Она выждала мгновение – отзвук слова «сучка» метался по палате. Маму откровенно удивило, что молния небесная не поразила ее. И продолжила:
– Она была сучкой. Ненавидела меня. Не знаю, за что. И не потому, что я ее сыну не годилась, – она считала меня корнем всех зол на свете. Гитлером обзывала. Плевала мне в лицо…
И разверзлись хляби небесные. Я выслушал все о своей злобной бабке и о том, как она преследовала моих родителей до самой Калифорнии; о том, каково это – жить с моим отцом, наблюдать, как рушатся его мечты, прожект за прожектом, как семейные сбережения вылетают в трубу, как разваливается папино тело, как постепенно проявляется маниакально-депрессивное расстройство. Папа бурлил замыслами, городил воздушные замки, и мама понимала, что ни один не сработает, что они втягивают нас все глубже в долги.
– Все равно что наблюдать, как горит дом – медленно, год за годом. И я не могла его остановить…
Она рассказала мне, что происходило еще до моего рождения, о чем я прежде не знал. Мама беременела пять раз. Два первых ребенка были девочками. Одна родилась мертвой, а другая, которую назвали Мэри, скончалась через час после рождения. Я подумал о Микейле и вспомнил, как засияли мамины глаза, когда она впервые взяла мою дочку на руки.
Скорбь не знает границ, а мамина скорбь тянулась из далекого прошлого. И сейчас она принялась рассказывать мне заново о тех же идиллических временах ее юности в доме в Хайд-парке, но на этот раз я узнал об одном ее дяде, покончившем с собой, об ужасных ссорах, о депрессии ее отца и о том, с каким лицом он вернулся после лечения электрошоком.
Она заметно устала. Дышала с трудом, кашляла. Но при этом приободрилась. Лицо сияло, появилась какая-то особая легкость, какой я не видел с тех пор, как был мальчишкой. Подумывал, не пора ли дать ей отдохнуть, но какое там, ее не остановить. Она рассказала мне, какой это был ужас – наблюдать, как ее отец – мой дедушка Иззи – умирал от рака легких.
– Я прилетела в Кливленд. Нэт Кинг Коул был там же, в той же больнице. Он тоже умирал от рака легких. Помню, как они установили микрофон в палате у Нэта Кинга Коула, чтобы он спел для всех пациентов. Исполнил «Мону Лизу», – мама отвернулась, словно возвращаясь назад во времени, и ясно было, что она прислушивается к голосу Нэта Кинга Коула. – Мы все замерли: я, твой дедушка Иззи, бабушка Етта, медсестры – полная тишина. И все смотрели на динамик. У Коула был такой нежный, мягкий голос. Даже в трескучих больничных динамиках он струился как шелк.
И тут, со звуками его голоса, мама умолкла. Она открыла какую-то другую дверь, и я знал, что в ту дверь пройти будет непросто. Мама прожила последние двадцать пять лет, довольствуясь гаснущим слухом. И из всего, на что она всю свою жизнь не жаловалась, это оказалось самым болезненным. Я вообразил, каково ей было жить год за годом с убывающей громкостью. И за все это время она не произнесла ни слова жалости к себе. Не кляла ни Бога, ни свою судьбу.
Я глубоко вздохнул и собрался принять и эту часть ее истории. Но тут взглянул на нее, а она улыбается. Совершенно непонятно чему.
– Я подумала о Бланш, – объяснила она, – и о концерте, куда она взяла меня в прошлом году на мой день рождения. На самом деле это я ее взяла – ну, машину вела я, – Бланш, одна из ближайших подруг моей матери, почти полностью незрячая. – В зале «Амбассадор» играли Шестую симфонию Бетховена. «Пасторальную», – в маминых глазах появилась мечтательность.
Я растерялся.
«Тебе удалось послушать?» – написал я. Она покачала головой.
– Едва-едва. Как будто издалека. Но есть другие способы слушать. Я наблюдала, как дирижер машет палочкой и как музыканты следуют за этими движениями. Смотрела на Бланш и чувствовала, как через нее течет музыка. А потом я закрыла глаза и взялась за ручки кресла. Музыка была такой густой – как взбитые сливки.
Помолчав, она добавила:
– Забавно наблюдать, чтó Бог забирает у нас, правда? И что мы получаем взамен? Пока была молода и все слышала, я всегда любила музыку, любила слушать, как играет твой отец, любила пластинки, танцы. Но никогда не наслаждалась музыкой так, как на том концерте.
Я так увлекся ее описанием, что даже не заметил, как вошла медсестра. Принялась возиться с флаконами капельницы.
– Ой, как мило, – сказала медсестра, крупная женщина с копной светлых волос. – У вас посетитель.
