Книга: Линия фронта
Назад: ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
Крутов, выполнив задание, догнал свой инженерно-саперный батальон на привале возле Молодечно.
Пользуясь полным господством в воздухе, армейские части совершали марши не только ночью, но и днем. Дороги были забиты колоннами танков, артиллерии и пехоты, за ними сплошным потоком катили машины с боеприпасами, бензовозы, кухни и всякий иной транспорт. Кругом гудело, в воздухе держалась синяя завеса перемолотой и прогретой солнцем пыли и выхлопных газов, к этому добавлялись испарения бензина, солярки, запах раскаленного металла, резины и краски. В густом горячем месиве, в котором едва можно было дышать, слышались веселые возгласы и смех солдат. Временами ветер сносил с дороги мутную заволочь, и тогда вдали открывались другие, обсаженные деревьями шоссейки и грунтовки, над ними, наискось к войсковым колоннам, тоже клубились, распухая и ширясь, пыльные завесы. Пыль рассасывалась медленно, и поэтому казалось, что вся местность покрыта дымкой и нет на этой странной земле ни лесов, ни рек, ни полей — только дороги и горячая пыль…
Бойцы с недоумением, не умея и не желая подавлять радость от сознания своих успехов, взирали вокруг. Тонкий, измельченный песок набивался в уши, в нос, порошил в глаза, скрипел на зубах; изредка в просветах проплывали крыша, колодец, обсыпанная бурой пудрой яблоня… Но грузовик с ревом проскакивал населенный пункт, и опять перед солдатскими глазами расстилалась необозримая песчаная пустыня, закрывавшая и леса, и уцелевшие деревни.
Саперы пробивались в общем потоке, это было для них необычно, вызывало удивление.
— Забыли о нас!.. — сетовал Янкин. — А может, отдых? Вона пехтура и та на колесе…
— Перегруппировка, дядя, — благодушно, как новичку, поведал Наумов.
— Знаю… группировка. Бывало, мосты, трубы дорожные — только поспевай! День и ночь ладили, а тут…
— Тут!.. Некогда пакостить, время вышло. Ноги в руки — и чешет!
— Всю бы жизнь так воевал… — не унимался Янкин. — Забыли нас, сержант!
Но о саперах не забыли: в тот же день выдвинули для обозначения проходов. Работа выпала легкая, саперы ставили на трассах указки с подсветкой — для ночных действий. Посланный за дополнительными стойками ефрейтор где-то задержался, и сержант Наумов на всякий случай отправил в рощу Янкина с молодым солдатом.
После пыльной езды прогулка в прохладный, обойденный войсками березняк показалась счастьем. Янкин всегда любил лес и сейчас так прытко зашагал туда, что молодой солдат едва поспевал за ним.
Роща издали казалась приветливой, на самом же деле война не обошла ее: выкорчеванные и посеченные снарядами березы, заплетенные корнями воронки и обитая снарядами траншея на опушке говорили о недавнем бое. Под вывороченным пнем Янкин подобрал ошалелого лисенка, зверек жался к засыпанной норе. «Влип, рыжий…» — бубнил над ухом у него Янкин. Лисенок сначала держался смирно, потом забеспокоился и тяпнул Янкина за палец. «Сиди, дурной, сиди…» Янкин прижимал щенка и говорил, забывшись, вслух, потому что думал о другом, о том, что нет у него детей и не будет уже, наверное… Где-то в глубине его сознания промелькнуло щемящее сожаление: о чем раньше думал? Прихватив длиннохвостого тявкающего пленника ремнем за шею, он замахал топором, смахивая тонкостволые березки.
Живой трофей принес он вместе с кольями в расположение роты и, не откладывая дела, приспособил из макаронного ящика будку. Оставшийся за старшину ротный писарь — по прозвищу Алхимик — корчил из себя начальника, долго морщился, но обещал везти лисенка с собой. В другое время Алхимик ни в жизнь не загрузил бы транспорт пустяками и не поставил бы на негласное довольствие длиннохвостого ворюгу, но сегодня смягчился: прознал в штабе — даже ротный еще не ведал, — что велено представить саперов к наградам.
Трассы к переднему краю саперы вывели уже затемно. Янкин с сержантом Наумовым проверили фонарики, убедились — все зажигалось, обозначения чередовались как положено: синее, красное, зеленое… Оставалось ждать сигнала, и они присели под кустом.
