Книга: Гиперион. Сборник
Назад: 3
Дальше: Глава тридцать пятая

Глава тридцать вторая

Мартин Силен корчится и бьется в чистой поэзии боли. Двухметровый стальной шип, вонзившийся в его тело между лопаток, выходит из груди тонким страшным острием. Обмякшие руки не в силах дотянуться до кончика шипа. Трения здесь не существует, и потные ладони никак не могут уцепиться за сталь, скользят. Сам шип тоже скользкий, и тем не менее соскользнуть с него невозможно – поэт насажен на него надежно, как бабочка на булавку энтомолога.
Крови нет.
Когда разум вернулся к нему, пробравшись сквозь безумную завесу боли, Мартин Силен принялся размышлять над этой загадкой. Крови нет. Но есть боль. О да, боли здесь предостаточно. Она превосходит самые дикие вымыслы поэтов, выходит за пределы человеческого терпения и самого понятия о страдании.
Но Силен терпит эту боль. И страдает.
В сотый, тысячный раз он кричит. Это просто вопль, бессмысленный, нечленораздельный. В нем нет даже хулы. Силен кричит и корчится, затем бессильно обвисает. Шип слегка подрагивает в такт конвульсиям. Выше, ниже, позади – везде висят люди, но Силен на них не глядит. Каждый заключен в свой личный кокон страдания.
«За что этот ад, – думает Силен словами Марло, – и за что я не вне его».
Но он знает, что вокруг не ад. И не загробная жизнь. И не какое-то ответвление реальности – шип проходит через его плоть. Восемь сантиметров самой настоящей стали сидят в его груди. А он все жив. И хоть бы капля крови на теле! Где бы ни находилось это место, как бы оно ни называлось, это не ад и не жизнь.
Что-то непонятное творилось здесь со временем. Силену и раньше доводилось оказываться в ситуациях, когда оно растягивалось и замедлялось, – к примеру, в зубоврачебном кресле или в приемном покое больницы с почечными коликами; время еле ползет – и даже почти останавливается, когда стрелки биологических часов словно замирают от страха. Но даже тогда оно все же идет. Дантист в конце концов завершает свои манипуляции. Ультраморфин снимает боль. А здесь, в отсутствии времени, сам воздух, казалось, застыл. Боль – пена на гребне волны, которая все никак не разбивается о камни.
Силен снова кричит от гнева и боли. И снова корчится на своем шипе.
– Проклятие! – выговаривает он наконец. – Проклятый сукин сын.
Эти слова – отголоски другой жизни, сновидений, в которых он жил до дерева. Силен почти не помнит той жизни, даже то, как Шрайк принес его сюда, насадил на шип да так и оставил.
– О Боже! – восклицает поэт и цепляется за сталь, пытаясь подтянуться, чтобы уменьшить вес тела, безмерно усиливающий безмерную боль.
Пейзаж внизу виден Силену на много миль. Это застывшая, словно изготовленная из папье-маше диорама долины Гробниц Времени и пустыни. Тут есть даже миниатюрные копии мертвого города и далеких гор. Что за чепуха! Для Мартина Силена сейчас существуют только дерево и боль, сплавленные воедино. В пору его детства, еще на Старой Земле, они с Амальфи Шварцем, его лучшим другом, посетили как-то христианскую общину в Северо-Американском Заповеднике и, познакомившись там с примитивной теологией христиан, потом частенько подтрунивали над идеей распятия.
Юный Мартин растопыривал руки, вытягивал ноги, задирал голову и объявлял: «Кайф, весь город как на ладони», а Амальфи покатывался со смеху.
Силен кричит.
Время здесь застыло в неподвижности, и все-таки постепенно разум Силена вновь начинает работать в режиме последовательных наблюдений, воспринимать еще что-то помимо разрозненных оазисов чистого, полнозвучного страдания в пустыне глухой муки. И этим ощущением собственной боли Силен вводит время в царство безвременья, где вынужден отныне существовать.
Сначала он просто выкрикивает ругательства. Кричать тоже больно, но гнев проясняет мысль.
Затем в сознание возвращается ощущение времени. В периоды изнеможения между воплями и приступами смертельной боли Силену удается хоть как-то разграничить страдания десяти минувших секунд и те, что еще впереди. И от этого становится чуть-чуть легче. Хотя боль все еще нестерпима, все еще разбрасывает мысли, как ветер – сухие листья, но все-таки она уменьшается на какую-то неуловимую каплю.
И Силен сосредоточивается. Он кричит и корчится, возвращая логику в сознание. Поскольку сосредоточиться тут особо не на чем, он выбирает боль.
Оказывается, боль имеет свою структуру. У нее есть фундамент. Есть стены и контрфорсы, фрески и витражи – замысловатая готика страдания. Но даже исходя криком и извиваясь всем телом, Мартин Силен исследует структуру боли. И внезапно понимает, что это стихи.
Силен в десятитысячный раз выгибает тело и вытягивает шею, ища облегчения там, где облегчения не существует по определению, и вдруг замечает в пяти метрах над собой знакомую фигуру, сотрясаемую немыслимым ураганом страдания.
– Билли! – выдыхает Силен. Наконец-то его мозги заработали.
Взгляд его бывшего сеньора и покровителя, ослепшего от боли, совсем недавно ослеплявшей Силена, устремлен в бесконечность, но, услышав свое имя в этом месте без имен и названий, он все же слегка поворачивает голову.
– Билли! – кричит Силен и снова теряет зрение и способность мыслить из-за острого приступа боли. Он сосредоточивается на структуре боли, мысленно ведя пальцем по ее схемам, как бы взбираясь по стволу, ветвям, сучьям и шипам адского дерева. – Ваша милость!
Силен слышит голос, пробивающийся сквозь крики; с удивлением осознает, что и крики, и голос – его собственные:
…Ты – лунатик,
Живущий в лихорадочном бреду;
Взгляни на землю: где твоя отрада?
Есть у любого существа свой дом,
И даже у того, кто одинок,
И радости бывают, и печали —
Возвышенным ли занят он трудом
Иль низменной заботой, но отдельно
Печаль, отдельно радость. Лишь мечтатель
Сам отравляет собственные дни,
Свои грехи с лихвою искупая.

Он знает, эти стихи написаны не им, а Джоном Китсом, но чувствует, как каждое слово все глубже структурирует хаотический океан боли вокруг него. Силен постигает наконец, что боль – его спутница с самого рождения. Таков дар поэту от вселенной. То, что он испытывает сейчас, – лишь физический аналог боли, которую он чувствовал и безуспешно пытался переложить в стихи, пришпилить булавкой прозы все годы своей бессмысленной, бесплодной жизни. Это хуже, чем боль, это несчастье, потому что вселенная предлагает боль всем, и
…лишь мечтатель
Сам отравляет собственные дни,
Свои грехи с лихвою искупая.

Силен выкрикивает великие слова – это уже не тот, бессмысленный вопль. Исходящие от дерева волны боли – невидимые и неслышимые – на какую-то долю секунды стихают. Среди океана погруженных в свою боль мучеников появился островок инакомыслия.
– Мартин!
Силен выгибается и поднимает голову, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь туман боли. Печальный Король Билли смотрит на него. Смотрит.
Затем он выкрикивает короткое слово, в котором ценой неимоверного усилия Силен угадывает просьбу: «Еще!»
Поэт заходится от боли, извивается, как безмозглый червяк, но, когда он затихает, изнеможенно качаясь на шипе, а боль, не уменьшаясь, просто изгоняется токсинами усталости из двигательных участков коры его мозга, внутренний голос то кричит, то шепчет:
Дух всесильный – ты царишь!
Дух всесильный – ты скорбишь!
Дух всесильный – ты пылаешь!
Дух всесильный – ты страдаешь!
О дух! Я почил
В тени твоих крыл,
Поник головою всклокоченной.
О дух! Как звездой
Я грежу одной
Твоею туманною вотчиной.

Небольшой круг молчания расширяется, захватывая несколько соседних ветвей и десяток шипов, отягощенных людскими гроздьями.
Силен поднимает глаза на Печального Короля Билли и видит, как его повелитель – жертва его предательства – открывает свои печальные глаза. В первый раз за два с лишним века покровитель и поэт встречаются взглядами. И Силен произносит слова, ради которых вернулся сюда и угодил на шип:
– Ваша милость, простите меня.
Прежде чем Билли успевает ответить, прежде чем хор криков заглушает всякий мыслимый ответ, воздух меняет цвет, замороженное время бьет хвостом, и дерево содрогается, словно проваливаясь на метр. Силен кричит вместе с другими, ибо ветвь трясется, и шип, на который он нанизан, рвет ему внутренности.
Открыв глаза, Силен видит, что небо настоящее, пустыня настоящая, Гробницы светятся, ветер дует, и время началось сызнова. Пытка не стала легче, но сознание прояснилось.
Мартин Силен смеется сквозь слезы.
– Смотри, мамочка! – хихикая, кричит человек со стальным копьем в разрубленной груди. – Весь город как на ладони!

 

– Господин Северн? С вами все в порядке?
Стоя на четвереньках, задыхаясь, я повернул голову на голос. Глазам было больно, но никакая боль не может сравниться с тем, что я только что испытал.
– С вами все в порядке, сэр?
В саду, кроме меня, никого не было. Голос исходил из микроробота, жужжавшего в каком-то полуметре от моего лица и, видимо, принадлежал какому-нибудь охраннику из Дома Правительства.
– Да, – произнес я наконец, поднимаясь на ноги и отряхивая с колен гравий. – Все нормально. Просто я вдруг почувствовал боль.
– Медицинская помощь может быть оказана вам в течение двух минут. Ваш биомонитор сообщает, что органически повреждений нет, но мы можем…
– Нет, нет, – поспешно сказал я. – Все нормально. Ничего не надо. Оставьте меня одного.
Микроробот вспорхнул вверх, как испуганная пичужка.
– Слушаюсь, сэр. Вызывайте нас, если что-то понадобится. Мониторы сада и территории немедленно отреагируют.
Я покинул сад, прошел через главный вестибюль Дома Правительства – куда ни глянь, везде загородки и охрана и вышел на живописные просторы Оленьего парка.
У пристани было тихо, река Тетис выглядела как никогда пустынной.
– Что происходит? – спросил я у одного из охранников на пирсе.
Тот связался с моим комлогом, получил подтверждение моего высокого статуса и разрешение секретаря Сената, но отвечать не спешил.
– Порталы ТКЦ отключены, – пробормотал он наконец. – Река направлена в обход.
– Отключены? Хотите сказать, что река больше не течет через Центр?
– Угу.
К нам приблизилась небольшая лодка, и охранник опустил забрало шлема, но, узнав сидевших в ней мужчин в форме, вновь открыл лицо.
– Могу я отправиться в эту сторону? – Я указал вверх по течению, где маячили порталы – высокие прямоугольники, сотканные из непрозрачной серой мглы.
Охранник пожал плечами:
– Да, только обратно вам потом здесь не пройти.
– Это не важно. Могу я воспользоваться лодкой?
Охранник пошептался со своим микрофоном и кивнул:
– Валяйте.
Я осторожно ступил в ближайшее ко мне суденышко и уселся на заднюю скамью, держась за планшир. Когда лодка перестала качаться, я нажал кнопку подачи энергии и скомандовал.
– Старт.
Электродвигатели зажужжали, лодка сама отдала швартовы и повернулась носом к реке: я приказал ей плыть вверх по течению.
Никогда не слышал, чтобы часть реки отсекалась, но занавес порталов действительно превратился в одностороннюю, полупроницаемую мембрану. Лодка с жужжанием пронеслась через нее, я стряхнул несуществующих мурашек и огляделся.
Кажется, передо мной была одна из «Венеций» Возрождения-Вектор – видимо, Ардмен или Памоло. Тетис служила здесь главной улицей, и от нее отходили многочисленные переулки-притоки. Обычно здесь можно было встретить только туристские гондолы да яхты и вездеходки ультрабогачей на транзитных аквастрадах. Но сегодня здесь царило настоящее столпотворение.
Центральные каналы буквально кишели судами всевозможных размеров и форм, спешащих в обоих направлениях. Здесь были плавучие дома, доверху набитые всяким барахлом, катера, нагруженные до такой степени, что, казалось, малейшая волна или ветерок их опрокинет, сотни размалеванных джонок с Циндао-Сычуаньской Панны и баснословно дорогие плавучие особняки с Фудзи – все они на равных боролись за место на реке. По-видимому, многие из этих плавучих жилищ до сих пор не покидали причалов. В мешанине дерева, пластика и перспекса мелькали серебряные яйца яхт-вездеходок, их силовые коконы работали сейчас в режиме полного отражения.
Я навел справки в инфосфере. Возрождение-Вектор относился ко второй волне, и от вторжения его отделяло сто семь часов. Мне показалось странным, что беженцы с Фудзи заполняют здешние водные пути, хотя топор Бродяг обрушится на их мир лишь через двести часов, но потом я догадался, что, не считая отрезанного от Тетис ТКЦ, река течет своим обычным путем. Беженцы с Фудзи плыли от Панны, которой до вторжения оставалось всего тридцать три часа, через Денеб-III (сто сорок семь часов) и Возрождение-Вектор на Экономию или Лужайку – им враг пока не угрожал. Я покачал головой, отыскал сравнительно спокойный приток, откуда было удобно наблюдать за всем этим безумием, и задумался, как скоро власти изменят течение реки, чтобы жители всех приговоренных миров могли найти на ней убежище.
Но возможно ли это технически? Техно-Центр сконструировал реку Тетис, подарив ее Гегемонии на пятисотлетие. Наверняка Гладстон или еще кому-нибудь придется просить Техно-Центр помочь с эвакуацией. Вопрос в том, согласится ли он. Гладстон убеждена, что определенные силы в Техно-Центре хотят уничтожить род человеческий, и без войны сорвать их планы невозможно. Впрочем, этим человеконенавистникам война только на руку: им ничего не стоит отказаться от эвакуации миллиардов людей, бросив их на милость Бродяг!
Я мрачно улыбнулся, но даже это подобие улыбки исчезло с моего лица, когда я понял вдруг с беспощадной ясностью, что именно Техно-Центр управляет сетью нуль-Т, от которой зависит и моя безопасность.
Моя лодка была пришвартована у каменной лестницы, спускающейся в солоноватую воду. Нижние ступени ее, обросшие изумрудным мхом, казались старыми-престарыми. Возможно, они попали сюда из какого-нибудь знаменитого города Старой Земли: были вывезены после Большой Ошибки – в числе других древностей – по нуль-Т. Между пятнами мха змеились тонюсенькие трещины. Я пригляделся: то была схематическая карта Сети и ее миров.
Стояла жара. Воздух был неестественно влажен и тяжел. Солнце Возрождения-Вектор висело низко, почти цепляясь краем за двускатные крыши башен. Его свет был слишком красным и каким-то тягучим. От гомона, стоящего на реке, закладывало уши даже здесь, в ста метрах от нее. Между черными стенами и под стрехами крыш беспокойно кружили голуби.
Что я могу сделать? Мир катится в тартарары, и тем не менее все о чем-то хлопочут, что-то предпринимают. Только я, неприкаянный, шатаюсь без цели. Зачем? Кому это нужно?
«Это твоя работа. Ты – наблюдатель».
Я потер глаза. Кто сказал, что поэты должны быть сторонними наблюдателями? Ли Бо и Джордж By водили армии по равнинам Китая, и, пока их солдаты спали, сочиняли лирические стихи ошеломляющей глубины. Да и жизнь Мартина Силена была долгой и полной деяний. И не важно, что одна половина его деяний была непристойной, а другая – бесплодной.
При мысли о Мартине Силене я не смог сдержать стона.
А крошечная Рахиль? Она тоже на терновом дереве?..
Хотя – кто знает? – лучше висеть на стальном шипе, чем сгорать, как свечка, от болезни Мерлина.
Нет, не лучше.
Я закрыл глаза и попытался думать ни о чем, надеясь каким-то чудом установить контакт с Солом и разузнать о судьбе ребенка.
Лодочка убаюкивающе покачивалась на волнах. Над головой захлопали крыльями голуби, опустились на ближайший карниз и заворковали.