– Это мой сын, – пояснила моя мать. – Младший. Он из Беркли – профессиональный сказитель.
– Сказитель, – повторила медсестра. – Как мило.
Я согласно кивнул.
– И у него красавица жена и двое чудных ребятишек, – добавила мама и сплюнула трижды через левое плечо: тьфу-тьфу-тьфу. Было и комично, и трогательно видеть, как она сплевывает, чтобы не сглазить, даже умирая от рака. К счастью, медсестре недосуг было разговаривать, она доделала необходимое и ушла. – Ну а ты как? – спросила мама. – Как у тебя дела? Я тебе все выложила. Расскажи теперь ты, Джоэл. Я что-то не помню тебя таким тихим, – она пристально вгляделась мне в лицо. – Что-то не так, да? Ты не здоров.
Я кивнул. Она выдала мне всю правду, и теперь мне придется поделиться своей.
– Почему ты молчишь? – переспросила она. – Не сказал ни слова с тех пор, как пришел.
Снова взялся я за доску и написал: «Я потерял голос». Вид у мамы сделался растерянным.
– У тебя ларингит? – спросила она.
Я помотал головой. «Рак», – написал я.
Она прочла это слово, потом еще раз, и удивление уступило место ужасу.
– Рак? Ничего не понимаю. Когда? Как это?
Посыпались вопросы. Десяток. Я старался изо всех сил, писал, стирал, снова писал, пока она жестом не прервала меня и не показала на маленькую черную коробочку рядом с кроватью. Я взял ее, открыл. Внутри оказался крошечный микрофон на длинном шнуре, тот самый, что мы когда-то задействовали, безуспешно пытаясь вести беседу в ресторане.
Я покачал головой. Как нам это сейчас поможет?
Она воткнула конец провода в другую коробочку, подсоединенную к ее слуховому аппарату.
– Попробуй тихонько шептать и хорошенько артикулировать, я тогда, может, что-нибудь услышу.
Я попробовал. Мама ждала – она ничего не слышала, а я шептал: «Проба, раз, два, три…» Но тут она просияла, словно ей в голову внезапно пришла идея. Она потянулась к аппарату и включила его. Ее слуховой аппарат пронзительно взвизгнул, мама, покрутив какие-то ручки, настроила его, и визг утих.
– Попробуй теперь.
Я прошептал фразу, преувеличенно четко выговаривая каждое слово. На этот раз она удовлетворенно кивнула.
– Звук такой, будто ты на вершине горы, далеко-далеко. Но если будешь говорить медленно, я тебя услышу.
Я вдохнул поглубже и начал. После каждой фразы я ждал, когда у нее на лице возникнет понимание сказанных слов. Если понимания не возникало, я повторял снова, старательно растягивая губы. Всякий раз, когда слова добирались до ее слуха, я видел, как они воздействуют на маму. Они надрывали ей сердце. Она слушала и все больше темнела лицом. Смотреть на это было мучительно – всякий раз, останавливаясь, чтобы перевести дух, я слышал голос, вопивший у меня в голове: «Какого черта ты творишь? Мало того, что мама умирает, она еще и должна все это выслушивать?»
Но я уже не мог остановиться. Мы нарушили «правило хороших новостей». Моя жизнь в ее глазах сейчас была подобна горящей картине. Это живописное полотно она хранила в мыслях много-много лет. Я хорошо это знал, поскольку сам же ее и писал – тщательно и подробно – с самого детства. Эта картина складывалась из моих наград, достижений, концертов – «Портрет Успешного Сына». Теперь эту картину пожирало пламя.
Договорив, я позволил себе то, чего не позволял ни разу с того самого утра, когда проснулся без голоса. Я заплакал. И моя мама сделала то, чего не делала никогда, сколько я себя помнил, – обняла меня. Больная, умирающая от рака, она обнимала меня, заботилась обо мне так, как бывало только в моем детстве.
Так мы просидели долго. Я не хотел уходить. Я обрел мать. Мы не сказали ни слова – даже не пытались. Незачем. Мы оказались в той точке жизни, когда слова не нужны.
Стемнело. Я видел, что мама уже без сил. Ей надо было поспать. Я отпустил ее, поцеловал в лоб. Она кивнула, понимая, что пришло время отпускать. И все же она сидела с таким лицом, какого я не видел никогда прежде. Словно она заново стала матерью.
Я вышел из палаты. Когда дверь закрылась, я взглянул на маму еще раз через маленькое окошечко. «Это моя мать, – сказал я себе. – Моя мать». Мне нравилось звучание этих слов. И пока смотрел на нее, снова услышал ее голос из давно ушедших лет. Она произнесла те же слова, что и много-много раз прежде: «Дверь закрылась – окно откроется».

 

Назад: Земляника
Дальше: Гершеле смеется последним