— Приспособить бы к ногам спидометр… — мечтал Наумов.
Янкин посмотрел на сержанта почти безразлично; думал Янкин в эту минуту о другом — думал о непутевом лисенке. Нужно ж было наткнуться… Сиди теперь и гадай: накормил повар или забыл, зараза толстая?
— Спидометр, он каждому свое отмерил бы…
— Во-во! — со скрытым смехом подхватил Янкин. — Отмахал сотню верст и валяй на побывку… Учет, брат!
— Плетешь ты…
— Ну и плету. Домой охота! Хоть пешком!..
В вечерней тиши приближающийся к ним Крутов отчетливо поймал последние слова, по голосу издали признал Наумова и, когда тот подхватился, а за ним Янкин, махнул рукой: сидите, мол… Наумов бегло доложил о готовности, и Евгений пошел дальше. Он спешил, его вызывали в штаб, и он не сомневался, что там потянут из него цифирь для сводки. Собственно, он ничего не имел против того, чтобы наведаться в штаб, где можно подхватить газету и радио послушать, тем более все сделано, на участке установилась тишина. По этой мертвой тишине Евгений безошибочно определил, что подготовка к новому рывку закончена. В дневных заботах и суете он не приметил, когда, в какой час все притихло, и слушал ночную тишину с удовольствием. Ему было легко, в душе он чувствовал уверенность, даже некоторую беззаботность: наступление продолжится, все будет хорошо. Вот только сводка… Недолюбливал Евгений эти сводки. В уме он прикидывал, что выполнено за день: в штуках, кубометрах, человеко-днях. Сводки эти вечно досаждали, писать их полагалось днем, когда работы в разгаре, и приходилось писать на глазок. Войска громадным валом катились вперед, освобождали землю, возвращали оставленные когда-то города и деревни, встречали вырученных из неволи жителей, и за всем этим — цифирь: сколько нарубил за день кольев, сколько выкопал щелей.
Штабной рыдван приткнулся на ночь под кустом ольхи. Евгений миновал часового, перебрался через какие-то рытвины и постучал в дверь.
— Да! — послышалось.
В будке сидели ротные командиры и политруки, все они усердно строчили карандашами. Евгений глянул на бланки, понял: шло оформление наградных. И хотя писанина предстояла немалая, он с облегчением вздохнул и тут же вспомнил о своем политруке, раненном накануне и отправленном в госпиталь. «Выберусь поутру, проведаю», — решил он. В дальнем углу сидел майор Зубов, недавно назначенный вместо убитого комбата.
— Садись, сочиняй, — сказал Зубов, освобождая за столом место.
Евгений молча раскрыл планшет, выдернул пачку исписанных листков: это были подготовленные политруком еще до ранения наградные. Евгений стал разбирать писанные бог знает где и как слова. На коленке, что ли, раскладывал он эти бумажки? Однако заготовлено было на всех, о ком сговорились. Евгений быстро переписал на бланки боевые характеристики, и Зубов довольно хмыкнул.
— Молодец! — сказал он. — Теперь катай на себя.
— Ну…
— Давай, давай! Не могу за всех… поправлю!
Евгений принялся мусолить карандашом, «…было установлено… штук мин… — подбирал он слова, — …подорвано железнодорожного пути… уничтожено вражеских…» Евгений как будто смотрел на себя со стороны. Получалось, что ничего он не делал собственноручно, все выполняли солдаты, он только приказывал. В голову ему пришел вопрос: как бы описал его действия тот же Янкин? Или Наумов? Как им виделось участие Евгения в последних боях? Ну, хотя бы в недавнем тыловом рейде… За перегородкой штабной колымаги цокала сонная машинка, это был единственный нарушающий ночную немоту звук.
— Не могу, товарищ майор… — выдохнул Евгений, с пристуком кладя карандаш.
Зубов взял черновик, пробежал глазами, укоризненно покачал головой:
— Я три ночи пишу, пишут помы и замы… Вот и награждай вас!