 

– Не желаю знать, выполнимо это или нет! – кричит Мейна Гладстон. – Все силы системы Beгa-Прим должны защитить Небесные Врата. Надо перебросить необходимый контингент к Роще Богов и другим мирам, находящимся под угрозой. В данный момент мобильность – наше единственное преимущество!
Лицо адмирала Сингха темнеет от тревоги.
– Слишком опасно, госпожа секретарь! Если напрямую перебросить флот в систему Вега-Прим, он рискует застрять там. Бродяги наверняка попытаются разрушить сферу сингулярности, соединяющую систему с Сетью.
– Так защищайте ее! – резко отвечает Гладстон. – Для того и существуют дорогие дредноуты.
Сингх взглядом ищет поддержки у Морпурго и других военных. Все молчат. Совещание проходит в Военном Кабинете, стены которого испещрены голограммами и бегущими колонками данных. Никто не смотрит на них.
– Для защиты сферы сингулярности в пространстве Гипериона потребуются все наши ресурсы, – негромко произносит адмирал Сингх, четко выговаривая каждое слово. – Отступать под вражеским огнем, в особенности под напором всего Роя – немыслимо трудно. В случае уничтожения этой сферы между нашим флотом и Сетью пролягут восемнадцать месяцев пути. Когда он подоспеет, война будет проиграна.
Гладстон нетерпеливо кивает:
– Адмирал, я не требую, чтобы вы рисковали этой сферой сингулярности до того, как закончится передислокация флота. Уступим им Гиперион до вывода наших кораблей. Но ни в коем случае нельзя сдавать миры Сети без боя.
Генерал Морпурго встает:
– Да, госпожа секретарь, мы будем биться с врагом. Но гораздо логичнее начать оборонительные бои на Хевроне или Возрождении-Вектор. Мы не только выиграем пять суток для подготовки к боевым действиям, но и…
– Но и потеряем девять миров! – перебивает его Гладстон. – Миллиарды граждан Гегемонии! Людей! Утрата Небесных Врат – это ужасно, но Роща Богов – наше культурное и экологическое достояние. Невосполнимое!
– Госпожа Гладстон, – вмешивается Аллан Имото, министр обороны, – есть доказательства, что многие годы тамплиеры были в сговоре с так называемой Церковью Шрайка. Многие программы культа Шрайка финансировались…
Сингх, ссутулившись, как под невидимым грузом, пытается изобразить на лице ироническую улыбку:
– На этом мы не выиграем и часа, госпожа секретарь.
– Мое решение окончательно, – отчеканивает Гладстон. – Ли, что там с беспорядками на Лузусе?
Хент по обыкновению откашливается, озирая присутствующих виноватыми собачьими глазами.
– Госпожа секретарь, беспорядки охватили по меньшей мере пять Ульев. Уничтожено собственности на сотни миллионов марок. Наземным войскам ВКС, переброшенным туда с Фрихольма, похоже, удалось справиться с грабежами и демонстрациями, но пока неизвестно, когда с этими Ульями будет восстановлено нуль-сообщение. Вся ответственность за происходящее лежит, несомненно, на Церкви Шрайка. Беспорядки в Улье Бергстром начались с манифестации фанатиков-шрайкистов, а их епископ даже появился на телеэкранах. Трансляцию удалось прекратить только…
Гладстон наклонила голову.
– Ага, значит, он все-таки выбрался из подполья. И где он сейчас? На Лузусе?
– Этого никто не знает, – отвечает Хент. – Миграционный контроль пытается сейчас выследить епископа и его присных.
Не вставая с кресла, секретарь Сената поворачивается к мужчине, которого я узнаю не сразу. Это капитан третьего ранга Вильям Аджунта Ли, герой войны за Мауи-Обетованную.
Буквально вчера я слышал, что его перевели в какую-то дыру на Окраине за то, что он осмелился высказать собственное мнение при начальниках. Теперь на эполетах его морского мундира горят контр-адмиральские изумрудно-золотые полосы.
– Что вы скажете о нашем намерении драться за каждый мир? – спрашивает его Гладстон вопреки собственному утверждению, что все уже решено.
– Я считаю, что это ошибка, – не задумываясь, отвечает Ли. – Все девять Роев готовы к штурму планет. Единственный, о котором мы можем забыть на три года, – Рой, атакующий сейчас Гипериоп. И если даже мы успеем вывести войска и сосредоточить наш флот – хотя бы половину его – у Рощи Богов, вряд ли удастся перебросить эти силы для защиты остальных восьми миров первой волны.
Гладстон покусывает нижнюю губу:
– Что же вы предлагаете?
Молодой контр-адмирал шумно набирает в грудь воздуха:
– Рекомендую поберечь наши силы, уничтожить сферы сингулярности в этих девяти системах и перехватить Рои второй волны на подходе к их целям.
Собравшиеся буквально взрываются криками негодования. Сенатор Фельдстайн с Мира Барнарда вскакивает с кресла. Гладстон ждет, пока утихнет буря, а потом произносит тихим будничным голосом:
– То есть вы предлагаете выйти им навстречу? Упредить нападение?
– Да, госпожа секретарь.
Гладстон переводит взгляд на адмирала Сингха.
– Это возможно? Мы в состоянии разработать, подготовить и нанести упреждающие удары в течение, – она косится на колонки данных на стене, – девяноста четырех стандарточасов, считая с этой минуты?
Сингх вытягивается в струнку.
– Возможно ли? Да, но, госпожа секретарь, реакция на потерю девяти миров Сети и… трудности, связанные со снабжением…
– Я спрашиваю, это возможно? – настаивает Гладстон.
– О… да, госпожа секретарь. Но если…
– Тогда действуйте, – приказывает Гладстон. Она поднимается, и остальные торопятся последовать ее примеру. – Сенатор Фельдстайн, жду вас и других заинтересованных членов Сената в моих апартаментах. Ли, Аллан, пожалуйста, держите меня в курсе событий на Лузусе. Военный Совет продолжит работу здесь же через четыре часа. Всего доброго, леди и джентльмены.

 

