Книга: Веселая жизнь, или Секс в СССР
Назад: 37. В верхах
Дальше: 39. Под бобрик

38. Витязь на распутье

Большой поэт пришел из ресторана.
Он изнемог в идейной духоте:
Кругом литературные бараны
И крашеные овцы в декольте.

А.
Озадаченная суровой установкой, комиссия, перешептываясь, спустилась по скрипучей лестнице в холл и побрела в партком. Пантеист Пришвин, сидя на пеньке, проводил нас сучковатым взглядом. Он был вырезан из дерева в человеческий рост и покрыт лаком. В Пестром зале будущий председатель общества трезвости Гагаров требовал у буфетчицы «еще сто грамм».
– Стасик, хватит, опять под столом уснешь! – урезонивала его добрая женщина. – Ты и так уже никакой!
– Что-о! Я никакой? Скажите ей! – обратился он за поддержкой к комиссии, шествовавшей мимо.
– Налей ему, не отвяжется! – посоветовал Борозда.
– Слышала?! Наливай!
– Не налью!
– Правильно, – тихо одобрила Ашукина, измученная пьющим мужем.
– Палачи! Сатрапы! Не отмоетесь!
Мы вошли в узкий проход, где располагался бар, и двинулись вдоль стойки. На высоком вращающемся стуле в одиночестве неподвижно сидел Перебреев и с нежной ненавистью смотрел на опустевший стакан. Барменша Люся, стараясь не шуметь, протирала полотенцем фужеры, вдруг стекло под жесткой материей скрипнуло. Тихий лирик вскинулся и жестоко погрозил пальцем помертвевшей женщине.
– Какая-то передислокация наверху, – шепнул мне Борозда. – Я этого Альберта знаю. Редкий интриган.
– Какого Альберта? – спросила Ашукина, еще не усвоившая имен партийных небожителей.
– Альберта Андреевича Черняева…
– Тот еще скунс! – подтвердил Застрехин. – Ишь ты, жаканом решили Лешку бить! Как кабана…
– К тому все и шло. Обнаглел! – процедил Флагелянский, сладко кивнув встречному литературному юноше.
– Нельзя же так, товарищи! – ахнула Ашукина. – Егор, вы как председатель должны…
– Глядь-ка, председатель! – пихнул меня в бок Борозда. – Ну не обормот?
У мраморного камина за почетным столиком, который я заказал на вечер, обедал Ковригин, да не один, а в обществе темноволосой красавицы. Перед ними на столе теснились графин водки, бутылка «Цинандали», серебряная плошка с черной икрой и множество закусок на тарелочках. Когда мы проходили мимо, опальный классик сделал вид, будто нас не замечает, и повлек полную рюмку к жирным губам, вытянутым требовательной гузкой, а его подруга изящно поднесла к округлившемуся алому рту вилку с куском севрюги. Поговаривали, даму зовут Амалия, классик из-за нее решил-таки развестись со своей старинной женой, хотя та давно относилась к его изменам как к сбору жизненного материала для новых книг. Обиженная супруга, не будь дурой, потребовала себе при разделе имущества половину икон, а Ковригин много лет любовно собирал «черные доски» по глухим углам Святой Руси. Писатель заколебался…
Мы тоже сделали вид, что не узнали автора «Крамольных рассказов», и гуськом проследовали в партком.
– Хороша бабенция! Губа у Лешки не дура, – шепнул мне Борозда. – Ух, какая у меня шифровальщица была на Третьем Украинском! Королева! Разденется – дух отшибает: грудью можно взвод фрицев задавить, а между ног – что твоя росомаха прилегла!
– Как не стыдно! – услышав, возмутилась Ашукина.
– Да уж, перед партийной комиссией пить водку – чистое безобразие! – проклекотал Флагелянский.
Я еще раз ревниво оглянулся на мой столик, занятый Ковригиным, и заметил странную вещь: у колонны стоял ТТ и что-то торопливо говорил, склонившись к уху Ковригина, видимо, предупреждал о перемене участи. Мы зашли в партком и расселись за столом. Арина разложила на зеленом сукне листочки для записей, поставила графин с водой и стаканы. Вскоре появились Лялин, Шуваев и Сазанович.
– Видели? – спросил партсек, держась за сердце.
– Видели. Пьет! Безобразие! – подтвердил критик.
– Не в том дело! Все пьют. Как сидит – видели? Прямо царь помазанный. Ни черта не осознал! Мы тут в предынфарктном состоянии бегаем – а ему хоть бы хны!