 

Не выспавшись и не дав поспать солдатам, Евгений чуть свет поднял роту, повел в назначенный для дивизионного резерва район: перед началом новой операции следовало проверить на этом участке мины. Ротные грузовики смяли на обочине проволочную загородку, пересекли луг, обогнули нескошенное ржаное поле, переползли сухую канавку и скрылись в лесу. На первой же просеке Евгений объявил малый привал — пора было завтракать — и, пока повар раздавал порции, собрал взводных, велел нанести на склейку новые квадраты, назначил время и место сбора после задания.
Позавтракав, саперы разъехались. Евгений остался с первым взводом: участок взводу достался сложный, на пересечении дорог, вероятность засорения здесь была наибольшей. Он ехал в кабине передней машины по глухой, нехоженой дорожке, пока не углядел на пне поставленный торчком крупный, с желтым пояском снаряд. «Вот так клюква!» — подумал он. Пришлось раньше времени доставать миноискатели и щупы.
Проверка на минирование почему-то считалась среди саперов работой не пыльной — маши себе да маши рамкой, слушай, покуда не пискнет в наушниках, или пыряй землю щупом. Однако так только казалось, на самом деле трудно, ох как трудно было определить, с каким заговорным словом подступиться к находке… Евгений откровенно не любил эти поиски, и не столько из-за ответственности. Сколько из-за внутреннего чувства некоторой своей несостоятельности — в душе он никогда не мог дать полной гарантии безопасности танкистам, артиллеристам, пехоте…
Со снарядом никаких сложностей не вышло, но за поворотом дороги Евгений обнаружил скученных людей, да еще приметил среди них своих, с миноискателями.
— В чем дело?
— Да тут… — смутился Наумов. — Сами посмотрите, товарищ капитан.
Евгений подошел. Между кустов разглядел группу военных и цивильных, среди них выделялась женщина. Все стояли над свежераскрытым рвом; на дне его чернели уложенные штабелями полуистлевшие людские тела. По остаткам одежды можно было судить, что захоронены здесь военные.
Возле рва работала Комиссия по расследованию злодеяний фашистов. В этом лесу размещался лагерь смерти, в нем истребляли русских и белорусов, поляков и евреев… Члены комиссии заносили в протокол результаты вскрытия, описывали вещественные доказательства: пуговицы, погоны, эмблемы, остатки документов и всего, что сохранилось и могло привести к опознанию и определению обстоятельств гибели людей. Брались пробы для анализов и лабораторных исследований.
Евгений перекинулся словом с конвойными и присмотрелся к человечку, который что-то сбивчиво объяснял; его уже не слушали, но подследственный повторял рассказ, кивая в сторону рва: «Возили… ночью, потом и днем…» К Евгению приблизилась женщина, тоже из комиссии, с минуту молча смотрела на него, потом отошла в сторону; за ней последовали корреспонденты. Среди представителей прессы находились и зарубежные журналисты, один из них — в полувоенном френче без погон и знаков различия — особенно оживленно выпытывал что-то и, кажется, был недоволен, что женщина слишком коротко и неохотно отвечала.
Когда женщину оставили в покое, она поправила черный платок на голове и вновь приблизилась к Евгению. Какое-то необъяснимое чувство заставило Евгения произнести:
— Тяжело…
— Я уже видела такое…
— Где?
— На Кавказе, в Теберде, там детская лечебница была, в я — санитаркой… Они там ставили опыты… — Женщина задумалась, припоминая что-то; она вглядывалась в молодые сосенки, будто считала их, как детишек…
— Кто ставил?
— Немцы, милый! В декабре, в холода, подъехала к крыльцу машина, — продолжала женщина, глядя уже куда-то поверх сосенок. — Малышей покидали, как дрова, и покатили… Это они их — газом… В белых халатах, по науке… душегубку пробовали…
— Сволочи! — тяжело выдохнул Евгений и, помолчав, добавил: — Я тоже был на Кавказе… воевал…
Их разговор прервало появление кавалькады легковых машин. Из первой выскочил адъютант, распахнул дверцу, и на рыхлый песок выбрался генерал Колосов. Генерал был с палкой. После ранения он припадал на ногу. Евгений козырнул и шагнул в сторону, а Колосов заговорил с председателем комиссии и корреспондентами.
