Книга: Веселая жизнь, или Секс в СССР
Назад: 34. Где комсомол?
Дальше: 36. «Рифмы отдыхающего поля»

35. Останки века

Рыдает прощальная медь,
Несут на подушечках алых
Награды… Хочу умереть
Еще при живых идеалах!

А.
Наконец собралось человек пятнадцать – друзья, соратники, однополчане, собратья по творчеству – в основном остатки некогда могучего призыва ударников в литературу. Раньше считали: если человек отлично работает на производстве, то и писать будет хорошо. Оказалось, все не так просто. Перо не рашпиль. От фрезерного станка до письменного стола далековато. Мало кто из тех «призывников» выписался в приличного литератора, но зато они были первыми на собраниях, где прорабатывались коллеги, оступившиеся на творческом пути. Некоторые доросли до больших литературных начальников.
Пришел Шуваев, долго жал всем руки, обнимал с почтением: многие ветераны, как и усопший, имели значок «50 лет в партии». Наконец Владимир Иванович открыл траурный митинг:
– Ушел из жизни наш боевой товарищ Степан Герасимович Захаров-Кольский – коммунист, писатель, храбрый солдат, человек трудной судьбы, один из последних могикан первых пятилеток…
Я слушал, слушал, и мне стало казаться: все, что говорят о покойном, относится не к высохшему телу, лежащему в гробу, не к старику с кустистыми бровями над провалившимися глазницами, а сразу к нескольким титанам, колебавшим земной диск своими подвигами. Захаров-Кольский вышел из бедняцкой семьи Костромской губернии, учился в церковно-приходской школе. В 1919-м вступил в комсомол, был направлен в продотряд, потом в часть особого назначения, получил сабельный удар под Варшавой, попал в плен, бежал из польского концлагеря, подавлял Кронштадтский мятеж, вступил в ВКП(б), боролся с басмачами, демобилизовался после второго ранения и пошел учиться, учиться и учиться, как завещал великий Ленин. После железнодорожного втуза его послали на Кольский полуостров – приводить в порядок старые пути и строить новую ветку на Ваенгу, но случилось жуткое крушение. Срок он отбывал там же, только уже с кайлом, а не с циркулем. За ударный труд и по вновь открывшимся обстоятельствам его освободили (попался настоящий вредитель) и возвратили на прежнюю должность, позже наградили орденом. Молодой специалист написал письмо в «Комсомольскую правду» про то, как бюрократы мешают развитию отрасли и разворовывают выручку «Желрыбы». Железнодорожникам Советская власть дала тогда «колонизационные права», и деньги текли рекой. Злодеев, перечисленных в письме, арестовали. «Совиздат» заказал принципиальному рабкору книгу о железнодорожниках Севера. Захаров написал с помощью редактора местной многотиражки «Красный путь» роман и назвал его «Шпалы рабочей судьбы». Книга вышла под псевдонимом Степан Кольский (соавтора, скрытого троцкиста, к тому времени уже взяли). Вскоре появилась теплая рецензия на «Шпалы» в «Правде». Автора вызвали в Москву, спешно приняли в Союз советских писателей, билет ему лично вручал Федор Панферов, автор бессмертных «Брусков». Это и называлось – «призыв ударников в литературу».
На Север молодого писателя уже не отпустили, взяли на работу в «Совиздат», после разгрома правотроцкистского подполья там возник острый кадровый дефицит. В июне 41-го Кольский ушел на фронт, воевал сначала политруком в стрелковом батальоне, потом инструктором Политуправления железнодорожных войск, печатался в армейских газетах. Был ранен под Белгородом, Победу встретил в Будапеште, где получил контузию. После войны вернулся в «Совиздат», сочинил книгу «Дорогами красных богатырей», получившую высокую оценку Фадеева. Кольскому присудили Сталинскую премию второй степени. Он стал заместителем директора «Совиздата», где после разоблачения космополитов и низкопоклонников почти не осталось сотрудников. Решения ХХ съезда и развенчание культа личности Степан Герасимович встретил холодно, написал статью «А если без черной краски?», которую не взяли ни в одну газету. Но правдолюб прочитал ее на закрытом партсобрании «Совиздата», за что был подвергнут жесткой товарищеской критике и со строгим выговором сослан в ДОСААФ, где просидел до пенсии, воспитывая и закаляя подрастающее поколение. Подлечивая старые раны в санатории, он сошелся с молоденькой медсестрой и покинул семью, за что получил второй партийный выговор, но не строгий.
В старости Степан Герасимович часто и тяжко болел. Смерть принял, как истинный коммунист, на переднем крае, борясь с головотяпством. За несколько дней до своего 80-летия, которое предполагали отметить в узком домашнем кругу, Кольский в приподнятом настроении гулял в окрестностях Переделкина и поругался с обходчиками, сурово упрекнув их в плохом состоянии шпал и насыпи. В ответ был грубо послан в неопределенном направлении. Взволнованный ветеран вернулся в Дом творчества, где проживал, готовясь к отъезду на Пицунду, пожаловался на сердце, вызвали «Скорую», но помощь пришла слишком поздно.
Я слушал прощальные речи, смотрел на скорбные останки, на ордена и понимал: вот он, жестокий и прекрасный двадцатый век, обернувшись мертвой плотью, лежит передо мной, весь уместившись в узком ящике, обитом оборчатой красной тканью.
