Сидней
Июль 2000 г.
«Как все убого получилось», – думает Элли, замирая в кухне с подносом в руках. Оливки и миндаль, тонкие лепешки с выдержанной голландской гаудой. Элли огорчает не еда (с едой как раз все в порядке), а зрелище пяти человек, неловко стоящих на веранде. Формально они отмечают присуждение ей премии Женского совета по искусству и переиздание ее книги «Художницы голландского Золотого века». Две коллеги из Сиднейского университета, сестра Элли из Блю-Маунтинс, аспирант-искусствовед и подруга времен школы-пансиона. Три года в Сиднее, и это все, что она смогла наскрести. Они стоят с бокалами вина, обсуждают предстоящую Олимпиаду и смотрят на попугаев розелла в древесных кронах. По крайней мере вид тут замечательный.
Элли относит тарелку с едой гостям и говорит, что киш будет готов через несколько минут. Сама она не любит киш, но Кейт настояла и даже прочла по телефону рецепт их покойной матери.
Как она превратилась в женщину за шестьдесят, которая кормит кишем с ветчиной и сыром невольников своего званого ужина? Прием затеяла Кейт, но гостей звала Элли и теперь убеждена, что навязала им совершенно ненужное мероприятие. Час или два из своих выходных провести за рулем, добраться на пароме до Скотланд-Айленда, чтобы выпить каберне и повосхищаться видом с моей веранды и моими достижениями. Входя, она слышит, как Майкл, ее аспирант, пытается завязать разговор с Кейт, ее сестрой. Кейт – актуарий на пенсии и любительница бриджа. Все начинается и заканчивается вопросом: «Так вы тоже занимаетесь искусством?», потому что Кейт то ли не слышит Майкла, то ли пропускает его слова мимо ушей и уже начинает рассказывать одну из своих историй про розелл, которые как раз слетают с деревьев на поставленный для них лоток с птичьим кормом. Когда Элли закрывает стеклянную дверь, Майкл смотрит на гладь залива. Две дамы-искусствоведа колонизировали другой конец веранды, стоят спиной к виду, сложив руки на груди, и ведут умный разговор, а может, обсуждают последний факультетский скандал.
У нее порой мелькает мысль, что она купила этот дом с тайным намерением жить тут затворницей вдали от всех. Он стоит на сваях в песчаниковой лощине среди голубых эвкалиптов и высокого камыша, так что с веранды открывается вид на залив Питтуотер. Элли приобрела его три года назад, когда после развода уехала из Лондона и устроилась в Сиднейский университет. Все, включая риелтора, отговаривали ее от покупки. Он назвал Скотланд-Айленд уголком сиднейского рая, где недвижимость не продается. Однако Элли попросила составить себе расписание так, чтобы ездить в университет всего два раза в неделю; в эти дни она должна успеть на паром и от парома еще час добираться до кампуса. По большей части ей нравится жить одной. А сам дом – церковные своды и стеклянная стена с видом на залив – всегда поднимает ей настроение. Солнечным утром она любит стоять на веранде в халате и рассматривать в полевой бинокль берега и протоки, эстуарии и медно-красные мангровые ручьи, впадающие в залив. Прочный просторный дом и его непрактичное расположение ежедневно напоминают ей, что она свободна. Никому ничего не должна. И вот сейчас у нее на веранде точная имитация дружеского общения, только без дружбы и без настоящего общения.
Она снова направляется в кухню, и тут звонит телефонный аппарат на стене. Первая мысль Элли, что это завкафедрой с извинениями, но это оказывается Макс Калкинс, директор Художественной галереи Нового Южного Уэльса. Он в аэропорту, летит в Пекин. Хотя Элли – куратор выставки голландских художниц семнадцатого века, которая скоро открывается в его галерее, она не пригласила Макса на прием. Он искусствовед старой школы, специалист по средневековой Азии, до сих пор называющий себя ориенталистом, и носит щеголеватые серые костюмы в тонкую полоску. Элли представила его в одной комнате с Кейт и решила обойтись без такого столкновения миров.
Голос у Макса чуть запыхавшийся, и Элли вспоминает его нервическую привычку облизывать губы. Этим тиком размечены его лекции по искусству эпохи Мин.
– У меня скоро самолет, но я хотел поделиться хорошими новостями. Через старого коллегу в Метрополитен-музее мне удалось разыскать нынешнего владельца «На опушке леса». Я позвонил ему сегодня утром и попросил картину на выставку. Вот так просто, как будто такси заказывал.
У Элли перехватывает дыхание, как будто кто-то давит ей ребром ладони между лопаток. Она сглатывает. Киш в духовке подгорает – Элли чувствует запах, но не может двинуться.
– Замечательная новость, – говорит она наконец, но после чересчур долгой паузы и неправильным тоном. В мозгу полная пустота. На веранде ее старая однокашница взяла бинокль и разглядывает залив.
Месяц назад Элли узнала, что небольшое частное собрание в Нидерландах приобрело картину и готово предоставить ее для выставки. «На опушке леса» должна была прибыть на этой неделе. Это могло означать только одно: Марти де Гроот умер и либо его имущество ушло с торгов, либо вдова наконец решилась снять со стены прекрасное и зловещее фамильное сокровище. Целый месяц Элли жила с облегчением и благодарностью. Как Макс мог не посмотреть учетные документы к выставке и не увидеть, что голландцы везут им эту самую картину? Потом Элли вспоминает, как Макс выходит на кафедру без записок к лекции, или разгуливает в рубашке с оторванной пуговицей на манжете, или обращается к ней «Элла».
Макс говорит:
– Я немного рассказал ему про вас и про галерею, а потом он заявил, что со своей стороны все устроит сам. Американский филантроп, прошу любить и жаловать.
Элли отводит трубку ото рта и откашливается. Целую секунду она решительно настроена сказать Максу, что из двух полушарий в музей едут две картины с одинаковым названием. Можно назвать это обескураживающей путаницей. Но в итоге она задает вопрос:
– И кто этот щедрый джентльмен?
