Книга: Криминальные романы и повести. Книги 1 - 12
Назад: Анатолий Безуглов, Юрий Кларов
Дальше: В ПОЛОСЕ ОТЧУЖДЕНИЯ

КОНЕЦ ХИТРОВА РЫНКА

I

 

Я верю в призвание поэта, инженера, музыканта, агронома. Но в словах «прирожденный солдат» или «сыщик» мне всегда чудится фальшь. Может быть, я ошибаюсь, но ведь солдат по призванию должен любить убивать, а работник уголовного розыска — копаться в социальной грязи, отбросах, получать удовольствие от общения с людьми с искалеченной психикой и извращенными взглядами на жизнь. И вот сейчас, сидя за письменным столом, я невольно перебираю в памяти всех, с кем мне приходилось работать бок о бок в 1918–1919 годах. Кто из них был сыщиком по призванию? Виктор Сухоруков? Нет, он мечтал стать механиком и даже тогда находил время для учебников по математике и физике. Груздь? Сеня Булаев? Даже знаменитый Савельев, проработавший около двадцати пяти лет в сыскной полиции, тяготел к специальности, которая не имела ничего общего с его повседневными обязанностями. Часами он возился с коллекцией насекомых. В его квартире ширмой был отгорожен специальный угол, где хранились коробки, банки и ящики с пауками, бабочками, жуками. Савельев мечтал о том времени, когда, выйдя на пенсию, он наконец сможет без всяких помех сесть за монографию о жизни скорпионов, которая должна была обессмертить в науке его имя…
Но все мы оказались сотрудниками Московской уголовно-розыскной милиции и добросовестно выполняли свой долг, потому что так было нужно. В то время токари становились директорами банков, вчерашние мастеровые возглавляли заводы, а солдаты командовали армиями…
Октябрьскую революцию я встретил гимназистом выпускного класса Шелапутинской гимназии. Я готовился к поступлению на филологический факультет, но филологом я не стал, а гимназию так и не окончил.
В тот день первым, должен был быть урок французского языка. Но неожиданно вместо мосье Боруа в дверях появилась тощая фигура директора гимназии Шведова.
Класс неохотно встал.
— Садитесь, господа, садитесь! — махнул рукой Шведов и с обычной кислой улыбкой, за которую его прозвали Лимоном, стал вглядываться в настороженные лица гимназистов. По тому, как Лимон вертит в руках взятый со стола кусочек мела, видно было, что он волнуется.
— Господа! — торжественно начал он. — По поручению педагогического совета я уполномочен сделать вам важное сообщение…
— Раз поручили, валяй! — снисходительно поощрил чей-то голос.
Шведов сделал вид, что ничего не слышал: после Февральской революции дисциплина в гимназии, особенно в старших классах, основательно расшаталась. Гимназисты как само собой разумеющееся предлагали преподавателям закурить. Замок карцера, которым теперь не пользовались, заржавел, а самой гимназией фактически правил совет учащихся, вмешивавшийся во все без исключения дела.
— Господа! — повторил Шведов. — Вы надежда отечества…
— Ого! — искренне восхитился тот же голос.
Но на него зашикали.
— Вы новое поколение русской интеллигенции, которая имеет вековые традиции служения своему народу. И я не сомневаюсь, что вы меня поймете. Произошла трагедия. Мы с вами переживаем трудное время, когда грубо попираются принципы гуманности и свободы.
Германские агенты, щедро финансируемые императором Вильгельмом, не только сеют в умах смуту, но и пытаются навязать многострадальному русскому народу кровавую диктатуру.
По классу прошел гул. Называть большевиков германскими агентами не стоило. В эти сказки никто уже не верил. Шведов почувствовал свою ошибку. Но менять стиль речи уже было поздно.
— Сейчас, в эту минуту, — продолжал он, — когда я беседую с вами, вожди русской демократии томятся в большевистских застенках, исторические залы Зимнего дворца подвергаются разграблению, фронт деморализован, скоро враг будет здесь, в центре России. И я понимаю чувства поэта-патриота, который пишет:
С Россией кончено. На последях
Ее мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях…

В классе зашумели. Поднялся председатель совета гимназии Никольский, спокойный, медлительный.
— Господин Шведов, — официально обратился он к директору, — нам ваши политические взгляды известны, и они нас не интересуют. Насколько мы вас поняли, вы собирались сделать нам сообщение?
— Вы меня правильно поняли, — сухо подтвердил Шведов, — но я хотел предварительно объяснить вам мотивы, которыми руководствовался педагогический совет, решивший не сотрудничать с большевиками, узурпировавшими государственную власть. По призыву Всероссийского учительского союза преподаватели нашей гимназии с сегодняшнего дня объявили забастовку протеста.
— Меня удивляет… — начал было Никольский, но его прервал Васька Мухин, здоровенный детина, уже второй год отбывавший повинность в восьмом классе.
— Тоже испугал! — пробасил он, поглядывая маленькими смешливыми глазками на директора. — По мне хоть всю жизнь бастуйте!
— Ура! Да здравствует вечная забастовка! — неожиданно заорал его сосед, и весь класс задрожал от хохота.
Ошеломленного директора проводили криком и улюлюканьем. Кто, подвывая, отбивал кулаками на парте «Цыпленка жареного, цыпленка пареного, который тоже хочет жить», кто хрюкал, а кто от избытка восторга просто стучал ногами по полу.
В дверях показалось испуганное лицо классного надзирателя и сразу же исчезло.
Так эта новость была встречена почти во всех классах. Последние месяцы жизнь гимназии все равна шла кувырком. Преподаватели опаздывали на уроки и ничего не задавали на дом. Старшеклассникам было не до занятий: они беспрерывно бегали с одного митинга на другой или до хрипоты спорили в различных кружках и клубах, недостатка в которых не было. Союзы, группы, общества и объединения возникали как грибы после дождя. Существовали «Союз учащейся молодежи», «Общество нанимателей комнат, углов и коек», «Группа обывателей Хамовнического района», «Союз домовладельцев», «Союз киновладельцев», «Объединение дворников и домашней прислуги».
Наша гимназия тоже не отставала. Помимо совета гимназии у нас был совет учащихся старших классов, совет учащихся младших классов и многочисленные «политические фракции»: большевиков, кадетов, эсеров, анархистов и, наконец, монархистов, в которую входили только двое — франтоватый Николай Пилецкий и его друг Разумовский, дегенеративный парень с красной физиономией, усыпанной угрями.
Каждая фракция требовала себе мест в гимназических советах. Иногда накал политических страстей доходил до потасовок, во время которых больше всего, разумеется, доставалось самой малочисленной фракции — монархистам. Пилецкий и Разумовский постоянно ходили с синяками и перед самой забастовкой преподавателей смалодушничали — подали заявление о приеме в фракцию кадетов. Особенно терроризировал педагогов совет гимназии, который предъявлял им самые жесткие требования. Одним из них было — ставить в балльниках двойки и единицы только с санкции совета. Членов советов к доске не вызывали: преподаватели прекрасно понимали, что заниматься наукой у Них просто нет времени.
Какая уж тут учеба!
Но все-таки, когда мы с Никольским вышли в переулок, мы не думали, что навсегда покидаем стены гимназии.
Никольского больше всего возмущало, что педагогический совет принял свое решение без консультации с советом гимназии.
— Им это дело так не пройдет, — говорил он, размахивая офицерской полевой сумкой, приобретенной на толкучке (большинство старшеклассников в знак всеобщей свободы ходило в гимназию не с ранцами, а с портфелями или полевыми сумками). — Мы созовем общее собрание фракций. Думают, что мы до них не доберемся? Ошибаются!
Но ошибался Никольский: фракции больше никогда не собирались, а в гимназии вскоре расположился ревком. Из бывших своих преподавателей я потом встретил только Лимона. Когда мы в двадцатом году вылавливали спекулянтов на Смоленском рынке, я заметил за одним из ларьков притаившуюся сухопарую фигуру в залатанных солдатских штанах.
— А ну, выходи!
Человек нерешительно выглянул, и внезапно на его худом грязном лице промелькнуло подобие знакомой улыбки. Это был Лимон.
— Ничего не поделаешь, надо жить! — развел он руками и, зажав сверток под мышкой, воровски шмыгнул в проходной двор.
Многие из моих гимназических товарищей, спасаясь от голода, уехали на юг, кое-кто вместе с родителями бежал за границу. Члены фракции монархистов — Пилецкий и Разумовский, как мне потом рассказывали, перебрались к генералу Корнилову.

