Книга: Петр и Петр
Назад: Глава тридцать шестая
Дальше: Глава тридцать восьмая

Глава тридцать седьмая

Обвинитель и защитница

 

— Расскажите,— говорит председательствующий,— что вам известно по делу?
Никитушкин молчит. Мертвая тишина в зале. Председательствующий не торопит. Он сам здешний старожил, помнит Никитушкина чуть ли не с детства и знает про него много историй. Знает историю о том, как строился новый завод. Молодой инженер Никитушкин настаивал на коренных переделках проекта, принятого государственной комиссией. Сколько было шума в городе, как возмущались наглым мальчишкой почтенные, опытные инженеры. А наглый мальчишка, никому ничего не сказав, сел в поезд с одним портфелем и поехал в Москву. Все знают, что он пробился к Орджоникидзе, хотя никто не знает как. Вероятно, перед его убежденностью и упорством оказались бессильны секретари. Серго попросил его уложиться в десять минут. Они просидели до глубокой ночи. Серго сам его не отпускал. На следующий день комиссия, состоявшая из крупных ученых, выехала в Энск. Проект был пересмотрен. Серго хотел назначить Никитушкина главным инженером Никитушкин отказался. «Не созрел, товарищ Орджоникидзе,— сказал он,— разрешите поработать в цеху».
Панкратов помнит, как во время войны Никитушкин неделями не выходил с завода. Когда налаживалась штамповка танковых башен — дело в то время новое, не подтвержденное опытом,— сколько упорства, изобретательности, воли вложил в это Никитушкин. Когда дело пошло, он сутки проспал в кабинете директора на диване. Директор уж стал волноваться, вызвал врача. Врач сказал: «Пусть спит — сильное переутомление».
Еще год назад Панкратов видел Никитушкина на городском активе. Подумал тогда, что старику, наверное, семьдесят, а больше шестидесяти не дашь. Сейчас Никитушкину не дашь меньше восьмидесяти.
Панкратов задумался и пропустил первую фразу потерпевшего.
— Анна Тимофеевна,— говорит старик дрожащим голосом,— меня попросила выйти, в саду посидеть. Окно было открыто. Я слышал, они разговаривали, но о чем — не слышал. А когда Клятов работу кончил и уходил, мы с ним простились.
Старик говорит не очень разборчиво, но медленно. Секретарше не трудно его записывать. Теперь, когда она привыкла к его голосу, она разбирает каждое слово. В зале так тихо, будто, кроме Никитушкина, и нет никого.
Старик продолжает рассказ. Он переходит к страшной ночи седьмого сентября:
— Как раз часы пробили двенадцать. У нас часы с боем. Они точные. Мы их каждый день по радио проверяем. И вдруг звонок в дверь. Анна Тимофеевна говорит: наверное, телеграмма. Мы ждали от сына телеграмму о выезде. Ты, говорит, лежи, я открою. Надела халат и пошла. Вот (долгая пауза)… больше я ее (долгая пауза)… живой и не видел.
Бесконечно тянется пауза. Панкратов не торопит. У него у самого сжимается сердце от жалости к старику. Со скамей для публики видно, как вздрагивают у старика плечи. Он не может сдержаться. Сын подходит к нему, гладит его по плечу, что-то шепчет на ухо.
— Да, да, да,— говорит старик,— сейчас, сейчас.
Все-таки он еще долго молчит. Может быть, ему нужно дать капель? Панкратов хочет попросить солдата принести старику воды, но старик начинает говорить дальше, и голос его звучит размеренно и, как ни странно, спокойно:
— Ну, я услышал мужские голоса. Разные голоса. Думаю, странно, что телеграмму двое принесли. Потом будто бы голос Анны Тимофеевны, а слов не разбираю. Это она, наверное, испугалась и закричала. Я глуховат, сперва не понял. Я и не думал ничего такого. Все-таки надел халат. Решил пойти посмотреть. Тут резко так говорит мужской голос: «Дай ей, Петр, чтоб замолчала». И в сенях будто упало что-то. Я заторопился, вышел, смотрю: двое мужчин в сенях и Анна Тимофеевна лежит. Лица у мужчин платками завязаны. Ну, я к Анне Тимофеевне бросился. Смотрю, у нее на виске кровь и глаза закатились. Ну, я (опять долгая пауза)… посмотрел и вдруг понял: мертвая.
Сын стоит за спиной отца, поглаживает его по плечу. Старик справляется с собой.
