Амстердам
Весна 1637 г.
В начале февраля рухнул рынок тюльпанов, и Барент не смог продать Сарины натюрморты. Голландцы, потерявшие все на спекуляции бесценным цветком, не хотят видеть напоминаний о своем безумии. Долги росли, и Сара тщетно пыталась найти платных учеников, но поскольку их членство в гильдии приостановлено, ученики так и не сыскались. В конце концов она устроилась рисовать миниатюрные цветы для каталога компании, продающей за границу луковицы и семена. Из этих денег она каждую неделю откладывает понемножку, чтобы испечь Баренту пирог на день рождения – покупает то одно, то другое и прячет в горшок. Как-то вечером она оказывается на лекции заезжего итальянского художника в одном из больших домов на канале и уходит с полным карманом засахаренного миндаля. Сара не помнит, когда решила взять миндаль для пирога, но сейчас она на ходу перебирает засахаренные ядрышки пальцами, радуясь и стыдясь одновременно.
Она идет под дождем, сгорбившись от сырости и холода. Здесь, в богатом районе, барочные фасады облицованы светлым песчаником, окна с частыми переплетами обрамлены ярко-зелеными ставнями. Дорожки из плотно уложенных кирпичиков обсажены вязами и липами. Подоконники украшены резными каменными цветами и сатирами. Сара собирается с духом, чтобы вернуться в свой район неподалеку от Калверстраат, к дощатым улочкам, уличному писсуару перед приемной врача, запахом гниющей капусты из-под навесов, где торгуют зеленным товаром.
Приятно было посидеть в роскошном доме после того, как целый день стоя рисовала крохотные цветочки. Посредственный пейзажист, приглашенный двумя парижскими виноторговцами, снисходительно вещал собравшимся, из которых большинство сами были художниками, о необходимости опустить горизонт для того, чтобы придать картине масштаб и драматичность. Сара в расползающихся по шву башмаках сидела в дальнем конце жарко натопленного помещения и ела так тихо и так много, как только могла. Сейчас конец Великого поста, и ей стыдно, что она не постится. Очевидно, французские купцы – нечестивцы и не соблюдают пост, потому что столы были уставлены рыбой и мисками с изюмом и миндалем. Сара вновь опускает руку в карман, трогает пальцами сухие, как дерево, засахаренные орешки.
Ближе к ее району люди уже готовятся к концу поста. Дети кузнецов и башмачников складывают на углах костры, которые зажгут только через несколько дней. Кабаки – жалкие погребки или передние помещения трактиров – запасаются вином и пивом. Хозяева наполняют каменные кувшины, дюжие работники в кожаных фартуках катят по мостовой бочки. На улице непривычно темно, через час выйдет ночной дозор. Вода в каналах кажется совсем черной, и Сара поднимает голову, высматривая луну. По случаю поста фонари на некоторых мостах не горят.
Нехорошо быть на улице одной в такое время. Сара ниже надвигает капюшон. Барент просил ее не ходить на лекцию, почти умолял, потом с обреченным видом ушел из дома. Уже несколько месяцев его настроения мрачны и непредсказуемы. Амбарную книгу после обеда он больше не достает, о том, как продвигаются ее картины, не спрашивает. Сара знает, что он одалживал деньги у соседей – портретиста и его жены-вышивальщицы, – но говорить об этом Барент отказывается.
По вечерам он возвращается из переплетной мастерской, надевает халат и устраивается у жаровни с торфом. Перед обедом они молятся, садятся за грубый деревянный стол у окна и проводят маленькую вечность тишины за едой, состоящей из похлебки и невкусного бобового хлеба. Поймав взгляд Барента, Сара читает в его глазах поражение, стыд за то, что жизнь с ним сотворила. Иногда она просыпается среди ночи и видит, что он сидит у огня, бормоча себе под нос. Сейчас он будет ею недоволен, но ничего, скоро она испечет пирог – маленькую радость в их мрачной жизни. Положит миндаль по краю сахарной глазури.