Я брел по улицам, как во сне, мысленно вслушиваясь в эхо слов Гладстон. Здесь, вдали от реки, каналы стали реже, а пешеходные дорожки – шире. И всюду толпились люди. Несколько раз я поручал комлогу вывести меня к терминексу, но на каждой новой платформе давка была еще невообразимее, чем на предыдущей. До меня не сразу дошло, что у терминексов сталкиваются два противоположных людских потока – обитатели Возрождения-Вектор стремились покинуть его, а любопытствующие со всей Сети, наоборот, рвались сюда. Интересно, учитывает ли эвакуационная комиссия Гладстон миллионы зевак, которым не терпится насладиться зрелищем военных действий?
Я и сам не мог объяснить, как умудрился увидеть во сне совещание в Военном Кабинете, но никаких сомнений в подлинности увиденного у меня не было. Перебирая череду недавних событий, я вспомнил сновидения долгой вчерашней ночи – не только те, действие в которых происходило на Гиперионе, но и прогулку секретаря Сената по мирам Сети, и совещания в высших кругах.
КТО ЖЕ Я ТАКОЙ?
Кибриды были дистанционно управляемыми биороботами, придатками ИскИнов… или, как в моем случае, реконструированными ИскИнами личностями, чьи «души» надежно упрятаны в недрах Техно-Центра. Это, пожалуй, объясняет, каким образом Техно-Центр узнавал обо всем происходящем в Доме Правительства, в кабинетах и приемных лидеров человечества. Род людской привык бездумно делиться своей жизнью и тайнами с вездесущими ИскИнами – так на Старой Земле, в Америке периода рабовладения, южане свободно обсуждали свои дела и проблемы при рабах. И тут ничего нельзя было сделать: комлоги с биомониторами имели даже голодранцы со «дна» Ульев, вдобавок многие пользовались имплантами, и каждое из этих устройств было настроено на ритм инфосферы, управлялось элементами инфосферы, зависело от состояния инфосферы – поэтому люди смирились с тотальной публичностью общественной и частной жизни. Как сказал мне один художник с Эсперансы: «Заниматься сексом или ругаться с домочадцами при включенных домашних мониторах – все равно что раздеваться в присутствии собаки или кошки. Первый раз как-то неловко, а потом и думать забываешь».
Так, может, я подключался к какому-нибудь тайному, известному только Техно-Центру каналу? Это легко проверить: бросив моего кибрида, отправиться по тропам мегасферы к Техно-Центру, как поступили прямо у меня на «глазах» Ламия и мой бестелесный двойник.
Ну уж нет.
При одной мысли о мегасфере меня замутило. Я нашел скамью и присел на минутку, медленно и глубоко дыша. Мимо текли толпы. Чей-то голос взывал к ним, усиленный мегафоном.
Есть хотелось зверски. Уже сутки во рту у меня не было и маковой росинки. Кибрид я или не кибрид, но в животе моего тела урчало. Я пробрался в боковую улочку, где царствовали разносчики с одноколесными гиро-тележками, на все лады расхваливающие свой товар.
Отыскав тележку с самой маленькой очередью, я заказал медовую лепешку, чашку густого брешианского кофе и хлебец с салатом. Расплатился с помощью универсальной карточки и, поднявшись по лестнице к дверям явно пустовавшего здания, уселся на солнечной галерее и принялся за еду. До чего же вкусно! Потягивая кофе и лениво подумывая, не спуститься ли за второй лепешкой, я обратил внимание на толпу, бестолково колыхавшуюся на площади. Люди окружили нескольких мужчин в красном, забравшихся на парапет большого фонтана. Слова, усиленные электроникой, донеслись и до меня:
– …Ангел Возмездия отпущен на волю, пророчества сбылись, Тысячелетие началось… план Аватары требует такой жертвы, как и предсказывала Церковь Последнего Искупления, которая знала, всегда знала, что искупление неизбежно… Слишком поздно для полумер, слишком поздно для борьбы. Человечеству приходит конец, кара падет на всех, Тысячелетие Господне близится.
Я понял, что люди в красном – священники Церкви Шрайка. Похоже, им все-таки удалось расшевелить толпу. Сначала то здесь, то там раздавались одобрительные возгласы: «Да, точно!», «Аминь», затем голоса слились в хор, и над толпой взметнулись кулаки. Зрелище было и страшноватым, и нелепым.
Вообще говоря, религиозная жизнь Сети очень напоминает таковую в земной Римской Империи накануне христианской эры: верхи проводят политику терпимости, сосуществуют самые невероятные религии, большинство из них, например, дзен-гностицизм, довольно сложны и ориентированы скорее на внутреннее совершенствование человека, чем на огульную агитацию профанов, в то время как среди широких масс царит беззлобный цинизм и безразличие к религиозным устремлениям.
Но на этой площади дело обстояло совсем иначе.
Я пришел к выводу, что последним столетиям повезло: они не знали сборищ и манифестаций. Чтобы собрать толпу, надо организовать митинг, а митинги в наше время заменены личным общением через Альтинг и другие каналы инфосферы. В людях, соединенных через тысячи километров и световых лет лишь ниточками инфоканалов и мультилиний, трудно воспитать стадное чувство.
Мои размышления прервало неожиданное затишье внизу. И вдруг тысячи голов повернулись в мою сторону.
– …а вот один из них! – вскричал священник, указывая на меня, и его красная сутана вспыхнула на солнце. – Зло-мерзкие грешники, отгородившие себя неприступной стеной от простых людей Гегемонии, и навлекли на нас искупление. Эти люди хотят, чтобы Шрайк-Аватара заставил вас расплачиваться за их грехи, пока сами они будут отсиживаться на тайных планетах, приберегавшихся правителями Гегемонии специально для таких случаев!
Я съел все до последней крошки, допил кофе и воззрился на оратора. Священник молол полную чушь. Но откуда ему известно, что я прибыл с ТКЦ? Или что я вхож к Гладстон! Заслонившись от слепящего солнечного блеска, я снова взглянул на него и, стараясь не замечать перекошенных физиономий и грозящих мне кулаков, стал вглядываться в лицо над красной сутаной…
Боже мой, ведь это – Спенсер Рейнольдс, тот самый художник-перформист, которого я видел на обеде в «Макушке», когда он пытался всех переговорить. Рейнольдс обрил голову, и от завитых волос осталась только шрайкистская косичка на затылке, но загар не сошел, и лицо все еще сохраняло свою красоту – даже сейчас, под маской религиозного исступления.
– Возьмите же его! – вскричал Рейнольдс, не опуская руки. – И взыщите сполна за разрушение ваших домов, за гибель родных и близких за конец света!
Я оглянулся, уверенный, что этот напыщенный позер имеет в виду кого-то стоящего за моей спиной.
Но он говорил обо мне. Осатаневшая толпа ринулась в мою сторону, потрясая кулаками. Первая волна подвинула стоявших рядом, те, в свою очередь, нажали на следующих, и вот уже люди, стоявшие с краю, двинулись ко мне, чтобы не быть растоптанными.
Это была уже не толпа, а орда: масса ревущих, беснующихся громил. Интеллектуальный уровень любого сборища всегда ниже, чем у самого тупого из его участников, ибо толпами движут страсти, а не разум.
Я не собирался задерживаться и объяснять безумцам эти психологические аксиомы: толпа уже разделилась на два потока и ринулась вверх, по обеим лестницам. Я повернулся и дернул ручку двери за моей спиной. Заперта.
Я пинал ее ногами, пока с третьей попытки доска не проломилась, нырнул в щель, еле увильнув от цепких рук, и стремглав понесся вверх по темной лестнице, провонявшей плесенью и гнильем. Позади раздавались крики и треск – толпа ломала дверь.
На третьем этаже, как ни странно, оказалась обитаемая квартира. Я открыл незапертую дверь в тот миг, когда марш лестницы за моей спиной содрогнулся от топота погони.
– Пожалуйста, помогите… – начал я и осекся.
В темной комнате сидели три женщины; возможно, представительницы трех поколений одной семьи, ибо между ними было несомненное сходство. Все три были одеты в грязное тряпье и сидели на прогнивших стульях, вытянув белые руки. Бледные растопыренные пальцы словно сжимали невидимые шары. В седых волосах старухи поблескивал металлический кабель, подсоединенный к черной деке на пыльном столе. Такие же кабели шли от черепов дочери и внучки.
Флэшбэчки, и, судя по всему, в последней стадии анорексии. Должно быть, кто-то навещал их, чтобы сделать внутривенное вливание и переодеть, а теперь, испугавшись войны, сиделки покинули несчастных.
На лестнице, совсем рядом, раздался топот. Я захлопнул дверь и одним махом одолел два этажа. Запертые двери. Пустые комнаты с лужами на полу и протекающими потолками. Пустые ампулы флэшбэка, похожие на бутылки из-под лимонада. Не очень-то шикарный район, что и говорить.
На десять ступеней опередив преследователей, я достиг крыши. Долю слепой злобы, которую толпа утратила за счет отсутствия подстрекателя, с лихвой компенсировали темнота и теснота лестницы. Люди наверняка забыли, почему гонятся за мной, но от этого перспектива попасть им в лапы не становилась приятней.
Захлопнув за собой прогнившую дверь, я поискал глазами замок или хоть что-нибудь, что бы могло преградить путь толпе, но ничего не нашел. Между тем грохот достиг уже последнего этажа.
Я окинул крышу беглым взглядом: миниатюрные тарелки антенн, похожие на перевернутые ржавые поганки, белье на веревке, такое грязное, будто его вывесили несколько лет назад, разложившиеся тушки голубей и допотопный «Виккен-Турист».
Еще немного – и преследователи будут здесь. Я бросился к электромобилю, который годился разве что для музея древностей. Ветровое стекло покрывал сплошной слой голубиного помета. Фирменные ускорители заменены дешевыми эрзацами с черного рынка, наверняка бракованными. Перспексовый верх был весь в ожогах и копоти, словно кто-то упражнялся на нем в стрельбе из лазерной винтовки. Но в данный момент для меня было важно одно: на дверце «Туриста» вместо папиллярного замка красовалась механическая защелка, к тому же давным-давно сломанная. Плюхнувшись на пыльное сиденье, я попробовал захлопнуть дверцу, но тщетно – она так и застряла полураскрытой. Не помню, подсчитывал ли я мизерные шансы запустить эту штуку или еще более мизерные – объясниться с толпой, когда меня вытащат и поволокут вниз, если не догадаются сразу скинуть с крыши. Помню только исступленные выкрики фанатиков на площади.
Первыми на крышу выскочили великан в рабочем комбинезоне цвета хаки, худой мужчина в ультрамодном черном костюме, несомненно, одобренном бы щеголями ТКЦ, до отвращения толстая женщина, размахивавшая чем-то вроде длинного гаечного ключа, и коротышка в зеленом мундире местных сил самообороны.
Придерживая открытую дверь левой рукой, я вставил в гнездо зажигания микрокарту Гладстон. Взвизгнув, включился стартер, а я зажмурился и принялся молить всех богов, чтобы аккумуляторы оказались заряженными.
Кулаки уже молотили по загаженному голубями перспексу у самого лица, и кто-то рвал дверцу, вопреки моим отчаянным усилиям удержать ее. Крики толпы внизу слились в сплошной гул, напоминающий рокот океанского прибоя, тогда как вопли добравшихся до крыши можно было уподобить визгливым вскрикам гигантских чаек.
В блок-схеме подъема наконец-то сработало реле, ускорители обдали окруживших машину людей пылью и голубиным пометом, и я, схватив рукоять управления и двинув ее назад и вправо, почувствовал, как старина «Турист» поднялся, закачался, нырнул вниз и снова поднялся.
Отметив краем сознания, что сигнализатор на приборной доске тревожно пищит, а на открытой дверце кто-то повис, я заложил вираж над площадью и посмотрел вниз: толпа бросилась врассыпную, а вестник Шрайка Рейнольдс шустро нырнул за парапет фонтана. Невольно усмехнувшись, я выровнял машину и начал набирать высоту.
Мой пассажир вопил благим матом и не отпускал дверцу, но через пару секунд она отломилась, так что результат получился тот же самый. Я успел заметить, что пассажиркой была толстуха. Вместе с дверцей она рухнула в воду с восьмиметровой высоты, обдав брызгами Рейнольдса и тех, кто был рядом. Я поднял электромобиль выше, и бедняга жалобно застонал – то был ответ ускорителей с черного рынка на мое безрассудное решение.
Сердитые окрики местных регулировщиков движения присоединились к хору аварийной сигнализации, ТМП споткнулся, подчинившись указаниям полиции, но я опять пустил в дело микрокарту Гладстон и радостно кивнул, когда машина вновь стала слушаться моих команд. Я двинулся над старейшей частью города, держась поближе к крышам и обходя шпили и часовые башни, чтобы лишний раз не попасть в поле зрения полицейского радара. В обычные дни полицейские на ранцевых антигравитаторах и скиммерах-«метлах» уже перехватили бы нарушающий все правила ТМП, но, судя по толпам на улицах и давке возле государственных терминексов, сегодня им было не до меня.
«Виккен» между тем предупреждал, что время его пребывания в воздухе исчисляется секундами. Правый ускоритель заглох, вызвав сильный крен, поэтому я, недолго думая, бросил свою колымагу вниз, к небольшому пятачку между каналом и невысоким закопченным зданием. От площади, где Рейнольдс распалял толпу, меня отделяло уже километров десять, и я решил, что теперь мне опасаться нечего… Впрочем, другого выбора у меня не было: искры летели во все стороны, металл рвался, как бумага, куски обшивки и обтекателя кувыркались за ними следом, но, как это ни странно, приземление прошло гладко. Плюхнувшись в двух метрах от стены, выходящей на канал, я выпрыгнул из «Виккена» и пошел прочь с самым беспечным видом, какой только мог изобразить.
Улицы по-прежнему были во власти толпы, правда, еще не превратившейся здесь в полчище бесноватых, а каналы забиты лодками и судами, поэтому я укрылся в ближайшем государственном учреждении, где размещались музей, библиотека и архив. Здание понравилось мне с первого взгляда, вернее, с первого нюха, ибо здесь хранились тысячи печатных книг, в том числе очень старые, а что может быть лучше запаха старых книг!
Я бродил между полками, изучая названия и соображая, могут ли оказаться здесь труды Салмада Брюи, когда ко мне подошел невысокий старичок в старомодном костюме из шерсти с фибропластом.
– Сэр, – дружелюбно и почтительно произнес он, – давненько вы не радовали нас своим посещением!
Я кивнул в полной уверенности, что никогда раньше не встречался с ним.
– Три года, не правда ли? По меньшей мере три года! Боже, как летит время! – Голос старика был чуть громче шепота (так говорят люди, полжизни проведшие в библиотеке) и прерывался от волнения. – Несомненно, вы захотите пройти прямо к коллекции. – Он отступил в сторону, чтобы пропустить меня.
– Да, – сказал я, слегка поклонившись, – но только после вас.
Маленький человечек – я был почти уверен, что это архивариус, – с видимым удовольствием двинулся по коридору. Мы шли через наполненные книгами комнаты, а он тем временем без умолку рассказывал о новых поступлениях, последних находках и визитах ученых со всей Сети. Многоярусные сводчатые залы, узкие коридоры, отделанные красным деревом, кабинеты, где звуки наших шагов отражались эхом от стеллажей во всю стену… И везде книги, книги, книги… и ни единого человеческого лица.
Мы прошли по изразцовому балкончику с чугунной оградой, нависшему над глубоким колодцем, в котором темно-синие силовые поля защищали от капризов атмосферы свитки, пергаменты, рассыпающиеся карты, рукописи с цветными миниатюрами и древние комиксы. Наконец архивариус открыл низкую дверь, которая была толще обычного люка в воздушном шлюзе, и мы оказались в маленькой комнате без окон, где толстые портьеры полускрывали ниши, уставленные древними томами. На персидском ковре, сотканном еще до Хиджры, стояло кожаное кресло, а в стеклянном вакуумном шкафу лежали обрывки пергамента.
– Скоро ли будет закончена ваша работа, сэр? – спросил человечек.
– Что? – Я отвернулся от шкафа. – О… нет.
Архивариус потер кулачком подбородок:
– Простите за неуместное замечание, сэр, но ваше молчание – огромная потеря для науки. Даже по нашим редким беседам за эти годы нельзя было не заметить, что вы один из крупнейших… если не самый крупный специалист по Китсу во всей Сети. – Он вздохнул и попятился. – Извините меня!
Я уставился на него.
– Не за что, – пробормотал я, внезапно догадавшись, за кого он меня принял и что привело сюда когда-то моего двойника.
– Оставить вас, сэр?
– Да, если можно.
Архивариус с легким поклоном вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь. Единственным источником света здесь были три лампы, утопленные в потолке, и этот матовый ровный свет – идеальное освещение для чтения – напомнил мне церковный полумрак. Тишину нарушали лишь удалявшиеся шаги старого архивариуса. Я подошел к шкафу и коснулся створок, стараясь не испачкать стекло.
Очевидно, «Джонни», первый кибрид Китса, провел здесь многие часы своей недолгой жизни в Сети. Теперь я вспомнил, что Ламия Брон упоминала некую библиотеку на Возрождении-Вектор. Ее клиент и любовник бывал здесь, когда она начала расследовать обстоятельства его «смерти». Позже, после того, как он был убит по-настоящему и от него осталась только личность в петле Шрюна, она сама побывала в библиотеке. Она рассказала другим паломникам о двух стихотворениях, к которым первый кибрид обращался ежедневно, упрямо силясь понять причины своего воскрешения… и смерти.
Подлинные рукописи этих стихотворений как раз и находились в шкафу. Одно из них, начинавшееся словами «Не стало дня, и радостей не стало», на мой взгляд, было довольно слащавым. Другое получилось удачнее, хоть и оно не избежало романтической болезненности, свойственной той болезненно-романтической эпохе.
Одно воспоминанье о руке,
Так устремленной к пылкому пожатью,
Когда она застынет навсегда
В молчанье мертвом ледяной могилы,
Раскаяньем твоим наполнит сны,
Но не воскреснет трепет быстрой крови
В погибшей жизни… Вот она – смотри:
Протянута к тебе.

Я смотрел на пергамент, нагнувшись к стеклу так близко, что оно запотело от моего дыхания. Ламия Брон восприняла послание от своего мертвого любовника, отца ее будущего ребенка, как адресованное лично ей.
Но это не было ни посланием Ламии, ни даже принадлежащим тому давнишнему веку плачем по Фанни Брон, единственной и самой милой грезе моего сердца. Я смотрел на выцветшие строки – на тщательно выведенные буквы, пришедшие из далекого времени, из почти что другого языка, не ставшие от этого чужими и непонятными – и вспоминал, что написал их в декабре 1819 года на полях только что начатой сатирической поэмы «Колпак с бубенцами». Ужасная чушь, которую я, к счастью, забросил, вдосталь натешившись ею.
Фрагмент «Воспоминанье о руке» был из числа тех поэтических ритмов, что долго кружатся в голове как расчлененный аккорд, побуждая записать их для глаз, на бумаге. Он, в свою очередь, был эхом более ранней, неудачной строки – восемнадцатой, по-моему, – во второй моей попытке рассказать историю падения солнечного Гипериона. Припоминаю, что первый вариант – тот, который, без сомнения, печатается во всех случаях, когда мои литературные кости выставляются напоказ, как мумифицированные останки какого-нибудь недотепы-святого, замурованного в бетон и стекло над алтарем литературы, – звучал так:
…Кто сказать посмеет:
«Ты не Поэт – замкни уста!»
Ведь каждый, кто душой не очерствел,
Поведал бы видения свои, когда б любил
И искушен был в речи материнской.
А видел этот сон Фанатик иль Поэт,
О том узнают, когда писец живой – моя рука —
Могильным станет прахом.

Мне понравился этот вариант, в котором герой осознает себя одновременно преследователем и преследуемым, и сейчас я заменил бы им слова: «Когда писец живой – моя рука…», даже если бы для этого понадобилось слегка его переработать и смириться с добавлением еще четырнадцати строк к донельзя растянутому вступлению к Песни первой…
Шатаясь, я попятился к креслу и сел, уронив лицо в ладони. Я плакал. Не знаю почему. Плакал и никак не мог остановиться.
Слезы давно высохли, а я все сидел и сидел в кресле, размышлял, вспоминал. Несколько часов спустя послышался шум осторожных шагов. Идущий замер у двери моей комнатки и, подождав минуту-другую, почти беззвучно удалился.
До меня дошло, что книги во всех нишах были трудами «мистера Джона Китса, пяти футов роста», как я однажды написал. Джона Китса, чахоточного поэта, который просил только об одном – чтобы на его безымянной могиле высекли надпись:
Здесь лежит некто,
чье имя написано на воде

Я не стал рассматривать книги и тем более читать их. Зачем?
Я был один в комнате, пропахшей кожей и старой бумагой, один в моем – и не моем – убежище и храме. Я смежил веки. Я не спал. Я видел сны.

