16
Станислав Тихонов
Я нажал рычажок тумблера вперед – желтый пузырек сигнальной лампочки на пульте вспыхнул и пропал. Как в кабине самолета: циферблаты, лампы, ручки, микрофоны. Куда мчишься, сумасшедший самолет?
Севергин повернулся, через плечо спросил:
– Ну, что там обещают?
– На контроль поставили. Как будут новости – сообщат…
На пульте перед Григорием Ивановичем перекидной календарь, испещренный десятками понятных только ему значков. По какой-то своей системе он заполняет оба листочка, наползая на типографские жирные литеры: «13 НОЯБРЯ, понедельник. Восход солнца – в 8.01, заход – в 16.27, долгота дня – 8.26».
Ошибочка имеет место. Для нас, во всяком случае. Долгота нашего дня – 24 часа. 1440 минут. 86 400 секунд. Арифметика вроде бы, но у нас секунды тоже считаются.
– Неважный денек сегодня, – сказал я Севергину.
– А что? – невозмутимо затянулся он сигаретой.
– Тринадцатое число, понедельник, месяц ноябрь, високосный год. И дождик…
– Не считается, – мотнул головой Севергин. – Я тринадцатое люблю. И родился я тринадцатого. А судьбу хулить – что ценного кобеля дразнить…
Он глянул на табло электрических часов и сказал Рите и мне:
– Вам, друзья ситные, обедать пора. Сейчас придут Халецкий с Задиракой, и сразу же вы – аллюром.
Рита тоже подняла глаза на красные цифры, удивленно сказала:
– Как быстро время прилетело…
Севергин аккуратно раздавил окурок в пепельнице, приплюнул на него для верности, усмехнулся бегло:
– Здесь как в космосе: на земле – год, у нас – десять.
И стороннему человеку не понять было, шутит он или говорит всерьез.
Я протянул Рите значок-жетон с надписью «ОПЕРГРУППА»:
– Пошли, доктор Ушакова. По этому значку всюду и везде без очереди. Даже в столовой.
Мы вышли из дежурной части во внутренний двор. Косой ветер рвал дождь в хлесткие холодные брызги. В коричнево-серых лекалах луж расплылись яркие цветные пятна бензина, мерцавшие зеленью и синевой, как засохшие фиолетовые чернила.
У дверей собачника стояли кинологи Юра Одинцов и Вася Шаров. Они смотрели на своих собак – Юнгара и Шаха, которые, как щенки, носились по двору, налетали друг на друга, рычали несердито, понарошке грызлись, сшибаясь грудью и становясь на задние лапы наподобие геральдических львов.
Рита опасливо посмотрела на громадных псов, спросила осторожно:
– А ничего, что они вот так здесь бегают? Без привязи?
– А что?
– Куснуть ведь могут, наверное?
Я засмеялся:
– Служебная собака может куснуть прохожего только по команде хозяина.
Но на всякий случай – чтобы ей спокойнее было – взял ее под руку. Она невольно прижала мою руку крепче к себе, и прикосновение к ее мягкому теплому боку ударило меня током.
Ах, память! Зыбун-песок. Все истаяло, утекло, пропало. Вот так же, прижавшись друг к другу, мы прыгали через лужи, в которых дымились сиреневые шары фонарей, бежали в кафе «Синяя птица», неподалеку отсюда, на улице Чехова в переулочке, шесть ступенек в полуподвал. Колышущиеся серые клубы дыма, плотные, как хлопковые тюки, пятна желтого света от бра, важные бородатые мальчики, кислое разбавленное вино, тонконогие девочки в коротеньких юбочках, остывший кофе, пляшущий ритм сердца, радостно-грустное томление, сладкие зазывные кошачьи голоса джазистов, скачущий всхлип бит-музыки, тощий севрюжий профиль поэта на крошечной эстраде:
…Обернулся шар земной,
Как яблоко в руках!
Пробежало десять лет
– Следа не увидать…
Помнишь, как ты смешно говорила: «А не пора ли устроить очередную оргию в злачных местах?» Это означало – пойти в кафе-мороженое или на танцы. Наверное, ты потом рассказала мужу о наших «оргиях в злачных местах», и он добро, снисходительно ухмыльнулся: «Милые, глупые ребятки!..»
– Рита, а помнишь, как ты рассердилась на меня из-за крючка? – спросил я.