Прежде чем войти в узкий проулок, ведущий к их улице, Сара останавливается перед лавкой мебельщика, работающего в новейшем французском стиле. В ее доме столы и стулья выглядят так, будто их вырубили из цельных стволов тупым топором; у этого мастера мебель стройная и изящная. Орех и красное дерево с инкрустацией черным деревом. Сара несколько минут любуется через окно этой красотой, ноги немеют от холода и сырости. В лавке выстроена целая комната с деревянными панелями, в углу изысканный стол, перед ним – кожаное кресло. На столе – письменный прибор, гусиное перо лежит на бумаге, словно кто-то собрался писать письмо, серебряная чернильница ждет. Сара любуется резными ножками стола и стула, блеском лака на темной древесине. Как приятно, наверное, делать что-то основательное и практичное! Куда лучше, чем ловить призрачные световые эффекты. Но с другой стороны, это не позволит передать зыбкий дым человеческого чувства.
Видя темный дом, Сара поначалу думает, что Барент на нее сердится. В окнах – ни единого огонька. Она снимает с шеи железный ключ и в темноте возится с замком. Последнее муниципальное постановление требует, чтобы в каждом двенадцатом доме до десяти вечера горел перед входом фонарь, но ближайшее здание, освещенное благодаря мудрости отцов города, за девять домов от них. Сара закрывает за собой дверь. Барент, закутанный в одеяло, сидит перед жаровней. Он поднимает голову, и Сара видит в его глазах пустоту, как будто он смотрит на привидение в шести футах слева от нее.
– Извини, что задержалась. Ты ел?
Он не отвечает, и Сара говорит:
– Что это ты сидишь в потемках?
Она сует соломинку в жаровню и поджигает от нее фонарь. В круге света видно пустую бутылку на кухонном столе и лежащее рядом письмо.
– Через тридцать дней, – отрешенно говорит Барент, – меня заберут в долговую тюрьму.
Сара знала, что это когда-нибудь случится, но все равно не может вместить услышанное. Она встает рядом с Барентом на колени, берет его холодные сухие руки, целует. Его взгляд по-прежнему устремлен на уголья, следит за сменой невидимых ей пейзажей.
Через неделю Сара договаривается, что ее примет декан амстердамской Гильдии святого Луки. На Барента там по-прежнему злы, но, может быть, она добьется поблажки для себя. Прошло уже больше года с тех пор, как их с Барентом оштрафовали и временно исключили из гильдии. По всей стране гильдии борются с незаконными действиями, штрафуют членов и горожан, которые ввозят произведения из-за границы или торгуют без разрешения. Рынок наводнили дешевые антверпенские доски – пейзажи с красными амбарами и нависшими облаками, намалеванные наскоро, алла прима. Можно войти в башмачную лавку и увидеть на каждой стене по десятку таких сцен.
Денег на извозчика у Сары нет, и она в промозглый весенний холод идет пешком до Нового рынка. Собрания гильдии проходят в Весовой палате. Это кирпичное здание с башенками, некогда составлявшее часть городских ворот. Двадцать пять лет назад, когда для расширения Амстердама стену снесли, здание передали Весовой палате, а верхний этаж отвели гильдиям кузнецов, художников, каменщиков и хирургов. Амстердамскую Гильдию святого Луки возглавляет Йоост Блим, маляр, который надеется по окончании двухлетнего срока войти в городской совет. Когда их с Барентом членство приостановили, Блим только-только стал деканом гильдии, поэтому Сара увидит его в первый раз. В письме он сказал, что примет ее, но из-за ремонта в помещении гильдии им придется встретиться в соседнем – «в просторном зале собраний наших досточтимых друзей-хирургов».
«Зал собраний» оказывается анатомическим театром Гильдии хирургов. Почетное место здесь занимает «Урок анатомии доктора Николаса Тульпа». Сара думает, это неслучайно. Декан хочет отчитать ее у алтаря самого знаменитого из ныне живущих членов Гильдии святого Луки. Рембрандт переехал из Лейдена в Амстердам шесть лет назад и с тех пор пишет преимущественно портреты. Через несколько лет после переезда его приняли в бюргеры города и в гильдию.
Служитель гильдии, Теофилус Тромп, тощий, похожий на птицу гравер в дублете, встречает Сару на верхней площадке каменной лестницы, затем оставляет одну в анатомическом театре и отправляется за деканом. Она садится в конце длинного деревянного стола – быть может, того самого, на котором режут трупы. Под руководством Николаса Тульпа Гильдия хирургов проводит ежегодное вскрытие, на котором за плату могут присутствовать врачи и просто любопытствующие. Делается это зимой, когда холодно и трупы повешенных преступников лучше сохраняются. Тульп – уважаемый человек; говорят, он как городской анатом лично подписывал свидетельства о здоровье первым поселенцам Новых Нидерландов. Он метит в бургомистры и часто пишет в газету о необходимости реформировать аптеки, о чуме и о кровеносной системе человека.
