ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
ЧТО ТАКОЕ СМЕРТЬ
В ридановском особняке идет тихая, размеренная жизнь. Многие лаборатории закрыты: сотрудники разъехались на отдых. Если бы не лай, визг, рычанье, периодически возникающие внизу, в «зверинце», и свидетельствующие о появлении там Тырсы, можно было бы подумать, что институт прекратил свое существование.
Но нет, жизнь идет, институт работает. Каждый день два лаборанта во главе с Мамашей входят в «теплицу», чтобы взять на анализ очередные пробы облученного мяса. Тут жарко и влажно. Плотно закрытые ящики разных размеров аккуратно расставлены на стеллажах. Некоторые из них вскрываются ежедневно, когда берутся пробы, и снова закрываются. Микробам предоставлена полная возможность поселиться на тушах, на отдельных кусках мяса.
И, тем не менее, мясо не разлагается.
Лаборанты берут пробы, уходят в свою лабораторию и к вечеру сдают все анализы Ридану. Распад белка в мясе равен нулю. А с тех пор, как ящики были помещены в этот тропический «морг», прошло уже около месяца!
Мамаша, который никогда до сих пор не вникал в научную суть институтских работ, на этот раз совершенно обескуражен. Мясо, обыкновенное сырое мясо, им же самим привезенное с бойни, лежит в этой жаре и не разлагается. Почему? С ним ничего не сделали. Поставили на минутку на конвейер и пропустили сквозь поле высокой частоты. Что же от этого может быть? Мамаша не в силах понять загадку. Он обращается к Ридану.
— Ну, хорошо, электрическое поле убило бактерии, которые сидели на мясе и в ящиках. Но мы снова их открываем. Почему бактерии больше не заводятся? Разве их мало в воздухе?
Ридан удивленно смотрит на него: Мамаша интересуется наукой!
— Что ж, не во всяком мясе бактерии «заводятся», — отвечает профессор.
— Эх… Хотел бы я посмотреть, какое такое бывает мясо, которое не испортится в теплом помещении через два дня.
— Как, а разве ваше мясо портится?
— Какое мое? — недоумевает Мамаша.
— Ваше собственное, вот это! — Ридан тычет пальцем в его круглый живот.
Мамаша начинает хохотать.
— Так ведь это живое!
Ридан наклоняется к уху Мамаши и, указывая в сторону «теплицы», тихо говорит:
— То мясо тоже почти живое…
Разговор на этом кончается, потому что Мамаша вдруг перестает смеяться, отскакивает от Ридана, как мячик, и потом быстро исчезает. Профессор шутит, конечно… Но… кто знает, что это за шутки! Он еще скажет, что эти мясные туши можно заставить бегать! К черту, лучше не лезть не в свое дело!
А Ридан принимает этот выпад Мамаши, как прообраз новых потрясений в ученом мире. «И тут, в процессе распада ткани, думает он, — микробы отступают на второй план. Из возбудителей процесса они становятся его показателями. Они именно „заводятся“, а не вызывают распад. Многим придется пересмотреть свои позиции…»
В квартире профессора царят строгий порядок, чистота, тишина; посетители бывают редко. Тетя Паша управляет этой тишиной, появляясь неслышно там, где нужно её присутствие, всегда вовремя, всегда точно. Вид у нее солидный, хозяйственный: она в своей стихии. Ридан блаженствует: никто и ничто не отвлекает его от работы. Он то исчезает в недрах института, то сидит у себя в кабинете, а появляясь в столовой, как всегда, шутит с тетей Пашей или заводит с ней беседы, искусно выведывая у нее тайны народной мудрости.
Со времени отъезда молодежи население особняка несколько изменилось. В первые дни Анатолий Ныркин приходил только по вечерам, на часы «эфирной вахты» Николая, и потом исчезал, как ни старался Ридан его удержать. Однако через некоторое время он освоился, стал приходить к чаю, потом оставался ужинать и даже ночевать, когда, увлекшись своими путешествиями в безбрежном мировом пространстве, он, как и Николай, забывал о времени и задерживался далеко за полночь.
Через полторы недели Анатолий Ныркин решил, наконец, последовать совету Ридана и переселился на время отсутствия Николая в его комнату.
* * *
Странно все-таки ведет себя профессор. Какие-то новые дела, которые трудно было бы назвать работой, появились у него в последнее время. Вот кончается «градуировка», животных уносят по местам, все приводится в порядок, сотрудники уходят. Ридан обедает. Теперь ему полагается отдыхать, такой порядок заведен издавна.
Но он снова идет в свою лабораторию и закрывает дверь на ключ.
Тут появилось кое-что новое. У самой стены от пола к потолку протянулся длинный вертикальный шток, похожий на обыкновенную водопроводную трубу. Приблизительно на уровне груди на штоке, как на оси, укреплено небольшое колесо-штурвал. Рядом, на полочке — компас с двумя стрелками; одна — обычная, магнитная, другая начерчена на стекле снаружи.
Ридан прежде всего направляется к столу, рассматривает лежащую там географическую карту, что-то определяет с помощью транспортира. Затем, внимательно смотря на компас, осторожно поворачивает штурвал.
Если бы кто-нибудь проследил дальнейший путь «водопроводной трубы» вверх, оказалось бы, что шток заканчивается высоко над крышей дома, и там, на конце его приспособлено нечто, очень напоминающее параболический отражатель старого тунгусовского генератора.
В дальнем углу стоит мягкое кожаное кресло. Никогда раньше его тут не было, оно стояло обычно в кабинете. Ридан выдвигает его из угла и ставит вплотную к «ГЧ». Потом открывает оболочку генератора, что-то с величайшей осторожностью переключает в нем, зажимает в клеммы какие-то провода, наконец, садится в кресло и надевает на голову странной формы сооружение, вроде колпака из проволочных колец и мелкой металлической сетки. Профессор откидывается назад, закрывает глаза. Правая рука, опираясь на широкую ручку кресла, протягивается к «ГЧ», и длинные пальцы профессора нажимают небольшой пружинный рычажок на панели генератора.
Так сидит профессор совершенно неподвижно десять, двадцать минут, иногда еще дольше. Похоже, что он спит. Наконец, наступает момент, когда рука его опускается безжизненно вниз и пальцы соскальзывают с выключателя, рычажок отскакивает наверх.
Ридан поднимается, довольно потирая руки. Это повторяется теперь каждый день.
Сегодня сеанс что-то затянулся. Ридан сидит перед «ГЧ» уже больше часа. Вначале он был спокоен, как всегда, но когда пальцы его выпустили рычажок, он не встал с кресла, а снова схватился за выключатель. Это движение повторилось еще и еще раз.
Теперь уже профессор ведет себя совсем необычно. Он весь подался вперед, тело его конвульсивно напрягается, вздрагивает, как будто во сне человек силится вскочить, броситься вперед. Дыхание учащается, лицо искажается гримасой, как от яркого света.
Глухой мучительный стон вдруг вырывается из его груди, рука поднимается вверх и падает на голову. Рычажок свободен. Медленно открываются веки, в глазах ужас, отчаяние… Ридан тяжело поднимается с кресла, шатаясь устремляется прочь из лаборатории и несколько минут мечется в волнении по кабинету из угла в угол, шепча в отчаянии:
— Что делать? Что делать?..
