Книга: Криминальные романы и повести. Сборник. Кн.1-14
Назад: Глава 4 У людей долгая память
Дальше: Георгий и Аркадий Вайнеры Гонки по вертикали

Глава 6
Сто процентов алиби

Что может произойти за пятнадцать лет? Много? Мало?
Паоло Страдивари стал богат необычайно и очень переживал, что неаполитанской короной ему было отказано в дворянском достоинстве из-за низких занятий его отца.
Джузеппе Страдивари был пожалован в звание коадъютора святого ордена Иисуса.
Франческо и Омобоно Страдивари по-прежнему готовили отдельные части к скрипкам своего отца и ремонтировали старые инструменты.
Антонио Страдивари строил новые скрипки.
Веселый француз Дювернуа – купец и посредник – умер от грудной жабы.
Старый Гварнери помогал сыну.
А сын его – Дель-Джезу – получил свободу.
Пятнадцать лет строил он скрипки, искал новые конструкции и формы, менял направление разрезов дерева, способы его сушки и пропитки, бился с непослушными и непонятными лаками. Он уже испортил двадцать три инструмента, когда решил, что понял секрет красоты скрипок Страдивари. Дель-Джезу стал вываривать дерево в льняном масле, и красоты они были неслыханной, но звук вскоре потускнел и погас.
Выбирая конструкции, он начисто зачеркнул все, что сделали Амати, и сразу начал с того, чего достиг на склоне лет Страдивари: самая маленькая скрипка Дель-Джезу была больше, чем «аллонж» Страдивари. Решительным надрезом он высекал на деках длинные острые готические эфы. Скрипки его были длинны и покаты и походили на фрегаты океанские.
Он не знал, что Страдивари полвека назад нашел для своего лака сок эуфорбия маршаллиана, и в долгих мучительных поисках пришел к новому решению: лучший консервант и отражатель звука – молочный сок бразильских фикусовых пальм. Толстым слоем он наносил бесцветный лак на дерево, а сверху покрывал тонкой пленкой цветного, и нижний слой просвечивал сквозь верхний как фольга, и вся скрипка сияла радостным тонким светом.
Скрипки свои Дель-Джезу сушил долго, затем насыпал внутрь разогретый овес и тщательно, долго чистил, а потом обыгрывал инструмент, поскольку был уверен, что у новой скрипки звук еще не вошел в силу, он еще неподвижный, сырой, он еще затуманен и дремлет.
А когда скрипка бывала совсем готова, приходил монах и забирал ее.
Как в турецкий плен уводили детища его, и больше никогда Дель-Джезу не слышал голосов своих скрипок. Господи, за что же такая мука?!. И не видно было этому ни конца, ни края, потому что пятнадцать лет текут очень медленно…
За делами не успел Дель-Джезу жениться – сначала было недосуг, а потом уже поздно. И внимания его не искали кремонские девицы – кому нужен тщедушный головастый урод, блаженный дурачок, торчащий с утра до заката в мастерской?
Он ел, что случалось, а случалась обычно жидкая похлебка, овечий сыр да кукурузная каша. И одет был скудно и неряшливо. Ходил сутулясь, нелепой, дергающейся походкой, наклонив низко тяжелую голову и в задумчивости держась за длинную рыжеватую бороду, отчего стал совсем похож на карлика из бродячего цирка Эспозито. Людей дичился и, когда с ним разговаривали, застенчиво смотрел в сторону, будто сделал что-то дурное или боялся, что прибьют. Говорить с людьми стало мукой, ибо единственное, что он мог рассказать им, – это какой волшебный сад звуков цветет вокруг, достаточно взять в руки его скрипку – и станет она надежным другом в этом искрящемся, бушующем и пенном океане. Но больше ни о чем он не мог рассказать людям, потому что изо дня в день гнулся над верстаком, нигде не бывал и никого не видел, а потому совсем ничего не знал, и говорить с ним никому не хотелось, и от этого он не мог никому рассказать про сказочный мир звуков, в котором поселился навсегда. А люди? Люди смеялись над ним и дразнили «Дель-Джезу -деревянная душа»…