– Из-за крючка? – Рита удивленно взглянула мне в глаза, она морщила лоб. – Что-то припоминаю, но…
Ничего ты не припоминаешь. Да и помнить-то, собственно, нечего. Так, пустяки… Но вся моя нынешняя жизнь состоит из запоминания пустяков. Крючок…
Она пришла на свидание очень гордая. В кафе на улице Горького, бывшем коктейль-холле, уселись мы чинно за столик. Рита расстегнула сумку, достала из нее складной крючок. Двойной крючок в виде скрипичного ключа. Верхней загогулиной крючок прицепила к краю стола, а на нижнюю повесила сумочку. Совершенно загранично, крайне элегантно. И посмотрела на меня – ну как?
А меня обуял дикий хохот. Ну, просто я помирал от смеха, – не понимаю теперь, что мне показалось тогда таким смешным в этом анодированном симпатичном крючке. Может быть, я ощущал ужасную несовместимость этого жалкого атрибута маленькой светской жизни с нашей студенческой бедностью? Не знаю, в общем, почему мне показался этот крючок таким нелепым и смешным. Эх, дуралей, мне бы хоть разок им восхититься…
Нет, я безудержно смеялся. Пока не увидел, что в глазах у нее слезы…
А столовая управления переполнена. Обеденный час, и все столики огромного, как вокзал, помещения заняты. Только один, у самой раздачи, пуст, четыре чистых прибора – никаких табличек, объявлений, но, как бы ни торопился алчущий милиционер, он никогда не сядет сюда. Все знают, что этот стол занимать рискованно, могут «попросить», – здесь обедает Опергруппа Дежурного по городу: тот, кто в ней занят, выходить из управления не имеет права. А за всеми остальными столами бушует море человеческих забот, служебных и личных дел-делишек – неизбежная приправа к суточным щам и гуляшу «по-африкански».
– …Я тебе говорю точно – он ко мне придирается…
– …Нет, нам за этот квартал в министерстве загривок намылят…
– …Да Карпов ему в эндшпиле всегда воткнет…
– …Эх, если теща к нам не переедет, что с девочкой делать – ума не приложу…
– …Но ведь сорок семь тысяч вы же на обыске изъяли?…
– …Пластинка – обалдеть можно, Рей Конифф, «Смех под дождем» называется…
– …Мне к Новому году в Бибиреве квартиру обещали как из пушки…
– …У Шавырина дела неважные – финка прорезала плевру и задела легкое…
– …Тут я не выдержал и с двух стволов в него – раз! раз! Наповал! Глухарина на четыре кило…
– …Башкин, зануда, грозится, если дело не закончу, на сессию в институт меня не отпустит…
– …А пьяный говорит нам: если бы я разглядел, что машина милицейская, я бы ее пинать ногой не стал…
Рита отодвинула тарелку, посмотрела на меня, сказала медленно:
– Ты и теперь ешь, как раньше…
– А как я ем?
– Мне кажется, ты не ощущаешь вкуса. Со стороны такое впечатление, что тебе все равно, какая еда…
– Наверное. – Я пожал плечами и вдруг, совершенно неожиданно для себя самого, спросил: – А как ест твой муж?
Рита положила на стол вилку, долго смотрела на свой гуляш, будто припоминала, как должен отнестись к этим розовато-серым комкам мяса, испачканным коричневой жижей, ее муж – неизвестный мне распрекрасный молодец, который лет шесть назад показался ей много интереснее и привлекательнее меня. Настолько, что она разорвала – мгновенно, навсегда – все связывающее нас, будто пучок истлевших ниток…
– Мой муж, – ровным голосом сказала Рита, – ест всегда с большим аппетитом. Спит только на правом боку и всегда без сновидений. С умеренным азартом играет по полкопейки в преферанс. По телевизору смотрит «Клуб кинопутешествий» и «В мире животных». По утрам бегает трусцой. На работу всегда ходит с охотой. Я подробно рассказала о нем?
– Да, по-видимому, – сказал я неуверенно.
– А почему ты спросил?
– Не знаю. Просто мне хотелось представить его…
Рита отпила глоток кофе, закурила сигарету:
– Он врач. В подмосковном санатории. Не злой. И не добрый. Далеко не глупый, но и ум его мне не очень понятен. Вполне здоровый. Всегда в ровном настроении. Совершенно равнодушный. Никакой…
Мимо нас прошел инспектор Колотыгин из 2-го отдела, поздоровался, включил висящий на стене радиоприемник, и из белой коробочки рванулся ко мне голос Кати:
– Вы слушаете программу «Маяк»…
И в голосе ее было столько торжественности и обещания необычного, будто она вела радиопередачу с Марса.