 

II

 

В семнадцать лет, когда голова переполнена грандиозными замыслами, а руки сами ищут себе работы, сидеть без дела трудно. Между тем я совершенно не знал, куда себя девать. С закрытием гимназии как-то оборвались все ниточки, которые меня связывали с товарищами по классу. Раньше, казалось, водой не разольешь. Но кончилась гимназическая жизнь, и у каждого оказались свои заботы, дела. Никольский устроился где-то делопроизводителем. Мухин отправился к отцу в Саратов. Гимназическое содружество рассыпалось как карточный домик, и иногда я даже сомневался, а было ли оно вообще когда-нибудь.
Жил я тогда в Мыльниковом переулке в большой неуютной квартире, совершенно один. Отец, уважаемый в районе врач, умер три месяца назад, а старшая сестра Вера, выйдя замуж, уехала в Ростов, препоручив меня своей приятельнице Нине Георгиевне, женщине лет сорока, толстой, расплывшейся, с большими добрыми глазами, которая, добросовестно выполняя взятые на себя обязанности, бывала у меня не реже двух раз в неделю. Эти визиты были до предела нудными.
Я ничего не имел против Нины Георгиевны, но все-таки к ее приходу всегда старался улизнуть на улицу. И часами бродил по городу, который выглядел каким-то непривычным, помолодевшим. А потом, когда ноги начинали гудеть от усталости и рот наполнялся голодной слюной, я возвращался к себе, ел, листал первую попавшуюся на глаза книгу и снова уходил, для чего-то тщательно запирая входную дверь. Меня завораживала гулкая жизнь улиц, ее лихорадочный ритм.
Во время недавних боев Москва пострадала не сильно, во всяком случае меньше, чем этого можно было ожидать. Но так как самые ожесточенные схватки были в центре, то разрушение сразу же бросалось в глаза. Был разбит снарядом один из куполов храма Василия Блаженного, Спасская башня, пробита крыша «Метрополя». Еще неделю назад Тверская была завалена бревнами, досками и усыпана битым стеклом. Теперь ее расчистили. Об октябрьских событиях напоминали только следы пуль на стенах домов да торчащие в окнах вместо выбитых стекол полосатые перины. Весело дребезжал переполненный трамвай. Красногвардейские патрули зябко прятали руки в рукава ватников, пальто и шинелей. По-разбойничьи посвистывал ветер. Несмотря на холод, улицы были многолюдны.
В тот день мне почему-то особенно не хотелось возвращаться домой. И, побродив вдоволь по Тверской, я свернул на Скобелевскую площадь. Здесь митинговали. Прилично одетый господин, вскарабкавшись на постамент, что-то громко говорил, оживленно жестикулируя, стараясь перекричать разношерстную толпу. Тут же красноносая толстуха в ватнике бойко продавала жареные семечки, одновременно кокетничая с одноруким солдатом. Гонялись друг за другом оборванные мальчишки с красными бантами на картузах. Не обращая ни на что внимания, крутил ручку шарманки горбатый старичок.
Красные, черные, белые, зеленые буквы извещали: «Казино «Рома», Тверская, 35, против Филиппова. Исключительный боевик. Сенсационная картина «Николай II». Народная трагедия в 5 частях. В фойе — концерт Гала. Беспрерывные увеселения от 7 до 11 часов вечера», «Ханжонков. Жемчужина сезона. Боевик. «Сказка любви дорогой. Молчи, грусть, молчи!» С участием королей экрана: Веры Холодной, Максимова, Полонского и Рунича».
Колебался я недолго и, сжав в кармане рубль, отправился в казино «Рома». Сенсационную картину «Николай II» посмотреть стоило.
То были первые годы киноискусства. Но Великий немой уже успел завоевать всеобщее признание. И мы добросовестно ходили на все новые картины с броскими названиями: «Любовь поругана, задушена, разбита», «Слякоть бульварная», «Лестница диавола». Обычно картины демонстрировались под аккомпанемент рояля, который стоял за сценой. Но были и попытки озвучить хотя бы некоторые события, происходящие на экране. В качестве курьеза одна из московских газет приводила объявление провинциального электротеатра: «Новость звуковых эффектов! Все звуки, как-то: шум ветра, железной дороги, поломка мебели, лесная сирена, удар по щеке — получаются нажатием кнопки. Голос петуха, лай собаки и шум народа заказываются особо».
В фойе театра, несмотря на предупреждающие надписи, было сильно накурено. Респектабельные котелки соседствовали с голубоватыми студенческими фуражками, солдатские папахи — с дамскими шляпками. После первого звонка я прошел в зал. Сзади меня приглушенно спорили парни в кепках, низко надвинутых на глаза. Некоторых из них я видел у нас в гимназии, они приходили на заседание секции анархистов, кажется, из группы «Ураган».
Одна за другой лампочки в зале начали гаснуть. Пианист заиграл марш. На экране показался царь, рядом с ним шли какие-то дамы.
И вдруг свет снова вспыхнул. На авансцене стоял плечистый человек в ватнике. Он зычно выкрикнул:
— Граждане и товарищи! Попрошу приготовить документы. Проверка.
Публика недовольно зашумела.
— Ищут кого-то, — догадалась пышная дама в ротонде. — О господи!
К выходу, работая локтями, пробирались анархисты. Один из них сильно толкнул меня.
— Поосторожней нельзя?
Он даже не обернулся.
— Не видишь, что ли? Пропускай! — крикнул анархист с выпущенным из-под кепки пшеничным чубом молоденькому красногвардейцу.
— Предъявите документы.
— Какие еще документы? — огрызнулся тот.
— Документы! — строже повторил красногвардеец, преграждая проход винтовкой.
— Ты что, гад, измываться вздумал?! Прочь! — заорал чубатый, бешено выкатив глаза. — Прочь, говорю!
Засунув руку в оттопыривающийся карман, он прямо пошел на красногвардейца. Жест чубатого не остался незамеченным. Дама в ротонде взвизгнула. Публика шарахнулась в сторону. Кто-то крикнул:
— У него оружие!
В ту же секунду парень в кожанке, вынырнувший из-за спины красногвардейца, вырвал руку чубатого из кармана и резко вывернул ее за спину.
— Хорошенько обыщите. По-моему, он…
Я не удержался и крикнул:
— Виктор! Сухоруков!
Парень в кожанке обернулся, махнул мне рукой.
Виктор учился в нашей гимназии. Но, когда его отца мобилизовали в армию, ушел на завод. Ко мне он относился покровительственно, и не только потому, что был старше. Он считал меня папенькиным сынком, который еще не знает почем фунт лиха. Узнав, что Виктор член Союза рабочей молодежи «III Интернационал», я его пригласил как-то на заседание большевистской фракции гимназии.
— Фракция? — изумился он. — А от родителей не нагорит? — И снисходительно добавил: — Ладно, приду. У вас когда начало?
Помню, мы тогда спорили о роли Учредительного собрания, и Никольский все время пытался втянуть в спор Виктора, но тот отделывался только шуточками. Я понимал, что он нас считает просто мальчишками, играющими от нечего делать в революцию, и мне было здорово обидно. Поэтому, когда Никольский сказал, что Сухоруков не теоретик, а практик и звать его на заседание фракции не стоило, я сразу же согласился.
Отец, узнав про мой неудачный опыт, как я выражался, смычки интеллигенции и рабочего класса, долго хохотал.
— Значит, практик, говоришь? — сказал он, все еще улыбаясь, потом его лицо посерьезнело. — А может быть, ты больше прав, чем думаешь. В России привыкли слишком много говорить красивых слов. А Виктор человек действия. Он знает, чего хочет, и знает, как этого добиться.
Эти слова отца словно подтверждались сейчас уверенными, решительными действиями Виктора.
Чубатого обыскали.
— Он самый, — сказал пожилой красногвардеец, бегло просматривая содержимое бумажника задержанного, и обернулся к анархистам, которые громко ругались, но, понимая, что сила не на их стороне, в происходящее не вмешивались. — Что ж вы, товарищи, уголовную шпану покрываете?
— Мы птицы вольные, к нам летят все, кому среди вас тесно! — буркнул кто-то из анархистов, и они, не оборачиваясь, начали спускаться по лестнице.
— Граждане! — крикнул человек в ватнике. — Попрошу без паники. Кого нужно, мы нашли. Это, ежели хотите знать, крупный и зловредный бандит, грабивший трудовой народ. Так что попрошу граждан и товарищей спокойненько занимать свои места.
«Граждане и товарищи» начали шумно рассаживаться.
— Я только взглянула, сразу же поняла, что это бандит, — радостно говорила дама в ротонде своему спутнику, чем-то похожему на Дон-Кихота. — Вы, Николай Иванович, на всякий Случай бумажник проверьте: он за вами сидел.
Когда бандита, подталкивая в спину, вывели, я подошел к Сухорукову.
— Ну как фракция? Заседает?
— Иди к черту. Ты же знаешь, забастовка.
— Верно, не учел. Послушай, здесь мы не поговорим, некогда. Заходи лучше ко мне завтра к концу дня. Я теперь в уголовном розыске работаю.
— Полицейским заделался?
— Именно. А что, не нравится? — Он дернул меня за надорванный козырек фуражки (в гимназии надорванный козырек считался шиком) и уже на ходу бросил: — До завтра.

 

III

 