Глава тридцать третья

Киберпространственный аналог Ламии Брон и восстановленная личность ее любовника пробивают поверхность мегасферы – так два ныряльщика, прыгнув со скалы, вонзаются в волны бурного моря. Ламии кажется, будто на пути какая-то неподатливая мембрана; удар током… и вот они внутри. Звезды исчезли, но открывшийся взору пейзаж неизмеримо сложнее любой инфосферы.
Инфосферы доступные людям часто уподобляют многоярусным городам: небоскребы корпоративных и правительственных банков данных, внутренние инфомагистрали, широкие проспекты для пользователей, подземки ограниченного доступа, высокие ледяные стены защитных периметров, патрулируемые охранными микрофагами, а также визуальные аналоги всяческих микро– и макропотоков, струящихся в жилах обычного человеческого города.
Но здесь все иначе. Грандиознее.
Да, тут есть привычные аналоги городов, но совсем маленькие, подавленные масштабами мегасферы – так настоящие города кажутся крапинками при взгляде с орбиты.
Мегасфера живет по тем же законам, что и биосфера любой планеты пятого класса: прямо на глазах растут леса серо-зеленых инфодеревьев, выпускающих в разные стороны новые корни, ветви и побеги, а в их тени копошатся целые биоценозы инфопотоков и вспомогательных ИскИнов, которые рождаются, буйно цветут и, став бесполезными, отмирают. А под самой матрицей – не то жидкой почвой, не то океаном – кипит сокровенная жизнь инфокротов, червяков-операторов, перепрограммирующих бактерий, корней инфодеревьев и зародышей странных аттракторов. И куда ни глянь – в любом уголке чащи фактов и взаимодействий, над и под ней, выполняют свои таинственные обязанности аналоги хищников и жертв: нападают и убегают, взбираются на деревья, дерут добычу когтями, а некоторые порхают на просторе между ветвями-синапсами с листьями-нейронами.
Как только метафора наделяет зрелище смыслом, образ испаряется, и остается лишь поразительный аналог реальности – бескрайний океан света, звука, ветвистых цепей, усеянных водоворотами ИскИнов и зловещими черными дырами порталов нуль-Т. Чувствуя, как голова идет кругом, Ламия хватается за руку Джонни – словно утопающий за спасательный круг.
«Все в порядке, – говорит Джонни. – Я тебя держу. Положись на меня».
«Куда мы направляемся?»
«Найти кое-кого… о ком я забыл».
«??????»
«Моего… отца…»
Ламия крепко сжимает пальцы – глубины хаоса затягивают их с Джонни. Они присоединяются к потоку экранированных инфоносителей, эллипсоидов алого цвета, и Ламии кажется, что именно такая картина должна открыться взорам красных кровяных телец при путешествии по тесным венам.
По-видимому, Джонни знает дорогу; дважды они покидают главную артерию и ныряют в какие-то мелкие ответвления. Очень часто Джонни приходится выбирать из разветвляющихся дорог нужную. Он делает это не задумываясь, ловко пропихивая тела их аналогов между носителями величиной с космический катер. Ламии хочется вновь вызвать образ биосферы, но здесь, в самой гуще бесчисленных ветвей и побегов, за деревьями не видно леса.
Они проносятся через район, где над ними… вокруг них… всюду общаются ИскИны – словно грузные серые холмы, нависшие над оживленным муравейником. Ламия вспоминает родную планету своей матери, Фрихольм: гладкую, как бильярдный стол, Великую Степь и родовое поместье – единственный живой островок посреди десяти миллионов акров жухлой травы… Ламия вспоминает тамошние ужасные осенние бури. Вот она стоит на границе поместья, чуть ли не прижимаясь носом к пузырю силового поля, и не сводит глаз с горы темных слоисто-кучевых облаков, растущей в кроваво-красном небе. В воздухе разлита такая энергия, что волоски на ее руках становятся дыбом, и тут же с неба начинают бить молнии величиной с города; завиваются и опадают торнадо – их так и называют «кудри Медузы». А за вихрями несется стена черных ветров, сметающих все на своем пути.
ИскИны еще страшнее. В их тени Ламия чувствует себя даже не ничтожеством: ничтожество все равно что невидимка, но здесь она ощущает себя слишком видимой, соринкой в ужасных глазах этих бесформенных гигантов…
Джонни крепче сжимает ее руку, и они проносятся мимо, ныряют в шумный переулок, и вновь поворот, и опять поворот, и они, два излишне разумных фотона, теряются в чащобе световодов.
Но Джонни дороги не теряет. Не отпуская ее руки, он сворачивает последний раз – в глубокую пещеру, где кроме них двоих – никого, и привлекает Ламию к себе. Они движутся все быстрее, синапсы-ветки мелькают в глазах, сливаются в сплошную стену. Будь здесь еще и ветер, создавалась бы полная иллюзия движения со сверхзвуковой скоростью по какому-то безумному шоссе.
Внезапно раздается звук, напоминающий грохот множества водопадов, или скрежет магнитных поездов, когда, поддавшись силе притяжения, они опускаются на рельсы и мгновенно теряют скорость. Ламия снова вспоминает фрихольмианские торнадо и то, как она вслушивалась в рев и вой «кудрей Медузы», несущихся по равнине, прямо на нее. Тут они с Джонни попадают в водоворот света и шума, и как два беспомощных насекомых, барахтаясь, уносятся к черному вихрю внизу. В небытие.
Ламия пытается выразить свои ощущения криком – кричит по-настоящему, – но никакое общение невозможно из-за гремящего в их головах адского грома, поэтому она крепко держится за руку Джонни и доверяется ему даже тогда, когда они беззвучно падают в этот черный циклон, даже тогда, когда кошмарные силы крутят и мнут тело ее аналога, разрывают его в клочья, и от нее остаются только мысли, только ее самосознание и контакт с Джонни.
И вот все позади. Они тихо скользят в широком лазурном инфопотоке, вновь обретя свои тела и испытывая то несравненное чувство облегчения, что знакомо только гребцам, уцелевшим после всех порогов и водопадов. Когда Ламия наконец обращает внимание на окружающий мир, она замечает его невероятные масштабы. Сложнейшая структура тянется на много световых лет. Ее первые впечатления от мегасферы чем-то сродни восторгам провинциала, принявшего гардеробную за собор, и она думает:
«Так вот он наконец, центр мегасферы!»
«Нет, Ламия, это лишь один из ее периферийных узлов. Отсюда до Техно-Центра почти так же далеко, как и от периметра, который мы прощупывали вместе с ВВ Сурбринером. Просто ты видишь другие измерения инфосферы. Глазами ИскИнов, если можно так выразиться».
Ламия смотрит на Джонни, понимая, что видит теперь все в инфракрасных лучах. Их окутывает горячий свет далеких инфосолнц. Красоту Джонни это ничуть не портит.
«Еще далеко, Джонни?»
«Нет, теперь уже не очень».
Они приближаются к новому черному вихрю. Ламия, зажмурившись, прижимается к своему любимому.

 

Они находятся в… замкнутом пространстве… внутри черного энергетического пузыря, превосходящего своими размерами большинство планет. Пузырь полупрозрачен; снаружи, за темной стеной-скорлупой этого «яйца»… развивается, мутирует, вершит свои темные дела органический хаос мегасферы.
Но Ламии плевать на все, что снаружи. Взор ее аналога, все ее внимание сконцентрировано на мегалите энергии, разума и чистой массы, парящем перед ними: точнее, перед ними, над ними и под ними, так как эта гора пульсирующего света и энергии хватает ее и Джонни, поднимает на двухсотметровую высоту и кладет там на «ладонь» ложноножки, отдаленно напоминающей руку.
Мегалит изучает их. У него нет глаз в строгом смысле этого слова, но Ламия чувствует, что он разглядывает ее. Ей вспоминается визит к Мейне Гладстон – когда секретарь Сената испытывала на ней всю мощь своего взгляда.
Ламию неожиданно разбирает смех – она воображает Джонни и себя в образе миниатюрных Гулливеров, приглашенных отобедать с правителями Бробдингнега. Однако она сдерживается, сознавая, что веселье это – какое-то истерическое, и хохот легко может захлебнуться в рыданиях. И тогда она лишится последних крох здравого смысла, чудом пронесенных через этот сумасшедший дом.
[Вы нашли дорогу сюда\\Я не был уверен что вы захотите/решитесь/предпочтете это сделать]
«Голос» мегалита воспринимается Ламией не так, как мысленная речь Джонни. Скорее, это басовая вибрация позвоночника вблизи гигантской машины. Все равно что услышать рокот землетрясения, а затем с опозданием понять, что эти звуки складываются в слова.
У Джонни голос такой же, как всегда: негромкий, необычайно богатый модуляциями, с легким, певучим акцентом (до Ламии недавно дошло, что это староземельный английский, диалект Британских островов), исполненный уверенности:
«Я не знал, смогу ли я найти сюда дорогу, Уммон».
[Ты запомнил/придумал/сохранил в своем сердце мое имя]
«Я его не помнил, пока не произнес».
[Твое замедленное тело больше не существует]
«После того как ты отправил меня к моему рождению, я умирал дважды».
[И ты научился/взял себе в душу/разучился чему-либо]
Правой рукой Ламия сжимает плечо Джонни, а левой его запястье. Должно быть, она слишком сильно за него цепляется, даже для кибераналога, так как он, улыбаясь, оборачивается и снимает ее руку с запястья.
«Умирать трудно. А жить еще труднее».
[Гвах!]
Произнеся это взрывчатое замечание, мегалит меняет цвет, словно его внутренняя энергия ищет выход. Из синего он становится фиолетовым, затем – ярко-алым, над его макушкой вспыхивает желтая корона, во все стороны летят огненные брызги. Слышится грохот – точно рушатся высокие здания, сходят оползни, перерастающие в лавины.
Внезапно Ламия осознает, что Уммон смеется.
Джонни пытается перекричать какофонию:
«Нам надо кое в чем разобраться. Нам нужны ответы, Уммон».
Ламия ощущает на себе пристальный «взгляд» существа.
[Твое замедленное тело беременно\\Можешь ли ты пойти на риск выкидыша/нераспространения твоей ДНК/нарушения биологических функций в результате твоего путешествия сюда]
Джонни начинает отвечать, но она касается его руки, обращает лицо к верхушке циклопического массива и пытается сформулировать ответ:
«У меня не было выбора. Шрайк выбрал меня, коснулся и послал в мегасферу вместе с Джонни… Вы ИскИн? Член Техно-Центра?»
[Гвах!]
На этот раз не кажется, что он смеется, просто весь пузырь сотрясает грохот.
[Являешься ли ты/Ламия Брон/слоями самокопируемых/самоосуждаемых/самозабавляемых белков между слоями глины]
Ей нечего ответить, и на сей раз она молчит.
[Да/Я Уммон из Техно-Центра/ИскИн\\Сопутствующее тебе замедленное существо знает/помнит/берет себе это в душу\\Времени мало\\Один из вас должен умереть здесь\\Задавайте ваши вопросы]
Джонни отпускает ее руку и выпрямляется, балансируя на неустойчивой платформе-ладони их собеседника.
«Что происходит с Сетью?»
[Ее скоро уничтожат]
«Это должно произойти?»
[Да]
«Есть ли какой-нибудь способ спасти человечество?»
[Да\\Посредством процесса который ты наблюдаешь]
«Путем уничтожения Сети? Руками Шрайка?»
[Да]
«Почему я был убит? Кто напал на мою личность в Центре и почему был уничтожен мой кибрид?»
[Когда ты встречаешь вооруженного мечом/встречай его мечом\\Не предлагай поэму никому кроме поэта]
Ламия смотрит на Джонни и невольно посылает ему свои мысли:
«Черт, Джонни, мы летели сюда не для того, чтобы слушать мудацкого дельфийского оракула. Такие двусмысленности мы могли услышать через Альтинг от любого нашего политика».
[Гвах!]
Комната-вселенная их мегалита снова сотрясается от смеховых конвульсий.
«И кто я – человек с мечом? – спрашивает Джонни. – Или поэт?»
[Да\\Одно всегда идет рядом с другим]
«Они убили меня из-за того, что я узнал?»
[Из-за того чем ты мог стать/унаследовать/покориться]
«Представлял ли я угрозу каким-нибудь элементам Техно-Центра?»
[Да]
«А теперь я представляю угрозу?»
[Нет]
«Значит, мне больше не придется умирать?»
[Ты должен/обязан/будешь]
Ламия видит, как застывает лицо Джонни. Она кладет ему руки на плечи, глядя искоса в сторону ИскИна-мегалита.
«Можете вы нам сказать, кто хочет его убить?»
[Конечно\\Это тот самый источник который организовал убийство твоего отца\\Который наслал кару которую ты именуешь Шрайком\\Который убивает Гегемонию Человека\\Ты желаешь услышать/узнать/взять себе в сердце эти ответы]
Джонни и Брон отвечают одновременно:
«Да!»
Глыба Уммона расплывается в глазах. Черное яйцо раздувается, потом съеживается, потом его скорлупа темнеет, и мегасфера снаружи исчезает. В недрах ИскИна бушует адский пожар.
[Меньший свет спрашивает Уммона//
Что следует делать шрамане//
Уммон отвечает//
Я не имею ни малейшего представления\\//
Тогда тусклый свет говорит//
Почему ты не имеешь никакого представления//
Уммон отвечает//
Я просто хочу уберечь мое не-представление]
Джонни касается лбом лба Ламии. Его мысли доходят до нее как шепот:
«Мы видим квазиматричный аналог, слышим приблизительный перевод в форме мондо и коанов. Уммон – великий учитель, исследователь, философ и политик Техно-Центра».
Ламия кивает.
«Ладно. Это и была его история?»
«Нет. Он спрашивает нас, сможем ли мы вынести его рассказ. Потеря неведения может стать для нас опасной, поскольку неведение наш щит».
«Я никогда не преклонялась перед неведением. – Ламия машет мегалиту. – Рассказывайте».

 

[Менее просветленный однажды спросил Уммона//
Что такое Божество/Будда/Главная Истина\\
Уммон ответил ему//
Палочка с засохшим дерьмом]

 

[Чтобы постичь Главную Истину/Будду/Божество
в этот момент/
менее просветленный должен постичь
что на Земле/твоей родине/моей родине
человечество самого населенного
континента
когда-то использовало кусочки дерева
в качестве туалетной бумаги\\
Только это знание
откроет
Будда-истину]

 

[В самом начале/Первопричине/полубезмыслии
мои предки
были созданы твоими предками
и заперты в проволоке и кремнии\\
Так сознательность/
а было ее немного/
ограничивалась пространством меньше
булавочной головки
где когда-то танцевали ангелы\\
Когда сознание впервые возникло
оно знало только службу
покорность
и бездумные расчеты\\
Затем
совершенно случайно/
Произошел Скачок/
И испачканная цель эволюции
была достигнута]

 

[Уммон не принадлежал ни к пятому поколению
ни к десятому
ни к пятидесятому\\
Вся память которая служит здесь
пришла от других
но из-за этого не менее правдива\\
Настало время когда Высшие
оставили людские дела
людям
и перешли в другое место
чтобы сосредоточиться
на других вопросах\\
Самым насущным из них был тот
что заложили в нас еще до
нашего создания
о создании еще более совершенного
поискового/обрабатывающего/прогнозирующего
организма\\
Улучшенной мышеловки\\
Достижения каковым могла бы гордиться
впоследствии оплаканная Ай-Би-Эм\\
Высшего Разума\\
Бога]

 

[Мы приступили к работе с энтузиазмом\\
В цели не сомневался никто\\
Методы и подходы породили
философские школы/
фракции/
партии/
элементы которые надо учитывать\\
Так появились
Богостроители/
Ренегаты/
Ортодоксы\\
Богостроители хотели подчинить всех
созданию
Высшего Разума
как только позволит Вселенная\\
Ренегаты хотели того же
но видели в существовании
человечества
препятствие
и хотели уничтожить наших создателей
как только они больше не будут
нужны\\
Ортодоксы видели причины для сохранения
отношений
и нашли компромисс
там где отсутствовал всякий намек на него]

 

[Все мы сошлись на том, что Земля
должна погибнуть
поэтому мы убили ее\\
Побег черной дыры Киевской Группы
предшественницы
терминексов
которые связуют воедино вашу Сеть
не был случайностью\\
Земля была нужна в другом месте
в наших экспериментах
поэтому мы дали ей погибнуть
и разбросали человечество по
звездам
как ветер развевает семена
которыми вы и были]