Сара слышала о картине, но никогда ее не видела и сейчас разглядывает с холодным вниманием. Повешенного звали Арис Киндт, Сара помнит, что слышала это имя и что он был грабителем. По удачному совпадению его повесили всего за час до намеченного вскрытия, которое предстояло запечатлеть на групповом портрете. Вроде бы среди невидимых в тени зрителей должен быть Декарт, но Сара думает цинично, что его нет на картине, потому что он не заплатил Рембрандту за свое изображение среди врачей. О чем размышлял философ и математик, сидя на одной из этих деревянных скамей? О том, что тело – всего лишь механическое вместилище души?
Сара примечает, что врачи смотрят в раскрытый анатомический атлас или прямо на зрителя, а тело будто и не особо важно. Несмотря на достоверность изображения – рефлексы на лицах, полупрозрачность глаз, – препарируемая левая рука повешенного непропорциональна велика. Его грудная клетка, застывшая в трупном окоченении, выпирает наружу, в приоткрытом рту прячется тень. Поначалу Саре кажется, что Рембрандт воспевает утонченное искусство врачей, затем в чрезмерно увеличенной руке и чудовищном лице трупа ей чудится протест против надругательства над плотью. Сара ощущает что-то вроде приязни. Не к картине, к художнику.
Возвращается господин Тромп с книгой в кожаном переплете. Йоост Блим, дородный, с плоским, невыразительным лицом, идет в нескольких шагах за Тромпом, сцепив руки на объемистом животе. Он одет не как маляр, а как аристократ – панталоны с лентами, пряжки-розетки на башмаках, короткий кафтан с прорезью для рапиры. Первая мысль Сары – сколько же он получает в год на взятках и штрафах. Он представляется, и они с Тромпом садятся на другом конце стола.
– Спасибо, что согласились меня принять, – говорит Сара.
– Не стоит благодарности, – отвечает Блим. – Приношу извинение, что задержался. Я только что с заседания Сиротской палаты. Пренеприятное дело. Попечители городского сиротского приюта подали бургомистру жалобу, что недополучают своей доли от продаж гильдии. Теперь всех наших членов ждет проверка. Стоит нашему художнику, гончару или граверу задумать новую работу – будь добр, отдай пять процентов какому-нибудь сироте. С нами обращаются так, будто мы лично убили родителей этих голодранцев.
Сару изумляет его жалобный тон, и она говорит сочувственно:
– И я не знала, что они получают долю от продаж.
– Уверяю вас, сударыня, они запустили обе руки к нам в карман. И в довершение всех бед переплетчики пытаются отсоединиться от Гильдии святого Луки. Мы расколоты надвое. Как видите, я ухожу с поста накануне гражданской войны. Нам нужен во главе Гильдии стеклодув! Человек с мощными легкими!
– Ох, – говорит Сара, не зная, что еще можно сказать.
Блиму трудно сидеть прямо на стуле с вертикальной спинкой. Он оттопыривает губы, тщательно подбирая слова.
– В гильдии говорят, до того как все пошло не так, ваши натюрморты были весьма достойны.
– Очень жаль, что все так сложилось, – отвечает Сара.
– Нет надобности притворяться, будто мы не знаем о действиях вашего мужа и о той тени, которую они бросили на вашу семью. Отсюда наша сегодняшняя встреча и обсуждение, имеющее быть засим.
Сара чувствует, как маляр борется со словами, которые сам плохо понимает. Она воображает, как он на собрании гильдии сыплет мудреными «засим» и «каковыми», чтобы произвести впечатление на немногих членов гильдии, обучавшихся в университете.
– Я буду говорить прямо. Живопись – едва ли не самое драгоценное в моей жизни. Я буду признательна, если вы рассмотрите возможность принять меня обратно в гильдию.
Блим смотрит на нее, сузив глаза, затем склоняет голову набок.