Найти Сухорукова оказалось не так-то просто. В кабинете дежурного уголовного розыска томилось несколько человек. Дежурный, молодой человек с черными подбритыми усиками и бачками, устало морщил низкий лоб.
— Минуточку, мадам, минуточку, — слезливым голосом уговаривал он шумливую, напористую бабу в белом шерстяном платке. — Не надо волноваться. Давайте разберемся. Ничего страшного не произошло — рядовой, ординарный грабеж. У нас ежесуточно регистрируются сотни подобных происшествий.
Но на женщину это утешительное сообщение никакого впечатления не произвело.
— А по мне хоть тыщи происшествий! — кричала она в лицо дежурному, который мученически морщился. — Вы мне лучше скажите, господин хороший, кто мою шубу носит? Кто мои сиротские деньги по кабакам пропивает?! Ага, молчите? Почему мазурики по сей день не арестованы?
— Потому что их пока не нашли, — с подкупающей откровенностью объяснил дежурный.
— Не нашли, стало быть? — задергала головой баба. — А чего же я вам за вашего кобеля — Треф, что ли? — пятьдесят целковых отвалила? «Найдем, отыщем, будьте спокойны», — передразнила она кого-то. — Черта лысого нашли! Платила я за сыскную собаку?
— Да, за использование сыскной собаки-ищейки вы платили, — согласился дежурный.
— А толку? Это как понимать? Там мазурики облегчают, тут — полицейские. Это кто же разрешил трудовой народ с двух концов грабить? Свобода сейчас или не свобода?
Отделавшись кое-как от надоедливой посетительницы, дежурный пригладил напомаженные бачки и выдавил любезную улыбку.
— Прошу, господа. Кто следующий?
С дивана поднялся благообразный старик в вицмундире.
— Присаживайтесь. Чем могу быть полезен? Кража?
— Убийство, — глухо сказал старик и закашлялся. — Дочь убили.
— Да, да, такое несчастье! А где это произошло, в Хамовниках или в Марьиной роще?
— В «Эрмитаже».
— В «Эрмитаже» на этой неделе у нас зарегистрировано два убийства. Простите, как ваша фамилия? — Дежурный начал быстро перелистывать толстую книгу, лежащую перед ним на столе.
Я вышел в коридор. По лестнице спускался красногвардеец.
— Где можно найти товарища Сухорукова?
— Да я не из тутошних, — ответил он. — Вы в дежурку зайдите, там скажут.
Но в дежурную комнату возвращаться мне не хотелось. Я ткнулся в первую попавшуюся дверь, и меня оглушил пулеметный стрекот машинок.
— Господин гимназист, сюда нельзя, — обернулся сидевший спиной к двери писарь с выложенным на лбу локоном. — Посетителей принимают внизу.
— Мне нужен Сухоруков.
— Сухоруков? — писарь выпятил нижнюю губу. — А где он числится? Есть у нас, к примеру, статистический отдел, счетный стол приводов, хозяйственная часть, отдел розыска… Много чего есть. — Он торжествующе посмотрел на меня, получая видимое удовольствие от сложности структуры учреждения, в котором он. работает.
Обойдя еще несколько комнат и уже потеряв всякую надежду разыскать Виктора, я носом к носу столкнулся с ним в коридоре.
— Пошли ко мне.
Кабинет Сухорукова оказался небольшой комнаткой, вернее частью комнаты, перегороженной деревянной стенкой.
— Ну, что собираешься делать?
С таким же успехом этот вопрос я мог задать сам себе. Действительно, что я собираюсь делать?
— Еще не знаю. Наверно, в Ростов к Вере уеду.
— Хороший город. Солнечный. — В голосе Виктора мне почудилась ирония. — Это что, вся наша «большевистская фракция» решила на юг смотаться, подальше от греха? Очень благоразумные мальчики.
— Ну это ты брось.
— А что? Может быть, попробуем?
Виктор скинул куртку и засучил рукава рубашки. В гимназии у нас было повальное увлечение французской борьбой. Я считался чемпионом класса. Но с Сухоруковым мне еще бороться не приходилось. Я втянул голову в плечи, расставил ноги и…
— Алле гоп!
В следующую секунду я беспомощно забарахтался в руках Виктора. Прием назывался двойным нельсоном. Я напряг бицепсы, пытаясь разорвать кольцо рук, но безуспешно. Шершавые ладони, сплетенные вместе, все сильней и сильней нажимали сзади на шею.
— Сдаешься?
— Сдаюсь, сдаюсь, дубина ты стоеросовая! — взвыл я.
— То-то, — ликовал Виктор за моей спиной. — А ругаться вслух побежденным не положено, они только про себя ругаются. Проси пощады, презренный!
Для просьбы о пощаде существовала освященная многими поколениями гимназистов формула, и я неохотно забубнил:
— О могущественнейший из могущественнейших (брось, Витька!), о сильнейший из сильнейших, о справедливейший из справедливейших, о умнейший из умнейших (послушай, ты мне шею свернешь), признаю тебя победителем в честном бою и обязуюсь свято, не жалея живота своего, выполнять все, что ты прикажешь или просто скажешь. А если не исполню, то пусть мне устроят темную или наплюют на самую маковку, и пусть я, клятвопреступник, сделаюсь классным надзирателем за грехи мои. Все. Пусти!
Мой мучитель отпустил меня, и мы, красные, распаренные, уселись друг против друга.
— Вот так, папенькин сынок, жидковат ты, брат, жидковат, — усмехнулся Виктор.
— Ну ты небось тоже как самовар пыхтишь.
Мы закурили. Виктор, с блаженством затягиваясь папироской, искоса поглядывал на меня и улыбался. Чувствовалось, что эта разминка, напоминавшая о гимназических годах, доставила ему немалое удовольствие. Глаза его подобрели, и в манере держаться появилось что-то мальчишеское и немножко наивное. Потом, погасив папиросу о край стола, он спросил:
— Отрезали?
— Отрезали.
Это означало, что дань старому отдана и предстоит серьезный разговор.
— Возьми листок бумаги и ручку.
Еще не понимая, чего он хочет, я пододвинул к себе стопку бумаги.
— Пиши: «Начальнику уголовно-розыскного подотдела административного отдела Московского Совета от гражданина Белецкого Александра Семеновича. Прошение. Прошу зачислить меня на одно из вакантных мест при вверенной Вам милиции».
Я отложил в сторону ручку.
— Ну, знаешь, ты сегодня что-то слишком весело настроен. Шутки шутками, но…
— А я не шучу, — сказал Виктор.
Несколько секунд я изумленно смотрел на серьезное, густо поперченное веснушками лицо приятеля.
— Нет, ты серьезно?
— Вполне. Нам нужны люди. А парень ты честный, член «большевистской фракции», — губы Виктора задрожали в сдерживаемой улыбке. — Знаю я тебя не первый год, и отец у тебя был хорошим стариком.
— Но ведь я ни черта не понимаю в… — я чуть было не сказал «в полицейском деле», но вовремя спохватился. — Я ведь ничего не понимаю в этом деле.
— Научишься. Главное — желание. Не боги горшки обжигают.
Кем я только не мечтал быть в раннем детстве! И трубочистом, и водолазом, и кондуктором. Но даже тогда мне не приходило в голову, что я могу стать сыщиком. Во втором и третьем классе, правда, как и все мои сверстники, я зачитывался похождениями Шерлока. Холмса и Рокамболя, и вдруг совершенно, казалось, забытое и давно похороненное где-то в дальнем уголке сознания вновь ожило и обернулось реальностью.
— Ну как? Едешь в Ростов или остаешься? — спросил Виктор, наблюдавший за выражением моего лица.
— Какой уж тут Ростов! — махнул я рукой. — Что еще нужно?
Тут же я заполнил и анкету. Впрочем, слово «анкета» в обиход тогда еще не вошло. При царе существовал «формулярный список», а Временное правительство ввело «опросный лист», которым и пользовались пока во всех учреждениях. Он был составлен по лучшим образцам западной демократии, но с учетом русских особенностей. Поэтому в нем на всякий случай стояли помимо других и такие щекотливые вопросы, как сословие и вероисповедание, но зато в скобках указывалось: «Заполняется по желанию». Опросный лист заканчивался знаменательной фразой: «Правильность показанных в настоящем опросном листе сведений о моей личности подтверждаю честным словом». Вот она, новая, демократическая Россия!
Затем мы вместе с Виктором пошли к начальнику отдела личного состава Груздю. Он оказался матросом. Груздь восседал за громоздким двухтумбовым столом, на котором рядом с письменным прибором из розового мрамора возвышались буханка ржаного хлеба и вместительная жестяная кружка с чаем. На сейфах валялись в художественном беспорядке шинель, бушлат, бомбы, рваная тельняшка и пара сапог. Носок одного из них был грозно разинут, и в его темной пасти поблескивали зубами сказочного дракона гвозди. Увидев Виктора, матрос отложил толстый карандаш, которым, как я успел заметить, рисовал на бумаге, покрывающей стол, чертиков, и грузно встал.
— Здоров! Закурить есть? — спросил он Виктора и брезгливо поморщился, когда тот достал пачку папирос. — Нет, я только махру признаю… Красота? — кивнул Груздь на стену, где из массивной позолоченной рамы кокетливо смотрела жеманная красавица в наглухо закрытом черном платье. — Одежду я сам дорисовал, — похвастался он, — а то она почти что голая была. — И пояснил: — Буржуазия, она приличиев не соблюдает… Из буржуев? — На этот раз вопрос был адресован мне.
— Нет, — ответил за меня Виктор. — Вот его опросный дист.
— Давай, давай.
Водя по строчкам пожелтевшим от махорки пальцем. Груздь внимательно прочел анкету и, видимо, остался доволен.
— То, что ты интеллигент, это, конечно, арифметический минус, — сказал он. — Но это от тебя не зависит. Если бы мой батька был не крестьянином, а инженером, я бы тоже стал интеллигентом. Роковая игра случая! То, что ты одинок, в смысле холост, это, конечно, арифметический плюс и очень положительный фактор. Ухлопают бандиты, и никто горючих слез лить не будет. А то тут одного вот такого же молоденького вчера на Сухаревке подстрелили, так сюда вся его родня сбежалась. То-то крику было!
— Ну, ну, брось запугивать, — усмехнулся Виктор. — Тебя послушать, можно подумать, что у нас каждую неделю по десять сотрудников убивают!
— А почему маленько и не попугать? — На толстых щеках Груздя появились смешливые ямочки. — Не куличи печем — революционный порядок наводим! Надо рассуждать диалектически, пусть знает, на что идет. А то потом захочет на попятную, ан поздно будет! — и, обернувшись к своему подчиненному, который молча сидел, с любопытством прислушиваясь к разговору, сказал: — Чего уши развесил? Оформляй приказом.
На следующий день я уже приступил к «исполнению обязанностей агента третьего разряда».