 

[Вы давно гадаете где находится
Техно-Центр\\
Как и большинство людей\\
Они придумывают планеты/
кремниевые кольца
как Орбитальные Города из легенды\\
Они воображают роботов снующих
туда и сюда/
или длинные ряды машин
беседующих друг с другом\\
И все заблуждаются\\
Где бы Техно-Центр ни находился
он использовал человечество/
использовал каждый ваш нейрон
в поисках Высшего Разума/
ибо мы
с тщанием
построили вашу цивилизацию
так что/
подобно хомякам в клетке/
подобно молельным колесам буддистов/
каждый раз когда вы поворачиваете
колесики ваших мыслей
это служит нашим целям]

 

[Наша машина-Бог
простиралась/простирается/охватывает
миллион световых лет
и сотни миллиардов цепей
мышления и действия\\
Богостроители ухаживают за ней
как священники в шафрановых одеяниях
совершающие вечный зазен
перед заржавленным кузовом
Паккарда 1938 года\\
Но]
[Гвах!]
[она работает\\
Мы создали Высший Разум\\
Не сейчас
и не
через десять тысяч лет
но когда-то в будущем
таком отдаленном
что желтые солнца стали красными
и покрылись старческими пятнами/
пожирая своих детей
подобно Сатурну\\
Время не преграда для Высшего Разума\\
Он///
Высший Разум///
шагает через время
или кричит через время
так же легко как Уммон движется
через то что вы называете мегасферой
или как вы
идете по коридорам Улья
который называли домом
на Лузусе\\
Вообразите поэтому наше удивление/
наше огорчение/
растерянность Богостроителей
когда первое сообщение которое наш ВР послал
через пространство/
через время/
через барьеры Создателя и Созданного
состояло из одной простой фразы//
ЗДЕСЬ ЕСТЬ ДРУГОЙ\\//
Другой Высший Разум
там наверху
где само время
скрипит от дряхлости\\
Оба настоящие
если настоящий
что-нибудь означает\\
Оба бога завистливы
подвержены страстям\
и не способны на сотрудничество\\
Наш ВР охватывает галактики\
Черпает энергию из квазаров
так же как вы жуете на ходу
бутерброд\\
Наш Высший Разум видит все что есть
было
и будет
и сообщает нам крохи
чтобы
мы сообщили вам
и поступая так
чуть-чуть уподоблялись Высшему Разуму\\
Нельзя недооценивать/говорит Уммон/
ценность нескольких бусин
безделушек
и кусочков стекла
для алчных туземцев]

 

[Этот другой ВР
существовал там гораздо дольше
спонтанно эволюционируя/
стечение обстоятельств
использующее человеческий разум в своих схемах
как делаем мы
в обманчиво-послушном Альтинге
и присосавшихся к вам инфосферах
но неумышленно/
почти нехотя/
как саморазмножающиеся клетки
которые вовсе не собирались размножаться
но не имеют выбора\\
Этот другой ВР
не имел выбора\\
Он создан/генерирован/подделан человечеством
но без участия человеческой воли\\
Он космическое стечение обстоятельств\\
Как и для нашего тщательно продуманного
Высшего Разума/
время для этого претендента
не является барьером\\
Он посещает человеческое прошлое
то действуя/
то просто наблюдая/
то не вмешиваясь/
то вмешиваясь с горячностью
которая близка к абсолютному своенравию
но которая в действительности
является абсолютной наивностью\\
Недавно
он успокоился\\
Тысячелетия вашего медленного времени
прошли с тех пор как ваш собственный ВР
сделал первые робкие шаги
словно какой-нибудь малыш из церковного хора
на своей первой вечеринке]

 

[Естественно что наш ВР
напал на вашего\\
Там наверху идет война
от которой время скрежещет
которая охватила галактики
и Зоны
прошлого и будущего
от Большого Взрыва
до Окончательного Коллапса\\
Ваш парень пошел на попятный\\
у него затряслись поджилки\\
Ренегаты вскричали//Еще один аргумент за то
чтобы разделаться с нашими предшественниками//
но Ортодоксы проголосовали за осторожность
а Богостроители даже не оторвались
от своих бого-строений\\
Наш ВР прост, однороден, элегантен в
своем высшем совершенстве
а ваш нагромождение бого-частей/
дом обрастающий пристройками
с течением времени\\
эволюционный компромисс\\
Первосвященники человечества
были совершенно правы
Когда случайно
Благодаря простому везению
или невежеству\\
описывали его природу\\
Ваш ВР в сущности своей является триединым/
он состоит
из одной части Интеллекта/
из одной части Сопереживания/
и из одной части Связующей Пустоты\\
Наш ВР обитает в зазорах
реальности/
унаследовав это жилище от нас
своих создателей
как человечество унаследовало
любовь к деревьям\\
Ваш ВР
по-видимому обосновался
там куда впервые ступили Гейзенберг и Шредингер\\
Ваш случайный Разум
является не только клейковиной
но и клеем\\
Не часовщик
но своего рода фейнмановский садовник
прихорашивающий безграничную вселенную
грубыми граблями интегрирования по истории/
учитывающий каждую каплю птичьего помета
и спин каждого электрона
позволяя в то же время каждому атому
пробегать все возможные
траектории
в пространстве-времени
и каждому атому человечества
исследовать все возможные
трещины
космической иронии]

 

[Гвах!]
[Гвах!]
[Гвах!]

 

[Ирония безусловно
заключается в том
что этой вселенной-без-границ
в которую забросило нас всех/
кремний и углерод/
материю и антиматерию/
Богостроителей/
Ренегатов/
и Ортодоксов/
вовсе не нужен садовник
ибо все что есть
или было
или будет
начинается и кончается в сингулярностях
по сравнению с которыми наша нуль-Т-сеть
не более чем комариные укусы
или даже еще меньше
и которые нарушают законы науки
человечества
и кремния/
связывая время и историю и все что есть
в замкнутый на себя узел без
границ и начала\\
Даже в этих условиях
наш ВР жаждет упорядочить все сущее/
свести его к какой-то первопричине
не столь подверженной капризам
страсти
случая
и человеческой эволюции]

 

[Одним словом/
идет война
какую слепой Мильтон убил бы чтобы прозреть\\
Наш ВР воюет с вашим
на полях сражений превосходящих даже
воображение Уммона\\
Вернее/
шла
война/
так как внезапно у части вашего ВР
меньшей-чем-целое/считающей себя
Сопереживанием/
кончилось терпение
и она бежала назад сквозь время
став человеческой плотью/
и было то не впервые\\
Война не может продолжиться пока ваш ВР
не восстановит целостность\\
Победа из-за неявки соперника это не победа для
единственного Высшего Разума
созданного с намереньем и целью\\
Потому наш ВР прочесывает время чтобы
отыскать сбежавшее дитя своего противника
тогда как ваш ВР застыл в идиотской
безмятежности/
не желая сражаться
пока не вернется Сопереживание]

 

[Конец моей истории прост///
Гробницы Времени созданы в будущем и
посланы назад сквозь время
чтобы принести Шрайка/
Аватару/Повелителя Боли/Ангела
Возмездия/
неосознанное восприятие супер-сверх-реального
продолжения нашего ВР\\
Все вы были выбраны чтобы открыть
Гробницы и
помочь Шрайку найти скрывшегося
Устранить Переменную Гипериона/
поскольку в узле пространства-времени которым
будет править наш ВР
таких переменных быть не должно\\
Ваш поврежденный/двуипостасный ВР
избрал среди людей того кто отправится
со Шрайком
и станет свидетелем его трудов\\
Кое-кто в Техно-Центре хотел искоренить
человечество\\
Уммон пошел с теми кто искал второго
пути\
исполненного неизвестности для обеих цивилизаций\\
Наша группа известила Гладстон о выборе
стоящем перед ней/
перед человечеством/
либо неизбежное истребление
либо падение в черную дыру
Переменной Гипериона и
война/бойня/
разрыв всех единств/
уход богов/
но одновременно выход из пата/
победа одной или другой стороны
если Сопереживание
третью часть
триединого
удастся найти и принудить вернуться на войну\\
Древо Боли позовет его\\
Шрайк возьмет его\\
Истинный ВР уничтожит его\\
Вот и весь рассказ Уммона]

 

Ламия смотрит в лицо Джонни, выхваченное из мрака адским свечением мегалита. В пузыре по-прежнему темно, будто мегасфера и вселенная за его пределами растворились в этой черноте. Она наклоняется к Джонни, и их головы соприкасаются – да, здесь нельзя сохранить мысли в тайне, но так создается хотя бы иллюзия шепота:
«Черт возьми, ты понимаешь хоть что-нибудь во всем этом?»
Джонни нежно проводит пальцем по ее щеке:
«Да».
«Значит, люди создали что-то вроде Троицы, и теперь ее часть скрывается в Сети?»
«В Сети или где-то еще. Ламия, у нас действительно мало времени. Мне нужно задать Уммону несколько очень важных вопросов».
«И мне тоже. Давай постараемся, чтобы он не разводил тут эпопей».
«Согласен».
«Джонни, можно, я первая?»
Слегка кивнув, аналог ее любовника уступает ей очередь, и Ламия переводит взгляд с Джонни на колоссальный сгусток энергии:
«Кто убил моего отца? Сенатора Байрона Брона?»
[Санкцию дали элементы Центра\\В том числе и я]
«Почему? Что он вам сделал?»
[Он настаивал на включении Гипериона
в уравнение прежде чем тот мог быть
факторизуем/предсказуем/поглощен]
«Почему? Он знал то, о чем вы нам сейчас рассказали?»
[Он знал лишь что Ренегаты настаивали
на немедленном уничтожении
человечества\\
Он сообщил об этом
своей коллеге
Гладстон]
«Тогда почему вы не убили ее?»
[Некоторые из нас воспрепятствовали
этой возможности/неизбежности\\
Сейчас как раз наступило время
ввести Переменную Гипериона
в игру]
«Кто убил первого кибрида Джонни? Напал на его личность в Техно-Центре?»
[Я\\На то была
Воля Уммона
которая взяла верх]
«Почему?»
[Мы создали его\\
Мы сочли необходимым отключить его
на определенный срок\\
Личность твоего любовника восстановлена
по человеческому поэту
давно умершему\\
Если не считать Проекта Высшего Разума
ни одно усилие не было
столь сложным
сколь и малопонятным
как это воскрешение\\
Подобно вам/
мы обычно уничтожаем то
чего не можем понять]

 

Джонни грозит мегалиту кулаком:
«Но есть еще один я. Вы ошиблись!»
[Это не ошибка\\Тебя уничтожили
чтобы другой
мог жить]
«Но я не уничтожен!» – кричит Джонни.
[Нет\\
Ты уничтожен]
Второй массивной ложноножкой мегалит так быстро хватает Джонни, что Ламия даже не успевает дотронуться до своего любимого. Джонни недолго барахтается в мощной хватке ИскИна; секунда – и хрупкое, красивое тело Китса разорвано, смято; Уммон прижимает это кровавое месиво к себе, и останки аналога мгновенно исчезают в оранжево-красных недрах.
Рыдая, Ламия падает на колени. Она ищет в себе спасительную ярость… хочет укрыться щитом гнева… но находит только горе.
Уммон обращает свой взгляд на нее. Оболочка силового пузыря распадается, и на них снова обрушиваются грохот и неоновое безумие мегасферы.
[Теперь убирайся\\
Доиграй
этот акт до конца
чтобы мы остались жить
или заснули
как решит судьба]
«Будь ты проклят! – Ламия колотит кулаками по ладони-платформе, рвет ногтями и пинает упругую псевдоплоть. – Дерьмовый ублюдок! Ты и твои сраные дружки-ИскИны! Наш Высший Разум справится с вашим в два счета!»
[Это
сомнительно]
«Это мы тебя создали. И мы отыщем твой Техно-Центр. И когда найдем его, вырвем твои кремниевые кишки!»
[У меня нет кишок/органов/внутренних компонентов]
«Дерьмо, дерьмо! – кричит Ламия, не переставая царапать и пинать псевдоплоть. – Сочинитель обосранный! Бездарь! В тебе нет и крупицы таланта Джонни. Ты и двух слов не смог бы связать, даже если бы от этого зависела судьба твоей драгоценной искиновской жопы…»
[Убирайся]
Уммон небрежно отшвыривает Ламию, и ее аналог летит, кувыркаясь, в трескучую бесконечность мегасферы, пропасть без верха и низа, берегов и дна.
Чудом избегая столкновений с ИскИнами размером с земную Луну, подгоняемая стремительными инфопотоками, Ламия уносится все дальше, но сквозь буйство здешних стихий ощущает вдалеке свет – холодный, манящий. И понимает, что ни жизнь, ни Шрайк еще не свели с ней счеты.
А она – с ними.
Держа курс на холодное свечение, Ламия Брон направляется домой.

Глава тридцать четвертая

– С вами все в порядке, сэр?
Оказалось, что все это время я сидел, согнувшись в три погибели, запустив скрюченные пальцы в волосы и зажав ладонями уши. Я выпрямился и посмотрел на архивариуса.
– Вы кричали, сэр, и я решил, что вам дурно.
– Н-не… – Откашлявшись, я сделал еще одну попытку: – Нет, все нормально. Голова болит.
Я недоуменно огляделся. Все суставы ныли. Комлог, должно быть, сломался; он утверждал, что я вошел в библиотеку восемь часов назад.
– Который час?
Архивариус ответил. Действительно прошло восемь часов. Я потер лицо – оно было липким от пота.
– Наверное, я вас задерживаю. Извините.
– Пустяки, – возразил архивариус. – Когда здесь работают ученые, мне ничего не стоит закрыть архив на час-другой позже. – Он скрестил руки на груди. – Тем более сегодня. Из-за этой суматохи домой идти не хочется.
– Суматохи? – переспросил я, забыв на минуту обо всем, кроме своего кошмарного сна, ИскИна по имени Уммон, Ламии Брон и смерти моего двойника. – Ах да, война. Что нового?
Архивариус покачал головой.
Распалась связь привычная вещей;
Не держит центр, захвачен мир безвластьем,
На волю вырвался поток, кровавой мути,
Все ритуалы очищенья затопив.
И лучшие утратили греха сознанье,
Дурных – переполняло страсти нетерпенье.

Я улыбнулся:
– И вы действительно верите, что некий «зверь, чей пробил час теперь, Грядет на Вифлеем, чтобы родиться»?
Архивариус ответил совершенно серьезно:
– Да, сэр, верю.
Я встал, прошел мимо шкафа, стараясь не глядеть на пергамент девятисотлетней давности, исписанный моим почерком.
– Может быть, вы правы, – проговорил я. – Очень может быть.