Понемногу он овладевает собой. На смену растерянности являются точные, быстрые, ридановские движения. На столе в пачке бумаг он отыскивает письмо, полученное вчера, пробегает его, находит нужное место. Потом берет трубку телефона.
— Авиабаза неотложной помощи? Говорит профессор Ридан… Да, да. Товарищ, нужно немедленно отправить самолет на Урал, в Свердловскую область. Есть машины?.. Хорошо. Сколько мест?.. Мало. Тогда нужно два самолета. И на поплавках! Посадочной площадки там нет. Садиться придется на реку Уфу, около Караиделя. Нет, врача не нужно, я полечу сам. Приготовьте ящик со льдом… Да, да, больной весь будет погружен в лед… Хорошо, минут через двадцать буду у вас.
Ридан кладет трубку и сейчас же снова поднимает ее.
— Междугородная? Соедините меня немедленно со Свердловском вне всякой очереди… Это говорит врач, профессор Ридан. Речь идет о спасении человеческой жизни. Номера не знаю, мне нужна радиостанция Свердловского лесного треста. Пожалуйста, мой телефон…
Через пять секунд профессор врывается в комнату Тунгусова. Ныркин, вздрогнув от неожиданности, оборачивается и сбрасывает наушники.
— Вот что, Анатолий Васильевич, — произносит Ридан тоном, каким еще никогда не говорил с Ныркиным. — Случилось большое несчастье… у них там… на Уфе. Кажется, Анка… утонула, Я сейчас лечу туда на самолете. Только что я заказал связь со Свердловском и дал ваш телефон. Сюда позвонят и соединят вас с радиостанцией Свердловского лесного треста. Заставьте эту радиостанцию немедленно связаться с Караидельским сплавным пунктом № 64 и передать на этот пункт радиограмму, которую я вам сейчас составлю… Дайте-ка бумаги.
Ридан присел к столу и написал текст.
— Вот. Кроме того, узнайте там позывные пункта — я думаю, что у них связь на коротких волнах, — и постарайтесь сами связаться и передать эту радиограмму по назначению.
Ныркин не успевает произнести ни звука. Едва Ридан кончил, раздается продолжительный телефонный звонок.
— Ну вот, уже, — говорит профессор, протягивая руку Ныркину. — Действуйте!
Снова он мчится к себе в кабинет, снова звонит по телефону.
— Славка, выводи скорей машину, едем…
— Гроза, Константин Александрович? — пытается догадаться шофер.
— Гроза, Славка, страшная гроза! Такой еще не было у нас. Ну, скорей, я уже выхожу.
Легкое пальто, географическая карта — это все, что Ридан захватывает с собой. Фигура тети Паши, решительная, настойчивая, вырастает перед ним.
— Константин Александрович, ты чего же это?
На секунду Ридан теряется: что сказать ей?
— Завтра утром наши приедут, тетя Паша, — говорит он мрачно. — Только… с Аней несчастье какое-то. Вот поеду к ним, выясню.
Через двадцать минут на ярко освещенном прожекторами аэродроме авиационной базы две стальные амфибии широко расставив короткие ноги, скользнули по бетонной дорожке и одна за другой взмыли в темную синеву звездного неба.
* * *
Ридан сидит один в кабине у окна и всем существом своим стремится вперед, на восток. Медленно, ах, как медленно идет самолет! Если смотреть вверх, в небо, становится невыносимо: кажется, что самолет стоит на месте. Только огни населенных мест, проплывающие внизу, говорят о скорости, с какой приближается Уфа.
Уфа! Что там сейчас? Настойчиво, против воли, воображение рисует картины, от которых мучительно трепещет сердце. Ридан физически старается подавить воображение, сжимаясь и вздрагивая всем телом. Это мало помогает. Тогда он мобилизует сомненье. Верно ли, так ли все это? Почему он так беспрекословно поверил этому дьявольскому генератору? Мало ли какие неизвестные еще атмосферные или космические причины могли инсценировать «некробиотическую вспышку». И затем вообще прервать излучение! Возможно, даже в самом аппарате, в усилителе, случилось что-нибудь непредвиденное, ведь так мало еще изучено все это…
Нет, нет! Были мысли, которые не могли принадлежать ему, профессору Ридану, даже во сне, если он просто заснул во время сеанса. И пусть генератор в этой роли несовершенен, пусть он — только первое, кустарное приближение какого-то будущего совершенства, — разве не его, Ридана, идеи, которым он отдал всю свою веру, знания, фантазию ученого, воплощены в этом аппарате и… подтверждены теперь так трагически?! Утешаться сомнениями может только тот, кто мало знает. Ах, Анка, Анка!
«Грош цена, — мысленно кричит Ридан, впиваясь пальцами в поручни сиденья, — грош цена всем моим идеям и знаниям, если вопреки им снова, второй раз в жизни, я теряю самое дорогое, что имею!»
Уже два часа длится полет. Короткая, всего четырехчасовая ночь на исходе. Через полчаса начнется рассвет. Тысяча двести километров лягут тогда между Риданом и Москвой. Будет река, лагерь, искаженные горем лица — и Анка…
Огненные россыпи внизу становятся реже и бледнее. Люди на земле погасили огоньки в своих жилищах. На небе тоже меркнут голубоватые алмазы предутренних звезд. Прямо перед самолетом постепенно обозначается неровная линия горизонта, и небо над ней начинает светлеть. Земля еще темна, но то и дело появляются на ней белесые пятнышки неба, отраженного в реках и озерах.
Река Уфа появляется внезапно справа, как след гигантского дождевого червя, пролезшего в ложбинах среди гор. Самолеты сворачивают круто и идут дальше, следуя извивам реки, покрытой жидким утренним туманом. Ридан всматривается вниз, следит за стрелкой часов. Время пути, рассчитанное летчиком, истекает. Еще минуты две-три…
Вот они!
Полосы дыма, смешивающиеся с туманом, красные огни костров на воде, на лодках указывают место и направление посадки. Ридан не смотрит на эти огни. Его взгляд устремлен на берег; он уже видит палатку, движущиеся фигуры людей у воды.
Больше ничего не видит там Ридан…
Тихое ущелье наполняется оглушительным рокотом моторов. Летчики делают круг, опускаются ниже, еще круг, третий, заходят снова, изучая трудное место посадки… Один самолет вдруг круто ныряет в узкое ложе реки, выходит на расширение и садится, разбрасывая волны лапами поплавков.
Ридан вскакивает в одну из подлетевших лодок, и через минуту выходит на берег. Наташа с разбегу бросается к нему на грудь. Федор и Николай молча приближаются к профессору. Какой-то человек со странно искаженным лицом, в котором Ридан с трудом узнает Виклинга, медленно, как побитый пес, отходит в сторону.
— Где? — коротко бросает Ридан.
Его ведут к роднику. Холодные струи, бьющие из-под земли, колышут складки парусины. Тело поднимают, открывают лицо… Друзья в молчании стоят вокруг, и вдруг безумная надежда на момент вспыхивает в сердце каждого. Чуда! Чуда! Горе порождает безумие хотя бы на миг. Вот сейчас Ридан взмахнет рукой, скажет какое-то властное слово… и все, что было до сих пор, окажется сном. Анна удивленно откроет глаза, встанет…
Ридан опускается на песок, протягивает руку в сторону и слегка машет кистью назад. «Отойдите. Оставьте нас», говорит этот жест. Голова Анны у него на руке; он склоняется над ней все ниже, ниже. Друзья отходят к палатке.