Позже, по дороге на КП, Колосов мысленно вернулся к своему интервью, его не покидало неприятное ощущение. «За что же положили головы эти люди? — допытывался зарубежный журналист. — За белорусский лен, за картошку?» «И за картошку», — отвечал Колосов. Журналист согласно кивал, что-то заносил в блокнот, но Колосову не хотелось всуе повторять так много значащие для него слова о Родине, о долге, о чести…
Дорога на КП петляла по перелеску, машина примяла колесом моховую кочку, развалила гнилой пенек и скользнула под шлагбаум. Даже в стороне от главных дорог не умолкал гул наступления, где-то над головами завывали самолеты, в отдалении натужно рыкали танки и разноголосо заливались грузовики. Вся огромная махина, называемая армией, двигалась вперед, на запад. Командарм постоял возле машины, определяя по звукам, что происходило вокруг, и утвердился в приятной уверенности: все идет по плану. По отдаленному грохоту танков он определил выдвижение дивизий второго эшелона, глянул на часы и показал рукой адъютанту: машину отпустить. Усталость валила его с ног, он присел на пенек, потер ладонями виски, словно стараясь освободиться от наплывших вдруг воспоминаний. Не к месту они были, воспоминания о первых месяцах войны, но и отделаться от них не так просто… Командарм сломил березовый прут, хлестнул себя по голенищу, вновь прислушался к отдаленному рокоту моторов. Как ни быстро продвигалась армия, ему все казалось, что могла бы быстрее…
Перед командармом вырос дежурный, попросил к телефону, и он, опираясь на палку, захромал к аппарату. Телефонный вызов окончательно переключил его на дела насущные: командир дивизии второго эшелона уточнял маршруты, в частности, просил разрешения передвинуть левофланговый полк за топкий, болотистый ручей. И командарм согласился, хотя и не без сожаления: не хотелось до времени бросать в дело армейских саперов. Но комдив был прав: теперь ли, потом ли — все равно придется переползать эту вязкую, торфянистую пойму. Очертив жирной линией новое местоположение полка, он вызвал авиатора и артиллериста; с ними зашел начштаба, и с первых же его слов Колосов понял, что армейские стратеги мысленно уже перебросили полк за речушку.
— Без меня меня женили? — усмехнулся он, довольный предусмотрительностью своих помощников.
Отпустив всех, он снова склонился над склейкой. Если дивизиям второго эшелона удастся захватить переправы с ходу, все образуется, можно будет тянуть руку дальше, почти до старой границы. Только бы тылы не отстали — боеприпасы, горючее, хлеб… Колосов повел пальцем по карте, проследил помеченные коричневым цветом армейские маршруты, покатал между разгранлиниями карандаш. Да, да, боеприпасы, горючее, хлеб… Он задумчиво поглядел на красную стрелу, протянувшуюся через всю карту, и вновь потер ладонями виски.
2
Отдаленный рокот русских танков преследовал генерала фон Шлегеля даже в его глубоком звуконепроницаемом убежище. Это вызывало неприятное состояние, он вышел из убежища. Где-то урчали автомобили, от них доносило дым, и генерал чихнул. Он нагнулся, прихватил щепотку свежего песка, растер на ладони и принялся сосредоточенно, пожалуй слишком сосредоточенно, изучать его; непроизвольно он повторил жест рядом стоящего солдата с лопатой. Солдат углублял щель, он был немолод, плохо выбрит и весь мятый. У генерала что-то шевельнулось внутри: ему был понятен этот уставший от войны солдат; захотелось даже потолковать с ним, но генерал подавил в себе это малодушное желание и стряхнул с ладони песок.