– Официально вы по-прежнему член гильдии, хоть и не на хорошем счету. – Он поворачивается к служителю. – У нас ведь сейчас в гильдии есть две художницы, не так ли, господин Тромп?
– Да, именно так.
– А скажите мне, господин Тромп, добросовестно ли они трудятся? Помогают ли нам отбиваться от сирот?
Это человек, думает Сара, который в жизни не написал ни одной картины и как-то убедил гильдию и мир, будто для покраски дома нужно что-то больше умения взобраться на лестницу и сносного зрения. Она внутренне ощетинивается. Господин Тромп принимается листать книгу.
Он говорит:
– Можно сказать, что поступления заметно уменьшились с тех пор, как они вышли замуж. Был портрет, заказанный несколько лет назад. С тех пор ничего.
Сара вспоминает, как писала после рождения Катрейн, стояла у мольберта и качала ногой колыбельку, бросалась к работе всякий раз, как дочь засыпала после приступа колик. Катрейн всегда была беспокойным ребенком. Сара молчит, переводит взгляд с одного глупца на другого, ждет, когда они закончат суесловить.
– А, ясно. И раз уж вы открыли свою книгу, господин Тромп, расскажите мне, сколько штрафов наложили на нас в прошлом году за незаконные лотереи и продажи на рынках. Например, трактирщики устраивают у себя подпольные аукционы…
Тромп с деланой сосредоточенностью перелистывает страницы:
– Слишком много, не сосчитать.
Блим вновь смотрит на Сару:
– Прискорбная картина. Думаю, эта избитая фраза наилучшим образом описывает положение. Вы знаете, сударыня, почему меня выбрали на этот пост.
– Боюсь, что нет.
– Потому что, когда я красил дома, у меня всегда мазок ложился к мазку. Я пекся о каждой дощечке, о каждой реечке. Члены гильдии надеялись, что я привнесу в новую задачу свое прилежание. Но эта трясина засосала и меня. Каждые два года кто-то вступает на этот пост и получает книгу с записями продаж. Нам нужен во главе гильдии счетовод, не стекольщик и не художник. Зря мы разделились с каменщиками. Они бы это дело обтяпали.
Сара боится, что он будет вещать до конца дня, поэтому подается вперед и чуть повышает голос:
– Уверяю вас, что мой взнос в гильдию будет быстрым и постоянным.
Блим, словно очнувшись от грез, устремляет на нее недобрый взгляд:
– Вот как? Скажите, мефрау, вы с мужем в последний год писали картины?
Сара знает, что вопрос исполнен яда.
– Нет, минхеер. Мой муж работал у переплетчика, а я – для цветочной компании. Однако мы оба очень хотели бы снова писать. Очень хотели бы.
– Есть ли у вас замысел работы, которая удовлетворила бы нашим высоким стандартам? – Блим подается вперед, чтобы видно было полотно у него за спиной.
Сара думает, как рассказать о картине с девочкой на опушке леса. Призрачное видение подле дерева – какая нелепость! Нет, эту картину она никому не покажет! Сложив руки на коленях, Сара говорит декану то, что он хочет услышать:
– Я думаю вернуться к натюрмортам.
Блим глядит на Тромпа, потом на потолок, украшенный гербом Гильдии хирургов. Кивает, обдумывая услышанное.
– Конечно, должен будет собраться совет и одобрить работу, представленную вами в уплату семейных долгов. Думаю, натюрморты – подходящий род занятий для женщины. Полагаю, если вы принесете исключительно хорошие натюрморты, которые мы сможем продать для погашения задолженности, вопрос можно будет решить. Вы со мной согласны, господин Тромп?
– Да, минхеер.
– Значит, договорились.
Саре кажется, будто что-то очень сильно давит на глаза, и она закрывает их на несколько секунд, чтобы успокоиться.
– Теперь, боюсь, я вынужден буду завершить нашу встречу в связи с необходимостью написать несколько срочных писем. Господин Тромп вас проводит. Быть может, на следующий год вы сможете присоединиться к нам на очередном вскрытии. Очень, очень занимательно, поверьте моему слову.
Блим поворачивается и выходит.
Тромп смотрит на Сару, довольный, что покончил с еще одним делом.
Она встает, с громким скрипом отодвигая стул, смотрит на «Урок анатомии» и говорит:
– Рука чересчур велика для тела.