– Некий мистер Мартин де Гроот с Манхэттена.
Элли подсчитывает в уме: ему за восемьдесят, если это не наследник – полный тезка. Через стеклянную дверь ей видно, как поблескивает на солнце залив.
– Просил называть его Марти. Напористый тип, но широкая душа. Картина хранится у них в семье несколько веков. Удивительно.
От чада пригоревшего киша у Элли кружится голова. Макс что-то говорит, она не слышит за громким объявлением в аэропорту. Наконец его голос возвращается как бы сквозь треск помех:
– …завещана Метрополитен-музею. Они просто ждут, когда старичок помрет. Но вот что самое замечательное, Элли. Марти захотел во что бы то ни стало привезти картину лично. Прилетит к открытию выставки. Разве не чудесно?
У Элли перехватывает горло.
– Кстати, о полетах, – говорит Макс, – мне пора идти на посадку. Позвоню из Пекина.
Элли боится выдать себя голосом, поэтому бормочет: «До свиданья» – и вешает трубку. На несколько секунд пол кухни уходит из-под ног, словно в падающем лифте. «Я вновь накликала себе катастрофу», – думает она и тупо смотрит на старый дисковый телефон, как будто можно повернуть время вспять и отменить тот звонок. Это продолжается довольно долго, потому что с веранды вбегает Кейт.
– Ты безнадежна! – весело восклицает сестра. – Ушла за вином и застыла на месте, как пациент после лоботомии. Ой, а запах-то, как от пожара! Что ты сделала с бедненьким маминым кишем?
Элли, очнувшись, открывает дверцу духовки. Киш обуглился и дымится. Кейт отодвигает ее локтем, надевает кухонные рукавицы, вытаскивает киш из духовки.
– Умеешь ты очаровать гостей, – говорит Кейт и распахивает окно, чтобы выпустить дым. – Ничего страшного, – добавляет она, направляясь к холодильнику. – Я видела у тебя копченую семгу, ее и подадим.
И только вытащив из холодильника пакет с рыбой, сестра оборачивается и замечает серое лицо Элли.
– Что с тобой? Тебе плохо?
– У меня ужасная мигрень. Я почти ничего не вижу.
Кейт с нежной сестринской заботой трогает ей лоб, будто проверяет, нет ли температуры. Все детство они досадовали на мать с ее бесконечными мигренями, потом, в пору полового созревания, головные боли начались у Элли, и к ней Кейт относилась совсем иначе – занавешивала окна их общей спальни старыми одеялами, делала сестре холодные компрессы и приносила ей чай.
– Ляг, я принесу тебе лекарство. С гостями сама управлюсь и спроважу их домой на четырехчасовом пароме.
Элли сама напугана паникой, жгущей ей грудь, руки, лицо. Это что-то царапающее, электрическое, много хуже, чем подступающая аура мигрени. Она кивает и говорит:
– Ты всегда обо мне заботилась, Кейт. Как жаль, что я провела почти всю жизнь вдали от тебя.
Кейт целует ее в щеку и строго указывает в глубину дома.
Элли идет в спальню и закрывает за собой дверь. Садится на кровать, смотрит в окно, скрытая от гостей на веранде. Десяток яхт под наполненными свежим ветром спинакерами скользят к Палм-Бич. Мозг как будто противится стоящей перед ним загадке, и Элли ловит себя на мыслях об отце. Она думает о нем всякий раз, когда траулеры возвращаются после ночного лова или парусник в заливе останавливает ее взгляд. Отец умер еще до того, как Элли исполнилось сорок, но и сейчас стук тросов о металлическую мачту, особенно по ночам, воскрешает его в памяти. Вот он там, спит на своем восемнадцатифутовом кече, чтобы жена и дочери не приставали. Из их дома в Балмейне открывался вид на доки; она помнит отцовское суденышко между темными силуэтами военных и грузовых кораблей. Ночь гудела рокотом генераторов, и Элли всегда гадала, как он спит в таком шуме. Видимо, этот грохот был много лучше девчачьих ссор и жены, зовущей его во сне.
Трудно поверить, что обе картины существовали одновременно почти полвека – планета и спутник на ее орбите. За эти годы были найдены еще несколько картин Сары де Вос, подлинность одной из них установила сама Элли, но «На опушке леса» оставалась главным шедевром. Частный музей в Лейдене согласился предоставить для выставки не только это полотно, но и пейзаж де Вос, которого Элли еще не видела. Может, тоже фальшивка? Слушая, как Кейт отвлекает гостей шутками и копченой семгой, Элли вспоминает конец пятидесятых в Нью-Йорке. Паническое бегство, затем – решительный рывок для возвращения на путь праведный. После успешной защиты и нескольких опубликованных статей ее взяли преподавателем в Лондонский университетский колледж. В тридцать с небольшим она уже получила профессорское место в штате, вырвавшись из мира нью-йоркских подпольных арт-дилеров, «курьеров» и «организаторов», словно из горящего дома, радуясь и почти не веря, что счастливо отделалась.
Как именно картина вернулась к владельцу, Элли не знала, но в конце 1958-го у Габриеля точно были и копия, и оригинал. В декабре того года Марти де Гроот обратился к общественности – или к ворам и фальсификаторам – как миллионер к похитителям своего ребенка. Он опубликовал в воскресном выпуске «Таймс» призыв на целую полосу и предложил награду в семьдесят пять тысяч долларов. Картина тогда больше и не стоила. Когда появилось объявление, Элли была уже в Европе, и оно попалось ей на глаза только через несколько месяцев. Поскольку картина на выставках или аукционах не появлялась, Элли заключила, что копия либо уничтожена, либо хранится как память где-нибудь в чулане у де Гроотов. Теперь, глядя, как поворачивают яхты в заливе, она рассматривает и другие возможности, разбирая их, словно части сложного уравнения.
