Книга: Восемь гор
Назад: Глава 3
Дальше: Часть вторая Дом примирения

Глава 4

Увиденная сцена стояла у меня перед глазами до тех пор, пока пару лет спустя я сам не набрался смелости причинить боль отцу. Это был только первый удар, куда более сильную боль я причинил ему на равнине, позднее, но сейчас мне кажется правильным, что в возраст бунта я вступил в горах, где началось все самое главное в моей жизни. Дело не стоило и выеденного яйца: мне было шестнадцать, и однажды отец решил, что пора мне попробовать заночевать в лесу, в палатке. На развале, где торговали армейской экипировкой, он нашел старую тяжеленную палатку. Отец задумал поставить ее где-нибудь у озера, половить рыбы так, чтобы нас не застукала лесная инспекция, на закате развести костер, пожарить рыбу, ну а потом, наверное, допоздна сидеть у костра, пить вино и петь песни.
Вообще-то отец не любил походы с палатками, и я подозревал, что он готовит для меня что-то еще. В последнее время я словно забился в угол, откуда безжалостным взглядом наблюдал за жизнью нашей семьи. Неискоренимые привычки родителей, невинные вспышки отцовского гнева, которые мама ловко гасила, мелкие хитрости и уловки, к которым они прибегали, сами того не замечая. Отец был вспыльчивым, авторитарным, нетерпимым, мама – сильной, спокойной, приверженной традициям. Каждый из них играл свою роль, зная, что другой сыграет свою: они не ссорились по-настоящему, а разыгрывали спектакль с предсказуемым финалом, я же был заперт с ними в одной клетке. Теперь мне захотелось сбежать. Но сказать об этом не получалось: я не раскрывал рта, не протестовал – наверное, ради того, чтобы меня разговорить, отец и придумал историю с палаткой.
После обеда он разложил вещи на кухне и поделил груз на две части. Одни колышки и дуги весили килограммов десять. Плюс спальники, ветровки, свитера, еда: рюкзаки были набиты до отказа. Стоя на коленях, отец ослабил ремешки рюкзаков до предела, потом начал складывать, запихивать, надавливать, сражаясь с весом и объемом вещей, – я уже представлял, как тащу этот груз и обливаюсь пóтом в послеобеденную жару. Однако злил меня не тяжелый рюкзак. Злил придуманный им или ими сценарий – костер, озеро, форель, звездное небо, близость отца и сына.
– Папа, – сказал я, – брось, не надо.
– Погоди, погоди, – ответил он, запихивая что-то в рюкзак и полностью этим поглощенный.
– Нет, я серьезно, не надо.
Отец замер и посмотрел на меня. После сражения с рюкзаком у него на лице была написана ярость, и он глядел на меня так, что я тоже почувствовал себя непокорным рюкзаком, ремешком, который его не слушается.
Я пожал плечами.
Отец считал, что, раз я молчу, говорить будет он. Он перестал хмуриться и сказал:
– Давай что-нибудь вытащим! Поможешь мне, ладно?
– Нет, – ответил я. – Мне это совершенно не нужно.
– Что не нужно, палатка?
– Палатка, озеро, вообще все.
– Что значит “вообще все”?
– Мне не хочется. Я с тобой не пойду.
Для отца это был сильнейший удар. Я отказывался пойти с ним в горы: однажды это должно было произойти, полагаю, он этого ожидал. Но порой мне кажется, что, поскольку сам он вырос без отца и в юности не бунтовал, к моему бунту он был не готов. Его это очень задело. Он мог бы меня расспросить, ведь ему представился удобный случай меня выслушать, но, судя по всему, отец не был на это способен, ему это не приходило в голову, он был слишком обижен, чтобы догадаться со мной побеседовать. Он бросил на кухне рюкзаки, палатку и спальники и пошел прогуляться. Я почувствовал облегчение.