Губы профессора вздрагивают, кривятся; едкие отцовские слезы сбегают со щек и падают на дорогое мокрое лицо.
— Анка… Анка моя… — шепчет Ридан. Чуда нет.
Ридан оборачивается и кивком головы подзывает друзей.
— Зовите скорей санитаров, — говорит он твердо и, снова закрыв Анну парусиной, погружает ее в воду.
Несколько секунд он держит руку в роднике. Рука начинает коченеть.
— Хорошо, — шепчет он, поднимаясь, потом спрашивает Николая. — Давно она здесь?
— Часов с десяти вечера.
— Значит, до того прошло?..
— Около… двух часов, — с трудом припоминает Николай. Санитары на носилках уносят тело в лодку, переправляют к самолету, потом осторожно поднимают носилки и вдвигают их в люк, внутрь фюзеляжа. Там тело Анны перекладывают в цинковый холодильник, камеры которого наполнены льдом.
Ридан высовывается из окна кабины; лицо его серо, глубокие тени легли в глазных впадинах. Он выглядит почти так же, как те, кто встретил его здесь, в лагере. Но в голосе уже звучит власть человека, знающего, что надо делать.
— Николай Арсентьевич, — говорит он громко, склоняясь над лодкой, — поднимайтесь сюда, вы полетите со мной сейчас же. Остальные — за нами, на второй машине.
Самолет тяжело отрывается от воды и, медленно набирая высоту над руслом реки, исчезает за поворотом ущелья. Поднявшись над вершинами гор, он берет курс прямо на запад.
Николай сидит в удобном, мягком кресле и впервые начинает чувствовать невероятную усталость. Нервное напряжение, державшее его на ногах до последнего момента, падает. Ридан находит в аптечке самолета какое-то снадобье и дает Николаю выпить.
— Теперь откиньтесь назад, Николай Арсентьевич, вот так… и спите. Мне еще понадобится сегодня ваша помощь.
Слово «спите» действует магически. Николай засыпает почти мгновенно и уже не слышит последних слов профессора.
В пять часов сорок минут утра самолет опускается в Москве. Санитарная карета принимает холодильник прямо из самолета и мчится вслед за машиной Ридана на Ордынку.
Особняк спит. Тяжелый цинковый ящик поднимают наверх, ставят в просторной комнате «консерватора». Санитары уходят.
Через двадцать минут Николай, с трудом понимая, чего от него требует профессор, включает аноды своего «консерватора», проверяет настройку на «узел условий» и вслед за тем поднимает рубильник конвейера.
Тело Анны в чехле из тонкой прорезиненной ткани проплывает сквозь поток лучистой энергии…
Так началась одна из самых дерзких попыток человека низвергнуть законы природы, незыблемость которых освящена тысячелетиями.
Ридан стал другим. Он ушел в себя, был молчалив, на вопросы отвечал не сразу, видимо с трудом отвлекаясь от сложных, трудных мыслей. И горе, глубокое, гнетущее сквозило в каждом, так непривычно осторожном его движении.
Ни об Анне, ни о своих замыслах он не говорил ничего. Комната «консерватора» была закрыта для всех, кроме нескольких работников института, — их профессор часто вызывал к себе. Они молчали тоже. Было ясно, что Ридан не хочет, чтобы о его намерениях знали и говорили. И никто не спрашивал его об этом.
* * *
Федор, Наташа и Виклинг вернулись в тот же день, спустя три часа после приезда Ридана. Мрачное это было возвращение. Они молчали всю дорогу; говорить было не о чем.
Чуда не произошло. Сам Ридан плакал над телом дочери…
Легче других было Наташе. Горе ее превращалось в слезы и в них тонуло, ими в какой-то степени поглощалось.
Чувства Федора осложнялись гнетущим сознанием ответственности и вины. Он был инициатором путешествия, был руководителем, «капитаном», он должен был предотвратить возможность аварии! Он — виновник катастрофы и горя друзей, отца!..
Вернувшись к себе домой, Федор нашел повестку, приглашавшую его явиться в военный комиссариат. Такие вызовы случались и раньше. Обычно они кончались тем, что Федору задавали несколько вопросов — о месте работы, должности или адресе, и отпускали домой. Это именовалось таинственным словом «перерегистрация». Теперь время было другое. Тревожные слухи доносились от далеких рубежей — и на западе, и на востоке.
Федор схватился за повестку, как утопающий за спасательный круг. Он тотчас отправился в военкомат и обратился там к комиссару с просьбой назначить его на самый ответственный, самый неспокойный участок границы.
Через день он уехал на Дальний Восток, полный отчаянной решимости жертвовать собой, совершать подвиги… Наташа даже не решилась удерживать его.
Виклинг ушел с аэродрома не попрощавшись, не произнеся ни одного слова, и сел в первое попавшееся такси. Ни у Федора, ни у Наташи не хватило сил сказать ему что-нибудь ободряющее, хотя он, видимо, был по-прежнему на грани безумия.
Когда машина отошла подальше, Виклинг стал приходить в себя. Вяло опавшие плечи приподнялись, крутые складки, взбежавшие по лбу вверх от переносицы, разгладились. Легли на место скорбно сдвинутые брови. Грязными, выпачканными смолой руками он привел в порядок спутанные волосы, широко вздохнул. Потом быстро, как бы вспомнив нечто важное, сунул руку в боковой карман и вынул конверт. Письмо… листок, испещренный цифрами. Все в порядке. Конверт отправился снова в карман. Все в порядке… И преступления нет, ибо нет улик, нет даже подозрений. Единственный свидетель мертв. Бледные, зеленоватые пальцы, поднимающиеся к поверхности воды, вдруг снова — который раз уже! — возникли перед глазами… Виклинг передернул плечами и судорога страданья прошла по его лицу.
…Жизнь в ридановском доме нарушилась. По каким-то новым, хаотическим и противоречивым законам стали совершаться в ней все процессы, составляющие быт, поведение людей, их занятия.
Ридан вел себя так, точно он собрался уезжать и боится опоздать к отходящему поезду. Ему некогда прийти к завтраку или обеду. Он то и дело смотрит на часы. Ночью его поднимает будильник, и он уходит, полуодетый, в лабораторию.
Тырса целый день возит животных наверх, потом вниз. Мамаша эвакуирует одни комнаты, переоборудует другие, приводит новых людей, которые втаскивают в операционную какие-то тяжелые, крупные предметы — там что-то сооружается, слышатся удары молотка о металл…
Все это началось через час-полтора после возвращения профессора. Так прошли сутки, отсчитанные Риданом по минутам.
Николай понимал, что лихорадочная эта деятельность развертывается вокруг Анны, и сложные чувства возникали в его смятенной душе. Профессор молчал, он действовал. Два-три раза он обращался к Николаю за советом: в операционной спешно устанавливались новые электроприборы. Анна лежала теперь там.