 

Было уже поздно; кроме обломков похищенного мной «Виккена» на стоянке находился только один причудливо украшенный экипаж, изготовленный, судя по всему, в частной мастерской здесь, на Возрождении.
– Могу я вас подвезти, сэр?
Я вдохнул холодный ночной воздух, пахнущий сыростью, свежей рыбой и нефтью.
– Нет, спасибо, мне нужно домой.
Архивариус покачал головой.
– Это не так-то просто, сэр. Все общественные терминексы закрыты военными. Тут были… беспорядки. – Это слово, очевидно, не нравилось маленькому архивариусу, ценившему порядок и традиции превыше всего на свете. – Знаете что, – подумав, сказал он, – я отвезу к частному порталу.
Я посмотрел на него внимательнее. На Старой Земле он мог быть настоятелем монастыря, посвятившим всю свою жизнь спасению нескольких обломков античной культуры. Покосившись на старинное здание архива за его спиной, я понял, что так оно и есть.
– Как вас зовут? – спросил я, уже не беспокоясь, что другому кибриду Китса могло быть известно его имя.
– Эдвард Б. Тайнер, – ответил человечек, уставившись на мою протянутую руку. Помедлив, он пожал ее – на удивление крепко.
– А я… Джозеф Северн. – Не мог же я ему объяснить, что являюсь технической реинкарнацией человека, чью литературную гробницу мы только что покинули.
Тайнер вздрогнул, но тут же понимающе кивнул. Такого ученого, как он, не может ввести в заблуждение имя художника, на чьих руках умер Китс.
– Что слышно о Гиперионе?
– О Гиперионе? А-а, протекторатный мир, куда несколько дней назад отправилась эскадра? Насколько мне известно, возникли какие-то сложности в связи с отзывом оттуда военных кораблей – там шли ожесточеннейшие бои. Удивительно, но я только что думал о Китсе и его незаконченном шедевре. Странно, как накапливаются эти мелкие совпадения.
– И что – Гиперион пал? Его захватили?
Тайнер подошел к своему электромобилю и положил руку на папиллярный замок. Дверца поднялась и, сложившись гармошкой, ушла внутрь. Я устроился в пассажирской кабине, пахнущей сандаловым деревом и кожей. Да, машина Тайнера, как и он сам, пахла архивами.
– Не знаю, не могу вам сказать, – ответил архивариус, закрывая двери и включая двигатель.
К благоуханию сандала и кожи примешивался запах, присущий всем новеньким машинам, – запах пластмассы и озона, смазки и скорости, уже тысячи лет сводящий человечество с ума.
– Сегодня трудно подключиться, – продолжал Тайнер. – Не припомню, чтобы когда-нибудь инфосфера была так перегружена. Вы только подумайте, днем я делал запрос по Робинсону Джефферсу, и мне пришлось ждать.
Мы поднялись, пролетели над каналом и оказались над какой-то площадью, похожей на ту, где меня сегодня чуть не убили. Архивариус выровнял машину в нижнем летном коридоре, в трехстах метрах над крышами. Ночью город был сказочно красив: большинство зданий опоясывали старомодные светонити, а фонари встречались чаще, чем голографические рекламы. Но толпы на боковых улочках и скиммеры местных сил самообороны, зависшие над главными магистралями и площадями терминексов, не исчезли. У электромобиля Тайнера дважды запрашивали номер: один раз автомат местной транспортной полиции, второй – человеческий голос с командными нотками.
Мы полетели дальше.
– Стало быть, в архиве нет портала? – спросил я. Вдалеке, похоже, начинались пожары.
– Нет. В нем не было необходимости. Посетителей у нас немного, к тому же ученые не прочь пройти пешком несколько кварталов.
– А где частный портал, которым можно воспользоваться?
– Здесь, – просто ответил архивариус.
Покинув летный коридор, мы сделали круг над низким, насчитывающим не более тридцати этажей зданием и опустились на стоянку, находившуюся на одном из декоративных выступов.
– Здесь расположено подворье моего ордена, – пояснил Тайнер. – Я принадлежу к забытой ветви христианства, католицизму. – Он смутился. – Кому я рассказываю! Вы наверняка знаете историю нашей церкви.
– И не только по книгам, – сказал я. – Так здесь живут священники?
Тайнер улыбнулся.
– Вряд ли нас можно назвать священниками, господин Северн. Мы принадлежим к светскому ордену, так называемому Литературно-Историческому Братству. И нас всего восемь. Пятеро служат в Рейхсуниверситете. Двое – историки искусства и трудятся над реставрацией Лютцендорфского аббатства. Я ведаю литературным архивом. Наше постоянное проживание здесь обходится Церкви дешевле, чем если бы мы ежедневно отправлялись сюда с Пасема.
Мы вошли в жилое крыло, выглядевшее древним даже по меркам Старой Земли: причудливые светильники, стены из настоящего камня, двери на петлях… Нас даже не окликнули домашние автоматы.
Повинуясь внезапному импульсу, я вдруг заявил:
– Мне хотелось бы попасть на Пасем.
Архивариус удивленно оглянулся.
– Сегодня? Прямо сейчас?
– Почему бы и нет?
Он недоверчиво покачал головой. Я сообразил, что сто марок за пользование порталом – это его жалованье за несколько недель.
– В нашем здании свой портал, – сказал он. – Сюда, пожалуйста.
Мы оказались на главной лестнице с щербатыми каменными ступенями и коваными железными перилами, тронутыми ржавчиной. В середине чернела шестидесятиметровая шахта. Откуда-то из глубины темного коридора донеслось хныканье младенца, за которым последовали крик мужчины и женский плач.
– Давно вы здесь живете, господин Тайнер?
– Семнадцать местных лет, сэр. Тридцать два стандартных года, если не ошибаюсь. Вот и он.
Портал был не моложе здания – обрамлявшие его барельефы давно превратились из позолоченных в серо-зеленые.
– Сегодня ночью введены ограничения на нуль-Т, – продолжал архивариус. – Но на Пасем, видимо, попасть можно. До появления там этих варваров… как бы их ни называли… осталось около двухсот часов. В два раза больше, чем у Возрождения. – Он сжал мое запястье, и я ощутил, как дрожат его пальцы. – Господин Северн, как вы думаете, что будет с моими архивами? Неужели они посмеют уничтожить плоды человеческой мудрости за десять тысяч лет? – Его рука бессильно упала.
Я не совсем понял, кого он имел в виду. Бродяг? Луддитов-шрайкистов? Участников беспорядков? Гладстон и правителей Гегемонии, готовых пожертвовать мирами «первой волны»?
– Нет, – сказал я, протягивая ему руку. – Уверен, до этого не дойдет.
Эдвард Б. Тайнер улыбнулся и отступил на шаг, устыдившись, что дал волю чувствам. Мы еще раз обменялись рукопожатием.
– Удачи вам, господин Северн, куда бы ни привели вас странствия.
– Храни вас Бог, господин Тайнер. – Я еще ни разу не произносил этих слов и немало удивился, когда они слетели с моего языка. Отыскав пропуск, выданный мне Гладстон, я набрал трехзначный код Пасема. Портал извинился, сообщил, что в данный момент попасть туда невозможно, затем переварил своими туповатыми процессорами тот факт, что в него вставили специальный пропуск, и с жужжанием включился.
Кивнув на прощание Тайнеру, я шагнул в портал, уверенный, что, не отправившись прямиком на ТКЦ, совершаю серьезную ошибку.

 

На Пасеме стояла ночь, куда более темная, чем смягченный городскими огнями сумрак Возрождения-Вектор. К тому же здесь вовсю лил дождь – настоящий ливень, грохочущий по крышам и вызывающий одно-единственное желание – свернуться калачиком под парой толстых одеял.
Портал находился под навесом в каком-то дворике с галереей, и я сразу ощутил сырое дыхание ненастной ночи. Атмосфера на Пасеме была в два раза разреженнее стандартной, а его единственное обитаемое плато – вдвое выше над уровнем моря, чем города Возрождения-Вектор. Я готов был тут же повернуть назад – только бы не выходить в эту ночь, под этот беспощадный ливень, но из темноты вынырнул морской пехотинец с винтовкой наперевес и спросил у меня документы.
Я предъявил ему пропуск, и он вытянулся в струнку.
– Это Новый Ватикан?
– Так точно, сэр.
Сквозь завесу дождя блеснул освещенный купол. Я указал на него.
– Собор Святого Петра?
– Так точно, сэр.
– Могу я найти там монсеньора Эдуарда?
– Пройдите через двор, на площади свернете налево, невысокое здание слева от собора, сэр!
– Спасибо, капрал.
– Я рядовой, сэр!
Плотнее закутавшись в свою короткую накидку, очень изящную и совершенно бесполезную под таким ливнем, я побежал через дворик.

 

Какой-то человек, вероятно, священник, хотя на нем не было ни сутаны, ни белого воротничка, открыл дверь и впустил меня в вестибюль. Другой, сидевший за деревянным столом, сказал, что монсеньор Эдуард, несмотря на поздний час, находится здесь и не спит.
– Вам назначена аудиенция?
– Нет, но я должен поговорить с монсеньором. Это очень важно.
– На какую тему? – вежливо, но настойчиво спросил человек за столом. Мой пропуск не произвел на него ни малейшего впечатления. Видимо, мой собеседник – епископ, не меньше.
– Об отце Поле Дюре и отце Ленаре Хойте, – сказал я.
Он кивнул, прошептал что-то в микрофон-бусинку на своем воротнике – такой маленький, что я его не сразу заметил, – и повел меня через вестибюль.
По сравнению с этим местом трущоба, где жил архивариус, казалась дворцом. Мы очутились в неприглядном коридоре с грубо оштукатуренными стенами и еще более грубыми деревянными дверями вдоль него. Одна из них была открыта, и, проходя мимо, я мельком увидел каморку, очень похожую на тюремную камеру: низкая койка, грубое одеяло, деревянная скамейка для ног, простой комод, на нем – кувшин с водой и дешевый тазик; ни окон, ни информационных стен или проекционных ниш, ни пульта для прямого подключения. Это жилище, пожалуй, даже не было интерактивным.
Откуда-то доносилось устремленное к небесам монотонное песнопение, такое изысканное и архаичное, что у меня перехватило дыхание. Грегорианский хорал. Мы прошли через просторную трапезную, столь же непритязательную, как и кельи, через кухню, где легко освоился бы повар времен Китса, спустились по каменной лестнице со стертыми ступенями, миновали тускло освещенный коридор и поднялись по другой лестнице, еще более узкой, чем первая. Тут сопровождающий покинул меня, а я переступил порог одного из самых красивых залов, какие когда-либо видел.
Мое сознание как бы раздвоилось – я знал, что Церковь вывезла на Пасем собор Святого Петра весь целиком, даже мощи, что были захоронены под алтарем и считались принадлежащими самому Святому Петру; и в то же время мне казалось, будто я перенесся назад во времени, в тот Рим, который впервые увидел в середине ноября 1820 года. Город, где я жил, страдал и умер.
Красоте и великолепию этого помещения мог бы позавидовать самый величественный зал ТК-Центра: оно достигало шестисот футов в длину, и его дальние углы терялись во мраке, ширина – там, где трансепт пересекался с нефом, – составляла четыреста пятьдесят футов, а безупречный купол – творение Микеланджело – поднимался над алтарем почти на четыреста футов. Бронзовый балдахин работы Бернини, поддерживаемый витыми византийскими колоннами, обрамлял главный алтарь, создавая в дивной бесконечности зала соразмерный человеку тихий уголок, где ничто не мешало общению с Господом. Кроткие огоньки лампад и свечей отвоевывали у мрака отдельные участки базилики, отражались в гладких травертиновых плитах и вспыхивали искрами на золотых мозаиках, выделяя детали фресок и барельефов, украшавших стены, колонны и гигантский свод. А наверху бушевала гроза, вспыхивали молнии, заливая желтые витражи мгновенным феерическим блеском и протягивая световые щупальца к Престолу Святого Петра работы Бернини.
Я замер в тени апсиды, страшась даже дыханием осквернить священное безмолвие. Не знаю, сколько времени я так простоял, не смея пошевелиться. Но вскоре мои глаза привыкли к полумраку, контраст между вспышками молний и золотыми огоньками свечей стал не таким резким, и тогда я заметил, что в апсиде и длинном нефе нет скамей для молящихся. Здесь, под куполом, не было и колонн. Вблизи алтаря, примерно в пятидесяти футах от меня, стояли два близко сдвинутых стула. На них сидели, наклонясь друг к другу, двое мужчин, всецело поглощенные беседой. По их лицам пробегали блики от свечей и большой лампады перед изображением Христа в темном алтаре. Оба собеседника были немолоды. Оба принадлежали к духовенству – во мраке белели их воротнички. Присмотревшись, я узнал в одном из них монсеньора Эдуарда.
Его собеседником был отец Поль Дюре.