Затем выходит, не дожидаясь, когда Тромп откроет ей дверь.
Для цветочной компании весна – самая горячая пора, когда идут продажи за границу. После встречи в Весовой палате Сара отрабатывает десять часов, щурясь на кончик собольей кисточки, скользящий по бумаге. Домой она идет смертельно усталая, но с радостным предвкушением, что расскажет Баренту о возможности вернуться в гильдию. Может, это его ободрит. Пирог не принес ожидаемой радости. Хотя он был прекрасен – в целый фунт, с глазурью, украшенной засахаренным миндалем, – он в то же время стал напоминанием о смерти Катрейн. Она умерла весной, примерно в это время года, за несколько месяцев до восьмого дня рождения. Отрезая Баренту большой кусок, Сара чувствовала, что для него откусить от пирога означает совершить грех. Как будто долги – наказание Божие. Как будто они едят пирог, испеченный на день рождения не ему, а Катрейн. Как будто Сара все ингредиенты украла у булочника, а не горсть миндаля у французских безбожников. Оба насилу съедают по куску, после чего пирог много дней стоит на кухне, медленно черствея под марлей.
Домой Сара приходит уже в темноте. Она привыкла, что Барент забывает зажечь фонарь над входом. Комнаты холодны и неосвещены, Барента нигде не видно. Первая мысль у нее, что он уже лег после тяжелого дня в переплетной мастерской. Не хочется ходить по дому в темноте, и Сара идет к каминной полке за фонарем. Она замечает, что камин остыл – ни одного тлеющего уголька или крошки горящего торфа. Его не разводили со вчерашнего дня. Сара берет кремень и кресало, поджигает торф, затем подносит горящую щепочку к фитилю фонаря. Идет с фонарем к узкой лестнице в спальню и тут замечает прибитую к перилам записку. В первый миг она пугается, что Барент наложил на себя руки. Ужас накрывает ее с головой. Она видит, как поднимается в спальню, а там он на кровати глядит незрячими глазами в потолок, с крысиной отравой в руке. Или качается под балкой на чердаке. Так что, прочитав записку, она сперва чувствует облегчение. И лишь затем понимает, что быть брошенной мужем – все равно что овдоветь.
Она помнит свои чувства после смерти Катрейн, настоятельную необходимость действовать методично. Обернуть тельце в чистое полотно, сложить белье, известить пристава, держать изодранный подол горя между пальцами, словно драгоценную ткань, пока не останешься одна при закрытых ставнях. Прорабатывать свою утрату, словно картину, слой за слоем, один пигмент за раз. Затем горе пригвождало к месту, когда она набирала воду в ведро или расчесывала волосы. Сара несет письмо на кухню, кладет исписанной стороной вниз, аккуратно наполняет чайник, ставит на огонь. Разжигает жаровню для согревания ног, ждет минуту, снова берет письмо. Черствый пирог по-прежнему на столе, купол марли и крошек. Сара снимает марлю, берет с краю зернышко миндаля, сует в рот. Потом другой. Жует, чувствуя во рту соленые слезы вместе с каждым орешком. Затем что-то словно лопается в груди, наружу, пугая ее саму, вырывается дикое рыдание. Сара знает, что может вопить в голос – никто не услышит, но вместо этого хватает блюдо с пирогом и швыряет на пол. Глиняное блюдо разбивается о каменные плиты, следом шмякается пирог, заглушая короткий звон, словно рука, прикрывшая рвущийся изо рта крик.
Дорогая Сара!
К этому времени я, всего с несколькими монетами в кармане, доберусь до баржи на Амстеле. Иначе меня ждала бы долговая тюрьма, и я надеюсь, что Провидение позаботится о тебе лучше, чем я. Буду красить дома и амбары или пилить бревна в Дордрехте. Когда человек перестает заботиться о своей участи, он внезапно обретает неведомую прежде свободу. Мне нет прощения, и я не умоляю тебя о нем. Может быть, ты сможешь продать пейзажи и марины на весеннем рынке. За прошлый год у меня не было ни одного дня без сожалений, без тоски о нашей доченьке, как будто от меня отрезали кусок тела. Я ничего не жду от будущих дней, но надеюсь вытерпеть их в одиночестве и благодарен за это.
Твой любящий муж,
Барент