 

Бруно выпала иная судьба: теперь он работал каменщиком вместе со своим отцом. Я его почти не видел. Работали они высоко в горах, строили альпийские приюты и выгоны, всю неделю ночевали на стройке. Я встречал Бруно по пятницам или субботам – не в Гране, а в каком-нибудь баре внизу в долине. Теперь, когда я избавился от обязанности заниматься альпинизмом, у меня появилась куча свободного времени, и, пока отец штурмовал вершины, я спускался из Граны вниз в поисках ровесников. На третий или четвертый раз меня приняли в компанию отдыхающих: я проводил дни, сидя на лавочке у теннисного корта или за столиком бара, надеясь, никто не заметит, что у меня нет денег и я ничего не могу заказать. Я слушал чужую болтовню, разглядывал девушек и периодически посматривал на горы. Я различал пастбища и малюсенькие белые пятнышки – беленые хижины. Различал ярко-зеленый цвет лиственниц и темно-зеленый елей, солнечную и теневую стороны. Я знал, что у меня мало общего с приехавшими из города отдыхающими, но мне хотелось преодолеть тягу к одиночеству, побыть среди людей, посмотреть, чем это закончится.
Потом часов в семь в баре появлялись рабочие, каменщики, крестьяне. Они вылезали из фургонов или внедорожников – грязные, запачканные известкой или опилками. Они ходили вразвалку почти с самого детства, словно постоянно таскали тяжелые грузы. Вставали у стойки, начинали всех поносить и жаловаться на жизнь, заигрывали с официантками и по очереди угощали друг друга. Среди них был и Бруно. Он накачал мускулы и охотно их демонстрировал, закатывая рукава рубашки. У него была целая коллекция шапок, из заднего кармана джинсов торчал бумажник. Это-то и производило на меня самое сильное впечатление: когда еще я сам начну зарабатывать. Бруно денег не считал и, угощая всех, расплачивался, как делали остальные – протягивая свернутую банкноту.
Потом наступал миг, когда, не отходя от барной стойки, он поворачивался и с тем же расслабленным видом смотрел в мою сторону. Он знал, что встретит мой взгляд. Бруно здоровался со мной кивком, я в ответ приподнимал ладонь. Секунду мы глядели друг на друга. И все. Никто этого не замечал, больше за весь вечер мы не встречались глазами, и я не понимал, что означает его приветствие. “Я тебя не забыл, я скучаю”. Или: “Прошли всего два года, а кажется – целая жизнь. Точно?” Или: “Эй, Бэрью, а ты что тут делаешь?” Я не знал, что думал Бруно о стычке между нашими отцами. Жалеет ли он, что все так кончилось, или сегодня эта история кажется ему далекой, почти выдуманной, как и мне? Бруно не выглядел несчастным. Скорее, несчастным выглядел я.
Отец Бруно стоял с ним в толпе у барной стойки – среди тех, кто кричит громче других и у кого стакан вечно пуст. С Бруно он разговаривал как с приятелем. Мне не нравился отец Бруно, но в этом я им завидовал: внешне их ничего не связывало, в их голосах не было ни грубости, ни заботы, ни раздражения, ни близости, ни неловкости. Со стороны никто бы не сказал, что это отец и сын.

 