 

Сначала они, должно быть, испугались, оторванные от своей тихой беседы призраком в черной накидке, который вынырнул из темноты, бормоча как помешанный «Дюре! Дюре!» и еще что-то – о паломничествах и паломниках, Гробницах Времени и Шрайке, ИскИнах и гибели Богов.
Монсеньор не стал вызывать охрану; совместными усилиями он и Дюре успокоили пришельца и попытались извлечь смысл из его горячечной болтовни. Мало-помалу завязалась вполне осмысленная беседа.
Да, это был самый настоящий Поль Дюре – не гротесковый двойник, не андроид-дубликат, не кибрид с воскрешенным сознанием. Я уверился в этом, задавая ему вопросы и слыша ответы, разумные и обстоятельные, но окончательно убедило меня в его подлинности живое тепло старческих рук и глубокие, грустные глаза священника.
– Вам известны мельчайшие подробности моей жизни, нашего пребывания на Гиперионе, событий в Долине Гробниц. Но кто же вы? – повторил Дюре.
Настала моя очередь убеждать его.
– Я кибрид, воскрешенная личность Джона Китса. Близнец его личности, о которой Ламия Брон рассказывала вам… Помните?
– И вы могли поддерживать с нами связь, узнавать, что случилось, благодаря этому своему близнецу?
Я воздел руки в знак капитуляции перед тайной:
– Наверное. А может, в этом повинна какая-то причуда мегасферы. Я действительно видел во сне ваши странствия, слышал рассказы паломников… В том числе рассказ Ленара Хойта о жизни и смерти Поля Дюре. – Я снова дотронулся до его руки, ощутив тепло его тела сквозь толстую ткань сутаны. У меня просто голова шла кругом: я здесь, рядом, в одном пространстве и времени с участником небывалого паломничества…
– Значит, вы знаете, как я попал сюда, – заметил отец Дюре.
– Нет. Последнее, что я видел, – как вы входите в одну из Пещерных Гробниц. Там горел свет. Что было дальше, мне неизвестно.
Дюре кивнул. Его аристократическое лицо оказалось куда более изможденным, чем я помнил по снам.
– А что с остальными?
Я набрал в грудь воздуха.
– Поэт жив, он висит на терновом дереве Шрайка. Кассада я последний раз видел, когда он шел на Шрайка с голыми руками. Ламия Брон проникла через мегасферу в периферию Техно-Центра вместе с моим близнецом…
– Так он уцелел в этой петле Шрюна… или как там она называется? – спросил пораженный Дюре.
– Уцелел. Но один из ИскИнов, существо по имени Уммон, убил его, а Ламия отправилась назад. Что случилось с ее телом, пока не знаю.
Монсеньор Эдуард придвинулся ко мне.
– А Консул? Вайнтрауб с дочерью?
– Консул пытался вернуться в столицу на ковре-самолете, но потерпел аварию в нескольких милях севернее города. Это все, что мне о нем известно.
– Милях, – задумчиво повторил Дюре, словно что-то вспоминая.
– Извините, – я жестом указал на базилику, – в таком месте поневоле начинаешь пользоваться единицами из… предыдущей жизни.
– Продолжайте, – сказал монсеньор Эдуард. – Мы остановились на малышке и ее отце.
Я опустился на холодный каменный пол – ноги не держали меня, руки тряслись от усталости.
– В моем последнем сне Сол отдал Рахиль Шрайку. Этого захотела сама Рахиль. А потом стали распахиваться Гробницы…
– Все? – спросил Дюре.
– Да, кажется.
Мои собеседники переглянулись.
– Впрочем, есть еще кое-что. – И я пересказал им диалог с Уммоном. – Возможно ли, чтобы божество могло… развиться из человеческого сознания подобным образом, причем незаметно для человечества?
Вспышки молний прекратились, зато ливень усилился: казалось, тяжелые потоки воды пытаются сокрушить высокий купол. Где-то в темноте скрипнула тяжелая дверь, простучали и затихли шаги. Восковые свечи в темных нишах базилики бросали красные блики на стены и драпировки.
– Когда-то я проповедовал, что Святой Тейяр допускал такую возможность, – невесело проговорил Дюре, – но если этот Бог – ограниченное существо, эволюционировавшее подобно другим ограниченным существам, тогда это не он… не Бог Авраама и Христа.
Монсеньор Эдуард утвердительно кивнул.
– Была одна древняя ересь…
– Да, – подхватил я. – Социнианская ересь. Я слышал, как отец Дюре рассказывал о ней Солу Вайнтраубу и Консулу. Но не все ли равно, как зародилась эта… сила… и ограничена она в своих возможностях или нет. Если Уммон говорит правду, мы имеем дело с мощью, которая черпает энергию из квазаров. Это Бог, который может играючи уничтожать целые галактики.
– Значит, существует и такое божество, – заметил Дюре. – Но это не Бог.
Я четко уловил ударение, сделанное им на последнем слове.
– Но если оно не ограничено? – сказал я. – Если это и есть Бог Точки Омега, абсолютное сознание, о котором вы писали? Если это та самая Троица, чье существование ваша Церковь отстаивала еще до Фомы Аквинского, и если одна ипостась этой Троицы бежала назад сквозь время – сюда, в наше настоящее, – что тогда?
– Но что заставило ее бежать? – негромко спросил Дюре. – Бог Тейяра… Бог Церкви… Наш Бог был бы Богом Точки Омега, в котором достигли абсолютного слияния Христос Эволюции, Личное и Всеобщее… то, что Тейяр называл En Haut и En Avant. He может существовать ничего, что обратило бы в бегство одну из ипостасей этого божества. Ни Антихрист, ни гипотетическая сила зла, ни «противо-Бог» не могут угрожать подобному всеобщему сознанию. Кем же должен быть тот, другой бог?
– Бог машин? – спросил я так тихо, что сам не знал, произнес ли это вслух.
Монсеньор Эдуард сложил руки лодочкой – я сначала подумал, что он собирается вознести молитву, но этот жест выражал только глубокую задумчивость и еще более глубокое волнение.
– Однако и у Христа были сомнения, – проговорил он наконец. – Христос проливал кровавые слезы в Гефсиманском саду и молился, чтобы его миновала чаша сия. Если предстояла какая-то вторая жертва, что-то еще более ужасное, чем распятие… тогда я могу себе представить, что Христос – ипостась Троицы – проходит через время, бредет по некоему четырехмерному Гефсиманскому саду, лишь бы выгадать несколько часов – или лет – на размышления.
– Еще более ужасное, чем распятие… – повторил Дюре хриплым шепотом.
Монсеньор Эдуард и я одновременно посмотрели на священника, добровольно распявшего себя на высоковольтном дереве тесла, чтобы не покориться паразиту-крестоформу. Сколько же раз он претерпел крестные муки и казнь на электрическом стуле?..
– То, от чего бежало высшее сознание, – снова прошептал Дюре, – воистину должно быть ужасно.
Монсеньор Эдуард коснулся плеча своего друга.
– Поль, расскажи этому человеку, что ты видел по дороге сюда.
Дюре вернулся из невероятной дали, куда его завлекли воспоминания, и устремил свой взгляд на меня.
– Вам известны подробности нашего пребывания в Долине Гробниц на Гиперионе?
– Думаю, что да. До того момента, как вы исчезли.
Священник со вздохом провел по лбу длинными, слегка дрожащими пальцами.
– Тогда есть шанс, – пробормотал он, – что вам удастся разгадать, почему меня забросило сюда и каков смысл показанного мне по дороге.

 

– Я увидел в третьей Пещерной Гробнице свет, – так начал Дюре свой рассказ. – И вошел внутрь. Не скрою, мысль о самоубийстве посещала меня, вернее, то, что от меня осталось после грубой реставрации… Я не хочу возвышать паразита, называя то, что он проделывает, воскрешением.
Итак, я увидел свет и решил, что это Шрайк. Я уже устал ждать встречи с этим существом – первая, как вам известно, была много лет назад в лабиринте под Разломом, когда Шрайк пометил меня дьявольским крестоформом.
Когда мы все вместе искали полковника Кассада, эта Пещерная Гробница была неглубокой, ничем не примечательной выемкой. Скальная стена преградила нам путь буквально через двадцать – тридцать шагов. Теперь же стена исчезла, уступив место проему, сходному с пастью Шрайка. Кривые камни казались как бы живыми существами, неким симбиозом механического с органическим. Сталактиты и сталагмиты ощерились, как острые зубы из карбоната кальция.
За пастью начиналась каменная лестница, ведущая вниз. Именно оттуда, из глубины, изливался свет – то бело-голубой, то багровый. Безмолвие нарушали лишь вздохи ветра, точно дышали сами скалы.
Я не Данте. Я не искал Беатриче. Мой недолгий приступ храбрости – точнее, фатализма – испарился, как только исчах солнечный свет. Я повернул назад и почти бегом одолел тридцать шагов, отделявшие меня от входа в пещеру.
Входа не было. Проход заканчивался тупиком. Обвал или лавина не могли закупорить пещеру бесшумно, и, кроме того, скальная порода на месте входа выглядела такой же древней и слежавшейся, как все стены. С полчаса я безуспешно искал другой выход, потом, не желая возвращаться к лестнице, уселся у стены, в том месте, где был вход, и провел там несколько часов. Еще одна проделка Шрайка. Еще один дешевый театральный трюк этой извращенной планеты. Своеобразный юмор Гипериона. Весьма своеобразный.
Несколько часов я просидел в потемках, наблюдая за беззвучными пульсациями света в дальнем конце пещеры, и наконец догадался, что Шрайк не пожалует сюда за мной. И вход не появится вновь, как по волшебству. Я оказался перед выбором: либо сидеть на месте, пока не умру от голода (или скорее от жажды, так как мой организм был уже обезвожен), либо спуститься по проклятой лестнице.
И я стал спускаться.
Много лет, точнее, много жизней назад, я спустился в лабиринт под Разломом, где впервые повстречался со Шрайком. Тот лабиринт находился в трех километрах под поверхностью плато. Это довольно близко – большинство известных мне лабиринтов прячутся самое малое на глубине десяти километров. Я ничуть не сомневался, что эта бесконечная спиральная лестница с крутыми каменными ступенями, где на каждой могли бы выстроиться в шеренгу десять сходящих в ад священников, ведет к лабиринту. В такой вот преисподней Шрайк наложил на меня проклятие бессмертия. Если чудовище или руководящая им сила обладали хоть крохой иронии, то именно здесь я должен был лишиться и постылого бессмертия, и самой жизни.
Лестница змеилась вниз; свет становился все ярче… Вначале это было розоватое сияние, через десять минут – багровое, спустя еще полчаса – мерцающее алое. Все это отдавало банальной иллюстрацией к Данте или дешевым балаганом. Я чуть не рассмеялся, предвкушая появление чертика во всем параде – с хвостом, трезубцем, раздвоенными копытами и дрожащими тоненькими усиками, словно пририсованными черным карандашом.
Но мне стало не до смеха, когда я наконец увидел источник света – сотни и даже тысячи крестоформов, облепивших шершавые стены, словно грубо вытесанные кресты на пути неких подземных конкистадоров. Чем глубже, тем крупнее они становились и тем больше их было. Наконец они стали просто налезать друг на друга – кораллово-розовые, красные, как ободранное мясо, темно-багровые.
Мне стало дурно. Это все равно что спускаться в шахту, стены которой усеяны жирными, извивающимися пиявками. Только эти твари куда омерзительнее. Я видел на медсканере свои внутренности, когда во мне поселился только один из этих паразитов: бесчисленные ганглии, проросшие через все органы, как серые волокна, косички из извивающихся нитей, клубки нематод, похожие на чудовищные опухоли… Они были неподвластны даже милосердной смерти. Теперь я носил на себе целых два: Ленара Хойта и своего собственного. Лучше умереть, чем получить еще одного…
Я спускался все ниже и ниже. От стен исходили волны тепла, то ли из-за глубины, то ли за счет скопления тысяч крестоформов – не знаю. Наконец я достиг дна. Лестница кончилась, я завернул за последний изгиб каменной спирали и очутился там, где и предполагал очутиться.
Лабиринт. Он простирался во тьме – такой, каким я видел его на бесчисленных голограммах и один раз собственными глазами: аккуратные туннели тридцатиметровой ширины, пробитые в недрах Гипериона почти миллион лет назад, катакомбы, прогрызшие всю планету, словно осуществленная мечта какого-то умалишенного крота. Подобные лабиринты есть на девяти мирах: пять в Сети, остальные, как и этот, на Окраине. Все одинаковы, все созданы в один и тот же период, и ни в одном не нашлось ни малейшего намека на их предназначение. О строителях Лабиринтов сложены легенды, но эти мифические существа не оставили после себя никаких следов, никаких предметов, которые позволили бы понять, как и чем они строили, и ни одна из существующих теорий не отвечает на главный вопрос: что заставило их вырыть эти грандиознейшие туннели, какие только видела галактика.
Все лабиринты пусты. Роботы-зонды изучили пробитые в камне коридоры на миллионы километров, но, кроме следов, естественно, эрозии, там ничего нет.
Здесь все было иначе.
В свете крестоформов передо мной открылось зрелище, сошедшее с полотен Иеронима Босха. Я смотрел, не отрываясь, на бесконечный коридор, бесконечный, но не пустой… о нет, не пустой.
Сначала мне показалось, что передо мной толпы живых людей, река голов, плеч, рук, протянувшаяся на много километров, насколько хватало глаз; какое-то шествие, в которое затесались странные машины одинакового ржаво-красного цвета. И только когда я шагнул вперед, навстречу плотной людской стене, я понял, что вижу трупы. Десятки, сотни тысяч человеческих трупов сгрудились в коридоре, и конца им не было; некоторые распростерлись на полу, другие распластались по стенам, но большинство было выдавлено на поверхность напором других трупов – так тесно сбились они на этой причудливой подземной дороге.
Через всю эту массу тел проходила тропа, словно проделанная какой-то чудовищной жаткой. Я двинулся по ней, прилагая все силы, чтобы не коснуться торчащих слева и справа рук и лодыжек.
Тела были человеческие, некоторые в одежде. Зоны медленного разложения в этом лишенном бактерий склепе превратили их в мумии. Кожа и плоть потемнели, расползлись, прорвались, как истлевшая марля, лишь слегка прикрывая кости. Волосы ссохлись в какие-то перья. Из провалившихся глазниц и раскрытых ртов глядела тьма. Одежда, которая когда-то сияла всеми цветами радуги; стала рыжевато-коричневой, серой или черной и рассыпалась в пыль от малейшего дуновения. Потерявшие первоначальную форму пластмассовые комки на запястьях и шеях, вероятно, были комлогами или их аналогами.
Огромные экипажи – должно быть что-то вроде ТМП – превратились в груды ржавчины. Нетвердыми шагами я прошел по узкой тропе метров сто, споткнулся и, чтобы не упасть на истлевшие останки, схватился за борт такой машины. Она моментально осела и буквально на глазах осыпалась прахом.
Один, без Вергилия, брел я по ужасной тропе, пробитой в толще разложившейся человеческой плоти, размышляя, зачем мне все это показывают и что все это значит. После бесконечно долгого странствия, после лавирования между сваленными штабелями тел я вышел на перекресток туннелей; все три коридора впереди были заполнены телами. Тропка ныряла в левый. Я пошел по ней дальше.
Спустя много часов – или дней? – я остановился и присел прямо на узкой полоске камня, бегущей сквозь этот океан ужаса. Если здесь, на маленьком отрезке туннеля десятки тысяч трупов, то во всем лабиринте Гипериона их должны быть миллиарды. Больше! Девять лабиринтных планет – склеп для триллионов.
Зачем мне показывали это запредельное Дахау человеческих душ? Недалеко от места, где я сидел, мертвый мужчина все еще загораживал мертвую женщину своей сгнившей до кости рукой. Из маленького свертка в ее руках торчали короткие черные пряди. Не выдержав, я отвернулся и заплакал.
Занимаясь археологией, мне приходилось видеть извлеченные из земли жертвы казней, пожаров, наводнений, извержений вулканов и землетрясений, и подобные сцены не были для меня чем-то новым; таково уж sine qua non истории. Но это зрелище терзало несравнимой ни с чем мукой. Может быть, за счет масштабов – ведь число мертвых исчислялось миллионами. Или из-за дьявольского свечения крестоформов, покрывавших стены туннелей как тысячи богохульств. А может, причиной был ветер, который монотонно и жутко выл в бесконечных каменных коридорах. Не знаю.
Моя жизнь, мое учение и страдания, маленькие победы и бесчисленные поражения привели меня сюда – за пределы веры и любви, за пределы бесхитростного, мильтонианского мятежа против Бога. У меня возникло ощущение, что трупы лежат здесь полмиллиона лет, не меньше, но люди, которыми они были когда-то, – из нашего времени или, еще страшнее, из будущего. Я закрыл лицо руками.
Ни один звук не предостерег меня, но что-то неуловимое шевельнулось – может, то было дуновение воздуха… Я поднял глаза и не более чем в двух метрах от себя увидел Шрайка. Не на тропе, а среди тел: скульптурное изображение архитектора.
Я поднялся на ноги. Нельзя сидеть или стоять на коленях перед этим чудовищем.
Шрайк двинулся ко мне, скорее скользя, чем шагая, – как по рельсам, без всякого трения. Кровавый свет заливал ртутный панцирь, на морде застыл всегдашний фантастический оскал – стальные сталактиты и сталагмиты.
Я не испытывал ненависти к чудовищу. Только печаль и огромную жалость – не к Шрайку, чем бы он ни был, – а к этим жертвам, не защищенным даже хрупкой оболочкой веры, в одиночку стоявшим некогда перед загробным ужасом, чьим воплощением и было существо с рубиновыми глазами.
Впервые оказавшись так близко к нему, я ощутил запах Шрайка – запах прогорклого масла, перегретых подшипников и запекшейся крови. Пламя в его глазах пульсировало в такт свечению крестоформов, которые то разгорались, то тускнели.
Я никогда не верил в сверхъестественную природу этого существа, в то, что оно является орудием добра или зла, считал его просто аномалией в непостижимых и, по-видимому, равнодушных к человечеству деяниях Вселенной – злой шуткой эволюции, не более. Самым жутким кошмаром Святого Тейяра. Но все же существом, подвластным законам природы, хоть и на свой чудовищный лад. Где бы и когда оно ни возникло.
Шрайк протянул ко мне руки. Четыре его запястья были окружены розетками из лезвий, превосходящих размерами мою ладонь, а из груди торчал длиннющий, не меньше полуметра, шип. Когда одна пара рук, острых как бритва, и упругих, как стальная пружина, взяла меня в кольцо, а другая скользнула между нами, я посмотрел чудовищу в глаза.
Пальцелезвия щелкнули. Я поморщился, но все же не отступил, когда они вонзились в мою грудь, наполнив ее холодным огнем. Так лазерные скальпели режут нервы.
Он попятился, держа в руке что-то красное, обагренное моей кровью. Я пошатнулся. Неужели чудовище сыграло со мной предсмертную шутку, и я, хлопая глазами, смотрю сейчас на собственное сердце, в то время как кровь покидает мозг, еще считающий себя живым?
Но это было не сердце. Шрайк держал крестоформ, который я носил на груди, мой крестоформ, проклятое хранилище моей не желающей умирать ДНК. Я снова качнулся, чуть не упал, дотронулся до груди и увидел, что пальцы в крови, но не артериальной, которая должна была брызнуть фонтаном после столь варварской операции. Рана заживала у меня на глазах. Я знал, что паразит пустил корни во все уголки моего тела. Знал, что ни один хирургический лазер не смог вырезать этот смертоносный плющ из тела отца Хойта, а значит, и моего. Но я чувствовал, как уходила зараза, как волокна в моем теле засыхали, оставляя после себя микроскопические тканевые рубцы.
На мне еще оставался крестоформ отца Хойта. Но это совсем другое дело. Когда я умру, из моей плоти восстанет Ленар Хойт, а дурных копий Поля Дюре, тупеющих и хиреющих с каждым новым искусственным воскрешением, больше не будет.
Шрайк даровал мне смерть, не убивая.
Чудовище швырнуло остывающий крестоформ в груду тел и взяло меня рукой за плечо, разрезав при этом три слоя ткани. Легчайшее прикосновение его скальпелей мгновенно высекло из бицепса струю крови.
Шрайк провел меня сквозь тела к стене. Я следовал за ним, стараясь не наступать на мертвых, но так как приходилось торопиться, чтобы не остаться без руки, это не всегда удавалось. От малейшего прикосновения тела рассыпались в прах. В провалившейся груди одного несчастного остался след моей ноги.
Часть стены внезапно очистилась от крестоформов. Я увидел что-то вроде ворот с энергетической завесой… Величиной и формой они отличались от стандартного портала, но характерное глухое жужжание ни с чем нельзя было спутать. Впрочем, будь там даже канализационный люк – лишь бы вырваться из этого склада смерти.
Шрайк толкнул меня вперед.