Что это все значило? Если бы Ридан надеялся оживить, воскресить Анну, он должен был бы поделиться этой надеждой с Николаем, сообщить ему, по крайней мере о такой невероятной возможности. Но он молчит. И что-то не видно, чтобы какая-нибудь надежда пробивалась сквозь эту небывалую мрачность его. Значит нет такой возможности. Да и не может быть ее, конечно! Но тогда… Профессор решил воспользоваться телом собственной дочери для какого-то эксперимента?.. Какой же страшной, пустой душой нужно обладать, чтобы решиться на это!
Николай восставал против Ридана. Нет… Как бы ни были велики и важны научные задачи профессора, он не должен был приносить им в жертву Анну. Это — кощунство!
Омраченный горем мозг Николая уже не мог выпутаться из этих мыслей. Чем больше он думал, тем сильнее весь наливался гневом, возмущением.
Наконец, Николай не выдержал. Он решительно вышел из своей комнаты и стал искать профессора, чтобы поговорить с ним и, если придется, потребовать…
Поиски привели его в операционную. Случайно дверь оказалась открытой. Николай вошел и обмер.
Прямо перед ним в закрытом цилиндрическом футляре из какого-то прозрачного блестящего материала медленно поворачивалось тело Анны. Оно было похоже на призрак и как бы таяло на глазах, скрываясь за запотевшей от внутреннего холода поверхностью футляра. Цилиндр, укрепленный внутри большого металлического кольца, стоявшего вертикально, совершал одновременно два равномерных тихих движения: вокруг своей оси и в плоскости кольца, подобно стрелке гигантского компаса.
Николай застыл, не в состоянии оторвать взгляда от бесконечно любимого призрака. Фигура Ридана внезапно выросла перед ним.
— Я вам нужен, Николай Арсентьевич? — тихо спросил он, обнимая Николая за плечи и увлекая его за собой. — Все же лучше выйдем отсюда.
Они вышли в «свинцовую» комнату, и Николай резко высвободился из-под казавшейся ему тяжелой руки профессора.
— Я… хочу знать, что все это значит? — волнуясь, произнес Николай. — Мне кажется, я имею право…
Они стояли друг против друга, оба придавленные горем, но один — мудрый, сдержанный, другой — охваченный волнением, гневный. Нечто вроде сожаления пробежало по лицу Ридана. Он понял, что гнев Николая — первое попавшееся чувство, которому он инстинктивно отдается, чтобы заглушить в себе невыносимую боль.
— Да, вы имеете право: я знаю это даже лучше, чем вы сами… — ответил профессор.
Николай не обратил внимания на его слова.
— Это какой-нибудь эксперимент? — перебил он запальчиво. Ридан порывисто поднял голову, строго прищурив глаза, посмотрел на Николая, потом на часы.
— Минут десять мы можем побеседовать, Николай Арсентьевич. Идемте ко мне.
И он решительно направился в кабинет; там усадил Николая в кресло и несколько раз молча прошелся по ковру.
— Я понял, что вас волнует, — сказал он, наконец. — «Эксперименты над трупом собственной дочери»… «Кощунство, жестокость»… «Ученый-маньяк, потерявший человеческий облик!» Все это я хорошо знаю, Николай Арсентьевич, слишком хорошо. Теперь слушайте… Я был в ваших летах, когда лишился отца. Он умирал медленно, долго, несколько месяцев, от злого и упорного процесса в легких. С каждым днем в его организме становилось все меньше и меньше жизни, несмотря на то, что все делалось для его спасения: прекрасный уход, отдельная палата в лучшей больнице Москвы, наблюдение известного и очень уважаемого специалиста профессора Курнакова. Он смотрел отца почти каждый день, и все его указания выполнялись лечащими врачами с необычайной пунктуальностью. Я сам почти не выходил из больницы и следил за лечением. Сначала только следил. Потом мне сказали, что положение безнадежно…
Я еще не был тогда врачом, но широко интересовался медициной, ее новейшими открытиями, кое-что смыслил в ней и глубоко верил в неисчерпаемые возможности этой науки. Думаю и теперь, Николай Арсентьевич, что я был прав… Каким жалким показалось мне тогда все то «классическое» лечение, за которым люди, точно следуя букве учебника, скрывали отсутствие инициативы и свое полнейшее бессилие справиться с болезнью. И вот я бросился сам действовать. Я метался по столице, разыскивая среди медиков новаторов, передовых людей, изобретателей, людей, ищущих и находящих нечто новое, не всегда объяснимое с точки зрения канонов классической, «университетской» науки. Эти люди делали, так называемые «чудеса», то есть исцеляли больных, признанных безнадежными. Одни из них аккумулировали энергию солнечной радиации в химических реакциях веществ, которые потом вводили в организм больного, чтобы повысить его сопротивляемость разрушительному началу. Другие достигали этого воздействием радиоактивных минералов. Третьи практически доказывала справедливость идеи о влиянии нервных воздействий на больного. Я внимательно выслушивал их теоретические обоснования, собирал советы, приходил в больницу и требовал применения этих новых методов лечения, так как видел, что там врачи во главе с профессором уже сложили оружие перед неизбежным, с их точки зрения, концом. Мне отказывали. «Мы делаем все, что в таких случаях наука считает необходимым, — говорили они. — И мы не можем допустить в клинике применения недостаточно проверенных методов». «Но ведь ваши хорошо проверенные методы не помогают?!» — возмущался я. Между тем жизнь неуклонно замирала в совсем уже слабом теле отца. В отчаянии я продолжал настаивать. Наконец, у меня произошел решительный разговор с профессором Курнаковым — да будет проклято это имя, ставшее для меня синонимом казенщины, реакционности, ограниченности в медицине! «Что же, — вскричал он тоном благородного негодования, — неужели вы хотите, чтобы я начал экспериментировать над вашим умирающим отцом?!»
Я не нашелся, что ответить ему тогда… Отец умер. И только позднее я понял всю лживость этого «благородного» профессорского аргумента. Да, Николай Арсентьевич, именно экспериментировать должен был он, если бы действительно хотел спасти человека так, как этого хотел я, и, может быть, хотел бы он сам, если бы умирал его отец, а не мой…
Ридан замолк на несколько секунд, как бы с трудом освобождаясь от тяжести воспоминаний.
— В распоряжении медицины — колоссальный арсенал средств и методов. Врач, который опускает руки и признает положение пациента безнадежным потому, что он исчерпал какую-то программу лечения и не получил обычного в подобных случаях эффекта, — только плохой ремесленник. В медицине нет безнадежных случаев и нет универсальных готовых рецептов спасения, их надо искать, пробовать, подбирать. Время! Вот что обычно ограничивает наши возможности найти орудия борьбы, которые могут спасти человека. Так неужели вы думаете, что теперь, когда вы же сами дали мне возможность обуздать это время, я должен отказаться от эксперимента?!
Николай не сводил с Ридана глаз. Профессор говорил, как всегда, ясно, убедительно, и все же Николай не понимал… Если бы речь шла о болезни…
— Но ведь… Аня умерла, — пробормотал он, и какой-то маленький мускул затрепетал на его щеке.
Ридан опустил голову.
— Может быть, — ответил он тихо, — может быть… Не знаю… Я не уверен в этом. Смерть — сложный и довольно длительный процесс, он поражает разные органы постепенно и в разное время. Пусть прекратилось дыхание, пусть остановилось сердце — это еще не настоящая смерть, и если весь организм цел, достаточно перевести его временно на искусственное кровообращение, и он снова будет жить.