И все, о чем он думал в одиночестве, о чем мечтал наедине, что напевал тихонечко во время работы, снилось ему по ночам в долгих, ярких, задумчивых снах, которые вставали из глубин дремлющей памяти, как из морской пучины вздымаются прекрасные и хрупкие миражи. В снах были звуки, движение, цвет, форма, они сулили отдохновение и покой, в них бушевали сила и красота жизни. И звучали удивительные мелодии, и каждый звук жил отдельно, и Дель-Джезу точно помнил во сне звук наливающейся солнцем капли росы, шелест сосновых иголок, тихий треск лопающихся каштанов, ток крови в молодом здоровом теле, свистящий шелест рек, протяжный резкий крик орлов и синий звон альпийских льдов, во сне дребезжали колокола и грохотал прибой, с гиком и ржанием катилась конница и тяжело гудел пушечный гром, пели люди, могучие великаны, метались птицы и плыл зеленый плеск подводных рыб. Мир был громаден, могуч и свободен, и он был никем не заселен, не занят – в нем хватило бы места для всех, но пока в нем нашел себе одинокий приют лишь маленький Дель-Джезу, больной и нищий.
И об этом сказочном богатстве подвластного ему радостного мира заговорили скрипки Дель-Джезу всем, имеющим уши. Скрипки Дель-Джезу, золотистые великаны, длинные стройные красавцы, простодушные и гостеприимные, они кричали могучими голосами:
– Люди, нас прислал наш отец, добрый властитель волшебного мира! Мы приглашаем вас, отец повелел служить вам, люди, долгие столетия! Люди, мы -ваши, слушайте нас, мы счастливы служить вам!
Но никто не слышал их, а может быть, и не слушал. И они кричали с тоской и с горечью:
– Наш отец в неволе у злых дураков! Помогите освободить его, и он откроет еще много волшебных миров счастья! Люди, ему же совсем ничего не надо, только капельку свободы!
Но ответом было молчание. И с болью и гневом, голосами страстными, рвущимися от отчаяния, они просили о милосердии:
– Наш отец болен! Он скоро умрет и не успеет сделать виолончель, которую мечтал построить всю жизнь! У него нет времени сделать хоть один инструмент для себя! Помилосердствуйте! Все, что было у него, он отдал вам, люди. Неужели всей силы и богатства мира не хватит, чтобы помочь больному нищему гению? Помоги-и-те-е!..
Их голоса неслись уже по всей Европе, но только эхо возвращалось, искаженное, злое, насмешливое…
– Это скрипки покойного старика Гварнери? Он совсем сошел с ума – это не скрипка, а барабан. Грубые буйные звуки для простолюдинов. На них можно играть только на площади перед толпой…
Ну где же вы, братья гения? Где вы – Гайдн, Моцарт и Госсек? Где вы -Пуньяни, Паганини, Гавинье? Придите на помощь: в тоске и нищете гений раздает свой талант – по дукату за скрипку отбирают долг иезуиты. Расскажите миру о гении, расскажите, что он еще не умер и эти волшебные, плывущие через вечность корабли сделал он, а не покойный дед Андреа! Времени осталось совсем мало, хотя он согласен подождать. Сколько?..
– Век. Или два.
– Век? Нет, поздно. Он будет жить всего несколько лет. Вам останутся только его дети – его скрипки. Позаботьтесь хотя бы восславить имя Гварнери рядом с вашими именами.
– Мы обещаем…