 

IV

 

Узнав о том, что я начал работать в уголовном розыске, Нина Георгиевна только вздохнула. Но этот короткий горестный вздох выражал многое. Ее грустные большие глаза как бы говорили: «Бедная Верочка, сколько надежд, и вот, пожалуйста… Не учитель, не врач, а полицейский. Пропащее поколение… А время страшное: и хлеб никуда не годится, и продуктов все меньше, и дороговизна растет. Революция! Да разве я имею что-нибудь против революции? Хотите революцию — пожалуйста, но ведь все нужно делать как-то культурно, основательно…»
Зато жильцы дома отнеслись к этой новости иначе. Я стал популярной личностью. Даже председатель домкома, тонкий, как жердь, инженер Глушенко, и тот зашел ко мне как-то посоветоваться о графике дежурств. А дворник Абдулла теперь здоровался первым и называл меня не «господин гимназист», а Александр Семенович. Если бы я сказал, что меня это совершенно не трогало, Я бы солгал. Трогало. Еще как трогало! Более того, я проникся исключительным уважением к собственной персоне, и, дело прошлое, в моем ломающемся голосе появился металл. По улицам я теперь шел, подняв воротник шинели и бросая на прохожих пронзительные взгляды. Вид у меня, наверно, был донельзя комичный. Правда, период «вживания» в образ Шерлока Холмса продолжался сравнительно недолго, тем более что работа давала для этого мало пищи. Никто не предлагал мне раскрывать загадочных преступлений, обезоруживать опасных преступников и участвовать в погоне за бандитами. На мою беду, кто-то пришел к выводу, что у меня красивый почерк, и теперь меня заставляли переписывать протоколы, акты, заключения; а в свободное время я помогал старому сотруднику розыска Савельеву приводить в порядок картотеку дактилоскопических карточек.
У Савельева было совсем непримечательное лицо с нездоровой, желтоватой кожей, которая обвисала складками наподобие брылей бульдога, серые, водянистые глаза. Иногда он, казалось, совсем отключался от всего, что происходило в комнате, и, подперев щеку рукой, не мигая смотрел куда-то в окно. Вялый, флегматичный, всегда скучный, он явно не соответствовал образу интеллектуального сыщика, который создало мое мальчишеское воображение. Между тем Савельев был далеко не заурядной личностью и считался одним из немногих крупных специалистов сыскного дела в России. Он великолепно знал уголовный мир и обладал феноменальной Памятью, о которой рассказывали чудеса. Стоило ему якобы мельком увидеть человека, и он мог через десять — пятнадцать лет безошибочно сказать, где, когда и при каких обстоятельствах он его встречал.
К Савельеву приходили советоваться и агенты, и субинспектора, и инспектора. Он был своего рода справочным бюро. Частенько у него бывал и Горев, инспектор Рогожско-Симоновского района. Насколько Савельев был незаметен, настолько Горев обращал на себя внимание. Это был сдержанный человек средних лет, с красивым надменным лицом, обрамленным аккуратно подстриженной курчавой бородкой. В те годы многие «бывшие» пытались подладиться под новых хозяев страны. Они не брились, ходили в грубых солдатских гимнастерках с засаленными воротниками и к месту и не к месту щеголяли отборным матом, а некоторые из них надели и кожаные куртки. Такие куртки были лучшим свидетельством политических взглядов, недаром, когда человек надевал кожаную куртку, о нем говорили: «Окомиссарился». Горев был не таким. Он везде и всюду подчеркивал свое дворянское происхождение и в разговоре между прочим любил ввернуть: «Мы, дворяне». Одевался он тщательно, белье его всегда отличалось белизной, а в галстуке поблескивал бриллиант булавки. Он со снисходительной иронией относился ко всем этим фабричным и мастеровым, которые почему-то решили, что они сами смогут управиться с многочисленными и сложными делами великой России, а пока суд да дело драпают от немцев и не в состоянии навести самый примитивный порядок в стране. Свое презрение к «новым» он подчеркивал иронической вежливостью, которая иной раз ранила сильнее откровенной грубости.
— Очередной представитель революционного пролетариата? — спросил как-то Горев Савельева и кивнул в мою сторону.
— Гимназист, — вяло обронил Савельев.
— Позвольте поинтересоваться, из какого класса выгнали? По математике срезались или по русской словесности?
Я почувствовал, что еще слово, и я сорвусь. Видимо, поняв это, в разговор вмешался Савельев.
— Сейчас же гимназии закрывают. Учителя забастовку объявили. Вот он и поступил к нам. Паренек старательный, грамотный.
— Даже корову через «ять» не пишет? Трогательно. — Горев присел и, растягивая слова, сказал: — Вчера мне один из «товарищей» протокол осмотра места происшествия представил. Уникальнейший документ. Если не ошибаюсь, так сформулировано: «Обнаружен труп мужчины средних лет с множественными поранениями. Одна рана величиной в гривенник, другая в пятиалтынный, а всего ран на рубль двадцать…» Феноменально? Я ему посоветовал немножко грамотой заняться. Оскорбился. «В такой, — говорит, — исторически острый момент я не имею полного права всякой ерундистикой заниматься. Уничтожим всех буржуев, тогда, — говорит, — и грамоте обучусь». Так и сказал. Очень энергичный молодой человек и с пролетарским правосознанием. Ну а пока указаний насчет буржуев нету, он потихоньку уничтожает, так сказать, приметы буржуазного быта. Между прочим, вчера наблюдал, как старинную мебель из особняка Морозова тащил. Дров, видите ли, в Москве не хватает, топить нечем.
Слова Горева раздражали, но в то же время в них было что-то такое, что заставило меня промолчать. За язвительностью Горева чувствовался надлом, горечь человека, который внезапно почувствовал себя за бортом жизни. В Гореве было что-то и от Нины Георгиевны, старой акушерки, которая была не против революции, но хотела, чтобы все делалось «культурно, основательно»…
Когда я заговорил о Гореве с Виктором, который последнее время часто у меня ночевал, он усмехнулся.
— Все в психологические тонкости играешь? Надрывы? Надломы? Роль русского интеллигента в революции? Дурак твой Петр Петрович, вот и все!
— Почему «мой»?
— Мой, твой — не все ли равно? Суть не в этом. Дурак он, вот в чем суть! Недоучки, видите ли, с бандитизмом борются, образования им не хватает. Стульев ему жалко. «Ах, ах, гибнет великая Россия!» А кто этот стул сделал? Он, что ли? Да он и рубанка никогда в руках не держал, клею столярного не нюхал, верстаком только на картинке любовался! Всю его старинную мебель крепостные делали, а потом ее фабричные мастерили. А после революции, когда они ее для себя производить будут, хуже сделают, что ли?
— Так по-твоему получается, что сейчас все нужно жечь и разрушать?
Виктор досадливо поморщился.
— А еще обиделся, что я Горева твоим назвал. Тоже мне, член «большевистской фракции»! Разве я об этом говорю? Анархисты кричат о всеобщем разрушении: «Круши города! Ломай железные дороги!» Мы же к этому не призываем. Я о другом. Когда налетает ураган, он не только гнилые деревья ломает, он порой и здоровые с корнем выворачивает. Вот что я хочу сказать. Понял?
Виктор немного успокоился и говорил со мной, как нянька с бестолковым ребенком, который не понимает или не хочет из упрямства понять самых обычных вещей.
— Вот я летом гостил у дяди в деревне, — продолжал он, — так они там усадьбу барскую сожгли. А в усадьбе той библиотека на сорок тысяч томов — старинные рукописи, и не на бумаге, а на коже… Как она называется?
— Пергамент.
— Вот, он самый. Ну, я их, конечно, пытался сагитировать, чтоб они хоть библиотеку не жгли. Объясняю им, что она и свободному народу пригодится. Куда там! Чуть мне самому голову не свернули. А книги облили керосином и сожгли. Варварство? Варварство. Только дядя мне потом и говорит: «Ты не думай, что я книг не люблю. Я к грамоте склонен и детей всяким наукам обучить стараюсь. А эти книги все одно жечь буду. Потому как от них запах барский, а мужик этого запаха теперича никак перенести не может». Вспомнил я все, что они претерпели от помещика, и подумал, что по-своему они, может быть, и правы. А Горев этого не понимает и не хочет понять…
Виктор успокоился так же внезапно, как и вспыхнул. Присев у печурки, которую я приспособил с наступлением холодов недалеко от наружной стены на листе жести, он спросил:
— Не надоело еще бумаготворчеством заниматься?
— Надоело.
— Мы завтра вечером на Хитровку едем. Новая банда появилась — Кошельков, Сережка Барин, еще человек двадцать. А ниточка, конечно, на Хитровку. Надо пощупать. Хочешь?
Об этом Виктор мог бы меня и не спрашивать…

 

V

 