В науке раньше господствовало убеждение, что с первыми же обычными симптомами смерти — прекращением дыхания и кровообращения — мозг парализуется навсегда. Отсюда главным образом делали вывод, что смерть необратима. Потом возникло представление о так называемой «клинической смерти», обратимой, которая продолжается будто бы несколько десятков минут, после чего уже клетки мозга окончательно теряют способность жить. А знаете, что мне удалось доказать? Что центральная нервная система, то есть мозг, — самый крепкий, самый устойчивый орган из всех, что он хоть и прекращает свою работу в момент «смерти», но потенциально сохраняет способность функционировать дольше всех других органов. Он умирает последним. А каждый орган умирает по-настоящему только тогда, когда его ткань, его вещество, белки подверглись необратимому распаду. Теперь сообразите: мы обладаем «консерватором», прекращающим распад органического вещества; мы имеем «ГЧ», обладающий властью над мозгом… Что вы, Николай Арсентьевич?
Николай сидел, закрыв лицо руками, и из-под ладоней его быстрыми каплями сбегали слезы. Он и сам не мог бы сказать, что с ним. Это была буря чувств, смешавшихся в каком-то могучем вихре. Вновь вспыхнувшая надежда, захватывающие идеи Ридана, горькое раскаяние в чувстве гнева, которое привело его сюда, — все спуталось в этом живительном порыве. Николай прильнул к подсевшему к нему Ридану, сжал его руки своими мокрыми ладонями.
— Если бы вы знали… — только и мог он произнести.
— Я знаю, — ответил Ридан. — Знаю о вашей любви. Знаю нечто, о чем вы и не подозреваете… — Он взглянул на часы. — Успокойтесь, Николай Арсентьевич, но… не нужно слишком надеяться. Я сказал вам только о принципиальных возможностях. На практике еще много трудностей и неизвестных препятствий, которые почти нельзя предусмотреть.
— Значит, вы все-таки думаете…
— Я буду бороться, экс-пе-ри-мен-тировать, — с ожесточением перебил Ридан, — до тех пор, пока не увижу, что дальнейшие попытки бессмысленны. — Он снова посмотрел на часы. — Пора идти, там уже готовы анализы. Вот что, посидите тут минут десять, постарайтесь успокоиться как следует. Мне нужно еще поговорить с вами кое о чем.
Он пришел через полчаса. Николай крепко спал в мягком кресле. «Вот и прекрасно», — пробормотал Ридан и снова осторожно вышел. Его встретила Наташа с каким-то свертком в руках. Мучимая тоской, она, наконец, нашла себе занятие: нужно было разобрать и привести в порядок вещи, привезенные с Уфы. Первое, что попалось ей на глаза, был продолговатый сверток, обернутый, очевидно, наспех одной из простыней и основательно перевязанный веревкой. Он был подсунут под ремни палаточного тюка. Наташа тотчас вспомнила, что Федор просил ее передать сверток Николаю, как только тот немного успокоится.
— Николай у вас, Константин Александрович? — спросила она Ридана.
— Да, Натушка, он заснул там, ожидая меня. Пусть поспит, не стоит будить. А что?
— Вот это Федя просил передать ему.
— Что это?
— Не знаю.
Ридан взял сверток, пощупал его, осмотрел. Под веревкой оказался тщательно сложенный листок бумаги, на котором было написано: «Лично Николаю».
— Хорошо. Проснется — тогда.
Осторожно положив сверток на диван, Ридан плотно прикрыл дверь в кабинет и почти бегом направился в операционную.
Много острых моментов пришлось пережить профессору в этой комнате, много раз за последнее десятилетие тут решалась судьба людей, судьба его самого как ученого, его смелых идей и невероятных операций. Но никогда еще он не входил сюда с таким непреодолимым волненьем.
Хирург должен быть тверд. Он должен уметь подавлять в себе жалость, нерешительность, малейшую уступку в движении скальпеля от внезапного вскрика боли. Пациент, лежащий на операционном столе, полный теплоты и трепета, должен превратиться для него в препарат из анатомички. Ридан в совершенстве владел этой способностью. Но сейчас он чувствовал, что готов потерять ее. Синевато-белый труп, медленно вращающийся в прозрачном цилиндре, со всех сторон охваченный ремешками, лапками, растяжками, со вставленными внутрь зондами и резиновыми трубками, с торчащими всюду тампонами из ваты — труп этот продолжал быть для Ридана телом дочери. Причудливое оснащение, прильнувшее к этому телу, созданное и прилаженное самим Риданом, теперь пугало его, как морг пугает впервые входящего в него человека.
Два опытных ассистента непрерывно дежурили в операционной и вели наблюдения. Никто, кроме них и профессора, не входил туда.
Очередные анализы и наблюдения, фиксировавшиеся каждый час, были готовы, и Ридан углубился в их изучение. Признаков распада белков не было. Гигантский «компас» — система, поддерживавшая тело в непрерывном и сложном вращении, — оправдывал свою цель: кровь, которая у утопленников не свертывается, по-прежнему равномерно распределялась по всему телу. Не будь этого движения, кровь под влиянием собственной тяжести начала бы стекать вниз, переполняя и разрушая одни сосуды и оставляя другие. То же самое происходило бы и с другими жидкостями, наполняющими различные органы.
Розоватая пена в бронхах исчезла. Вода, задушившая Анну и плотно забившая альвеолы верхней части легких, заметно убыла. Через несколько часов, если не нарушится процесс рассасывания и извлечения воды через трахеи, можно будет считать подготовку законченной. Но в это время будут идти самые простые и самые страшные теперь физико-химические процессы: бесчисленные жидкие вещества внутри организма, тщательно разделенные природой специальными оболочками и перегородками, начнут проникать одно в другое, смешиваться. Это — осмос. Перегородки, уснувшие и инертные, потеряют бдительность и перестанут удерживать их. Органы станут наполняться чуждыми им соками и могут утратить способность работать. Как далеко может зайти этот процесс, трудно сказать и невозможно проследить.
Еще анализ. Анализ физиологического раствора, циркулирующего сейчас в пищеварительном тракте. В этой жидкости при первой промывке оказалось много крови. Очевидно, желудочный сок, накопившийся в желудке и кишечнике, начал разрушать их стенки, началось самопереваривание, появились изъязвления. Ридан пустил физиологический раствор, снабженный свертывающим кровь веществом, и теперь этот раствор убирал предательский сок, который у живого человека так тесно связан с появлением аппетита. Сейчас содержание крови в жидкости стало меньше. Очевидно, язвы заживали. Все же следовало немного усилить циркуляцию.
Ридан поделился своими соображениями с ассистентами, прибавил давление жидкости и вернулся в кабинет.
Николай уже не спал. Он держал в руках записку, которая была приложена к свертку, принесенному Наташей. Вид у Николая был ошеломленный: какое-то новое волнение владело им. Ридан сразу заметил это.
— Что случилось? — спросил он.
Николай протянул ему записку.
— Читайте!