 

А сегодня – день свободы. Кончилось рабство у иезуитов.
Джузеппе Страдивари, коадъютор святого ордена, засмеялся длинным, жестким, как напильник, смешком:
– Нет, Дель-Джезу, ты будешь с нами до самой смерти…
Дель-Джезу рассеянно подергал себя за бороду, задумчиво сказал:
– Не буду… И зовут меня теперь только Гварнери. Нет больше никакого Дель-Джезу. Я свободен.
– Дель-Джезу умрет вместе с Джузеппе Гварнери, – покачал головой монах. – Ты стал строптив и дерзок. Мои люди сказали, что ты отдал вчера скрипку бродяге. Это правда?
– Да, – кивнул огромной головой Гварнери.
– И написал в ней слово поклонения Антонио Страдивари, которого назвал своим учителем. Это правда?
– Правда.
– Ты будешь наказан.
– У вас нет сил наказать меня, – грустно усмехнулся Гварнери. – У каторжника можно отнять только цепь.
– И еще кров и еду, – спокойно молвил монах.
– Я вам больше ничего не должен, – сказал устало Гварнери.
– Ошибаешься. Ты не выполнил договор – скрипки твои не покупают. Судья выселит тебя из дома.
– Кому нужна такая хибарка? – поднял черные печальные глаза Гварнери.
– Только тебе. Вот тебя мы и лишим ее…

 