Хитров рынок издавна был пристанищем всех уголовных элементов города, которые ютились здесь в многочисленных ночлежках. Притоны чуть ли не официально делились на разряды. В высших обитали фальшивомонетчики, налетчики, медвежатники, крупные домушники; в средних находили все, что им требовалось, ширмачи, поедушники, голубятники, а ночлежки низшего разряда заполнялись преимущественно нищими, портяночниками и мелкой шпаной.
В домах Румянцева, Ярошенко и Кулакова имелись и отдельные комнаты — «нумера», которые предоставлялись почетным гостям. Здесь находили себе приют международные взломщики сейфов типа Вагновского и Рыдлевского, расстрелянных в 1919 году, известные бандиты, как, например, Павел Морозов, Котов и Мишка Чума, фальшивомонетчики и крупные авантюристы.
На Хитровом рынке большими партиями скупали краденое, нюхали кокаин, ночи напролет играли в штосс, железку, ремешок, пили смирновку и ханжу. Здесь же разрабатывались планы наиболее крупных дел.
Хитрованцы не без юмора называли рынок «вольным городом Хивой», и это название довольно точно отражало его положение. Полиция сюда заглядывала редко, и рынок жил по своим собственным законам. Когда в 1914 году Горев представил начальнику сыскной полиции проект ликвидации рынка, тот улыбнулся и с сожалением сказал:
— Идеалист вы, Петр Петрович. Неисправимый идеалист.
Ликвидации Хитровки добивался не только Горев. Но рынок, как неприступная крепость, выдерживал все штурмы. Формально его существование оправдывали тем, что он является поставщиком рабочей силы. Действительно, артели рабочих, приезжавших в Москву на заработки, первым делом шли на Хитровку, где их уже поджидали подрядчики. Но соль была не в этом. Просто Румянцев, Ярошенко и Кулаков, которым дома на Хитровке приносили сказочные доходы, всеми силами противились уничтожению рынка, используя для этого свои связи в городской думе и в канцелярии генерал-губернатора. Да и сами обитатели Хивы хорошо знали, как надо поддерживать хорошие отношения с сильными мира сего.
Особенно забурлила жизнь на Хитровке после Февральской революции, когда Временное правительство объявило всеобщую амнистию. В цветасто написанном указе сообщалось, что амнистия должна способствовать «напряжению всех творческих сил народа», а амнистированные уголовники призывались к защите родины и отечества, для «утверждения законности в новом строе». Только из московских тюрем было выпущено более трех тысяч опасных преступников. Они не имели ни денег, ни одежды, их трудоустройством никто не интересовался. И амнистированные вместо «утверждения законности в новом строе» занялись своим привычным ремеслом. За первую половину 1917 года число опасных преступлений в Москве увеличилось в 4 раза, к июню в городе уже действовало более 30 крупных банд. На Хитров рынок потянулись «обратники» — налетчики и домушники, ширмачи и мокрятники. Трактиры «Каторга», «Сибирь», «Пересыльный» буквально ломились от народа. Тут и там мелькали раскрашенные физиономии хитровских «принцесс», вертлявые фигуры «деловых ребят», разгоряченные азартом и самогоном лица шулеров. Теперь обыватель боялся проходить мимо Хитровки не только вечером или, не дай бог, ночью, но и днем. Здесь могли раздеть, ограбить, избить, а то и попросту придушить где-нибудь во дворе ветхого дома. Частыми посетителями Хитровки стали анархисты. В ночлежках можно было встретить и бравого матроса в широченных клешах с нашитыми перламутровыми пуговичками, и истеричного гимназиста, на пояске которого необычным ожерельем болтались бомбы. Анархисты кричали о трагической судьбе людей социального дна, об их талантливости и уме, не ограниченных никакими социальными предрассудками, о том, что именно они, хитрованцы, призваны сыграть немалую роль в мировой революции. Красивые, громкие слова падали на благодатную почву. Индивидуалисты по натуре, хитрованцы тяготели к анархистской вольнице. При разоружении анархистских групп нам потом нередко встречались рыцари уголовного мира. Одно время на Хитровке был даже создан «Анархистский союз молодежи». Основным его лозунгом было: «Резать буржуев до полного торжества всемирной революции!» Правда, союз просуществовал недолго, если не ошибаюсь, месяца два-три. Некоторые его члены были арестованы МЧК и уголовным розыском, а большинство разбежались.
Сразу же после Октябрьской революции Советская власть вплотную занялась Хитровкой. Здесь изъяли значительную часть спиртных напитков, арестовали многих скупщиков краденого — барыг, закрыли официальные игорные притоны. На Хитров рынок были направлены рабочие агитаторы, которые призывали жителей Хивы кончать со старой жизнью, обещая им помощь. Все это, разумеется, не могло не дать результатов, но Хитровка по-прежнему оставалась центром преступного мира Москвы, да и, пожалуй, всей России.
За время своей недолгой работы в розыске я уже достаточно наслушался различных историй, связанных с жизнью Хитровки. Слова «Хитров рынок» часто мелькали в приказах, их произносили на совещаниях и заседаниях. Большинство ЧП, как их называл Груздь, также были связаны с Хитровкой. То атаман рынка Разумовский убил двух милиционеров, то знаменитый Мишка Рябой хотел вырезать семью Горева, то к нам поступали сведения, что после ограбления в Петрограде здания сената все ценности какими-то неведомыми путями были переправлены на Хитровку и золотую статую Екатерины II стоимостью в 500 тысяч рублей и ларец Петра Великого видели у содержателя чайной Кузнецова. Л дня три назад с Хитровки привезли трупы агента I разряда Тульке и матроса Павлова из боевой дружины. У обоих к груди были прибиты гвоздями дощечки с надписью: «Легавым собачья смерть». Убийц так и не нашли…
Для меня предстоящая операция на Хитровке была, по существу, первым серьезным испытанием. И я сильно волновался. Но больше всего я боялся, что это волнение может кто-либо заметить. Поэтому в тот день я держался подчеркнуто весело, напуская на себя этакую бесшабашность: дескать, жизнь — копейка, а судьба — индейка. Смеялся я по всякому поводу и без повода. Правда, насколько этот смех выглядел естественным, судить не берусь. Видимо, не очень, потому что Арцыгов, командир конвойного взвода, маленький, верткий, поросший иссиня-черной щетиной, который никогда на меня не обращал внимания, вдруг подозрительно спросил:
— Ты чего, гимназист, веселишься? Не к добру. Тульке тоже веселился, когда на Хитровку посылали. Видали, какое решето заместо человека привезли?
Арцыгова я не любил, но в то же время им восхищался. Однажды он со сломанной правой рукой и с наганом в левой привел трех налетчиков. В другой раз провел ночь, лежа между трупами в морге, чтобы вскрыть аферу с медикаментами. А то как-то на спор, выпив стакан спирта, посмеиваясь, прошелся от балкона до балкона по карнизу седьмого этажа дома Ефремова.
Арцыгов красочно описывал, как выглядел труп Тульке, и я понимал, что делает он это специально, но все-таки чувствовал себя неважно.
— Вот так и разделали парня, — заключил Арцыгов и, с любопытством смотря на меня неподвижными навыкате черными глазами, спросил:
— Боязно небось в Хиву-то, а?
— А чего бояться? — бодро, даже слишком бодро ответил я. — Семи смертям не бывать, а одной не миновать!
— Что верно, то верно, — согласился Арцыгов и кивнул на мои фетровые бурки, — Махнемся? Даю валенки и башлык.
Я отрицательно покачал головой.
— Зря, башлык верблюжьей шерсти, — выпятил нижнюю губу Арцыгов. — Но дело хозяйское. А если на Хитровке кокнут, в наследство оставишь? — спросил он серьезно и, как мне показалось, даже с надеждой.
Заставив себя засмеяться, я весело ответил:
— Ну, если кокнут, можешь все забрать.
Любопытно, что после разговора с Арцыговым мое нервное возбуждение как-то улеглось. Я уже мог заниматься своими обычными делами, а их оказалось немало. Кроме того, дежурный не справлялся с регистрацией происшествий, и мне пришлось взять это на себя. Происшествий было много — мелкие и крупные кражи, налеты, убийства. Потом привели человек двадцать мешочников.
Этими мешочниками были забиты все камеры предварительного заключения. Ражие дядьки круглые сутки валялись на нарах, били вшей и ругали Советскую власть. Время от времени кто-нибудь из них начинал долдонить в двери камеры кулаками, требуя начальства, или затягивал песню. Репертуар был ограниченный, мне запомнилась только одна песня на мотив «Вышли мы все из народа».
«Вышли мы все из вагона, — вразнобой орали певцы, — картошку отобрали у нас. Вот вам союз и свобода, вот вам Советская власть!»
Новую партию мешочников надо было предварительно опросить и зарегистрировать. Оказалось, что это не так-то просто, особенно пришлось помучиться с одним задержанным — толстым, с неряшливой, клочковатой бородой.
— Как ваша фамилия? — спрашивал я.
— Чего?
— Фамилия, говорю, как?
— Мое фамилие?
— Да.
— А для че тебе мое фамилие?
— Зарегистрировать надо.
— А-а-а.
— Ну, так как фамилия?
— Чего?
— Фамилия, говорю, как?
— А для че тебе мое фамилие?
И все начиналось сначала, как в сказке про белого бычка, которую когда-то Вера любила мне рассказывать. Я настолько закрутился, что когда в дежурку заглянул Савельев и спросил: «Вы готовы?» — я посмотрел на него недоумевающими глазами.
— Мы же скоро едем.
— Ах да, действительно.
Дежурный было возмутился, что он и так зашивается, а у него еще помощника отбирают, но Савельев даже не посмотрел в его сторону. Пропуская меня вперед, он сказал:
— Удивляюсь вашему спокойствию. Когда я участвовал в своей первой операции, я не был столь хладнокровен. Волновался весьма…
— Видимо, дело в характере, — без излишней скромности объяснил я.
— Видимо.
Во дворе нас уже ждали щегольские узкие сани, в которых сидели Горев и Виктор.
— Все? — спросил, поворачиваясь всем телом, кучер.
— Все, — ответил Савельев. — С богом!

 

VI

 