— Я, наверное, сознание потерял. Я думаю, ненадолго, на минуту, на две. Потом, помню, сижу на полу рядом с Анной Тимофеевной. А этот монтер один почему-то. У него лицо платком завязано было, а теперь платка нет. Я увидел лицо, сразу вспомнил: он у нас электричество чинил. Монтер. Он наклонился, платок с пола поднял. Платок у него с лица на пол упал. Я пошевелился. Он платок завязывать не стал. Просто к лицу прижал и на меня смотрит. Я говорю: «Монтер». Он отвернулся и крикнул: «Давай скорей, Петр!» Я и по голосу тоже узнал. Его голос, монтера. А тут второй выбегает из комнаты, и в руке пачка денег. Я их накануне из сберкассы взял. Я уж давно в очереди на «Волгу» стоял. Мы с Анной Тимофеевной сыну хотели «Волгу» подарить. Вот эти деньги на столе и лежали. Я наутро условился с шофером. Он за мной должен был заехать, деньги отвезти. Моя очередь подошла…
Старик молчит. Вспоминает. Думает. Или борется со слезами.
В зале мертвая тишина.
— Что же было дальше? — мягко спрашивает Панкратов.
Никитушкин не полностью владеет собой. Самые важные для него воспоминания отвлекают его от связного рассказа. Вопрос Панкратова напоминает ему, что он еще не все рассказал.
— Дальше? — говорит он. И повторяет: — Дальше? Так вот, выбегает из комнаты второй. А я все смотрю на монтера и повторяю: «Монтер…» Тогда монтер говорит: «Успокой старика, Петр, узнал, понимаешь, меня, старый черт». Тогда этот, у которого деньги в руке, другой рукой взмахнул, а рука в желтой перчатке, и какая-то черная полоса пересекает пальцы.
— Может быть, кастет? — спрашивает Панкратов.
— Может быть,— соглашается старик. И вдруг оживляется:— Да, наверное, кастет. Теперь я думаю, что кастет. А тогда я подумать не успел. Помню только, мелькнула рука в желтой перчатке. Потом очень сильная боль. Потом я потерял сознание.
Старик замолкает. Воспоминания очень взволновали его. Сын поглаживает его по плечу. Панкратов спокойно ждет, как будто не замечает, что Никитушкин замолчал.
— Дальше,— продолжает старик,— я ничего не помню. Мне сказали, что сосед наш Серов вышел пройтись. У него бессонница бывает, и он, когда не спится, идет гулять. Видит, дверь открыта и свет горит, он заглянул. Ко мне подбежал, а потом кинулся людей будить. «Скорая помощь» приехала, милиция. Меня на носилки положили — и в машину. Тут я уж в себя пришел. Стал просить, чтоб меня с Анной Тимофеевной оставили, но мне сказали: нельзя. Вот. Это все.
Долгое молчание в зале. Хотя старик и кончил рассказ, все ждут, может, он еще скажет, может, вспомнит еще хоть какую-нибудь мелочь. Но старик молчит.
— Клятов, встаньте! — резко говорит Панкратов. И совершенно другим, мягким, даже ласковым голосом обращается к старику: — Товарищ Никитушкин, посмотрите, пожалуйста, на подсудимого Клятова и скажите: вы узнаете в нем того, кто ворвался в вашу квартиру и кого вы называете монтером?
Старик долго, внимательно смотрит на Клятова. У Клятова лицо спокойное, как будто ничего особенного не происходит.
— Да,— говорит старик,— узнаю, это он, монтер.
— Садитесь, Клятов,— говорит Панкратов.— Груздев, встаньте.
Поднимается Груздев. Он стоит опустив голову, не потому, что хочет скрыть свое лицо от Никитушкина, а потому, что не хочет встречаться взглядами с публикой, сидящей на скамьях.
— Поднимите голову, Груздев! — резко говорит Панкратов и опять ласково обращается к Никитушкину. — Посмотрите, пожалуйста, товарищ Никитушкин, на подсудимого Груздева, он вам не напоминает второго грабителя?
Никитушкин долго смотрит и отрицательно качает головой:
— Не могу сказать. У того ведь лицо было платком закрыто, а голоса его я не слышал. Так что нет, не могу сказать.
— Товарищ прокурор,— обращается Панкратов к Ладыгину,— у вас есть вопросы?
— Есть,— говорит Ладыгин и поворачивается к Никитушкину: — Скажите, пожалуйста, товарищ Никитушкин, Клятов был в перчатках, когда они ворвались в квартиру?
— Да,— кивает головой Никитушкин.— В черных перчатках.
— А второй грабитель был тоже в перчатках?
— Да,— говорит Никитушкин,— только в желтых.
— А в каком костюме был второй грабитель?
— В светлом, кажется. Так мне теперь кажется. Летний такой костюм.