Не все ребята из долины торчали все лето в баре. Через несколько дней мы пошли за реку, в сосновый лес, в котором встречались огромные валуны, казавшиеся здесь чужими, словно метеориты. Наверное, в незапамятные времена их принес ледник. Потом их покрыло землей, листьями, мхом, сверху и по сторонам выросли сосны; но некоторые валуны откопали, вычистили металлическими щетками и даже дали им имена. Ребята соревновались, пытаясь на них залезть. Без веревок и крюков они вновь и вновь поднимались на метр от земли и падали в мягкую траву. На тех, что были посильнее, приятно было смотреть: ловкие, как гимнасты, с поцарапанными, белыми от магнезии руками, они пытались повторить в горах игру, в которую играли в городе. Ребята охотно всем объясняли, как залезать, и я решил попробовать. Я сразу понял, что лазать у меня получится. Ведь я уже забирался на самые разные скалы вместе с Бруно, не зная, как и что делать, хотя отец всегда просил не соваться туда, где нужно использовать руки. Наверное, еще и поэтому я решил, что добьюсь успеха.
На закате к нашей компании присоединялись ребята, приезжавшие на пикник. Одни разводили костер, другие приносили курево и выпивку. Все садились у костра, по кругу пускали бутылку с вином, и начинались новые для меня разговоры, от которых у меня голова шла крýгом не меньше, чем от сидевших с нами девчонок. Так я узнал о калифорнийских хиппи, придумавших свободное скалолазание: они проводили целое лето в Йосемитском парке и лазали почти голышом. Узнал о французах, которые тренировались на скалах Прованса и на Лазурном Берегу: они отращивали длинные волосы, по скалам лазали легко и быстро. Приезжая с моря на Монблан, они насмехались над старыми альпинистами, вроде моего отца. Они залезали на горы, чтобы поразвлечься с друзьями, попробовать нечто новое, насладиться свободой – не важно, шла ли речь о лежавшем на берегу реки двухметровом валуне или о восьмитысячнике. Им не было дела до завоевания вершин и до выматывающих подъемов. Пока я их слушал, в лесу темнело. Кривые стволы сосен, резкий запах смолы, камни, казавшиеся белыми в свете костра, – здесь было уютнее, чем во всех приютах на Монте-Роза. Потом кто-нибудь непременно пытался вскарабкаться на валун, не выпуская изо рта сигарету, еле держа равновесие после выпитого, кто-нибудь уходил в лес со своей девушкой.
В лесу я не понимал, насколько мы разные – наверное, здесь это было не так очевидно. Все это были богатенькие ребята из Милана, Генуи, Турина. Не самые богатые жили в долине повыше, на виллах, которые спешно возводили у подножия горнолыжных трасс. Самые богатые – в отдельно стоявших старинных домах: каждый камень, каждую доску сняли, пронумеровали и заново собрали под присмотром архитектора. Однажды я попал в такой дом: вместе с приятелем зашел взять вина. Снаружи дом напоминал старый бревенчатый сеновал, внутри – жилище антиквара или коллекционера: альбомы по искусству, картины, старинная мебель, скульптура. И много бутылок: приятель открыл буфет, и мы набили рюкзаки до отказа.
– Отец не рассердится, что мы стащили его вино? – спросил я.
– Отец? – ответил он так, будто само это слово его смешило. Мы ограбили винный склад и побежали в лес.

 

Мой отец продолжал на меня дуться. Он стал ходить в горы один: вставал на рассвете и уходил, пока мы еще спали. Иногда в его отсутствие я поглядывал на карту, изучая его новые завоевания. Он стал исследовать часть долины, которую раньше мы избегали: даже снизу было видно, что там ничего нет – ни деревень, ни воды, ни приютов, ни красивых вершин, – только голые склоны, поднимавшиеся круто вверх до двух тысяч метров, да бесконечные сыпухи. Наверное, он ходил туда, чтобы выплеснуть разочарование, или искал пейзаж, соответствующий своему настроению. Меня он с собой больше не звал. Видимо, считал, что я должен сделать первый шаг: раз у меня хватило смелости сказать “нет”, теперь нужно было найти смелость сказать “прости” и “пожалуйста”.
Потом настал час идти на ледник – два дня в середине августа, когда мы совершали ежегодные подвиги. Я увидел, что отец достал кошки, похожий на оружие ледоруб и помятую от ударов флягу. Он казался последним из штурмовых альпинистов – солдат-скалолазов, которые в тридцатые годы массово погибали на северных склонах Альп, вслепую сражаясь с горой.
– Поговори с ним, – попросила тем утром мама. – Он очень переживает.
– Может, лучше он со мной поговорит?
– У тебя получится, а у него нет.
– Что получится?
– Ты сам все знаешь. Он только и ждет, что ты подойдешь и попросишь взять тебя с собой.
Я знал об этом, но так и не поговорил с отцом. Я пошел к себе, а вскоре увидел в окно, что отец уходит в горы, шагая тяжело, с набитым железками рюкзаком. На ледник в одиночку не ходят, я знал, что вечером ему предстоят унизительные поиски. В приютах всегда попадались такие, как он: подсаживались то за один стол, то за другой, слушали разговоры, вступали в беседу, а в конце предлагали идти завтра вместе, понимая, что никого не радует перспектива принять в связку чужака. Тогда я считал, что для отца это лучшее наказание.