Мы остановились недалеко от Орловской больницы. Горев поднес к губам свисток и два раза негромко свистнул. Ему точно так же ответили, и из-за дома вынырнул невысокий человек в романовском полушубке. Это был Арцыгов.
— Ну как? — коротко спросил Горев.
— Все в порядке, Петр Петрович. Гнездышко со всех сторон оцеплено.
— Ну что ж, хорошо, если, конечно, птички не улетели.
— Вы со мной будете или внутрь пойдете? — спросил Арцыгов, растирая замерзшие пальцы.
— С вами. А вы, Сухоруков?
— Я тоже в оцеплении останусь.
— А мы с молодым человеком отправимся пить чай к Аннушке, — сказал Савельев и вытер указательным пальцем слезящиеся на ветру глаза.
У входа в трехэтажный дом стояли два красногвардейца, вдоль стены маячили в сумерках еще несколько фигур с винтовками.
Савельев взял меня за локоть, и мы вошли в подъезд. Сразу же потянуло спертым, вонючим воздухом. Лестница не была освещена, я то и дело спотыкался на стертых ступеньках. На площадке между первым и вторым этажом наткнулись на спящего оборванца, который даже не шевельнулся.
Мы вошли в громадную квадратную комнату. Большинство ночлежников спало. С трехъярусных нар свешивались ноги в сапогах, лаптях и опорках. Посреди ночлежки, под висячей керосиновой лампой, прямо на грязном полу играли в карты. Слышались азартные выкрики игроков:
— Семитко око!
— Имею пятак.
— Угол от пятака…
Где-то в углу хриплый не то женский, не то мужской голос выводил: «Не пондравился ей моей жизни конец и с немилым пошла мне назло под венец…»
Савельев поманил пальцем рыжего парня в суконной чуйке и опойковых сапогах с высокими кожаными калошами, который, видимо, следил здесь за порядком.
— Эй, ты, Семен, кажется?…
— Так точно, Федор Алексеевич! — с готовностью откликнулся тот и по-солдатски щелкнул каблуками. — Что прикажете?
— Севостьянова у себя?
— Так точно.
— Проводи нас.
Парень засуетился.
— Уж и рада вам будет Анна Кузьминична. Вчерась как раз меня спрашивали: «Чего, дескать, Федор Алексеевич про нас совершенно забыли? Уж не обидела ли я их ненароком…»
— Ладно языком молоть, — оборвал его Савельев. — Или, может, время выгадываешь?
— А чего мне выгадывать? — честно выкатил глаза парень. — Сами сегодня убедитесь, что зазря столько людей к дому пригнали. Нам скрывать нечего, а вам завсегда рады!
В сопровождении парня мы прошли в дальний угол ночлежки, занавешенный ситцем, и рыжий забарабанил кулаком в дверь.
— Кто там? — послышался старческий, дребезжащий голос.
— Открой, Иваныч! Гостей привел.
— Полуношники! — недовольно заскулил голос. — Сичас отопру.
Загремел запор, и меня ослепил яркий свет.
— Ого! Электричество провела! — сказал Савельев.
— А как же, нешто мы хуже других! — откликнулся мелодичный женский голос. — Заходите, заходите!
О Севостьяновой мне как-то рассказывал Виктор. Она снимала несколько ночлежек и «нумеров» в Сухом овраге. Пожалуй, во всей России не было ни одного крупного преступника, который бы хоть раз не побывал в этих «нумерах», где можно было получить все, начиная от шампанского «Клико» и кончая полным набором новейших заграничных инструментов для взлома сейфов. Поговаривали, что Севостьянова не только скупает краденое и укрывает преступников, но и участвует в разработке планов ограблений. Но уличить ее не могли.
Савельев, любивший всегда проводить параллель между людьми и насекомыми, на мой вопрос о Севостьяновой ответил:
— Вы знаете про богомола? Если самка богомола голодна, то она даже во время спаривания иногда начинает, между прочим, жевать голову своего возлюбленного, а затем и его грудь. Таким образом, вскоре весь он оказывается в ее желудке… Так вот, я не завидую тому, кто подвернется Аннушке под руку, когда она голодна…
Естественно, что после всего этого я ожидал увидеть нечто из ряда вон выходящее, но знакомство с Севостьяновой меня несколько разочаровало. В ее облике не было ничего бросающегося в глаза — обыкновенная мещаночка из Замоскворечья. Миловидное простое лицо, в мочках ушей дешевые изумрудные серьги, на плечах оренбургский платок. Держалась она просто и свободно; как старая хорошая знакомая, расспрашивала Савельева про семью, ужасалась дороговизной.
— Если так дальше продолжаться будет, Федор Алексеевич, — говорила она, — то хоть ложись и помирай. Никаких возможностей больше нет. Мои-то захребетники вовсе платить перестали. Свобода, говорят, долой эксплуататоров. Если бы не мои молодцы, то не знаю, как бы с ними и справилась…
Савельев молча ее слушал, и посмеивался. Потом Севостьянова вышла в другую комнату и вернулась с подносом, на котором стоял графинчик с узким горлышком и две коньячные рюмки.
— Не побрезгуйте, Федор Алексеевич, откушайте!
Меня Севостьянова просто не замечала.
— Коньячок не ко времени, — отрицательно мотнул подбородком Савельев, — а самоварчик поставь.
Чай пил он вкусно, истово, время от времени вытирая большим платком лоснящееся лицо.
— Хорошо! Недаром покойный отец, царство ему небесное, говаривал, что настоящий чай должен быть, как поцелуй красавицы: крепким, горячим и сладким.
Постороннему могло показаться, что происходит все это не на Хитровке, в доме Румянцева, а где-то на окраине Москвы, в обывательской квартирке. Пришел к молодой хозяйке пожилой человек, друг семьи, а может быть, крестный. Скучновато ей со словоохотливым стариком, но виду не покажешь: обидится. Вот и старается показать, что ей интересно. Старичок бывает редко, можно и потерпеть.
Эта иллюзия была нарушена только один раз, когда Савельев внезапно спросил:
— Сколько ты опиума, Аннушка, купила?
В углах рта Севостьяновой легли резкие складки, отчего лицо сразу же стало злым.
— Бог с вами, Федор Алексеевич! Какой опиум?
А тот самый, что Горбов и Григорьев на складе «Кавказа и Меркурия» реквизировали.
— Ах, этот! — протянула Севостьянова. — Самую малость — фунтиков двадцать. Налить еще чашку?
— Налей, голубушка, налей, — охотно согласился Савельев. — А свою покупочку завтра с утра к нам завези.
— Чего там везти, Федор Алексеевич!
— Не спорь, голубушка. Договорились? Вот и хорошо. А заодно прихватишь золотишко, которое тебе Водопроводчик вчера приволок. И скажи ему, чтобы, пока не поздно, уезжал из Москвы. Распустился.
Когда в комнату ввели первую партию задержанных, Савельев неохотно отодвинулся от столика.
— Так и не дали чаю попить! — сказал он Виктору и протяжно зевнул, похлопывая согнутой ладошкой по рту. — Ну-с, кто здесь из старых знакомых?
— Кажись, я, Федор Алексеевич, — подобострастно скосоротился оборванец с глубоко запавшими глазами.
— Хиромант? Володя?
— Он самый, Федор Алексеевич, — с видимым удовольствием подтвердил оборванец. — Только прибыл в Хиву, даже приодеться не успел — пожалуйте бриться.
— Ай-яй-яй, — ужаснулся Савельев. — Откуда же ты, милый?
— Из Сольвычегодска прихрял, Федор Алексеевич. Как стеклышко, чист. Истинный бог, не вру! Век свободы не видать!
— Ну, ну. Не пойман — не вор. Отпустят. А вот тебя, голубчика, придется взять, — обернулся он к чисто одетому подростку. — Шутка ли, двенадцать краж! Сидоров с ног сбился, тебя разыскивая.
— Бог вам судья, Федор Алексеевич, но только на сухую берете!
— Это ты будешь своей бабушке рассказывать! — обиделся Савельев. — Твою манеру резать карманы я знаю.
Так перед столом Савельева прошло человек пятнадцать — двадцать, большинство из которых тут же было отпущено.
— Из-за такой мелкоты не стоило и ездить! — скучно сказал он, когда ввели очередную партию, и вдруг шлепнул рукой по столу. — Ну, господин Сухоруков, вы, видно, в рубашке родились! Прошу любить и жаловать — Иван Лесли, по кличке Красивый. Вместе с Кошельковым участвовал в ограблении валютчиков на Большой Дмитровке и артельщика на Мясницкой. Так, Ваня?
Тот, к кому он обращался, был действительно красив — высокий, стройный, синеглазый, с вьющейся шевелюрой. Лесли был братом невесты Кошелькова, Ольги. К банде он примкнул недавно под влиянием Кошелькова. Виктору действительно повезло: показания Лесли могли навести на след всей банды.
Всего было отобрано пять человек: три карманника, домушник, подозревавшийся в крупной квартирной краже, и Красивый.
Когда красногвардейцы увели задержанных, мне показалось, что из-за двери, ведущей в соседнюю комнату, донесся какой-то странный звук.
— Кто у вас там?
— Мальчишка один, хворает.
Я заглянул в смежную комнату, обставленную намного бедней, чем та, в которой мы сидели, и никого не увидел.
— Где же он?
— Да вон там, в углу, — нетерпеливо сказала Севостьянова и отдернула ситцевый полог.
На маленьком диванчике под лоскутным одеялом кто-то лежал. Я приподнял край одеяла и увидел пышущее жаром лицо мальчика. Глаза его были полузакрыты. Дышал он порывисто, хрипло.
Тузик!
Да, ошибки быть не могло, он!

 

VII

 