В одной версии Габриель в мятом бежевом костюме бежит из Америки с выкупом за картину, чтобы провести остаток дней в Марокко или Бразилии. В другой он отбывает срок на Рикерс-Айленд, затем его с позором выдворяют из страны, и он преподает основы мировой художественной культуры пенсионерам на вечерних курсах. Долгие годы после того случая Элли была слишком занята выстраиванием своей новой жизни, так что в фантазиях о судьбе Габриеля подсознательно упустила вполне очевидный и элегантный вариант: он возвращает Марти де Грооту картину, получает деньги, а фальшивку оставляет у себя. Теперь, сорок два года спустя, он оказывается на мели. В расчете на то, что Марти де Гроот умер и скандал давно забыт, он продает копию маленькому частному музею в Лейдене. В этом есть дерзость и простота математической истины. И если все и впрямь так, нельзя не восхититься расчетливой выдержкой Габриеля, приберегавшего картину столько времени.
До среды, когда у нее занятия и должен прибыть сопровождающий с картинами из лейденского музея, Элли не покидает остров. У нее стойкое чувство, что любые следующие действия станут началом конца. Она почти не ест, пьет слишком много вина, засыпает в шезлонге на веранде. Сны как будто украдены из фильма Феллини – много тикающих часов, заброшенных зданий, загадочных незнакомцев, покосившихся дверей. Ее постоянно преследует рев садящихся самолетов.
Как-то утром она просыпается в панике и решает написать Максу электронное письмо. И зачем только она сказала ему по телефону: «Замечательная новость»? Он скоро увидит документы – не говоря уже о картинах – и задумается, отчего она не предупредила его сразу.
Дорогой Макс!
Надеюсь, конференция в Китае проходит успешно. Должна признаться, что, когда вы звонили, голова у меня была занята немного другим – пришли гости, и я не смогла сразу вникнуть в ваши слова. Так или иначе, похоже, что на выставку к нам везут одну и ту же де Вос в двух экземплярах. Нью-йоркскую картину и дубликат. Не понимаю, как такое могло получиться, но я докопаюсь до сути. Возможно, ошибка атрибуции в Лейдене. Кстати, по утверждению лейденцев, у них есть еще пейзаж де Вос. Так что увидим. В любом случае сообщите мне, если хотите принять меры.
Всего наилучшего!
Элли
Нажав кнопку «Отправить», она задумывается, не слишком ли холодно и расчетливо звучат слова «принять меры». Ждет, что будет дальше. Макс так и не отвечает, но к вечеру приходят мейлы от других хранителей. Они все уже в курсе. У Мэнди, регистратора музейного фонда, в теме письма стоит: «Одна и та же картина дважды». Само письмо такое: «Думаю, Макс хочет соблюдать максимальную осторожность, чтобы слухи о подделке не просочились до открытия выставки. Ему на следующий год уходить на пенсию, так что он не хочет скандала. Нам строго приказано никому из владельцев ничего не говорить. Макс обещает все разрулить лично, когда вернется из Китая».
Элли выгадала себе какое-то время и отыграла назад неудачные слова про замечательную новость, однако теперь ее преследует мысль, что Марти де Гроот вот-вот пересечет линию смены дат. Она пытается вообразить самые страшные газетные заголовки в случае ее разоблачения. В общенациональных газетах это может быть что-нибудь вроде: «Феминистка начала подъем на искусствоведческий Олимп с подделки». Местный таблоид, «Дейли телеграф», ограничится чем-нибудь более простым, например: «Арт-гуру поймали за руку».
Ей видится, как федеральные полицейские входят на ее лекцию по Франсу Хальсу. Ждут в задних рядах, пока она не закончит, вежливо выводят из аудитории без наручников. Или ее вызывают на встречу с деканом, в кабинете у которого сидит детектив в штатском. Элли представляет, как включает в ночи модем, заходит на сайты юридических услуг, ищет международные договоры по экстрадиции, судебные решения по делам о подделке картин. Уголовного преследования, скорее всего, можно не опасаться, но от одной мысли о приезде Марти де Гроота у нее все внутри обрывается.
Угроза разоблачения заставляет вспомнить всю прошлую жизнь, отыскать там признаки испорченности в более широком смысле. Была ли она мошенницей по призванию? Элли припоминает мелкие грешки, как будто они могут вывести на что-то более фундаментальное. Неотвеченные электронные письма, талантливые студенты, которым она могла бы уделить больше внимания, опубликованные обзоры, которым явно недоставало беспристрастности. Она ищет след аморальных поступков, который начинался бы от подделки или даже еще раньше, от магазинных краж во время учебы в пансионе. Но след обрывается после 1957 года. Истина в том, что с тех пор она была дисциплинированным и скрупулезным ученым. Память о том, как она за деньги написала копию картины, преследовала ее всю жизнь; сознание, что она чудом вышла сухой из воды, ощущалось примерно как вина выжившего. И эту вину Элли постоянно пыталась загладить. Ее бывший муж Себастьян, арт-дилер, мягко подшучивал над ней на домашних приемах, говоря, что за двадцать лет она ни разу не превысила скорость, не перешла улицу на красный свет, не смухлевала при уплате налогов. «Что сталось с генами твоих предков-каторжников?» – поддразнивал он, а она кротко улыбалась и вспоминала, как в молодости оказалась пособницей в краже эпохального полотна.
Ища в себе признаки испорченной натуры, Элли натыкается на нечто неожиданное. На периферии ее размеренной жизни, в центре ее скудного общения, лежит пугающее одиночество. Давно, еще с Англии. До сего дня Элли считала это одиночество освобождением. После лекций она задерживалась в городе, шла смотреть иностранный фильм и ела попкорн в полупустом зале во время дневного сеанса, не боясь наткнуться на бывшего возлюбленного или подругу, с которой рассталась давным-давно. До нынешнего воскресенья она была убеждена, что это и есть свобода. Теперь думает, как же горько и бедно такое существование.