– Ну, мы его тоже помажем! Не отмоется! – улыбнулся Папикян. – Говорить будем жестко. Егорушка, ты начинаешь. Соберись!
– Я? Почему я? – чувствуя дурноту, спросил я.
– А кто? Прокурор Вышинский? – вскипел Шуваев. – Ты председатель, тебе и начинать. Мол, так и так, вызвали вас по такому-то поводу. Извольте объясниться. Понял? А если он хоть на минуту позже войдет, я ему все скажу, классик, ядрить твою так…
Владимир Иванович снова схватился за сердце и вместе с Лялиным скрылся в кабинете. Папикян на пороге обернулся:
– Спокойно, товарищи, спокойно! Меня здесь нет, я в засаде. – И пробасил: – «Засадный полк в дубраве затаился и жде-е-ет…»
Я взял карандаш, попытался набросать вступление, но на мягком сукне грифель рвал бумагу, и ничего у меня не вышло, кроме слов: «Заседание комиссии прошу считать открытым…» Вернулся из алькова порозовевший Шуваев: от него приветливо пахнуло не обсохшим на губах коньяком:
– Поактивнее, коллеги! Он, конечно, наш товарищ, но всему есть предел.
Ковригин вошел с боем часов. На нем была дорогая лайковая куртка цвета персика, джинсы и голубая рубашка, едва сходившаяся на обширном животе. На пальце жирно сиял перстень с профилем императора. Меня поразили замшевые мокасины – точно в цвет куртки. Но этот суперимпортный прикид, редкий даже в писательской среде, венчало щекастое, вызывающе русское лицо с простецким чубчиком – такие носят сельские трактористы, стригущиеся на дому.
Маленькие, синие глаза смотрели из-под пшеничных бровей с умной неприязнью. Без приглашения нарушитель литературного покоя уселся на стул и сыто поморщился:
– Ну?
– Ты тут не нукай, не запряг! В партком пришел, а не куда-нибудь! – аж подскочил Шуваев, побагровев: видимо, коньяк ему пить не следовало. – Полуяков, ты-то что молчишь? Веди заседание!
Я встретился взглядом с классиком: в его глазах было насмешливое презрение.
– За… заседание комиссии… по… по персональному делу коммуниста Ковригина разрешите считать открытым. Ведется протокол… – Мое сердце колотилось в горле. – Алексей Владимирович, вам известно, по какому поводу вы… вас пригласили в партком?
– Понятия не имею.
– По поводу вашей рукописи.
– Какой такой рукописи?
– «Крамольные рассказы».
– А разве я вам ее давал?
– Ты отлично знаешь, откуда она у нас! – вскипел Шуваев.
– Откуда же?
– Из КГБ.
– А туда-то она как попала? – усмехнулся классик.
– Не надо рукописи разбрасывать по электричкам, Леша, – молвил Застрехин. – Не лузга…
– Я не разбрасывал, а забыл по оплошности. Или ты, Вася, сам ничего нигде не забывал? – Он с издевкой глянул на соперника.
– За мой грех мне воздано полной мерой… – ответил писатель-рыболов.
(По молодости лет он оставил партбилет в залог официанту. Вот шуму-то было!)
– Раньше забытую вещь хозяину возвращали или в бюро находок несли, – окая, проговорил Ковригин. – А теперь, значит, сразу в КГБ тащат. О времена, о нравы! Бдительный народ у нас…
– Так ведь в немецкую газетку была твоя рукопись завернута, Леша, – вкрадчиво начал Борозда. – Я, знаешь, этот язык вражий с фронта не люблю. Да и тех, кто с фрицами якшается, тоже не уважаю…
– Так моя эта газетка, – усмехнулся обвиняемый. – Мурмекаю малек и по-бусурмански. Почитывал в электричке.
– Вы хотите нам сказать, что знаете немецкий? – дернул щекой Флагелянский.
– А вы хотите сказать, что русский писатель обязательно невежа, в отличие от вас?!
– Ладно, полиглот, – сквозь зубы проговорил Шуваев. – Знаем, откуда газетка, когда вышла и где куплена.
– А раз знаете, зачем позвали?
– Дело не в газетке, дело в рукописи.
– Как вы вообще могли написать такое?! – надрывно вскричал критик.
– Бог талантом не обидел, вот и написал.
– Это… это черт знает что что… – задохнулся Флагелянский. – Кто вам вообще вбил в голову, что вы талант?
– Кто? Народ наш русский. Ты, болезненный, сходи в магазин и спроси хоть какую мою книжку. Тебя на смех поднимут. Нет ни одной, вмиг расхватывают. А твои «Горизонты рабочего романа» штабелями лежат. Даже мыши их не жрут!