Он ловил себя на том, что не осуждает своих уставших солдат. Более того, он как будто не осуждал и русских, наступающих ему на пятки! Русские говорят: война — это палка о двух концах… Теперь Колосов наседает на него, а в свое время он, фон Шлегель, железной лавиной двигался на Кавказ, его специальный корпус поглощал просторы русского Юга. Он вспоминал, и в ушах его звучал заупокойный колокол, память рисовала картины недавнего прошлого — под Сталинградом… Было, было…
Именно на Кавказе он сблизился со старым знакомым по Берлину — оберштурмфюрером Зейссом, который казался вполне порядочным человеком. Зейсс представлял интересы крупной, работающей на войну фирмы и некоторое время состоял при штабе корпуса. Симпатия к нему особенно укрепилась после того, как большинство прикомандированных испарилось на бескрайних просторах Украины, лишь Зейсс с его военной выдержкой стоически продолжал путь на юг. Их беседы стали заметно откровенней, оба осторожно маневрировали — несколько двусмысленно говорили об успехах наци на востоке, о нефти и военных замыслах Гитлера и даже касались такого скользкого вопроса, как политика. В своих суждениях генерал склонялся к тому, что успех фюрера на Кавказе пошатнул бы позиции Англии в странах Ближнего и Среднего Востока; Зейсс в свою очередь прозрачно намекал, что именно устойчивое положение английских вооруженных сил в бассейне Средиземного моря, твердые стратегические позиции в Ираке, Сирии и Персии, с их нефтеносными районами, которые так манили немцев, и есть главное препятствие на пути к Кавказу. Разумеется, он излагал далеко не все, что думал: не напоминать же фон Шлегелю о походах рыцарей ко гробу господню…
Все последние месяцы фон Шлегель чувствовал себя, говоря по-русски, не в своей тарелке. Перевод с юга России в Белоруссию, в группу «Центр», не радовал его.
С того утра, когда наступление в Белоруссии захлестнуло все пространство, когда бои сменялись паузами и паузы — боями, ничто не менялось к лучшему. Русские продвигались день и ночь, и в этом их бешеном наступлении фон Шлегель потерял счет времени.
Генерал уже несколько суток сидел на передовом командном пункте. Он по крупицам, с брюзжанием и не свойственным ему многословием, подбрасывал последние резервы и пытался во что бы то ни стало спихнуть русских в реку; но их переправы были неправдоподобно живучи, русские цепко держали свои, как они называли, пятачки, затем ринулись вперед.
Генерал фон Шлегель, упорно сражавшийся на Восточном фронте, едва ли не одним из первых ощутил зыбкость почвы под ногами. Состояние ли духа подчиненных войск или белорусские болота, зловонная ли атмосфера в самом рейхе или ошеломляющие успехи Советов, трезвость ли его ума или неумолимо проясняющаяся международная конъюнктура, а может все вместе взятое, заставили его выслушать в свое время осторожные намеки и предложения заговорщиков. Тем более что сам генерал не только давно имел основания не верить в гений фюрера, но и питал к его личности более чем недобрые чувства. Это тянулось издалека, в памяти возникала поездка в ставку всемогущего ефрейтора и унизительный, даже оскорбительный, разговор. Но и это было не главное, мысль вела его дальше, отступала ко времени, когда перед германским генералитетом встала дилемма: подчиниться ли безоговорочно Адольфу Гитлеру, выскочке и авантюристу, или держаться некой мнимой независимости, прикрываясь позой традиционной аполитичности вермахта. Теперь-то фон Шлегель понимал, что заговорщики, покушавшиеся на фюрера, ничего тогда сделать не могли: Гитлеру отвалили миллионы те же люди, на чьи деньги лились пушки для армии… Игра зашла слишком далеко, пора выпутываться. Но как? Устранение одной фигуры, без заметных изменений во всей налаженной машине, не решало дела. Конечно, если бы заговорщикам удалось взять в руки армию… Но генерал не чувствовал опоры среди подчиненных, он не был уверен, что за ним пойдут. К тому же он знал, что каждый его шаг, каждое слово становятся известными в Берлине чуть ли не прежде, чем он предпримет этот шаг или произнесет слово. Страх перед возмездием и неуверенность в себе — увы! — нередко становились помехой в осуществлении больших и малых планов. Фон Шлегель положительно отнесся к замыслу заговорщиков, но в последний момент спасовал…
Он давно понял, что его судорожные попытки стабилизировать положение на фронте безнадежны. Ему следовало вернуться с передового пункта для решения вопросов более крупных и важных в сложившейся обстановке, но он оттягивал отъезд, что-то подсказывало ему, что дни и часы его службы сочтены. И даже его адъютант — старый и честный, как считал он, служака, — даже адъютант своей странной, необъяснимой забывчивостью, граничащей с неисполнительностью, укреплял в Карле фон Шлегеле предчувствие неотвратимых событий.