Потом вспоминает, как в последние три года совершала одинокие экскурсии по местам своего детства. Беспечная туристка в родном краю, где теснятся призраки прошлого. Как это объяснить? Паб в Балмейне, где просиживал целые вечера отец, родительский дом над доками. Весь первый год она бродила по городу, словно охваченная ностальгией. Элли не может объяснить себе, зачем раз десять пересекла залив, повторяя маршрут отцовского парома от Манли до зоопарка Таронга. А ведь отец практически ее не замечал. Один-единственный раз, когда он взял Элли в рубку «Саут Стейна», ее страшно укачало; всю дорогу она судорожно стискивала альбом для набросков. Это было до монахинь и священников, до переходного возраста с его проблемами. Летом залив вонял водорослями и йодом. Элли еле-еле дождалась, когда паром подойдет к берегу. Она быстренько купнулась на огороженном буйками пляже возле паромной пристани, пробежалась по акульему аквариуму и пирсу с аттракционами. Деньги Элли стащила из маминого прикроватного столика (получается, плохой она была уже тогда) и намеревалась развлечься на полную катушку. Через полчаса она, запыхавшаяся от страха, выскочила из «Комнаты ужасов» и побежала к отцовскому парому, чтобы успеть ко времени отправления. «Саут Стейн» только что отчалил. Элли стояла на пристани в мокром купальнике и смотрела на белый след за его кормой. Назад он пришел только через два часа. Все это время Элли терпеливо ждала, глядя, как мальчишки ныряют за монетками с исполинских деревянных пилонов. Отец ни слова ей не сказал, но она усвоила, что миру – и отцу – нет дела до ее поступков и желаний. Часы не перестают идти оттого, что тебе приглянулась какая-то забава. Больше отец ее с собой не приглашал.
Все это проплывает перед ней – другой город, другое время. Та жизнь ушла, но тогда все началось, софиты зажглись, занавес поднялся. Корни Элли-фальсификаторши где-то там, но где именно? Старый дом с его курносой верандой и шаткими оконными рамами снесли, теперь на его месте многоэтажная кирпичная коробка, и о прошлом зримо напоминают лишь бурно цветущая жакаранда и банановое дерево. Все изменилось, но Элли пришла сюда искать угрюмую девочку-подростка, от которой пахло ацетоном. Она понимает, что прошлое для нее живее настоящего, и от этой мысли накатывает удушье. Приглашение стать куратором выставки в Художественной галерее Нового Южного Уэльса должно было стать шагом вперед, началом расширения круга ее друзей и знакомых, возвращением в ряды живых. Вместо этого она вернулась к руинам прошлого.
В среду днем (Элли только что прочитала лекцию о Юдит Лейстер) ей звонят из галереи – сообщить, что курьер с двумя картинами из Лейдена уже в сиднейском аэропорту. Она прикидывает: упаковочные ящики откроют и ее подделку аккуратно извлекут примерно через сутки. За последние месяцы, когда помаленьку начали прибывать картины для выставки, протокол отработали и усовершенствовали. Регистратор фонда на музейном микроавтобусе с охранниками встречает курьера в аэропорту, ящики доставляют в галерею и принимают на хранение, сопровождающего отвозят в гостиницу. Дальше картинам нужно время согреться до комнатной температуры после долгого пребывания в трюме самолета, так что для вскрытия ящиков все встречаются уже на следующий день. Элли говорит сотруднице, что будет в галерее в ближайшее время. Обычно она приезжает только к вскрытию ящиков. Сопровождают картины, как правило, научные сотрудники или хранители, они измучены перелетом и сменой часовых поясов, так что торопятся подписать бесчисленные документы и отдохнуть впервые за несколько дней. Однако именно они следят за упаковкой экспонатов у себя в музее, так что знают о картинах больше других. Элли хочет лично выяснить, что знает голландский сопровождающий.
Чаще всего она оставляет машину на университетской стоянке, едет на электричке до станции «Сент-Джеймс», а оттуда до галереи идет пешком, но сегодня почти бегом направляется к Кинг-стрит ловить такси. Улицы стеклянисто блестят после ливня, в воздухе пахнет железом. Дожидаясь едущего в нужную сторону такси, Элли напоминает себе примечать свет, розоватый оттенок западного неба. Она всегда учила студентов примечать свет, но в последние три дня не видит ничего вокруг. Наконец появляется такси, Элли останавливает его и садится. В газетах что-то пишут о готовности к Олимпиаде, и водитель произносит монолог о том, что город застигли со спущенными штанами. Элли смотрит в окно и видит обшарпанность Кливленд-стрит: ажурные металлические балкончики похожи на кружево ржавчины, фасады облупились, окна арабских ресторанчиков давно не мыты. Это старый Сидней, отцовский город грязи и плесени. К тому времени, как машина подъезжает к галерее, водитель уже перешел к сетованиям, что нынешние люди разучились вести себя вежливо. Элли просит его объехать здание и высадить ее у погрузочной эстакады.
Там толкутся рабочие в синих халатах. В штате музея два упаковщика, два монтировщика экспозиции и плотник. Все они подчиняются Квентину Лафоржу, пожилому аккуратисту в бифокальных очках, называющему себя завхозом. Все остальные называют его Кью. Когда Элли входит, он сидит у себя в кабинете за стеклянной перегородкой, сдвинув очки на лоб, макает в чай печенье и просматривает газету. За последний год, пока выставка мало-помалу формировалась, Элли научилась кланяться в ноги шоферам и работягам, поскольку от них зависит, произойдет все вовремя или с необъяснимыми задержками. Она приносит им сникерсы и дарит на дни рождения абонементы в кинотеатр. Дни рождения вместе с именами и номерами мобильных записаны у нее в ежедневнике. Кабинет Кью – крепость из зеленых шкафов со скоросшивателями и ламинированных таблиц с изолирующими свойствами разной древесины и полимеров. Кью примерно ровесник Элли, но это человек другой эпохи: у него набриолиненные волосы и глаженые носовые платки. Он носит темно-синий халат, из кармашка с вышитыми инициалами торчат цанговые карандаши. От него пахнет столярным клеем.