Федор писал:
«Коля, дорогой мой! Когда мы собирали последние вещи на берегу, чтобы лететь за вами, меня потихоньку отозвал в кусты один из плотовщиков, помогавших нам. Оказалось, что это был тот самый парень, которого — помнишь? — ты вытащил из воды? Он достал из зарослей эти два куска нашего кормового весла, из-за поломки которого все произошло, и сказал, что подобрал их в том месте, где лодка погрузилась в воду. Верхняя часть весла была совсем цела и плавала на воде, прибитая течением к плоту. Он ее обрубил, чтобы удобнее было везти. А нижний обломок лопасти, как он говорил, оказался почему-то торчащим в щели между бревнами, и он с трудом вынул его оттуда. Не знаю, как это могло получиться. Не верить парню нет оснований, он, видимо, очень расположен ко всем нам, за исключением Альфреда, которого упоминает не иначе, как ругательски, не питая к нему ни малейшего сожаления, и которому очень настойчиво просил этих обломков не показывать и ничего о них не говорить. Ну, прощай, дорогой друг! Крепись, береги себя, Нату и К. А. Твой Федор».
— Та-ак, — довольно сказал Ридан. — Великолепно! Как это кстати!
Пока профессор читал, Николай развернул сверток и тщательно осмотрел обломки весла. Результаты осмотра, видимо, ошеломили его еще больше, чем содержание записки.
— Константин Александрович! — воскликнул он. — Весло не могло бы сломаться в этом месте об воду… Смотрите: излом проходит чуть ниже середины лопасти. Если бы дело обстояло так, как объяснил Виклинг…
— Дело обстояло не так, как объяснил Виклинг, — перебил его Ридан. — Слушайте, Николай Арсентьевич, мы имеем дело не с несчастным случаем, как вы думали до сих пор, а с преступлением.
— Преступлением?!
— Да, Виклинг утопил Анну нарочно. Я знал об этом тогда же. В тот же момент. Больше того, я знал еще раньше, часа за два, что может случиться несчастье.
— Позвольте… это невероятно, Константин Александрович! За два часа, даже за полтора часа перед тем Аня была в лесу, собирала грибы. И потом, кто мог вам сообщить?..
— Она сама. Лучше сказать — её мозг. «ГЧ», приспособленный вами для приема мозговых импульсов, оказался способным действовать не только в лабораторном масштабе. Это одно из величайших научных завоеваний нашего времени, Николай Арсентьевич! Но об этом после… — Ридан опять вынул часы. — Словом, «ГЧ» усилил и передал мне кое-какие эмоции Анки. Правда, эта передача была очень несовершенна. Но я каждый день пробовал ее ловить и, наконец, приспособился различать импульсы даже не слишком возбужденного мозга. Довольно ясно до меня доходили иногда — вы уж простите, но это только радовало меня, — ее порывы любви к вам.
— Ко мне?! Она… любила… меня?!
— Как, вы не знали этого?..
— Нет. — Николай готов был зарыдать.
— Держите себя в руках, — строго сказал Ридан, чтобы поправить нечаянную ошибку. — Наш разговор не кончен, а время мое уже истекает. Итак, наиболее ясные сигналы пошли в день катастрофы. Постараюсь передать вам вкратце то, что я уловил из представлений Анки, доносившихся до меня, как видения.
В момент особенно острых напряжений ее мозга эти представления достигали такой ясности и силы, что становились моими собственными. Я просто лишался своего сознания, видел, думал и чувствовал то, что видела, думала и чувствовала она. Потом импульсы слабели, начинали путаться с моими, периодически исчезали, получались провалы…
Не знаю, собирала ли она грибы, но часа за два до последнего сигнала, — возможно, это было в лесу, — она оказалась рядом с Виклингом и еще каким-то человеком и слушала их разговор, из которого можно было понять, что Виклинг — не тот, за кого он себя выдает. Тут фигурировали машины Гросса, шифрованная радиограмма.
Анна спряталась, скованная ужасом, и боялась шевельнуться. Тут провал, — может быть, она потеряла сознание. Через некоторое время я снова почувствовал вторжение ее эмоций. Она одна. Короткий порыв радости, торжество освобождения от опасности. Она устремляется к вам. Тут снова довольно продолжительный провал. И вот она опять с Виклингом, уже в лодке… Вспышка гнева, отвращения к нему… Потом внезапный испуг, падение в воду, ужас гибели, отчаянные усилия выбраться из-под плота и, наконец, вспышка некробиотического излучения — ужасный, ни с чем не сравнимый сигнал смерти… Вот вкратце то, что я узнал тогда. Из всего этого ясно, что Виклинг следил за вами и что-то замышлял со своим сообщником. Кстати, вы получили письмо от Ныркина, отправленное одновременно с моим письмом к Анке? Нет? Ну вот! Виклинг, очевидно, перехватил его. Анка узнала об этом, разоблачила его, и он, чтобы спасти свою шкуру, инсценировал несчастный случай.
Ридан молча подошел к своему столу, передвинул на нем какие-то предметы, стараясь отогнать тревожные воспоминания и загасить волненье.
— Подлец! — шептал Николай, — Ах, если бы я не был так слеп!
— Да, он маскировался искусно, — продолжал профессор. — Теперь, Николай Арсентьевич, нужно действовать. До сих пор я ничего не мог предпринять, у меня не было никаких улик. Представляете, что могло бы получиться, если бы я перед следственными органами обвинил Виклинга в убийстве и шпионстве только на основании сведений, доставленных мне импульсами мозга погибшей дочери? Вероятно, меня засадили бы в дом умалишенных. Теперь у нас есть улики. Обломки весла, доставленные этим замечательным парнем-плотовщиком, исчезновение письма…
— Есть еще улика, — вспомнил вдруг Николай. — Аня, уходя в лес, взяла с собой свой револьвер. Вернувшись, она не переодевалась, даже не заходила в палатку: Виклинг сразу увлек ее в лодку, и они отплыли. Потом… револьвера не оказалось в ее карманчике, который она специально для этого устроила на поясе, под платьем.
— Так, так… — подтвердил Ридан. — Перед падением в воду она готова была стрелять в Виклинга, это я хорошо помню, значит держала револьвер в руке. Улик достаточно. Действуйте, друг мой. Я не смогу этим заняться, да и вы лучше меня справитесь. Но заклинаю: будьте предельно осторожны, вы теперь понимаете, насколько враг опасен и коварен. Ведь это — война, не забывайте. Наташе ничего пока не говорите, пожалуй. Эти куски весла спрячьте, берегите, как зеницу ока. А Виклинга нужно взять так, чтобы никто об этом не мог догадаться в течение нескольких дней, пока не будет выловлена вся шайка. Тут я вам помогу, пожалуй. Он, конечно, придет ко мне, и, думаю, очень скоро, иначе его поведение стало бы подозрительным. Кроме того, моя радиограмма и все последующие манипуляции с Аней не могли не возбудить в нем некоторых опасений. Вот что… Свяжитесь, с кем полагается, и организуйте надежную группу людей, которые в любой момент по условному сигналу могут прибыть сюда, не возбуждая подозрений, хотя бы под видом наших сотрудников. А я беру на себя изолировать Виклинга здесь хоть на неделю, так что он сам с радостью на это согласится и даже предупредит своих сообщников, чтобы о нем не беспокоились. Таким образом будет выиграно время для следствия. Ну, иду… Начинайте сейчас же.
* * *
Предсказание Ридана сбылось скорее, чем он сам ожидал.
Едва Николай ушел из дому, в передней раздался робкий, нерешительный звонок. Открыла Наташа. Виклинг вошел молча, неуверенно ждал, пока она протянет ему руку, потом схватил эту руку с благодарностью.