Мой отец был человек увлекающийся, от него можно было ожидать всего. Поэтому, когда он в один прекрасный день привел в дом беспризорника с Хитровки и заявил, что тот теперь будет у нас жить, никто не удивился. Вера, которая тогда вместе с Ниной Георгиевной готовилась к выпускным экзаменам на акушерских курсах, отодвинула конспекты и, громко стуча каблуками, прошла в столовую.
— Вот этот? — спросила она, брезгливо взглянув на жалкого оборвыша, стоявшего посреди комнаты.
— Да-с, — громко ответил отец, у которого всегда появлялся задор, когда он чувствовал себя неуверенно. — Вас это не устраивает?
— Нет, ничего, — спокойно сказала Вера, — курносенький.
— Какой есть, других не было.
Вера смерила отца взглядом, и папа сразу же потерялся. Он засуетился и робко сказал:
— Ты, Верочка, не сердись. Я понимаю, экзамены, хлопоты по хозяйству, беспокойства, но…
— Ладно, — прервала его Вера, — не надорвусь. Хотя, как ты, видимо, знаешь, я против индивидуальной благотворительности, которая только развращает людей: и тех, кто благодетельствует, — Вера вложила в это слово столько иронии, что оно прозвучало, как оскорбление, — и тех, кого облагодетельствовали. Впрочем, об этом мы поговорим позднее. Я догадывалась, что твое участие в комиссии по оздоровлению Хитрова рынка так просто не кончится. Скажи хоть, как его зовут?
— Тузиком, — потупился отец.
— И то хорошо, по крайней мере не Шарик и не Полкан. Нина! — позвала она подругу. — Тут Семен Иванович сделал нам сюрприз, так не мешало бы его отмыть…
— Кого отмыть? — переспросила Нина Георгиевна.
— Папин сюрприз отмыть. Ты мне поможешь?
Так в нашей квартире появился новый член семьи, беспокойное «дитя улицы», как его называла Вера.
Тузик держался весьма независимо. Отца он любил, Веру боялся, меня не замечал, а нашу прислугу, пухленькую Любашу, ненавидел. До сих пор не могу понять природу этой ненависти. Любаша была совершенно безобидной девушкой, которая, как говорится, даже мухи не могла обидеть. Но Тузик ее доводил до слез. Как-то Любаша не выдержала и заявила Вере, что больше оставаться в доме она не может. Или она, или Тузик.
— Позови его сюда, — сказала Вера.
Любаша отправилась на кухню, которая была излюбленным местом юного гражданина Хитровки, но его там не оказалось. Тузика ждали до вечера — напрасно. Не появился он и на следующий день. Отец было хотел обратиться в полицию. Но Вера строго сказала:
— Хватит, найди себе другое развлечение. Больше мучиться с мальчишкой я не собираюсь…
— Железное у тебя сердце, Вера! — вздохнул папа. — И в кого ты только?
— В себя, — отрезала Вера. — Я всегда тебе говорила, что ты несколько переоцениваешь законы наследственности. И вообще ты большой ребенок.
И вот через год с лишним я опять увидел Тузика здесь, на Хитровке, в притоне Севостьяновой.
— Ты чего застрял? — крикнул Виктор.
— Да тут, мальчишка…
— Какой мальчишка?
— Ну помнишь, я тебе рассказывал… Тузик. Отец его с Хитровки тогда привел.
Виктор подошел ко мне и наклонился над диванчиком.
— Испанка. Надо бы в больницу… Давно его прихватило? — спросил он у Севостьяновой.
— Третий день пошел. Ничего, отлежится.
— Какое там отлежится! Как пить дать, помрет.
— А помрет, значит, так надо. Богу видней, — безучастно ответила Севостьянова и предложила Савельеву еще чашку чаю. Но тот отказался.
— Ну так что, отнесем в больницу? — неуверенно спросил Виктор.
Виктор попросил у Севостьяновой второе одеяло и начал тщательно закутывать Тузика.
— Охота вам возиться… — сказала Севостьянова и осеклась: на улице застучали выстрелы.
Кто-то дико и страшно закричал. Опять выстрелы. Один за другим. Мы с Виктором безотчетно кинулись к выходу.
— Куда? Сейчас же назад! — крикнул Савельев.
С быстротой, которой трудно было от него ожидать, он подскочил к выключателю, погасил свет и пинком ноги распахнул дверь в ночлежку, где слабо светила керосиновая лампа.
— Храбрость показывать нечего, — ворчливо сказал он, запыхавшись, — а то всех, как кроликов, перестреляют. Это вам не роман о похождениях Рокамболя, а Хитровка. А ты, Аннушка, подальше от греха уйди-ка в ту комнату…
Он прижался спиной к стене у входной двери, и я слышал, как коротко щелкнул взведенный курок. Мы с Виктором встали по другую сторону двери.
— Спусти предохранитель, — почему-то шепотом сказал мне Виктор.
— А где он? — также шепотом спросил я.
Держа в руке только утром полученный браунинг, я больше всего опасался, что могу всадить пулю в самого себя: Груздь не объяснил его устройства, а спросить у него я постеснялся.
Виктор молча взял браунинг и, что-то сделав с ним, вложил мне его обратно в руку.
Стрельба прекратилась так же неожиданно, как и началась. В ночлежке что-то передвигали, ругались, но к двери никто близко не подходил.
— Пошли? — спросил Виктор.
— Успеете.
Томительно тянулись минуты. Потом послышались торопливые шаги, и в освещенном квадрате дверного проема появилась фигура Горева.
— Не стреляйте. Это я. Где тут выключатель? — Он зацарапал ногтями по стене.
— Сейчас.
Савельев зажег свет. Горев тяжело опустился на стул. Шуба на нем была распахнута, лицо бледное, веко правого глаза подергивалось.
— В чем дело? — спросил Савельев.
— Арцыгов… Лесли застрелил…
— Побег?
— Какой побег! Для развлечения…
Виктор неторопливо начал засовывать маузер в кобуру. Он никак не мог попасть в коробку. Бессмысленными глазами оглянулся по сторонам и так, зажав маузер в руке, двинулся к двери.
— Сухоруков! — окликнул его Савельев. — У вас не найдется закурить?
— Что? — непонимающе посмотрел на него Виктор.
— Закурить, спрашиваю, не найдется?
— Закурить?
Рукой, в которой был маузер, Виктор начал похлопывать себя по карману. Затем положил маузер на стол и достал кисет.
— Но вы же не курите? — растерянно спросил он.
— Правильно, — подтвердил Савельев. — А теперь спрячьте оружие и пошли.
Мы прошли через притихшую ночлежку и спустились по лестнице. Красногвардейцы оттаскивали труп к одинокому столбу фонаря, который слабо светил сквозь густую кисею падающего снега.
С разных концов площади стекались к фонарю группами и поодиночке оборванные люди.
Солдат в ушанке угрожающе клацал затвором и тонко кричал:
— Куда?! Стрелять будем!
— Где Арцыгов? — спросил у него Виктор.
— А я знаю? — зло огрызнулся тот и снова закричал: — Куда? Куда?!
Откуда-то неожиданно вынырнул Арцыгов, разгоряченный, в лихо заломленной на затылок мерлушковой папахе.
— Поторапливайся, ребята, поторапливайся! — Увидев нас, он весело оскалил зубы и подмигнул: — Смыться хотел!
— Не лгите, — устало сказал Горев. — Я все видел. Вы просто самовольно дали приказ о расстреле.
Щеку Арцыгова дернула судорога.
— А если и так, что тогда? Все равно бы его шлепнули, не здесь, так там. Теперь не старый режим: с подонками церемониться некогда. Революция!
— Ты, сволочь, на революцию не ссылайся! Революция не такими и не для таких делалась! — Виктор схватил Арцыгова за борта полушубка.
Тот вырвался, выхватил наган.
— Осади, шкет!
Вмешался Горев:
— Хватит. Разговор продолжим завтра. Обо всем этом как ответственный за операцию я доложу начальнику уголовного розыска.
— Хоть самому всевышнему! — оскалился Арцыгов и крикнул красногвардейцам, прислушивавшимся к разговору: — Грузи на сани! А по тем, кто подойдет ближе, чем на десять шагов, стрелять без предупреждения.
— Свобода… — вздохнул Горев и начал непослушными пальцами застегивать шубу.

 

VIII

 