Элли садится на скрипящий крутящийся стул напротив чисто убранного рабочего стола Кью. Тот поднимает голову, кивает, откусывает от печенья размоченный в чае кусок.
– Так они едут? – спрашивает Элли, стараясь, чтобы голос не дрожал.
– Кто едет? Венера Милосская? Говорите поконкретней, дорогая.
Элли знает, что перед разговором о деле положено минуты три поболтать о пустяках, но не может прогнать мысли о картинах: вот сейчас они проходят таможню или уже едут в машине по улицам Сиднея. Подделка видится ей похищенным бриллиантом, надежно упрятанным в слоях фанеры и оберточной бумаги.
– Лейденские картины, – говорит она.
Кью, прожевав печенье, отвечает:
– Да, Мэнди и несколько охранников поехали в аэропорт встречать голландца.
Элли неприятно равнодушие в его голосе. Даже если бы в музей везли Караваджо, Кью все так же макал бы печенье в чай и говорил о погоде, скачках, футболе – о чем угодно, кроме истинной цели своей работы. Любопытства у него не больше, чем если бы он упаковывал и распаковывал пластмассовые сувениры. Поначалу Элли думала, что он и к своим обязанностям относится так же безразлично, пока не увидела в первый раз, как он мастерит упаковочный ящик. Это была истинная красота: каждый стык, каждая реечка или уголок идеально подогнаны по размеру. Кью работал с налобным фонариком, рядом на деревянной тележке лежали чемоданные ручки, медные скобы и клеевой пистолет. Кью несколько часов терпеливо колдовал над ящиком, слушая «Гольдберговские вариации» Баха, а помощники подавали ему нужные стамески, натфиля и чай.
По его равнодушию ясно и другое: Кью не в курсе, что им, возможно, везут подделку. Элли всю жизнь работает с музейщиками и знает, что хранители и рабочие взаимно друг другу не доверяют. Кураторы и Макс Калкинс скрыли новость от ребят в синих халатах.
Ей хочется спросить, когда Мэнди ждут назад, но вместо этого она произносит:
– Как внуки?
– Хорошо. На выходных возил всю банду на пляж Бондай. Ели фиш-энд-чипс, и я даже уговорил одного из мальчишек поплавать.
– Холодновато, нет?
– Чепуха. Разгоняет кровь.
Светский разговор продолжается еще несколько мучительных минут. Кью практически никогда не расспрашивает Элли про планы и выходные, как будто затворничество на острове и статус бездетной разведенной женщины делают ее жизнь непонятной для простого человека. Через некоторое время в кабинет заходит плотник – тихий мужчина по имени Эд – и сообщает, что вернулся микроавтобус. Кью кивает, снимает телефонную трубку, набирает номер начальника реставрационного отдела и говорит: «Приехал голландец с ящиками». Потом кладет трубку, допивает чай, встает. Одергивает халат, проверяет карманы, вспоминает, что очки на лбу, опускает их на нос и щурится за линзами, которые сразу увеличили его глаза. На боковой стене шкафчика висит планшет с памяткой по приему экспонатов и документами на подпись. Кью забирает это все и выходит, Элли за ним.
Микроавтобус, сигналя, задом сдает к грузовому входу. Двое охранников вылезают и открывают задние дверцы. Следом вылезает Мэнди, а за ней – длинноволосый мужчина с бородкой. На нем джинсы и футболка, видна татуировка на одной руке. Он держит рюкзачок и толстый большой конверт. Элли стоит рядом с рабочими и слышит, как Кью говорит: «У нашего курьера такой видок, будто его отпустили на поруки из тюряги». Рабочие тихо посмеиваются. Элли заглядывает в микроавтобус, чтобы получше рассмотреть два одинаковых ящика с наклейками «не кантовать» на разных языках. Мэнди и курьер поднимаются по лестнице, Мэнди представляет его как Хендрика Клаппа. Он жмет всем руки.
– Как полет? – спрашивает Элли.
– Часов на шесть длиннее, чем хотелось бы. – Он открывает конверт с бумагами.
Кью подходит, чтобы заняться тем, что по его части.
– Хендрик, как вы связаны с частным музеем в Лейдене?
– Помимо прочего, я там заведую упаковкой.
– Прекрасно. Тогда вы знаете, как сделаны эти ящики? Может быть, у вас и чертежи с собой есть?
– Я сам их сделал и лично упаковал произведения, – говорит Хендрик. – До последнего гвоздя.
Кью смотрит на подчиненных и величаво им подмигивает.
– Надеюсь, гвоздей там нет.
– Конечно. Я употребил идиоматическое выражение.
Между Хендриком и Кью мгновенно возникает враждебность.
Хендрик говорит:
– Хотя ящики имеют вес примерно по сто фунтов каждый, я рекомендую извлекать их из машины с помощью гидравлической тележки. Снизу они оборудованы полозьями.
Со своим рюкзачком, скверным характером и тощим бледным лицом, Хендрик выглядит так, будто пробуется на роль голландского хакера в кино. Элли подозревает, что он вовсе не хочет говорить заносчиво; это проклятие всех, для кого английский не родной – механически правильная речь порой звучит грубо. Однако Кью и его рабочие явно не делают на это скидку. Хендрик для них – болячка, которую надо сковырнуть.
Эд уходит за гидравлической тележкой, упаковщик и багетный мастер залезают в микроавтобус, чтобы придвинуть ящики к задним дверям. Эстакада точно вровень со входом, так что Эд легко подводит направляющие тележки под деревянные полозья ящиков, поднимает их на шесть дюймов и завозит в здание. Нормальная практика – оставить ящики на ночь в выставочном помещении, затем вскрыть в присутствии курьера и сразу повесить картины. Однако из-за протечки в стеклянном потолке и последующего ремонта выставочная площадь сейчас недоступна – все картины будут временно висеть в запаснике. Элли объясняет это Хендрику по пути туда. Он смотрит на нее непонимающе.