– На волне «Маяка» – музыка из кинофильмов…
Ладно, пускай будет музыка из кинофильмов. Катя ее нам посулила так же, как она говорит мне вечером: «Знаешь, Стас, я так закрутилась, что не успела приготовить ужин. Но я по дороге домой купила торт-мороженое: это ужа-а-сно вкусно!..»
Рита положила ладонь на мою руку и спросила тихо:
– Стас, а ты доволен своей жизнью? Своей работой?
– Я делаю то, что умею.
Рита быстро взглянула на меня:
– Твоя работа требует особого умения?
И я допил свой кофе, отставил чашку, посмотрел на струйки дыма от ее сигареты – голубовато-серые, текучие:
– Да, думаю, что требует.
– А в чем же оно, это умение?
Я откинулся на стуле, с прищуром посмотрел на нее – когда-то такую близкую, неотторжимую, часть меня самого, самую главную, самую важную часть моего существа, а теперь навсегда оторванную очень здоровым равнодушным человеком, бегающим по аллеям санатория трусцой. Почему-то он представился мне похожим на мерина.
И бушевали во мне два чувства – твердая решимость не говорить с ней ни о чем и острая потребность рассказать ей все. И эти чувства сшибались во мне, как недавно бились грудь в грудь на плацу Юнгар и Шах. И битва чувств была ненастоящая, понарошечная, без злости…
– Все люди смотрят друг на друга мельком, как мы смотрим на часы: большая стрелка – вверх, маленькая – вниз, все понятно – шесть часов. А сыщики как часовщики: их интересуют не столько стрелки, сколько система шестеренок и пружин, образующих часы…
Рита настойчиво спросила:
– Что же надо для этого уметь? Быстро думать? Много помнить? Внимательно слушать? Хорошо стрелять?
– Наверное. Наверное, это тоже надо… А главное… как бы это сказать… Надо уметь удариться сердцем о чужую беду…
А из репродуктора летели над нами огромные порции торта-мороженого. Целые айсберги мороженого погребли под собой шум и гомон столовой. Мы были с Ритой одни в этом буране из мороженого, и, чтобы лучше слышать, она наклонялась ближе ко мне.
– Да-да, Рита. Ничего здесь не попишешь, работа у нас особая…
– И ты счастлив?
Как хорошо, что нас закружила мороженная метель, что мы только вдвоем, что нас никто не слышит! Как хорошо, что так много музыки в кинофильмах, что она такая громкая…
И смех у меня, наверное, не очень натуральный:
– Эх, Рита, Рита! Это же несерьезно! До конца, во всем и всегда может быть счастлив только слабоумный. У меня полно своих огорчений, забот и тревог. Но я делаю дело…
А Рита сердится; она отбросила ложку и постукивает твердо кулаком по столу:
– Да пойми, Стас! Я ведь не шпыняю тебя! Я хочу разобраться! Понять! И тебя! И себя! Что-то проверить не в твоей, а в своей жизни! Тебе разве не хочется прожить жизнь сначала? Все повторить, чтобы не было массы глупостей, нелепых решений, ненужных поступков? Стыдных и горестных ошибок?
И шум мороженного обвала прекратился, уединенность наша в этом сладком грохоте исчезла, телебенькнули в эфире позывные «Не слышны в саду даже…», и Катя твердо напомнила:
– Говорит «Маяк». Московское время…
А я ответил Рите:
– Нет, не хочу. Если ты начинаешь новую жизнь, то куда девается старая? Если ты сам стал новым, то где ты похоронил себя старого?…
И может, Рита на все мне ответила бы, все объяснила бы и доказала, как когда-то, когда мы оба еще не совершили ненужных поступков, не приняли нелепых решений, не сделали массу глупостей, оказавшихся стыдными и горестными ошибками, но в дверях уже стоял Юра Одинцов и энергично махал нам рукой – на выход!..
– Милиция слушает. Замдежурного Микито…
– Здоровеньки булы, Микито! Это Гнатюк из восемнадцатого отделения тебя тревожит. Просьба у меня – тут прохвосты какие-то сняли баллоны с инвалидного «Запорожца». Мы в сводку дали, а вы передайте, пожалуйста, ориентировку побыстрее, а то жаль человека: без ног ведь…