Тузика в Орловской больнице не приняли. Старый фельдшер с прокуренными седыми усами только разводил руками.
— Можете расстреливать, товарищи, а мест нет. Куда я его положу? В морг, что ли?
Фельдшер не врал. Больница была переполнена. Люди лежали не только в палатах и коридорах, но и на полу приемного покоя, в кабинете главного врача, вестибюле. Больные бредили, стонали, рвали ногтями грудь, всхлипывали.
Поругавшись для порядка, Виктор наконец сказал:
— Тогда хоть посмотрите его, лекарство какое дайте или что…
— Вот это можно, — обрадовался фельдшер. — Это я с превеликим удовольствием.
Он пощупал у мальчика пульс, поставил градусник и положил на столик пакетик с порошками. Потом на минуту задумался и достал из шкафчика бутылку с микстурой.
— Так что у него?
— Может, испанка, а может, иная напасть. Разве угадаешь?
— Как же вы лекарства даете, не зная от чего? — вспыхнул Виктор.
Фельдшер удивленно посмотрел на него водянистыми старческими глазами.
— То есть?
— «То есть, то есть», — передразнил Виктор. — А если его эти порошки в могилу сведут?
Фельдшер обиделся.
— Вы меня, молодой человек, не учите-с, не доросли. Да-с, — брызгая слюной и топорща усы, говорил он. — Вы еще, извините за выражение, пеленки у своей матушки мочили, когда я людские страдания облегчал-с. Одному богу известно, кто чем болен, а лекарства между тем всегда выписывают. Такой порядок. Да-с. И если я эти лекарства даю, значит, знаю, что они безопасны и никому никогда вреда не приносили…
— А пользу?
Фельдшер, видимо, потеряв от возмущения дар речи, свирепо засопел и повернулся к нам спиной.
— Оставь его, — сказал я, чувствуя, что Виктор с минуты на минуту может вспылить. — Пошли.
Извозчика мы не нашли, пришлось Тузика нести на руках. Виктор его держал за плечи, я — за ноги. У Покровских ворот нас остановил патруль.
Ругаясь сквозь зубы, Виктор передал мне Тузика и достал удостоверение.
— Служба, — смущенно сказал пожилой красногвардеец, возвращая удостоверение. — Что с мальчонкой? Сыпняк?
— Нет, кажется, испанка.
— Подсобить?
Только тут я почувствовал, как устал за эту ночь. Руки у меня онемели, колени дрожали, спина стала совсем мокрой от пота.
— Пожалуйста, папаша, — поспешно сказал я, опасаясь, что Виктор откажется. — Здесь уже рядом. Парнишка не тяжелый, только мы его закутали, чтоб не простыл…
— Тяжесть не велика, грыжу не заработаю…
Красногвардеец передал винтовку своему напарнику, в последний раз жадно затянулся цигаркой, выплюнул ее в снег.
— Давайте! Один управлюсь.
Когда мы уже входили в подъезд моего дома, он, будто невзначай, спросил:
— Это ваши на Хитровке стреляли?
— Нет, — быстро ответил Виктор.
— А я думал, ваши… Когда на санях убитого везли, почудилось мне, что Сенька Худяков в охране, с нашей фабрики парень, в розыске теперь… Значит, не вы?
— Нет.
— Может, анархисты шалили?
— Может быть. Не видели.
— Да, дела… А Сеньку Худякова знаешь?
— Не припомню, народу у нас много.
— Про то слышал, — подтвердил словоохотливый красногвардеец. — Учреждение сурьезное. И то сказать, жулья невпроворот. Так и шныряют, так и шныряют. Всяка вошь из щели вылазит, чтоб свою долю кровушки получить. Дежуришь ночью — только и слышишь: «Караул, грабят!» Не знаешь, в какую сторону и кидаться. Намедни барышню раздели. Что гады сделали — сережки у ей в ушах были, так вместе с мясом вырвали. Сидит голая в сугробе да скулит, как кутенок, а кровь так и хлещет…
— Ну, пришли, спасибо, — с видимым облегчением сказал Виктор, когда мы остановились у моей двери.
В Москве проходило уплотнение, и ко мне вселили семью доктора Тушнова. Опасаясь воров, доктор врезал в дверь несколько новых замков, которые можно было открыть — и то не всегда успешно — только изнутри, зная секрет сложной механики.
Я позвонил — молчание. Еще раз.
— Так мы всю ночь под дверью простоим, — раздраженно сказал Виктор. — Ты не миндальничай, стучи кулаком! Разоспались!
Я последовал его совету, но к двери по-прежнему никто не подходил.
— Сильны спать! — почти с восхищением сказал второй красногвардеец, который молчал всю дорогу. — Ну и буржуи! Запросто всю революцию проспят. Продерут глаза — ан уже коммунизм!
— Не спят они, просто отпереть боятся. Дай-кась я! — сказал разговорчивый красногвардеец. Он опустил Тузика на лестничную площадку и грохнул в дверь прикладом.
— Эй, вы, открывайте!
— У меня оружие, я буду отстреливаться, — послышался из-за двери дрожащий голос доктора.
— Я тебе стрельну! — рявкнул красногвардеец.
— Я брал призы за меткость, — таким же бесцветным голосом прошелестел доктор.
С перепугу доктор действительно мог выстрелить.
— Борис Николаевич, — вмешался я, стараясь говорить как можно спокойнее и убедительнее, — пожалуйста, не волнуйтесь. Никто на вас не собирается нападать. Это же я и Сухоруков, тот Сухоруков, который в нашем дворе живет. Мы пришли ночевать. Вы узнаете мой голос, правда?
— Голос можно изменить.
— Но кому это нужно?
— Грабителям, — последовал обоснованный ответ.
Дипломатические переговоры через дверь продолжались минут десять. Наконец доктор, не снимая цепочки, приоткрыл дверь и только убедившись, что мы именно те, за кого себя выдаем, впустил нас в прихожую.
В моей комнате, загроможденной мебелью, было холодно и сыро: дома я бывал редко и топил свою «пчелку» от случая к случаю.
Мы уложили Тузика на большую двухспальную кровать карельской березы, разжав плотно стиснутые зубы, влили в рот немного микстуры. Тузик дернулся, перевернулся на бок, что-то забормотал.
Виктору я постелил на диване, себе на кушетке. Вместе растопили печурку. Я смертельно устал, голова была тяжелой, мутной. Передо мной стояло желтое, с заострившимся носом лицо Лесли, оскаленный в застывшей полуулыбке рот, и я видел кружащиеся снежинки, которые падали на его щеки и не таяли. А глаза у Лесли были открыты, и снежинки, попадая на них, тоже не таяли. Интересно, сколько Лесли было лет? Наверное, не больше двадцати пяти. И недаром его прозвали Красивым. Действительно, красивый, очень красивый. Наверно, не одной гимназистке голову вскружил… Хотя при чем тут гимназистки? Ведь он не учился в гимназии. А может быть, учился? Что за ерунда в голову лезет?…
Я приподнялся на локте и закурил.
— Не спишь? — спросил Виктор.
— Не спится.
— Мне тоже. Все об этом деле думаю. Сволочь все-таки Арцыгов. Ему что вошь, что человек. Раз — и нету. За что он его убил?
— Ну, бандит все-таки…
— А бандит не человек? Я позавчера одного налетчика допрашивал… «Что, — говорит, — думаешь, я налетчиком родился? Я, — говорит, — может, поэтом родился. Я, — говорит, — может, почище Пушкина стихи складываю». Ну, насчет Пушкина он вгорячах приврал, а стихи действительно здорово написаны. Там мне одна строка запомнилась: «Необычное обычно только в сказках и стихах…» Здорово?
— Ничего.
— Не ничего, а здорово. Хорошие стихи, лиричные. А вот на тебе, налетчик… Мать у него проститутка, отец барыга. С девяти лет воровать посылали, не кормили. А он на ворованные деньги Пушкина, Лермонтова, Кольцова покупал… А мать его, думаешь, от хорошей жизни на панель пошла? Сложно все это, Сашка!
— Ну, так все оправдать можно.
— Да я не оправдываю, объясняю. Вот его возьми, для примера, — Виктор кивнул в сторону Тузика, — и бандит из него может выйти, и профессор. Скажешь, нет? Жизнь почище какого скульптора лепит. Для того ее и переделываем, революция для всех, и для них, хитрованцев, тоже…
— Значит, по-твоему, бандитов и уничтожать не нужно?
— Почему не нужно, нужно. Есть такие, которых уже не переделаешь, озверели, ожесточились, уж слишком крови нанюхались. Только нам в бандитов не следует превращаться… А то вот я одного из комендантского взвода знал. Весельчак вроде Арцыгова. Рубаха парень… Так что он, зараза, делал: вел человека на расстрел, а сам шуточки шутил, в усики посмеивался. Одной рукой за плечи обнимает, а другой потихоньку наган достает, чтобы в затылок пулю вогнать. Это, объяснял, я из-за доброты делаю, чтобы расстреливаемый до последней секунды не знал, что я его кончать веду… Кокнули этого весельчака, свои же ребята кокнули. Не человек — садист… Таких нам пуще открытых врагов опасаться надо. Они идею пачкают, как девку своими грязными руками лапают.
Затихнув, я смотрел, как Сухоруков сорвался с дивана и в одном нижнем белье завертелся по комнате. Потом он немного успокоился и, тяжело дыша, уселся у печки, закурил… Огонек цигарки то вспыхивал яркой звездочкой, то почти затухал. Мы молчали.
— Вот так, член «большевистской фракции», — сказал Виктор. — Так и живем. То с бандитами сражаемся, то с арцыговыми… — И неожиданно спросил: — Ты как себе коммунизм представляешь?
В теории я чувствовал себя достаточно подкованным: ведь как-никак читал Маркса, Энгельса, Каутского, Струве и даже законспектировал первый том «Капитала».
Я начал говорить об отмирании государства, о ликвидации частной собственности.
— Не то, — прервал меня Виктор. — Ты говоришь: не будет эксплуатации, не будет частной собственности, не будет армии. Сплошные «не». Это я тоже понимаю. А вот что вместо этих «не» будет?
— Ну, сейчас трудно об этом говорить…
— А что тут говорить? Об этом не говорить, мечтать, что ли, надо, — Виктор улыбнулся. — Ко мне недавно Груздь приходил, просил кальку достать. На кой черт тебе калька, спрашиваю. Мнется. То да се. Наконец признался. Оказывается, он с одним архитектором на квартире живет. Глун… Глан… Не помню фамилии. Да, собственно говоря, это и неважно. Молодой парень, вроде тебя. Так он, этот архитектор, над городами будущего работает. Города из голубого камня. Дома голубые, дороги голубые, улицы голубые… Как небо.
— Ерунда, фантазия…
— Фантазия? Может быть, но не ерунда. А фантазировать и мечтать надо, иначе жить нельзя. Только вот не думал, что Груздь на это способен. Оказывается, способен. Калька-то, оказалось, для того архитектора нужна. Боится, говорит, что запоздает, в срок свою работу не кончит. А без кальки и керосина много не начертишь: он по ночам работает. Мы, говорит Груздь, с ним по этому вопросу в Совнарком неделю назад заявление отправили: так, дескать, и так, учитывая, что на носу мировая революция и поэтому остро необходимо создать единый всемирный стиль архитектуры эпохи коммунизма, просим содействовать в снабжении товарища Глана, который разрабатывает таковой, керосином и калькой. Что касается оплаты, то товарищ Глан, учитывая остроту международного момента, от нее отказывается и передает все свои чертежи республике безвозмездно… Да, очень Груздь этим делом заинтересован. А голубые города — это здорово. Может, действительно при коммунизме города будут голубые, а?
Я пожал плечами.
— Эх ты, теоретик! Ну давай спать, что ли…
Виктор щелчком пальцев подбросил самокрутку. Взлетев, она описала крутую дугу и упала где-то посреди комнаты. Огонек рассыпался по полу огненными брызгами. И мне на мгновение показалось, что это из тьмы ночи засверкали освещенные электричеством окна городов будущего. Кто его знает, может, они действительно будут голубыми? И еще я подумал, что сейчас где-то на другом конце Москвы склонилась над ватманом голова безвестного архитектора, который глубоко убежден, что ему очень нужно торопиться…
А за окном тревожным, беспокойным сном спала Москва — холодная, голодная, разрушенная. Вдоль пустынных улиц из глубокого снега выглядывали лысые головы каменных тумб, которые стояли здесь еще пятьдесят лет назад; метались в бреду сыпнотифозные, спозаранку выстраивались угрюмые, молчаливые очереди за хлебом, а в гулких комнатах роскошных особняков бывшие аристократы и бывшие либералы раскладывали пасьянсы, пытаясь угадать точную дату падения Советской власти…

 

Назад: Анатолий Безуглов, Юрий Кларов
Дальше: В ПОЛОСЕ ОТЧУЖДЕНИЯ