По внешнему виду ящиков, их тщательно продуманным уголкам, потайным медным винтикам и наклейкам со штрихкодами ясно, что сделаны они исключительно хорошо. Кью привык получать ящики, которые выглядят так, будто их сбросили с большой высоты. Элли разглядывает его, когда он обходит ящики настороженно, будто оценивает намерения незнакомой собаки. Хендрик стоит с пачкой документов в руке. Судя по лицу, Кью оценил мастерство, но в то же время немного раздосадован.
Хендрик говорит:
– Это крайне необычно – не поместить их на место экспонирования.
– Мы известили ваш музей о задержке, – отвечает Кью.
Хендрик смотрит в свои бумаги.
– Мне надо получить подпись на акте о приеме на ответственное хранение. Также я хочу знать о мерах безопасности на ночной период. – Он поднимает взгляд к часам на стене. – Я вернусь завтра в то же время.
Если бы он только, для собственного блага, перестал говорить как немецкий шпион из фильма про Вторую мировую! Кью забирает у Хендрика бумаги и ручку, подходит к лампе изучить документы и почти сразу говорит:
– Сюда надо бы внести кое-какие изменения. Для начала, до завтрашнего дня мы не узнаем, что в ящиках. Может, там камни в обоих. Тут требуется подпись под описаниями картин, надо заменить на «ящики с такими-то штрихкодами». Остальное подпишем, когда завтра их вскроем. Устраивает вас?
– Вполне.
Кью продолжает листать бумаги.
– Хорошо. И мы составим свой протокол о состоянии сохранности в дополнение к лейденскому.
– Естественно.
Элли думает, что рабочие никогда не принимают картины с благодарностью. Для них это – очередные ящики, которые требуется распаковать.
Кью вносит несколько изменений в акт, и они с Хендриком оба заверяют каждую поправку своими инициалами, прежде чем поставить подписи. Мэнди снимает с документов ксерокопии и уходит наверх, на прощание заговорщицки глянув на Элли.
Хендрик поворачивается к Элли и спрашивает:
– Можно ли воспользоваться вашим факсом, чтобы отправить это в Лейден?
– Конечно, – отвечает Элли. – Я отведу вас в кабинет. Можете также поговорить с главой службы безопасности.
– Это будет идеально. – Хендрик в последний раз поворачивается к своим ящикам и говорит Кью и его команде: – Джентльмены, я прощаюсь с вами до завтра.
Покуда они идут к лестнице, Элли чувствует спиной, что рабочие провожают их взглядами. Она знает, что манеры Хендрика будут сегодня вечером передразнивать в пабе и что тот вошел в копящийся у Кью список заграничных наглецов, не проявивших к нему должного уважения.
Хендрик с помощью системного администратора отсылает в Лейден факс. Затем Элли ведет его на встречу с главой службы безопасности, который в разговоре проявляет то же нетерпение, что и Кью. Хендрик, отметив все пункты в своем списке, говорит, что готов ехать в гостиницу, и спрашивает, нельзя ли вызвать такси.
– Мы сняли вам номер в небольшой гостинице в Роксе, старой части Сиднея, прямо у набережной. Если вы не против пойти пешком, я охотно вас провожу. У вас есть в машине еще багаж?
– Только это. – Хендрик показывается закинутый за плечо рюкзак.
Там может поместиться от силы две смены одежды.
– На сколько вы приехали? – спрашивает Элли.
– На несколько дней. Времени посмотреть город не будет.
– А в Австралии прежде бывали?
– Нет.
– Я составлю вам краткий список, что точно нужно посмотреть.
Она ведет его под сводчатыми потолками главного входа и дальше через ботанический сад. Пятый час, но уже смеркается. На западе висят тяжелые тучи. Море за деревьями вспыхивает сапфиром в лучах выглянувшего солнца и тут же снова темнеет. Элли вспоминает, как любила город зимой. Серый утренний свет, короткие ливни, странные сады камней и папоротников вдоль набережной, запах мха, всегда наводивший на мысли о гротах и ее первых райских пейзажах. Они идут между клумбами с гибискусом и золотистой банксией, и Элли гадает, как это все выглядит для Хендрика, голландца, привыкшего к тюльпанам и чайным домикам среди нетронутого леса. Она провела в Нидерландах довольно много времени – преподавала, занималась научной работой – и всегда с нежностью вспоминает эту страну. Помнит она и голландскую невозмутимость, а также бесцеремонность, с которой иногда сталкивалась.
Они идут через пальмовую рощу, где летучие лисицы висят вниз головой под листьями, едят плоды и бросают на землю косточки. Другие летучие мыши охотятся над деревьями, рассекая воздух кожистыми крыльями. Хендрик останавливается и задирает голову. Элли долго жила за пределами Австралии, так что может увидеть картинку его глазами: колония южных вампиров разбойничает в древесных кровлях. В музее поговаривают о том, чтобы установить динамики и передавать перед рассветом громкий шум – и тогда летучие мыши переберутся куда-нибудь подальше. Элли с Хендриком идут дальше, мимо араукарий и эвкалиптов, посаженных в начале девятнадцатого века, о чем Элли никогда не рассказывает европейским гостям. Амстердамский дом, где она жила, когда занималась творчеством Сары де Вос, был построен четыреста лет назад, и часы на фронтоне – ровесники дома – по-прежнему исправно шли.
Они говорят про голландские музеи и города, но Элли не сознается, что жила когда-то в Амстердаме, чтобы не спровоцировать допрос. К тому времени, как они проходят нижние сады, в тенях между офисными высотками сгущаются сумерки, людской поток течет в сторону Круглой набережной. Хендрик с рюкзачком за спиной шагает рядом с Элли. Все красоты Сиднея – залив, Оперный театр, мост – выложены перед ним, как напоказ, все на одной линии зрения.