 

Тем летом я тоже был наказан. После долгих тренировок на валунах мы с двумя парнями решили доказать, что мы настоящие скалолазы. Первый был сыном того “коллекционера”, у которого мы забрали вино, генуэзец, один из самых сильных в нашей компании, второй – его приятель; он начал заниматься скалолазанием несколько месяцев назад, без особого интереса и способностей, видимо, чтобы не отставать от друга. Скала находилась так близко от дороги, что только мы пересекли луг, как оказались у подножия, под карнизом, где прятались животные от дождя и солнца. Стоя среди коров, мы переобулись, потом генуэзец вручил мне стропы и металлический карабин, привязал к нам концы веревки, себя привязал посередине, без особых церемоний велел приятелю страховать и полез.
Он двигался легко и гибко, казалось, он ничего не весит и карабкается безо всякого труда. Ему не нужно было ощупывать скалу, чтобы найти, где уцепиться, он сразу попадал в нужное место; периодически снимал оттяжку со стропы, цеплял ее за подходящие крюки, которыми обозначался маршрут, и пропускал веревку в карабин. Потом он запускал руку в мешочек с магнезией, дул на пальцы и без малейших усилий продолжал подъем. Делал все он очень изящно. Изящество, грация, легкость – этому я хотел у него научиться.
У его приятеля ничего подобного не было. Карабкаясь вверх, я наблюдал за ним вблизи: когда генуэзец остановился, он крикнул, чтобы мы поднимались вместе, соблюдая дистанцию в один метр. Так что, делая каждый шаг, я видел второго у себя над головой. Мне приходилось часто останавливаться, почти уткнувшись в его подошвы, тогда я оборачивался взглянуть на мир за спиной: пожелтевшие в конце августа поля, сверкающая на солнце речка, казавшиеся маленькими машины на шоссе. Высоты я не боялся. Здесь, в воздухе, далеко от земли, мне было хорошо, движения, которые я выполнял, были привычны, временами приходилось сосредотачиваться, но мускулы и легкие не подводили.
Зато мой товарищ слишком много работал руками и мало использовал ноги. Он прижался к скале и был вынужден на ощупь искать опору, а при первой возможности хватался за оттяжку.
– Так нельзя, – сказал я ему. Но зря. Надо было оставить его в покое, пусть поднимается как умеет.
Он с раздражением взглянул на меня и спросил:
– Чего тебе надо? Хочешь меня обогнать, надоело идти последним?
С этой минуты мы стали соперниками. Во время отдыха он сказал первому:
– Пьетро торопится, он решил, что у нас гонка.
Я не стал говорить: твой приятель жулик, он хватается за крюки. Я понимал, что окажусь один против двоих. Поэтому я просто держался от него подальше, но второй мне этого не забыл: то и дело подкалывал меня, и мой соревновательный дух стал в тот день главным предметом для шуток. Они шутили, что я гонюсь за ними, догоняю и, чтобы удержать меня внизу, нужно меня пинать, не давать мне схватить их за ноги. Сыночек коллекционера хихикал. Когда я добрался до последней остановки, он сказал:
– Ты у нас молодец. Хочешь пойти первым?
– Хорошо, – сказал я. На самом деле я хотел, чтобы все поскорее закончилось и меня оставили в покое. Страховка у меня уже была, оттяжки тоже, нам даже не надо было меняться местами, поэтому я поднял глаза, увидел вбитый в трещину крюк и полез.
Легко найти путь, когда над головой протянута веревка; совсем другое дело, если веревка у тебя под ногами. Крюк, за который я зацепил первый карабин, был старый, с кольцом, а не стальная пластинка вроде тех, что сверкали внизу. Я решил не обращать на это внимания и двинулся дальше по расщелине, потому что подъем шел легко. Но выше расщелина стала сужаться, а вскоре и вовсе закончилась. Теперь над моей головой нависал черный сырой карниз, и, как преодолеть его, я не представлял себе.
– Куда мне идти? – крикнул я.
– Отсюда не видно, – крикнул в ответ генуэзец. – Крюки есть?
Нет, крюков не было. Я крепко уцепился за верхушку расщелины и посмотрел с обеих сторон в надежде увидеть крюки. Тут я понял, что пошел по ложному следу: над моей головой, наискосок, тянулся ряд металлических пластин – в нескольких метрах от меня. Так можно было обогнуть козырек и забраться на вершину.
– Не туда полез! – крикнул я.
– Правда? – крикнул он в ответ. – Что там? Сумеешь пройти?
– Нет, не за что уцепиться.
– Тогда возвращайся! – Я не видел их, но слышал, как они веселятся.
Спускаться по скале мне никогда прежде не доводилось. Я взглянул сверху и подумал, что не смогу пройти той же расщелиной. Я еще сильнее ухватился за скалу и в это мгновение понял, что старый ржавый крюк был от меня в четырех-пяти метрах. Одна нога затряслась: неконтролируемая дрожь начиналась у колена и спускалась до самой пятки. Стопа больше не слушалась. Ладони вспотели, казалось, скала вот-вот выскользнет из моих рук.
– Падаю, – крикнул я. – Держи!
И я полетел вниз. В том, чтобы пролететь десяток метров, нет ничего страшного, но нужно уметь падать: держаться подальше от стены, внизу смягчить удар ногами. Меня этому никто не учил, я полетел прямо вниз, пытаясь ухватиться за скалу и сдирая кожу. Потом я почувствовал резкую боль в паху. Но это было хорошо: кто-то заблокировал веревку. Ребята больше не смеялись.
Вскоре мы поднялись на скалу, казалось удивительным вновь оказаться на лугу. В шаге от пропасти, на выгоне была натянута проволока, паслись коровы, стояли полуразрушенные дома, лаяла собака. Мы уселись на землю. Я был напуган, весь в крови, тело болело, наверное, приятели чувствовали себя виноватыми, потому что один из них спросил:
– С тобой точно все нормально?
– Ага.
– Курить хочешь?
– Спасибо.
Я решил, что в последний раз покурю вместе с ними. Я лежал на лугу, смотрел в небо и курил. Они говорили мне что-то еще, но я больше не слушал.