Антонио Страдивари, великий мастер! Разве ты не слышишь совсем близко стенания горя? Разве ослаб твой зоркий глаз и ты не видишь, как твой черный выкормыш душит сына души твоей?
Нет, стар, совсем стар Антонио Страдивари. В девяносто лет, если рука еще тверда, а глаз светел, надо спешить, надо строить свои последние скрипки, корабли в далекое завтра, которое скрыто от нас горизонтом нынешнего дня. И последняя земная работа – надо купить, продается недорого, прекрасный мраморный склеп семейства Виллани в часовне церкви святого Доминика и велеть очистить с камня их имена. Надо приготовить себе место последнего упокоения…
Антонио Страдивари, великий мастер, зачем тебе мраморный склеп, когда сын мечты твоей, продолжатель помыслов и жизни твоей, мастер Джузеппе Гварнери Дель-Джезу спит под забором, выхаркивая с кровью куски легких?
Но Антонио Страдивари уже ничего не слышит, он совсем оглох и звуки своих скрипок ощущает только пальцами…

 

***

 

Находка в машине таксиста Сергея Ивановича Могилевского, которая, по словам диспетчера, была железякой вроде скобы с деревянной ручкой, оказалась камертоном. Это была старинная антикварная вещица: черно-синие ножки из инвара, деревянная, отполированная тысячами прикосновений ручка с еле заметными на ней, неглубоко прорезанными буквами – «П. И.». Я ехал с Ленинградского вокзала домой к Раисе Никоновне Филоновой и держал в руке камертон. Когда я легонько ударял пальцами по нему, он издавал долгий поющий звук. Я подносил поющий камертон к уху, и звук усиливался, он гудел, пел низко и взволнованно, и, может быть, потому, что я ничего не понимаю в музыке, мне казалось, что в этом однообразном гудении слышны колокола судьбы, тягучее бормотание Мельника, стремительный ветер мелодии, которую играл мне больной Поляков на прекрасном «Вильоме», который был все-таки хуже «Страдивари», и мне слышался в нем грохот катящейся по мостовой будки с перепуганным айсором, и взволнованные «так ска-ть» учителя Трубицина, безмолвный ужас бабки Трумэна, тупое оцепенение ребят, неожиданно для себя в одно мгновение ставших соучастниками убийства, и радостный крик души Белаша в конкурсном концерте Гайдна, грохот ломающихся льдин, и жуткий животный вопль тонущего Лопакова-Хрюни, и хриплое дыхание бегущего среди разводьев Никодимова, и шипение голубого крайта, приготовившегося для смертельного броска, усталый голос Иконникова – «вы еще совсем мальчик…».
– …Да, мне знакома эта вещь, – сказала Раиса Никоновна. – Этот камертон несколько лет назад Павел Петрович подарил Грише Белашу.
За несколько недель, которые я ее не видел, она стала совсем старой. Бессильно подергивалась голова, нервный тик сводил глаз, лицо потемнело, припухло, почти все время были прикрыты веки, и одна за другой стекали из-под ресниц слабые старческие слезы.
В комнате чисто, но по какому-то еле уловимому беспорядку видно, что убиралась здесь не хозяйка. Остро пахло сердечными каплями, от запаха нашатырного спирта и уксуса кружилась голова. На маленькой немецкой люстре – креп, траурная лента свисает с портрета Иконникова. Здесь, рисованный, еще живой Иконников – сильный, властный, почти всемогущий.
– А Григорий Петрович к вам не заходит?
– Нет, – покачала Филонова головой. – Он боится.
– Чего?
– Он боится, что я буду обременять его разговорами о Павле Петровиче.
– Почему вы так думаете?
– Не знаю.., У Павла Петровича был друг – гроссмейстер по шахматам, они иногда играли. И Павел Петрович у него нередко выигрывал.
Я не понял и переспросил:
– И что? Какая связь?
Филонова мельком взглянула на меня и опустила глаза.
– Нет, ничего… Просто дело в том, что Павел Петрович довольно средне играл в шахматы. Его мог обыграть совсем несильный игрок. А вот у гроссмейстера он выигрывал.
Я все равно не уловил ее мысль, а мне очень хотелось понять, что она имеет в виду. Я сказал как можно мягче:
– Раиса Никоновна, объясните мне, что вы хотели сказать. Почему он выигрывал у гроссмейстера?
Снова выкатилась из-под ресницы слеза, она не спеша вытерла ее платочком.
– Он очень хорошо знал своего друга, и всегда точно угадывал ход его мысли, и гроссмейстер часто не мог перехитрить его. А заурядный игрок, которого Павел Петрович не знал, мог.
– Вы хотите сказать, что Павел Петрович не смог обыграть Белаша?
– Нет. Я это применительно к себе сказала. Я совсем не умею разбираться в людях, а это искусство потруднее шахматного. Но за много лет я так хорошо узнала Белаша, что он – гроссмейстер – не смог меня перехитрить. Хотя меня может обмануть всякий. Вы вот тоже надо мной подшутили…
– Раиса Никоновна, вы же простили меня. Я очень хотел сделать как лучше…
– Бог с вами. Это все пустое. Вообще, какое это все имеет значение? Я ведь и про Гришу просто так сказала, к слову…
– А в чем он хотел вас перехитрить?
– Гриша хотел всем показать, что он добрый и хороший человек. А меня он считал глупой и ничтожной и поэтому не старался создавать у меня хорошее впечатление о себе. И я постепенно поняла, что он зол, очень утомлен и почти всегда напуган.
– А вы говорили об этом с Павлом Петровичем?
– Что вы? Как можно? Павел Петрович его любил, значит это и меня устраивало. Так надеялся Павел Петрович на него! Он мечтал сделать из него великого музыканта. Большего, чем Лев Осипович Поляков.
– Чем Поляков?! – переспросил я.
– Да, – просто и тихо сказала Филонова. – Некоторые думали, что Паша завидует Полякову, А ведь это было совсем не так. Он мечтал воспитать музыканта еще большего масштаба, чем Поляков, потому что рассматривал Льва Осиповича как мерило дарования и трудолюбия. И в этом надеялся найти свое искупление перед искусством. Он ведь умер вовсе не из страха перед скандалом…
– А почему?
– Не знаю, но мне кажется, его убило что-то, зачеркнувшее всю его жизнь. А такое могло исходить только от Белаша: у Павла Петровича не было большей жизненной привязанности… Сколько я его знала, он лишь однажды был в таком же состоянии, как незадолго перед смертью.
– А что вызвало это состояние?
– Вы ведь знаете, наверное, что наши выдающиеся музыканты играют на прекрасных старинных инструментах, которым нет цены. Вручаются они по специальному акту правительства. И вот, когда Павел Петрович твердо решил покончить с музыкой, он пошел и сам, понимаете – сам, ему никто не говорил об этом, пошел и сдал инструмент. У него был изумительного звука «Гварнери». И он сдал его. А для скрипача это, как… ну… нет, я нз могу подобрать примера…