– Очень любезно со стороны вашего музея предоставить нам эти картины, – говорит Элли.
– «Хофье ван Фоорт» стремится расширить свою известность.
Официальное голландское название музея Хендрик произносит с нажимом, утверждая этим свое превосходство. А может, он думает, будто она волнуется из-за произношения. Элли читает по-голландски научные работы, но не более того; даже во время жизни в Амстердаме ей практически не случалось болтать с местными на их языке. Коллеги шутят, что голландские таксисты – обычно они водят черные «мерседесы» и носят темные костюмы, словно посольские шоферы, – говорят на более правильном английском, чем австралийские экспаты.
– Для нас это хорошая пресса, – продолжает Хендрик. – Надеюсь, нас упомянут в вашей программе?
– Обязательно, – отвечает Элли и, немного помолчав, спрашивает: – Когда ваша галерея приобрела картины?
– Похоронную сцену мой наниматель купил несколько лет назад, но до времени не показывал. Господин ван Фоорт хотел вторую де Вос, чтобы вывесить обе сразу. Как будто ждал, чтобы супружеская пара прибыла на прием вместе.
– Как романтично. А когда он купил «На опушке леса»?
– Она недавно появилась на рынке. – В тоне Хендрика звучит уклончивость, он смотрит себе под ноги.
Элли мысленно видит состарившегося Габриеля в потертом плаще. Он сидит в лейденском кафе с пожелтевшим шпионским романом и подделкой в оберточной бумаге, убивает время до встречи с владельцем частной галереи. Элли не хочет обнаруживать свое любопытство, поэтому меняет тактику и говорит словно между прочим:
– Меня так изумило новое открытие… похоронная сцена, вы говорите?
– Да. «Зимний пейзаж с процессией, идущей за детским гробом». Написан в тысяча шестьсот тридцать седьмом.
– Еще один пейзаж? И я не знаю ни одной картины де Вос после тысяча шестьсот тридцать шестого.
– Да, возможно, вам придется внести в вашу книгу исправления.
Это звучит как колкость, но поди его пойми. Спросить, читал ли он ее книгу о голландских художницах семнадцатого века, будет нескромно. Элли спрашивает:
– Где ее нашли?
– Господин ван Фоорт не раскрывает подробностей. Профессиональный секрет. Мне хочется думать, где-нибудь в номере Коко Шанель в парижском «Ритце», потому что это было бы прямиком из диснеевского фильма!
Он широко улыбается, довольный, что отпустил шутку в границах ее культурной территории. Элли помнит, что ее голландские друзья начали слушать поп-музыку лет за десять до большинства американцев.
Она говорит:
– Париж был бы логичнее Цинциннати, где оказались две другие картины де Вос.
Хендрик отвечает ровным голосом:
– Вы считаете, что она перестала писать в тысяча шестьсот тридцать шестом.
Это не вопрос, а указание на ее ошибку.
Они идут по Круговой набережной в вечернем потоке людей. Пассажиры садятся на паромы. У парапета разыгрывают представления уличные актеры, в том числе труппа танцоров-аборигенов в племенной раскраске. «Этот город выстроен для туристов», – думает Элли. Когда они наконец выбираются из толпы, она говорит:
– По немногим сохранившимся письмам и архивным документам мы знаем, что Сара де Вос выросла в Амстердаме в семье художника-пейзажиста, но сама обучалась писать натюрморты. Она вышла за пейзажиста из Харлема, некоторое время жила с мужем и ребенком неподалеку от улицы Калверстраат. Ребенок, дочь, умерла в детстве, возможно во время эпидемии. Записи о смерти Сары и ее мужа не сохранились. Архивы гильдии за тот период по большей части утрачены, но по документам судов и аукционов нам известно, что пара разорилась вскоре после смерти дочери. Ее звали Катрейн. Она похоронена на кладбище для нищих за церковью в Амстердаме. Извините, я заболталась…
Хендрик смотрит прямо на нее в первый раз за несколько минут. В сумерках трудно определить выражение его лица. Самодовольство? Уверенность?
– Поскольку могилы родителей не найдены, де Вос вполне могла прожить еще лет двадцать и написать множество картин?
– Теоретически да. Хотя я всегда подозревала, что «На опушке леса» – вершина ее творчества.
– Новая картина может поставить это под сомнение.
– Если это действительно ее картина.
– Что ж, вы эксперт, вам и судить. Но возможно, вашу теорию придется пересмотреть.
Элли мстительно воображает, как говорит, что не только пейзаж, скорее всего, неверно атрибутирован, но и «На опушке леса» почти наверняка подделка, которую она сама написала в двадцать с небольшим лет.
Однако они уже на окраинах Рокса, и ее отвлекает буйство пабов, битком набитых офисными сотрудниками; некоторые компании уже высыпали на улицу. Элли указывает на «Рассел» – каменное здание с башенкой. Гостиница далеко не шикарная, но уютная и близко к центру. Сюда музей селит курьеров; почетным гостям снимают номера в пятизвездочном отеле на другом конце набережной.
Они заходят внутрь и некоторое время стоят в обшарпанном викторианском вестибюле.
– Все за счет музея, – говорит Элли, вынимая из кармана визитную карточку. – Если что-нибудь понадобится, звоните мне.
– Спасибо.
– Надеюсь, вы сможете выспаться. Утром мы пришлем за вами такси. Скажем, в одиннадцать?
Хендрик смотрит на свои наручные часы и трясет головой.
– Забыл переставить. Все еще живу по нидерландскому времени. Да, одиннадцать меня вполне устроит.