— Такой, как сейчас на подсудимом Груздеве? Никитушкин всматривается в Петра.
— Как будто… Как будто нет. Я, впрочем, плохо помню. Я не могу сказать.
— Вы сказали сейчас, что второй преступник, тот, которого Клятов назвал Петром, был в светлом летнем костюме. Но на предварительном следствии вы показывали, что второй грабитель, Петр, был в темноватом костюме. Когда вы были точны, тогда или сейчас?
Никитушкин молчит, думает, наконец говорит, будто колеблясь:
— Мне трудно сказать. Тогда, вероятно, сознание было у меня затемненное. Теперь мне кажется, что он был в светлом костюме. В то время мне все виделось как в дурном сне. Я боюсь дать неправильные показания.
— В туфлях или ботинках был грабитель? — спрашивает Ладыгин.
— Этого я не помню. Кажется, даже не видел.
— Больше у меня нет вопросов,— говорит Ладыгин.
— Товарищи защитники? — спрашивает Панкратов.
— У меня нет,— качает головой Грозубинский.
— У меня есть,— говорит Гаврилов.— Скажите, товарищ Никитушкин, значит, Клятов называл второго грабителя Петром?
— Да,— говорит Никитушкин.
— Может быть, он говорил как-нибудь иначе? Петя, скажем, или еще как-нибудь. Вы точно помните, что он сказал: «Петр»?
— Точно помню,— говорит Никитушкин.
— У меня больше вопросов нет.
— Подсудимые, у вас есть вопросы?
Подсудимые по очереди встают и говорят, что у них вопросов нет.
— Спасибо, товарищ Никитушкин,— говорит Панкратов.
Сын отводит старика на скамью, усаживает его и сам садится рядом.
— Пригласите свидетельницу Груздеву,— говорит Панкратов.
Офицер выходит из зала, из коридора слышен его голос: «Свидетельница Груздева»,— и в зал входит Тоня.
— Подойдите, пожалуйста, сюда,— говорит Панкратов.
Тоня подходит к судейскому столу.
— Вы Антонина Ивановна Груздева? (Тоня кивает головой.) Вы вызваны свидетельницей по делу вашего мужа. Вы обязаны говорить всю правду, и только правду.
Не видно, чтоб Тоня волновалась, хотя, конечно, она волнуется.
— Кем вы приходитесь подсудимому Груздеву?
— Я его жена,— говорит Тоня.
— Когда вы поженились?
— Четыре года назад.
— Вы продолжаете жить вместе?
— Нет.
— Почему? (Тоня молчит.) Вы развелись с Груздевым?
— Нет,— говорит Тоня.
— Почему же вы не живете вместе?
— Он сам не захотел,— говорит Тоня.— Он совестился, что пьет. Иногда спьяну скандалы устраивал, ругался и очень потом совестился. И решил, что уйдет и вернется, когда возьмет себя в руки и пить перестанет.
— У вас есть дети?
— Сын.
— Сколько ему лет?
— Два года.
— Груздев давал вам деньги на содержание сына?
— Да, конечно, давал. Он в бухгалтерии заявление оставил. Мне половину его зарплаты переводили.
— До каких пор вам переводили деньги?
— Пока его не уволили.
— Сколько времени назад его уволили?
— Кажется, года полтора.
— Значит, вы получали деньги только первые полгода жизни ребенка?
— Да, первые полгода,— упавшим голосом отвечает Тоня.
— У представителя обвинения есть вопросы?
— Да, есть. Скажите, Груздева, вот вы говорите, что подсудимый Груздев много пил и спьяну устраивал скандалы. Часто он скандалил?
— Да нет, не так часто.— Тоня очень растеряна. Она упомянула о скандалах для того только, чтобы сказать, что не бросил ее Груздев, а просто совесть его замучила. А получается так, будто она пожаловалась суду, что Петя скандалил.
— Ну все-таки — каждый день?
— Ой нет, что вы!
— Через день?
— Да нет!
— Раз в неделю?
Тоня собралась с духом. Она как-то вытянулась вся и, кажется, даже как будто стала и ростом выше.
— Я хочу вот что сказать,— говорит она,— конечно, муж мой и пил сильно, и, бывало, скандалил, и, конечно, теперь уж он привык пить, и ему трудно отказаться от рюмочки. Но только он не оттого пил, что бездельник или бродяжка. Жизнь у него неудачно сложилась. От друзей он отстал: они вон какие, а он вон какой! В жизни ничего не добился. Перед женой ему совестно, что вот он какая-то вроде пустышка. И силы у него нет. А выпьет, захмелеет, и кажется ему, что он все ошибки жизни исправит, семью обеспечит, сына мужчиной вырастит. А протрезвеет и видит: еще больше нагрешил. Он очень совестливый человек, на редкость совестливый. Но только очень слабый. А к совести надо еще и силу иметь. А то что ж от совести без толку мучиться. Ни себе, ни другим не легче. А что он мне деньги не присылал, так разве мы не муж и жена? Мужу плохо — жена продержится. Жене плохо — муж поможет, вот как я понимаю.