— Здравствуйте, Наташа.
— Здравствуйте, Альфред.
Он посмотрел на знакомые вещи, разбросанные по всей передней, сел тут же на угол одного из ящиков, опустил голову на руки.
— Я не выдержал одиночества, Ната. И вот пришел… Скажите, когда будут хоронить?
— Не знаю.
— А где она?
— Не знаю… Где-то там. — Она кивнула в сторону института. — И никто ничего не знает, кроме Константина Александровича. Он что-то делает с ней… Очень занят, мы почти не видим его.
Виклинг поднял голову.
— Что можно делать теперь? — горестно произнес он. — Я пришел, чтобы поговорить с ним. Вы не можете сказать обо мне?
Наташа молча сняла трубку внутреннего телефона, нажала одну из кнопок на диске аппарата.
— Константин Александрович, пришел Альфред, хочет вас видеть… Хорошо. — Она положила трубку на место. — Он просит вас подождать, сейчас придет.
Прошло не менее получаса тягостного, ненужного разговора, прежде чем появился Ридан. С тем же выражением благодарности пожал Виклинг протянутую ему руку.
Они вошли в кабинет. Ридан прикрыл дверь, усадил Виклинга, глухо справился о самочувствии. Тот не ответил. Казалось, он не слышал вопроса; складки страдания вновь избороздили его лицо.
— Я не знаю, зачем пришел к вам, — сказал он. — Очень трудно переносить горе, мне — особенно, потому что я виновник того, что произошло. Вот… я хотел просить… Дайте мне возможность хоть как-нибудь искупить свою вину. Я готов…
— Погодите, Виклинг, — перебил Ридан. — Я понимаю ваше состояние и постараюсь облегчить его при одном условии: если все, что вы узнаете сейчас, останется тайной, абсолютной тайной для всех.
Виклинг посмотрел на профессора мутным взглядом.
— Это слишком легкие условия. Мне нужно испытание самое тяжелое, трудности, непреодолимые для…
— Простите, что перебиваю вас. Я очень тороплюсь, в моем распоряжении сейчас буквально считанные секунды. Трудности тоже будут. Но первое условие — тайна. Согласны?
— Конечно, Константин Александрович. Клянусь, что я сохраню тайну и выполню любые ваши условия!
— Хорошо. Слушайте! Я пытаюсь восстановить жизнь Анны. Думаю, что мне это удастся…
Виклинг вскочил. Скорбные складки вдруг сменились чертами ужаса на его лице.
— Это невозможно, — быстро прошептал он.
— Нет, это возможно. — Голос профессора звучал совершенно спокойно. — Но это трудная задача, и сразу разрешить ее вряд ли удастся. Потребуется довольно продолжительное время. Кроме того, мне нужна помощь преданных людей, не считающихся ни с временем, ни с затратой энергии, людей, на которых я мог бы положиться вполне и помощью которых мог бы воспользоваться в любую минуту дня или ночи. Николай Арсентьевич уже помогает мне, вы будете вторым. Если время позволяет вам…
— Я пользуюсь отпуском еще две недели. А если понадобится…
— Прекрасно, хватит пока. Итак, второе условие: по меньшей мере на неделю вы переселяетесь сюда. Никто не должен знать об этом. Всякое общение ваше с внешним миром прекращается. Почта, телефон перестают существовать для вас. Можете сообщить всем друзьям и знакомым, что вы уезжаете, скажем, в Ленинград по моему поручению. Вот. Если согласны, приходите завтра ровно в девять вечера… А теперь простите, я должен идти.
Виклинг схватил руку профессора обеими руками, с жаром потряс ее и с ошеломленным видом вылетел из кабинета. Ридан с минуту стоял у окна и наблюдал, как он зигзагами шел через палисадник, потом по улице, сохраняя все тот же вид человека, обескураженного и вконец поглощенного своими мыслями.
* * *
К вечеру отекшие легкие Анны сжались до нормы. Грудь, остановившаяся в спазматическом, непомерно широком вздохе, наконец, опустилась. Микрорентген показал, что бронхи и альвеолы теперь приняли почти правильную форму. Сухой воздух, вводимый по трубкам под очень слабым давлением, проникал все дальше и ускорял изгнание лишней влаги.
По расчету Ридана, через два часа можно будет приступить к последней, решающей операции.
Ридан сильно волновался. Через эти два часа или появится надежда на счастье, ни с чем не сравнимое, невероятное, или… будет удар — последний, самый жестокий, после которого уже не останется никакой надежды. Думая о возможности счастливого исхода, Ридан моментами готов был потерять самообладание. Мысли о крахе, наоборот, заставляли его сковывать ускользающие от воли чувства, превращать их энергию в работу. Ридан заметил и понял этот парадокс и уже старался не допускать расслабляющих мыслей о благополучном исходе.
Он думал о том, что еще надо сделать, чего нельзя упустить из виду. Он мысленно входил внутрь тела, вращавшегося в «компасе», осматривал, ощупывал каждый орган, проверял его цвет, консистенцию, его работоспособность. Иногда в каком-нибудь уголке этого сложного хозяйства возникала неясность. Тогда он звал на помощь Ивана Лукича или Викентия Сергеевича, с самого начала посвященных во все тайны происходящего. И вот они вместе разбирали по мельчайшим сдвигам, по неуловимым химическим реакциям ускользающий от ясного анализа участок, спорили, сообща устанавливали, как он должен вести себя сейчас.
Эти три человека и Николай, еще трепещущий при виде страшного сооружения Ридана, теперь почти не выходили из операционной, и никто, кроме них, не входил в нее.
В этот вечер совершенно новые, никому не знакомые люди пришли в дом, под руководством Мамаши заняли посты у всех входов и выходов в особняке.
Наступила ночь.
Последние минуты проходили в сосредоточенных, осторожных мыслях, в напряженной работе. Установили операционный стол. Вокруг него, как молчаливые свидетели, насторожились внимательные, чуткие приборы. Они были готовы уловить и зафиксировать каждое движение, вздох, биение пульса и теплоту, которые могут возникнуть в теле. Они могли услужливо подать в любой момент все, что понадобится организму: готовую кровь, кислород, лекарственные жидкости.
Боковая стена операционной оделась квадратным свинцовым листом. У противоположной стены Николай установил «ГЧ» на треноге.
В полночь были сделаны последние анализы. Ридан просмотрел их.
— Все в порядке, — сказал он, сдерживая волнение. — Начнем… Викентий Сергеевич, включайте подогревание крови в термостате.
Консервированная кровь в шестилитровом термостате была приготовлена на тот случай, если в сосудах тела окажутся сгустки свернувшейся крови. Они могли закупорить сердце, начавшее биться. План Ридана — избежать сложной операции рассечения груди — тогда срывался. В действие вступал второй план. Ридан на время выключает сердце. В этом случае во вскрытые артерии по трубкам хлынет согретая, уже насыщенная кислородом кровь из автожектора — изумительного прибора, который стоял тут же поодаль. Плод гениальной мысли советского ученого, этот прибор мог заменить человеку его собственное сердце и легкие на то время, пока хирург обнажит эти органы, устранит их пороки и снова включит в работу.
Ридан подошел к «компасу». Сбоку, на небольшом распределительном щитке, он повернул какие-то краники и сказал:
— Выключаю охлаждение и жидкость.