– Что-о? Да как ты смеешь! Я покидаю заседание!.. – вскочил критик. – Он в стельку. Он водку в ресторане пил – я видел! У него перстень с царем!
– А ты в КГБ сбегай и расскажи! – хохотнул классик.
– Сядьте! – рявкнул Шуваев. – Пьяный, трезвый – не о том речь. Пьяный проспится, дурак – никогда. Полуяков, твою мать, что окоченел? Веди заседание!
– Прошу высказываться… – только и смог вымолвить я.
– Вот, Алексей Владимирович, скажи-ка нам, – вроде как добродушно начал Борозда. – Ты пишешь, что мы воевать не умели, немца трупами заваливали. Что ж ты нам на подмогу-то не пришел? – Голос ветерана посуровел. – Что ж в кремлевском полку отсиживался? Жопу берег! – И фронтовик так двинул кулаком по столу, что звякнула стеклянная крышка графина.
– Иван Никитич, – спокойно возразил Ковригин, – ты к Сталину-то как относишься?
– Уважаю… – осторожно и не сразу ответил ветеран. – Он наш Верховный был…
– Так вот, дорогой защитник земли Русской, Родина поставила меня Верховного в Кремле охранять, я и охранял. Если бы пришлось собой заслонить – заслонил бы. Не пришлось. А послала бы меня Родина на передовую – не сидел бы я тут сегодня с вами, муд… – Он с трудом остановился на полуслове.
– Алексей Владимирович! – взмолилась Ашукина. – Никто не сомневается в вашем таланте, в вашей смелости, но вы, вы… Я не знаю, как сказать… Признайте критику! Так лучше будет… Мы вам помочь хотим.
– Спасибо, Капа, на добром слове. Но какую критику мне признавать? Не слыхал я пока никакой критики. Глупости одни. Виталий, у тебя, может, есть критика? Валяй! Учту, не обижусь!
Зыбин пробормотал что-то нечленораздельное, махнул рукой и отвернулся к окну.
– Может, у нашего юного председателя есть художественные претензии или советы? Слушаю вас! Что ж молчите? Не с того жизнь в литературе начинаете, вьюноша! Ну-ка, дайте мне сюда мою рукопись, дайте! Я открою на любой странице и вслух прочту, а вы мне скажите, что там не так, что там не правда. Казнить меня хотите? Приказали? Казните, но изгиляться над собой не позволю!
– Нет здесь твоей рукописи, – твердо объявил Шуваев.
– Врешь! У тебя моими рассказами весь сейф забит.
– Полуяков, ведите заседание как положено!
– Да оставь ты, Володя, этого сопляка в покое, а то он тут со страха еще обделается. Ты лучше сам скажи, что у меня не так?
– Не надо было тебе, Леша, Генерального трогать…
– Ах, вот оно что! Да я же тебе в Коктебеле читал этот рассказ, ты ж меня обнимал, пил коньяк за мою честность. Что там неправильного? Про Афганистан? Про вранье в газетах? Или тебе нравится, что Тверь именем козлобородого лизоблюда обозвали, а Нижний – псевдонимом снохача и крестьянского ненавистника?
– Не трогать Горького! – взвизгнул Флагелянский.
– Горький – хороший писатель! – мстительно поддержал я.
– Ого, голосок прорезался! – с иронией посмотрел на меня Ковригин. – А Достоевский – хороший писатель или как?
– Хороший. Прекрати, Леша, хватит! – одернул Шуваев.
– А где же город такой – Достоевский? Нету…
– Хватит, давай по существу!
– И то верно! – Ковригин хлопнул широкой ладонью по зеленому сукну. – Если по существу, некогда мне тут с вами лясы точить. Десерт уж, наверное, принесли. Амалия заждалась, а женщин нельзя огорчать. Дозаседаете тут и без меня.
Он, кряхтя, встал и вышел, впустив на миг в партком веселый шум насыщения. Члены «чрезвычайки» переглянулись.
– Он же издевался над нами! – вскричал критик.
Из алькова вышел Лялин.
– Ты все слышал? – держась за грудь, спросил Шуваев. – Понял теперь?
«Сердцу больно слышать! Несчастный! Ужасен, страшен вид его! Блуждает дико взор!» – пропел, играя бровями, парторг, вроде бы из даргомыжской «Русалки». – И добавил: – Только исключать!
Сазанович тенью выскользнул из парткома.
Назад: 37. В верхах
Дальше: 39. Под бобрик