Элли прощается и выходит на улицу. От мысли, что надо ехать в университет на такси или на поезде, а оттуда вести машину до Питтуотера, на нее накатывает непомерная слабость. Она идет вдоль набережной, перебирает варианты. Затем под влиянием порыва заходит в «Интерконтиненталь», пересекает сводчатый атриум бывшего казначейства и останавливается перед стойкой, сама потрясенная тем, что делает. Угловой номер с видом на залив обойдется почти в четыреста долларов, тем не менее Элли без колебаний достает кредитную карточку. Девушка за стойкой – молодая, очень красивая азиатка, и Элли с неожиданной легкостью врет ей, что прилетела из Лондона, а багаж задерживается. Девушка говорит, что портье купит ей одежду, если она продиктует размеры. Элли благодарит и берет ключ. Она уже знает, что закажет еду в номер и попросит купить новую блузку, до того как ехать в музей на распаковку ящиков.
На следующий день в музее Хендрик руководит распаковкой, держа в руках ксерокопии чертежей, как будто соорудил два миниатюрных дома, а не два ящика. Прежде чем открывать их, он спрашивает, какая здесь влажность. Кью работает газовым ключом – он вообще любит ручной инструмент, за механический берется только в крайнем случае. Элли в новой блузке смотрит из-за желтой линии рядом со скептически настроенными хранителями и реставраторами. Слух о возможной подделке развеял их надежду, что вторая картина окажется новонайденным творением де Вос. А Макс Калкинс так и не ответил из Китая, как намерен разруливать ситуацию.
Когда Кью начинает разбирать первый ящик, становится ясно, что сама упаковка – произведение искусства. Он снимает внешнюю, проложенную пенопластом стенку, и перед Элли предстает вся архитектура ящика: пенопласт в углах и понизу, уложенная в середине кассета из полудюймовой фанеры. Кью вынимает ее, кладет на металлический стол и подзывает Хендрика. С непривычным смирением Кью предлагает голландцу честь вскрыть кассету – это примерно то же, что помыть ему ноги. Очевидно, за пять минут Хендрик поднялся в глазах Кью до статуса чтимого коллеги. Хендрик соглашается, сетуя, что не смог привезти на самолете собственный инструмент. Он подходит к верстаку Кью, выбирает маленький молоток, долото и особой конструкции резак. Кью поднимает стол на удобную высоту, и Хендрик принимается долотом разделять проклеенный шов. Он аккуратно удаляет фанерные уголки, снимает крышку – под ней еще слой пенопласта. Хендрик вынимает завернутую картину – примерно два квадратных фута плюс рама – и кладет на стол.
Элли смотрит, как аккуратно снимают фанеру, пенопласт и клейкую ленту, и щеки у нее пылают. Она во всех подробностях помнит, как создавала подделку, один слой за другим. Все оттенки и текстуры живы в памяти, как будто это было вчера: импасто древесной коры, прозрачное сияние замерзшей воды, костяная белизна девочкиной руки на фоне голубоватой белизны снега. Помнит она и то, как ошиблась с ярким желтым цветом в шарфах конькобежцев. В конце пятидесятых очень немногие реставраторы знали о свинцово-оловянистой желтой, излюбленном пигменте голландских мастеров, который со временем образует металлические мыла. Чтобы передать шероховатость, она подмешала песок в синтетический желтый крон. Эта ошибка тяготила ее с тех самых пор, как в журналах о реставрации стали появляться статьи о свинцово-оловянистой желтой. Своего рода укоры технологической совести.
Наконец Хендрик поднимает «На опушке леса» на всеобщее обозрение. Элли заходит за желтую линию, Кью не возражает. Картину ставят под небольшим углом к вертикали, свет приглушают, сотрудники подходят ближе. Элли изучает ее с расстояния в три фута. Юношеская привычка разглядывать полотно с расстояния в два дюйма от душистой поверхности умерла много лет назад. Себастьян еще в начале их романа назвал это претенциозностью, и Элли с тех пор не могла поднести лицо близко к картине. Ей следовало угадать в этом небрежном замечании знак будущей жесткости и перфекционизма, а она сразу согласилась с оценкой и была благодарна Себастьяну за прямоту. Сейчас она словно приросла к полу, боится подойти. Столько лет спустя ее изумляет, как точно она скопировала все, что придавало оригиналу жизнь. Она нанесла старый лак, чтобы создать иллюзию древности, но каким-то образом сохранила дышащее присутствие самой Сары.
Кью не выказывает интереса к полотну и уже повернулся к другому ящику. Кураторов почему-то просят отойти за желтую линию. Элли не хочет ссориться с Кью, поэтому все пятеро (трое – обладатели научных степеней) отходят и ждут, когда им снова разрешат приблизиться. Теперь Кью и Хендрик работают вместе: младший уступает старшему, затем представитель принимающей стороны уступает представителю музея, приславшему картину, – все по какому-то загадочному ритуалу упаковщиков. Они вынимают внутреннюю кассету – примерно того же размера, как «На опушке леса», – и кладут на стол. Снимают пенопласт и оберточную бумагу. Показывается край позолоченной рифленой рамы – флорентийской восемнадцатого века. Кью смотрит на кураторов и кивает, что можно подойти. Элли знает, что искусствоведы будут молчать, пока не обдумают увиденное и не придут к взвешенному мнению по поводу потенциальной подделки и новой картины. У них нет никаких оснований считать, что именно лейденское полотно – фальшивка, а не то, которое везет Марти де Гроот.
Элли замечает, что Хендрик пристально наблюдает за ней, когда она подходит к картине. Похоронная процессия из десятка людей спускается с холма. За ними крытая черепицей церковь, ее окна темны. Деревенские дети карабкаются по берегу замерзшей реки, в стороне от родителей, с ними несколько собак. Кучка селян стоит на льду и, замерев, смотрит на детский гробик. Река, лес и облака безусловно Сарины, но вся сцена написана сверху, как будто с колокольни или кроны дерева. Элли думает, что Сара смотрит на все с высоты, и это придает сцене отрешенность, как будто мы наблюдаем за процессией глазами равнодушного божества. Она еще продолжает разглядывать картину, когда Хендрик самодовольно произносит:
– В нижнем левом углу – подпись художницы и дата, тысяча шестьсот тридцать седьмой год.