 

Как и каждое лето, к концу месяца погода переменилась. Полил дождь, похолодало, сами горы нагоняли на меня желание спуститься в долину и наслаждаться сентябрьским теплом. Отец уехал. Мама начала топить печку: когда прояснялось, я ходил в лес за хворостом, сухие лапы лиственниц ломались с треском. В Гране было хорошо, но на этот раз и мне не терпелось вернуться в город. Я чувствовал, что мне многое предстоит открыть, со многими встретиться, что ближайшее будущее сулит важные перемены. Я проживал эти дни, зная, что во многих отношениях они были последними – воспоминания о прошлой жизни в горах. Я был доволен: мы с мамой снова одни, в печке потрескивало пламя, утром было зябко, я часами читал или бродил по лесу. В Гране не было валунов, на которые я мог бы залезать, но я обнаружил, что можно тренироваться на стенах зданий. Я методично поднимался и спускался по углам домов, избегая легких путей и стараясь цепляться кончиками пальцев за самые тонкие щели. Потом я огибал дом туда и обратно. Думаю, я вскарабкался по всем заброшенным домам в деревне.
Однажды в воскресенье небо вновь прояснилось. Когда мы завтракали, в дверь постучали. Это был Бруно. Он стоял на крыльце и улыбался.
– Эй, Бэрью, – сказал он. – Пойдешь в горы?
Без предисловий он рассказал, что весной его дядя решил завести коз. Он давал им свободно пастись на горе, напротив выгона, так что ему просто оставалось разглядывать их в бинокль вечером, проверяя, все ли на месте и не забрели ли козы туда, где их не было видно. Но в последние ночи шел снег, и дядя потерял своих коз из виду. Скорее всего, они забились куда-то или, не дай бог, убежали вместе с пасшимися рядом горными козлами. Бруно говорил об этом как об очередной неудачной дядиной затее.
Теперь у него был мотоцикл – старая железяка без номеров, на которой мы доехали до самого выгона, увертываясь от низких веток и покрываясь летевшей из луж грязью. Мне нравилось сидеть, прижавшись к его спине, – его это тоже ничуть не смущало. Потом мы быстро пошагали прямой тропой, которая шла за принадлежавшими его дяде пастбищами: среди камней пробивалась чахлая трава, все вокруг было усыпано козьим пометом. Мы пошли берегом пересохшей речки, где скалы чередовались с зарослями рододендрона. Дальше начинался снег.
Прежде я бывал в горах в одно и то же время года. В короткое лето, которое в начале июля походило на весну, а в конце августа на осень. О зиме я ничего не знал. Мы с Бруно в детстве часто говорили о зиме, когда приближалось время возвращаться в город. Я грустил и мечтал о том, чтобы вместе с Бруно жить в горах круглый год. “Да ты не знаешь, как тут зимой, – говорил он. – Здесь один снег”. “Вот бы увидеть”, – отзывался я. Теперь это случилось. Это был не тот, покрытый настом снег, что лежит в ущельях на высоте трех тысяч метров, а свежий, мягкий снег – он залезал в ботинки, ноги мокли. Странно было поднимать ногу и видеть в оставленном следе примятые августовские цветы. Снег едва доходил до щиколоток, но этого было достаточно, чтобы совсем стереть тропу. Он покрывал кусты, ямы и камни, каждый шаг мог оказаться ловушкой. Поскольку я не умел ходить по снегу, я просто следовал за Бруно, шел за ним след в след. Как и в детстве, я не понимал, что его ведет – инстинкт или память. Я просто шагал.