Так оно и случилось. В назначенное время генерал выслушал оперативную сводку, хотя и без нее знал обстановку, затем принял доклад назойливого господина с одним погоном на плече (фон Шлегель всегда относился с презрением к этим демонам смерти, как бы в насмешку носящим один погон), и этот доклад касался партизан. Как будто ему только и забот в эти часы что ловить лесных бродяг! Но он невольно прислушался к докладу, потому что к партизанам у него имелись свои счеты: ему немало насолил однорукий комиссар. Этот фанатик, полагал фон Шлегель, и был той первопричиной, которая обострила и без того не блестящие его взаимоотношения с фюрером. Фон Шлегель никогда не видел однорукого, но живо представлял себе его внешность, знал фамилию — Бойко — и всегда не прочь был разделаться с ним. Незаметно разговор приобрел значение, и в этом плане однопогонный господин оказался как нельзя более сведущ, он со знанием доложил о направлениях передвижений наиболее крупных партизанских соединений и частей. Генерал недовольно пожевал губами: не бандитские сборища, но части и соединения! Майн гот! Он снисходительно улыбнулся. В эти мгновения он явственно представлял физиономию лесного бродяги, калеки и фанатика Бойко. С таким видением в глазах и застыл он, когда в блиндаж вошли, без предварительного доклада, трое и молча воззрились на него. Фон Шлегель понял все, он расстегнул кобуру и выложил на стол свой дамский браунинг.

 

В отряде Бойко ежедневно слушали радио, и партизаны, как, впрочем, и сам Бойко, находились в том состоянии подъема, которое приходит после долго ожидаемого и труднодостижимого, но наконец свершившегося желания; это стало особенно заметно после того, как все услышали знакомый модулированный голос диктора, читавшего приказ Верховного Главнокомандующего о прорыве советскими войсками сильно укрепленной обороны противника в Белоруссии и успешном продвижении на запад. Бойко и поныне ощущал, как целовали его и качали, словно за какие-то личные подвиги. По тому, как непривычно тихо шли партизаны, как учащали и без того скорый шаг, он безошибочно улавливал окрыленность людей; ни одну команду, ни одно указание не приходилось повторять, и это соответствовало душевному состоянию самого Бойко.
А через несколько дней он получил приказ… Присев на поваленную березу, он молча разглядывал эту бумажку — приказ из штаба бригады. Он знал, о чем приказ, и не читал, а прислушивался к тому разноголосому гомону в лагере, по которому привык безошибочно определять, чем заняты бойцы и каково их настроение. В лесу было сухо, растревоженная чаща источала хвойный настой и дымок кухонь; от этого першило в горле. Ему захотелось пить, он даже оглянулся — хорошо бы к ручью припасть…
Невдалеке травили что-то о древних греках, эликсире жизни, разносился хохот, однако Бойко все вертел в руках злополучную бумажку. Ему не хотелось сейчас слушать о древних греках, ему хотелось тишины… В бумажке подтверждалось то, о чем он, в общем, знал: его отряд расформировывался. Здоровые бойцы уйдут на пополнение армии, раненые и хворые — в тыл, и с ними он, Бойко. И невольно сознание переносило его в иную, непривычную жизнь, от которой он отвык и которой страшился.
Он сидел в прогретом, до одури пахнущем хвоей гущарнике и думал о людях, с которыми съел не один пуд соли. Что за люди! Редко кто из них не имел замученных или угнанных на каторгу в Германию родных, все они жили в беспрерывных стычках с карателями, бойцы!.. В эти Минуты и он чувствовал себя рядовым, который все годы справлял черновую работу — тянул лямку… Где-то гремели орудия, подвывали невидимые самолеты, но Бойко прощался с войной, он стал думать о будущей жизни, работе. Планы эти как-то не клеились, на память пришло, как после ранения осаждал он военкомат и всякие комиссии с просьбой вернуть его в строй и как был рад, когда его направили в Белорусский штаб партизанского движения, а оттуда в немецкий тыл…
Однако слух его ловил звуки жизни отряда, он слышал чей-то невнятный говор: что-то о семье… Эти разговоры о женах и семьях в последнее время он слушал с душевной болью, участь Симы оставалась неизвестной, и эта неизвестность давила.
Погруженный в свои мысли, он встал. Через час он попрощается с теми, кто пойдет дальше, на запад, и поднимет на колесо остальных — раненых, больных и старых.
Назад: ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