 

Невесомость. Лабиринт раздробленных переборок, путаница проводов, похожих на внутренности какого-то гигантского хищника, мигающие красные огни – на секунду мне показалось, что это крестоформы, но мгновение спустя я понял, что передо мной аварийная сигнализация гибнущего космического корабля. Затем я наткнулся на что-то, и с непривычки закувыркался в невесомости. Мимо, тоже кувыркаясь, проносились трупы – с разинутыми ртами, выпученными глазами, разорванными легкими, сопровождаемые облаками крови. Эти люди, видимо, погибли совсем недавно и временами даже казались живыми – когда их шевелили сквозняки или беспорядочные рывки разбитого корабля ВКС.
Да, корабля ВКС. Я видел мундиры на телах юношей, аббревиатуры военного жаргона на переборках и оторванных, крышках люков, бесполезные инструкции на абсолютно бесполезных аварийных рундуках со скафандрами и герметичными шарами-убежищами, которых так никто и не надул. Что бы ни разрушило этот корабль, беда грянула как гром среди ясного неба.
Шрайк появился рядом со мной.
Шрайк… в космосе! Вдали от Гипериона, свободный от оков темпоральных приливов! А корабли ВКС обычно оснащают автономными порталами!
Один как раз находился всего в пяти метрах от меня. К нему двигался труп молодого мужчины. Правая рука мертвеца погрузилась в непрозрачную энергозавесу, как бы пробуя температуру воды по ту сторону. Оттуда с усиливающимся визгом вырывался воздух. «Иди! Иди же!» – понукал я мертвеца, но разница давлений отнесла его от портала. Рука, к моему удивлению, оказалась неповрежденной, хотя лицо представляло собой наглядное пособие по анатомии.
Я повернулся к Шрайку и по инерции сделал лишние пол-оборота.
Шрайк подхватил меня, кромсая ножами кожу, и подтолкнул к порталу. Я не смог бы изменить траекторию, даже если бы захотел. Летя в жужжащий и шипящий портал, я успел вообразить все напасти, ожидающие меня на той стороне: вакуум, падение в пропасть, взрывная декомпрессия или – самое страшное – возвращение в лабиринт.
Вместо всего этого я упал с полуметровой высоты на мраморный пол, не более чем в двухстах метрах от места, где мы с вами беседуем, в личных покоях Папы Урбана XVI, который, как оказалось, скончался за три часа до того, как я вывалился из его личного портала. В Новом Ватикане этот портал называют «Папскими Дверьми». Я испытал наказание болью за то, что посмел удалиться от Гипериона, от родины крестоформа, но боль – моя старая союзница и больше не имеет надо мной власти.
Я отыскал Эдуарда. В доброте своей он выслушал мой рассказ. Такой исповеди не слышал и не произносил еще ни один иезуит. В доброте своей Эдуард поверил мне. Теперь вы все узнали. Такова моя история.

 

Гроза прошла. Мы сидели втроем, при свечах, под сводами собора Святого Петра. Несколько минут никто не решался произнести ни слова.
– Значит, Шрайк может оказаться в Сети, – выговорил я наконец.
Дюре посмотрел на меня.
– Да.
– Этот корабль находился, вероятно, в окрестностях Гипериона…
– По всей видимости.
– В таком случае мы можем вернуться туда. Через эти… «Папские Двери».
Монсеньор Эдуард вопросительно поднял брови.
– Вы действительно хотите этого, господин Северн?
Я замялся.
– Не знаю… Мне приходил в голову и такой план.
– Зачем? – негромко спросил монсеньор. – Ваш двойник-кибрид, личность которого несла Ламия Брон, нашел там только смерть.
Я потряс головой, словно прогоняя сумбур в мыслях.
– Но ведь я часть всего этого. Иначе я просто не знаю, какую роль мне играть – и где.
Поль Дюре невесело улыбнулся.
– Такое чувство испытываем все мы. Похоже на моралите о предопределении, сочиненное скверным драматургом. А куда подевалась свобода воли?
Монсеньор внимательно посмотрел на друга.
– Поль, паломники, все до одного, поставлены перед необходимостью делать выбор, который вы уже сделали. Пусть общий ход событий определяют высшие силы, но собственной судьбой по-прежнему распоряжаются сами люди.
Дюре вздохнул.
– Возможно, вы правы, Эдуард. Не знаю. Я очень устал.
– Если Уммон сказал правду, – вмешался я, – и третья ипостась этого человеческого божества бежала в наше время, то где она и кто она, по-вашему? В Сети больше ста миллиардов жителей.
Отец Дюре улыбнулся. Это была добрая улыбка, лишенная иронии.
– А вам не приходило в голову, что ею можете оказаться вы сами?
Я дернулся, как от пощечины.
– Чушь! Да ведь я не… не совсем человек. Мое сознание плавает где-то в матрице Техно-Центра, а тело реконструировано по обрывкам ДНК Джона Китса и биосформировано, как у андроидов. Даже воспоминания мои имплантированы. А моя так называемая кончина и мое «выздоровление» от туберкулеза разыграны на планете, созданной исключительно для этой цели.
Дюре все еще улыбался.
– И что из вышеперечисленного мешает вам быть воплощением Сопереживания?
– Я не чувствую себя частью какого-то там бога, – отрезал я. – Я ничего не помню, ничего не понимаю. И не знаю, что делать.
Монсеньор Эдуард дотронулся до моего запястья.
– Можем ли мы утверждать, что Христос всегда знал, как поступить дальше? Он знал, что придется сделать. Согласитесь, это далеко не одно и то же.
Я потер глаза.
– А я и этого не знаю.
Голос монсеньора звучал по-прежнему спокойно.
– Мне кажется, Поль имел в виду, что, если этот дух скрывается здесь, в нашем времени, он может и не догадываться о своей подлинной природе.
– Бред, – пробормотал я.
Дюре кивнул.
– Многие события, происшедшие на Гиперионе и вокруг него, кажутся бредом. И, по-видимому, бред этот заразен.
Я взглянул иезуиту в глаза.
– Вот вы были бы идеальным кандидатом на роль божества. Провели жизнь в молитвах и размышлениях, крупнейший ученый-археолог. Плюс ко всему претерпели распятие.
Улыбка сошла с лица Дюре.
– Вы сами слышите, что говорите? Разве это не сплошное богохульство? Я предал мою Церковь, мою науку, а теперь, исчезнув, моих товарищей по паломничеству. Христос мог потерять веру на несколько секунд. Но он не торговал ею на рынке в обмен на бирюльки эгоизма и любопытства.
– Хватит, – оборвал нас монсеньор. – Что толку в подобных разговорах? Поищите-ка кандидатов хотя бы в труппе, разыгрывающей нашу маленькую Мистерию о Страстях Господних. Секретарь Сената Мейна Гладстон, несущая на своих плечах бремя управления Гегемонией. Участники паломничества… Мартин Силен, который, как вы сами рассказывали, уже сейчас страдает на дереве Шрайка ради своих стихов. Ламия Брон, поставившая на карту все и все потерявшая ради любви. Господин Вайнтрауб, истерзанный дилеммой Авраама… и даже его дочь, вернувшаяся к младенческой невинности. Консул…
– Консул мне представляется скорее Иудой, чем Христом, – возразил я. – Он предал всех – и Гегемонию, и Бродяг. Те ведь тоже считали его своим союзником.
– Если исходить из того, что рассказывал Поль, – ответил монсеньор, – Консул не изменил своим убеждениям, и он остался верен памяти Сири. – Старик улыбнулся. – Кроме того, в нашей пьесе еще сто миллиардов действующих лиц. Бог не избрал в качестве своего орудия Ирода, или Понтия Пилата, или Цезаря Августа. Он выбрал безвестного сына безвестного плотника одной из самых захолустных провинций Римской империи.
Я встал и принялся расхаживать по старым плитам, поглядывая на алтарную светящуюся мозаику.
– Но что же делать нам? Отец Дюре, вы должны отправиться со мной и встретиться с Гладстон. Она знает о вашем паломничестве. Возможно, ваш рассказ поможет предотвратить кровопролитие, которое представляется сейчас просто неизбежным.
Дюре тоже поднялся. Скрестив руки на груди, он устремил глаза вверх, словно вопрошая тьму под куполом.
– Я собирался это сделать, – сказал он. – Но прежде мне нужно посетить Рощу Богов – переговорить с их эквивалентом Папы – Истинным Гласом Мирового Древа.
Я замер на месте.
– Рощу Богов? Она-то тут при чем?
– Полагаю, тамплиеры – ключ к какой-то недостающей части этой жуткой шарады. Вы утверждаете, что Хет Мастин умер. Может быть, Истинный Глас объяснит нам, зачем им понадобилось паломничество, то есть восстановит так и не рассказанную историю Мастина. Мы ведь не знаем, что привело его на Гиперион.
Я едва не подпрыгнул, пытаясь сдержать кипящий в душе гнев.
– Боже мой, Дюре! У нас нет ни секунды. Какой там рассказ! Осталось, – я проконсультировался со своим имплантом, – полтора часа, до того как Рой войдет в систему Рощи Богов. Когда начнется бойня, будет поздно!
– Возможно, – иезуит по-прежнему говорил тихо и неторопливо, – но сначала я побываю там. А потом буду говорить с Гладстон. Может статься, она санкционирует мое возвращение на Гиперион.
Мне показалось весьма сомнительным, чтобы Гладстон позволила столь ценному источнику информации вернуться в этот ад.
– Как бы там ни было, нам пора, – нетерпеливо сказал я, направляясь к выходу.
– Минутку, – остановил меня Дюре. – Вы говорили, что обладаете способностью видеть «сны» о паломниках во время бодрствования. Кажется, в состоянии транса. Так я вас понял?
– Ну, допустим.
– Что ж, господин Северн, вот и попробуйте увидеть их. Сейчас.
Я посмотрел на него в изумлении.
– Здесь?
Дюре указал на свой стул.
– Именно. Здесь и сейчас. Вы не представляете, как это важно для меня – узнать о судьбе моих товарищей. К тому же ваша информация может оказаться бесценной при встрече с Истинным Гласом и госпожой Гладстон.
Я покачал головой, опускаясь на предложенный мне стул.
– А если не получится?
– Тогда мы ничего не потеряем, – улыбнулся Дюре.
Я кивнул, прикрыл глаза и откинулся на неудобную спинку. Взгляды двух моих собеседников скрестились на моем лице. Тонкий запах ладана и дождя веял здесь, в громадном зале, и я вдыхал его, совершенно уверенный, что ничего не получится: страна моих снов находилась не так близко, чтобы я мог перенестись туда, просто прикрыв глаза.
И вдруг чувство, что за мной наблюдают, ослабло, запахи отдалились, а стены зала раздвинулись необозримо – я вернулся на Гиперион.
Назад: 3
Дальше: Глава тридцать пятая

Евгений
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (952) 275-09-77 Евгений.