Мы добрались до хребта, откуда был виден противоположный склон, и, как только ветер сменил направление, мы услышали звон колокольчиков. Козы спрятались ниже, под первыми скалами. Спуститься к ним было легко: козы стояли на свободных от снега островках по трое-четверо: матери с козлятами. Бруно пересчитал их и убедился, что все на месте. Козы были не такие послушные, как коровы, за лето в горах они одичали. Поднимаясь тем же путем, Бруно покрикивал, чтобы козы не разбежались, кидался снежками в тех, которые сворачивали с пути, ругал почем зря дядю и его гениальные идеи. Мы поднялись на хребет, а потом наш шумный и нестройный отряд стал спускаться по снегу.
Наверное, был уже полдень, когда под ногами снова появилась трава. Лето, того и гляди, должно было вернуться. Оголодавшие козы разбрелись по лугам. Мы спускались бегом – не потому, что спешили, а потому, что в горах мы иначе не умели, – на спуске нас охватывало веселье.
Когда мы добрались до мотоцикла, Бруно сказал:
– Я видел, как ты лазаешь. Молодец.
– Начал этим летом.
– Тебе нравится?
– Очень.
– Как когда мы шли по реке?
Я рассмеялся.
– Нет, тогда было лучше.
– Этим летом я сложил стену.
– Где?
– В горах, в одном хлеву. Стена падала, надо было сложить заново. Только там не было дороги, пришлось гонять туда-сюда на мотоцикле. Работали, как в старые времена: лопата, ведро да кирка.
– Тебе понравилось?
– Да, – сказал он, немного подумав. – Работа – да. Такую стену сложить трудно.
Ему не понравилось что-то другое, но что – он не сказал, а я не спросил. Я не стал спрашивать, какие у Бруно отношения с отцом, сколько он зарабатывает, завел ли подружку, что он думал о нас. Он тоже ни о чем не спрашивал. Он не спросил, как мои дела, как живут родители, поэтому я не ответил: мама – хорошо, папа по-прежнему на меня злится. За лето многое изменилось. Я думал, что нашел друзей, но ошибся. За один вечер я поцеловал двух девушек.
Вместо этого я сказал, что вернусь в Грану пешком.
– Ты уверен?
– Да, завтра уезжаю, хочу пройтись.
– Правильно. Тогда пока.
У меня был такой ритуал: расставаясь с летом, в последний раз прогуляться одному и попрощаться с горами. Я смотрел, как Бруно садится на мотоцикл и заводит его не с первой попытки: раздался грохот, из глушителя повалил черный дым. Бруно был стильным мотоциклистом. Он взмахнул рукой на прощанье и нажал на газ. Я помахал в ответ, хотя он меня уже не видел.
Тогда я не знал, что нам предстояло расстаться надолго. На следующий год мне исполнилось семнадцать, я вернулся в Грану всего на несколько дней, а потом и вовсе перестал туда ездить. Будущее отдалило меня от горы моего детства, что было грустно, но прекрасно и неизбежно – это я хорошо понимал: когда Бруно и его мотоцикл исчезли в лесу, я обернулся к склону, с которого мы спустились, и, прежде чем уйти, долго смотрел на следы, которые оставили в снегу наши ноги.
Назад: Глава 3
Дальше: Часть вторая Дом примирения