Цилиндр продолжал вращаться еще с минуту.
— Довольно, — сказал Ридан. — Прекратите вращение. Отнимите все шланги… провода… Снимаем цилиндр.
Люди в белых халатах взяли тяжелый футляр, быстро вынесли его в соседнюю комнату и осторожно положили на неподвижный конвейер «консерватора», прямо под его рефлектор. Николай стал к пульту.
— Консервирующие условия не нужны, — сказал ему Ридан. — Дайте слабую волну для нагревания тела, потом плавно повышайте мощность потока.
Красная линия на ленте термографа, регистрирующего температуру тела, быстро полезла вверх.
Поверхность цилиндра стала проясняться. Через три минуты термограф показал тридцать девять градусов.
По знаку Ридана Николай выключил генератор. Цилиндр снова внесли в операционную, сняли с него крышку.
Вспыхнувшая было надежда вновь померкла в душе Николая, когда он увидел близко перед собой это лицо с полуоткрытыми глазами, подернутыми мутной свинцовой дымкой. Это было странно похожее, но чужое лицо, не то, которое он так знал и любил. И он не нашел в этом лице ничего, обещавшего жизнь.
— Переносим на стол. Берем все четверо… Николай Арсентьевич, держите себя в руках, или я вас удалю отсюда.
Анну положили на стол, на толстый слой ваты, покрытый простыней.
Регистрационные приборы быстро протянули свои гибкие щупальцы к телу и как бы присосались к нему.
— Включите «ГЧ», Николай Арсентьевич, и проверьте. Так… Микрофоны, усилитель, репродукторы? Все, кажется, Иван Лукич?
— Все, — ответил хирург.
— Все, — тихо повторил Викентий Сергеевич.
— Пускайте кимограф. — Ридан подошел к «ГЧ» и стал настраивать его.
Широкая лента кимографа, между тем пришла в движение, и несколько тонких рычажков начали чертить на ней линии. Две из них сразу ожили: линия, фиксировавшая время в секундах, и линия температуры, которая медленно понижалась. Остальные рычажки должны были отмечать на ленте пульс, дыхание, давление крови. Они были неподвижны и оставляли за собой ровные горизонтальные линии.
Ридан медлил. Ему оставалось теперь сделать одно только маленькое движение: повернуть выключатель «ГЧ», настроенный на ту волну мозга, которая возбуждала деятельность сердца. Немало труда и изобретательности стоило профессору найти эту волну, и Симка едва не стал жертвой поисков. Ведь для того, чтобы проверить действие волны на мозг высшего млекопитающего, нужно было предварительно остановить его сердце. Впрочем, и сейчас еще Ридан не был вполне уверен, что волна найдена правильно: на человеке он еще не проверял ее.
И вот он стоял у генератора, касался пальцами рычажка выключателя… и не решался его нажать. Еще и еще раз он склонялся к видоискателю, проверяя, точно ли направится луч на голову и грудь Анны.
Наконец, усилием воли он подавил сомнения.
— Даю волну сердца, — сказал он глухо и нажал рычажок. Мертвая тишина разлилась в комнате. Было слышно лишь поскребывание тонких штифтиков по ленте кимографа, на которую все устремили взоры.
Прошла минута. Медленно протянулась другая. Линия сердца ползла по-прежнему ровно.
До боли в груди сдерживая дыхание, смотрел Николай на такое дорогое и уже совсем чужое лицо. Почему-то всплыло воспоминание о первом испытании «ГЧ», когда он ждал, направив луч на медный брусок, что медь перестанет быть медью… Еще мучительнее проползла третья минута.
Ридан резко нарушил неподвижность, пригнувшись к генератору, и все повернули к нему головы. Он прибавил мощность излучения, снова выпрямился и застыл, как изваянье.
Еще два минутных интервала протянулась мертвенно ровная линия сердца, и опять на столько же делений Ридан повернул регулятор мощности.
И вдруг рычажок сердца едва заметно дрогнул, и начал приподниматься… Осторожный шорох возник в репродукторе. Все вздрогнули от звенящего голоса Ридана:
— Началось сжатие!
Рычажок кимографа упал и снова замер: по ленте от него медленно отодвигалась одна неровная волна…
Опять томительное ожидание: что это было — первый удар с трудом пробуждающегося сердца или… Нет, это пробуждение! Вот опять поднялся рычажок, уже быстрее и выше, потом еще раз, еще… Напряжение застыло на лицах людей: они еще боялись поверить… Нет, это пробуждение! Все более ровные волны шли по ленте…
— Погодите, генератор еще не выключен, — проговорил Ридан, сам не веря своим сомнениям. Он громко щелкнул выключателем, а рычажок продолжал свои веселые взмахи вверх и вниз, вверх и вниз!
Сердце Анны начало биться!..
Вдруг громкий шипящий, булькающий шум, будто каскад воды, низвергающийся по скале, хлынул из репродуктора, и уже не нужно было следить за линиями кимографа, потому что все увидели, как шевельнулся блестящий кружок микрофона, прильнувший к груди Анны.
Первый короткий, трудный вздох…
— Сухой воздух! — почти крикнул Ридан, подскакивая к столу.
Но уже Викентий Сергеевич пригнул раструб респиратора на гибком штативе вплотную ко рту Анны. Больше двух минут прошло, прежде чем снова, второй раз тяжело поднялась грудь. Обезвоженный воздух быстро вбирал в себя избыточную влагу в легких и выносил ее наружу…
— Кислород, — сказал Ридан.
Анна дышала слабо и редко, но уже ровно.
Николай видел все, но страшное чувство недоверия ко всем этим признакам жизни, казавшимся ему искусственными, не покидало его. Да, сердце бьется, легкие дышат. Но значит ли это, что Анна живет? Вот она лежит перед ним, едва прикрытая краем простыни, из-под которой все еще выходят шланги и провода, неподвижная, с по-прежнему невидящими глазами… Где же жизнь? Настоящая, живая, а не эта лабораторная жизнь — с приборами, шлангами, проводами… Не рано ли радуется Ридан?
Медленно, стараясь не обращать на себя внимания, Николая вышел в соседнюю комнату, потом в коридор. Там сел на подоконник и закурил.
До него доносился торжествующий голос профессора, и он старался представить себе, что теперь делается в этой комнате, наполненной машинами, аппаратами, приборами. Это они, машины, заставляли тело дышать. Может быть, они же заставят его видеть, слышать, думать, смеяться… Что же это значит?
Вывода Николай сделать не мог. Он почувствовал снова усталость, голова отказывалась от всего сложного.
— Зрачок — два, товарищи! — звенело в операционной. — Кофеин в вену… Роговичный рефлекс!..
Николай вернулся.
Подойдя к столу, он вздрогнул и остановился. Что это? Уже не та Анна лежит перед ним, что-то изменилось. Ее грудь трепещет от наполняющих ее ударов сердца! Как порозовела кожа!
— Смотрите!
Ридан направил в глаз луч операционного рефлектора. Николай склонился к самому лицу Анны. Сквозь блещущую влагой роговицу, будто в улыбке, узился зрачок, и вокруг него играли золотые искорки…
— Живет! — вырвалось у Николая.
Радость вскипела в нем. Он бросился к Ридану, обхватил его медвежьими своими лапами…