Ладыгин так ошеломлен неожиданным взрывом сочувствия к Груздеву, что больше не задает вопросов. Свидетельница обвинения вдруг произнесла защитительную речь. Пусть эта речь ничего не доказывает. Она любящая жена и, значит, пристрастная свидетельница. Вероятно, ее показания необъективны. Впрочем, нет. Все сидящие в зале чувствуют — речь Тони доказала одно: не может такая женщина любить совсем плохого человека. Публика озадачена и начинает менять свое отношение к Груздеву. Мы с Юрой, сидя на последней скамейке, изнываем от желания сказать Тоне, что она молодец и умница. Если бы можно было в зале суда аплодировать, мы разразились бы громкими аплодисментами.
А судьи? Судьи сидят спокойные, и, что у них в душе, никто не знает.
Задает вопрос Гаврилов:
— Скажите, Груздева, муж вам когда-нибудь рассказывал про свои отношения со старыми своими друзьями, братиками, как они друг друга называли, и про то, что он единственный из них не попал в институт?
— Ой да нет же! — восклицает Тоня.— В том-то и дело, что никогда не рассказывал. Да если б я знала, что он им в письмах другую свою жизнь, придуманную, рассказывает, я бы его убедила им правду написать. А побоялся, я бы сама им написала. Как же можно — друзья же! Друзьям не стыдно признаться. И попросить помочь друзей можно. Это уж потом, когда Петя исчез, братики ко мне пришли и рассказали. Разве ж я знала, что у него такая заноза в душе сидит?…
У Гаврилова больше вопросов нет. Председательствующий просит Груздеву подойти к столу.
— Скажите, вам знакома эта зажигалка? — Он показывает ей знаменитую Петькину зажигалку.
Тоня долго молчит, она будто бы всматривается, будто бы старается вспомнить. Наконец слабым, неуверенным голосом говорит:
— Нет, не знаю.
И всем в зале ясно, что она врет. Святая эта ложь или не святая, но это все-таки ложь.
— Вы уверены, что не знаете? — спрашивает Панкратов.
И опять, после коротенькой паузы, она отвечает.
— Да, уверена.
— Оглашаются показания Антонины Груздевой,— говорит Панкратов,— данные на предварительном следствии. Лист дела семнадцать, оборот. «Зажигалку эту я хорошо знаю. Она принадлежит моему мужу, Петру Груздеву. Он мне рассказывал, что это подарок его друзей, живущих в городе С».
Бедная маленькая Тоня, не с твоей искренностью и прямотой лезть в несвойственную тебе область лжи и обмана. Говорила бы правду, как эта правда ни горька. А теперь вот попробовала соврать, и уже ничему сказанному раньше тобой не верит зал. Вполне теперь кажется вероятным, что и высокую совестливость своего мужа ты выдумала, желая, чтоб его оправдали. И весь созданный тобой образ слабого, но честного человека распадается на глазах. И снова все видят сидящего за барьером забулдыгу, скандалиста и, вероятно, преступника.
Ладыгин доволен. В сущности, показания Тони подтверждают обвинение. На задней скамейке мучаемся бессильным сочувствием мы с Юрой. Гаврилов кусает губы: так прекрасно показывала.
А судьи?
Судьи сидят неподвижно. Лица их ничего не выражают.
Идет судебное следствие, исследование личности подсудимых, исследование доказательств. К каким результатам оно приведет, пока неизвестно. Судебное следствие продолжается.
— Садитесь, Груздева,— говорит председательствующий.
— Я соврала,— говорит Тоня задыхаясь.— Я соврала, но только про зажигалку. Все остальное я правильно говорила.
— Садитесь, Груздева,— повторяет председательствующий, не повышая голоса.
Тоня идет к скамье свидетелей, и всем видно, что у нее покраснели глаза, что она с трудом сдерживается, чтоб не заплакать.
— Пригласите свидетеля Ковалева,— говорит председательствующий.
Офицер выходит в коридор, слышно, как он говорит — «Свидетель Ковалев!»
В зал входит Сережа, свидетель со стороны защиты. Судебное следствие продолжается.

 

Назад: Глава тридцать шестая
Дальше: Глава тридцать восьмая