Колунов пихнул меня локтем в бок.
– Что?
– Проснись! Тебе слово дали.
– Мне?
– Ну, Егор, смелее! – с напряженным дружелюбием призвал Шуваев. – Робкий что-то комсомол нынче пошел, не то что былое племя…
– Нет, не робкий, – очнулся я и сразу же врубился, поскольку выступал не на первых похоронах. – Не робкий, а благоговеющий перед подвигом отцов и дедов, в молчаливой благодарности склоняющий голову перед вкладом Степана Герасимовича в великое дело Победы над врагом и созидания светлого будущего…
По горестным рядам прошелестел ропот одобрения: мой находчивый и искренний пафос оценили. А Владимир Иванович глянул на меня с лукавой отеческой гордостью.
– Мир праху твоему, Степан Герасимович, война всему тому, что ты ненавидел, и долгие лета всему тому, что ты любил!
Под нарастающие звуки траурного марша, лившегося сверху, мы слаженно подхватили тяжелый гроб, сбитый из влажного теса, вынесли в распахнутые двери и закатили в квадратный приемник катафалка. Неструганные доски кололись сквозь материю, и я занозил палец. Пока ветхие соратники, подсаживая друг друга, заползали в автобус, я вернулся за плащом и портфелем, обнаружив, что черных покрывал на зеркалах уже не нет, большой узорный циферблат напольных часов открыт, некролог убран, даже постамент успели унести, и только лесной запах хвои еще витал в воздухе. Шуваев издали погрозил мне пальцем, показав на часы, мол, не опаздывай! Я в ответ взмахнул руками, мол, прилечу, как птица, на крыльях ответственности.
В автобусе Арий посадил меня рядом с собой и, заметив, как я зубами пытаюсь извлечь занозу из пальца, покачал головой:
– Кошмар! Из горбыля сбивают, как ящики. А какие гробы в Америке! Фантастика!
– Вы были в Америке? – позавидовал я.
– Ну да, летал с делегацией переводчиков Уитмена. Зашел к коллегам. Не поверишь: гроб из полированного дуба, инкрустированный черным и розовым деревом, ручки позолоченные, а в крышке, напротив лица, окошечко! У нас таких никогда не будет…
– А статую Свободы видели?
– Да, зеленая, как залежавшаяся покойница…
Я вдруг понял: шоферы ритуальных автобусов знают какие-то тайные маршруты, к тому же прочие водители уступают им дорогу охотнее, чем «Скорой помощи», хотя, в сущности, зачем торопиться катафалку? На месте мы были через полчаса. Востряковское кладбище напоминало лабиринт, поросший пожелтевшими березками. С надгробных фотографий смотрели молодые, здоровые и даже веселые граждане. Наверное, все-таки правильней прикреплять к плитам и крестам снимки, сделанные в день смерти или похорон, а то кажется, будто в землю зарыли живых и бодрых людей. В одной из оград росла голубая кремлевская ель.
– Мужик работал в спецлесопитомнике, – объяснил Арий. – Как говорится, от безутешных коллег…
Возле свежевырытой ямы, на куче глины, подстелив брезент, сидели угрюмые могильщики, похожие на расконвоированных уголовников.
– Прощаемся! – скомандовал Арий.
Вова и Яша сняли крышку. Заостренный профиль Кольского словно бы оплыл, пока мы ехали до кладбища. Я подумал, что все видят это лицо в последний раз, скоро оно навсегда исчезнет и не повторится больше никогда, сколько бы миллиардов людей ни родилось на планете. Никогда. Вдовы, рыдая, с двух сторон припали к телу. Старшая воровато сунула в мертвые руки иконку. Младшая тщательно разгладила кустистые брови усопшего, словно это имело перед зарытием какой-то особый смысл. Тучный ветеран никак не мог наклониться, чтобы поцеловать Кольского: мешал огромный живот. Наконец толстяк тяжело подпрыгнул и клюнул покойного друга в лоб. Через десять минут работяги уже ровняли холмик. Бригадир лопатой перерубил стебли гвоздик, сложенных снопом под портретом.
– Воруют! – объяснил он и с надеждой глянул на меня.
Арий нехотя дал ему пятерку. Рыдающих вдов повели под руки. Я хотел заглянуть на могилу тестя, но грянул гром, в воздухе запахло железом, упали тяжелые капли, а потом обрушился сплошной ливень, и в автобус возвращались бегом. Я вымок и запачкал глиной новые ботинки.
– Разве это дождь? – усмехнулся Арий, смахивая воду с кожаного пиджака. – Вот когда хоронили Леонида Мартынова, была такая гроза, что гроб плавал в яме. Представляешь?
– «Вода благоволила литься…» – продекламировал я.
– Что?
– Это стихи.
– Чьи?
– Мартынова.
– Я думал, он прозаик.
Колунов поехал на поминки к старшей вдове в Лаврушинский переулок, а Ревич – к младшей в Безбожный, где «молодожен» Кольский получил квартиру в новом писательском доме. Арий с кладбища помчался к прозаику Анатолию Киму, икнувшему утром, узнав, что вопреки обещаниям его не выдвинули на Государственную премию. Наш Харон скончался через два года, сгорел на работе: презрев гипертонический криз, он встал с постели, чтобы организовать важные похороны классика-лауреата, в прошлом члена горкома. На панихиду ждали самого Гришина, нервничали, но тот прислал лишь помощника и венок. С поминок Ария увезли в больницу, откуда он уже не вышел. После его смерти писателей стали хоронить кое-как.
Назад: 34. Где комсомол?
Дальше: 36. «Рифмы отдыхающего поля»