 

– Н-да, – сказал комиссар. – У каждой загадки на конце разгадка, да только до правды семь верст, и все лесом…
Комиссар покрутил в руках камертон, щелкнул по нему пальцем, прислушался к низкому ровному гудению, поднес его близко к уху, потом резко положил на стол. Камертон слабо звякнул и утих.
– Слушай, а как же он не зазвенел на полу машины?
– А он не на пол упал. Белаш выронил его из кармана на заднее сиденье. Там его и нашел таксист после смены.
– Торопился, видно, сильно Белаш. А как же с поездом обратно в Ленинград?
– С поездом? Очень просто. Ведь в Ленинград ездят с Ленинградского вокзала, так?
– Так.
– Вот то-то и оно. Мы тоже все время думали, что он поедет назад с Ленинградского вокзала – это само собою разумеется. А они решили вопрос остроумнее во всех отношениях…
– Ты так радуешься их остроумию, будто они в КВН выступали, -усмехнулся комиссар.
– Я не их остроумию радуюсь, а своему. Ведь я их шарады все-таки решил?
– Тебе по должности и полагается, – дрогнул бровью комиссар. – Так что они состроумничали?
– В 1 час 12 минут на Курском вокзале останавливается скорый поезд Ереван – Мурманск, следующий через Ленинград. Они об этом знали заранее, и билет для Белаша был готов. В час двадцать он уже тронулся на север, в 7.35 прибыл в Ленинград, через пятнадцать минут сидел в номере у телефона и ждал звонка дежурной. Кроме времени и маршрута поезда, в этом был еще один резон – ночной проходной поезд, все спят, темно, никто и в глаза разглядеть Белаша не мог.
– Хорошо они рассчитали, – покачал головой комиссар. – Ловкие, сволочи… Ты за ним сам поедешь?
– Нет. Я его вызвал по телефону.
– По телефону? – удивился комиссар. – А если догадается и сбежит?
– Не сбежит. Куда ему бежать.
– Смотри. Ты же не медведь, должен все предусмотреть.
– А что медведь? – спросил я.
– Да это в тех местах, где я родился, так говорили: медведь дуги гнет – не парит, а сломает – не тужит. Тебе будет о чем тужить.
– Хорошо, – сказал я, взял со стола камертон и пошел к себе. У дверей моего кабинета дожидался Белаш. Мы поздоровались, и по тому, что он не подал руки, я сразу почувствовал, что он догадывается, зачем я его вызвал.
Вошли а кабинет, сели к столу, Белаш достал пачку сигарет, одну закурил, и все время он смотрел мимо меня в окно, и в глазах его не было ни тоски, ни страха, ни злости – ничего не было. Мы долго молчали, и ему было легче, потому что у него было хоть какое-то занятие, он курил. А я просто молчал и смотрел на него, а когда заговорил, голос мой звучал хрипло и неуверенно:
– Григорий Петрович, вы ничего не хотите мне рассказать? Белаш, не поворачиваясь ко мне, все так же неотрывно глядя в окно, сказал:
– Нет. Не хочу. Да и говорить мне нечего.
Я хотел переложить камертон из кармана в ящик стола и нечаянно задел им папку на столе. Камертон низко и длинно загудел. Белаш резко, рывком повернулся на этот звенящий звук и увидел в моих руках камертон.
– Нашелся все-таки, – сказал он так, будто забыл его у меня дома, и целый вечер мы вдвоем безуспешно проискали его, и вот сегодня я нашел и принес ему. И от этого спокойствия я пришел в себя.
– Если вам нечего мне сказать, я предъявляю вам, Григорий Белаш, обвинение в краже скрипки «Страдивари» из квартиры профессора Полякова. Вы согласны с предъявленным обвинением?
Белаш наконец оторвал взгляд от камертона, посмотрел на меня совершенно прозрачными, пустыми глазами и смотрел на меня долго, будто собираясь с мыслями или пытаясь рассмотреть меня на сером фоне стены. Потом устало сказал:
– Да, согласен.
Наступила тишина, томительная, тягучая, пустая. Не было в этой тишине противоборства мыслей, бесшумного скрежета злобы, изнуряющего оцепенения страха. Я был уверен, что Белаш даст мне бой по всем правилам, что он будет биться за каждый вопрос, за каждое слово. А он вдруг коротко ответил – да, согласен…
– Расскажете, как это произошло? – спросил я. Он отрицательно покачал головой:
– Нет, сейчас не могу. Я очень устал. Я нечеловечески устал. Я много месяцев, ночь за ночью, день за днем не сплю. Иногда, если мне случается ненадолго задремать, тогда мне сразу снится ваше лицо. Не Крест, и не Иконников, и не Поляков. Мне снитесь вы, и я вас так ненавижу, что у меня кружится голова…
Долгая пауза плыла по комнате, потом я сказал:
– Значит, вы все-таки так ничего и не поняли во всей этой истории. А тут было над чем подумать…
– Может быть, – сказал Белаш и прикрыл глаза, опустились его припухшие, чуть синеватые веки с длинными ресницами. – С того момента, когда мы впервые встретились, я понял, что вы, серый и злой мужлан, – моя судьба. Куда я ни пытался дернуться, куда ни сунусь – вы уже здесь побывали, поговорили, все выяснили, и каждый день я чувствовал, как вы затягиваете на моей шее удавку. Сегодня вы можете радоваться: я сдался -больше не могу, я устал. Вы загнали меня в западню, как зверя. Радуйтесь! Что же вы сидите с постным лицом?
Человек выгорел изнутри от страха и непрерывного напряжения, как танк, в которой попал термитный снаряд. Ужасно. И говорить с ним сейчас бесполезно. Белаш открыл глаза, пристально посмотрел на меня и сказал:
– Вы похожи на автобусного контролера. Он стоит вместе со всеми людьми на остановке, мерзнет, мокнет, потом вместе со всеми теснится и рвется на посадке, кого-то отталкивает, потом влезает в автобус, все угомонилось, и вот тут – цап! Вы достаете свой жетон – ваши билеты?
– Так в транспорте билеты надо брать, – поморщился я. – У кого билет есть – ведь ничего страшного?
– А если у человека нет на билет? А ехать хочется? Тогда как? – почти в истерике крикнул Белаш.
– Тогда вы залезаете в карман к стоящему рядом человеку и суете мне его билет, а на него киваете – вон он, заяц, берите его!
– Но я тоже хотел ехать в автобусе! Я тоже имею право на это!
– Нет, вы хотели ехать не в автобусе, а в шикарном лимузине, и если для этого понадобилось бы на ходу выкинуть из него кого-нибудь – вас это не остановило бы.
– Думайте как хотите, – сказал Белаш. – Мне это безразлично. Когда-то в разговоре со мной вы упомянули Минотавра, хотя и не знали, что Минотавр – это я. И тем самым выдали мне оправдание. Минотавр не виноват, что родился чудовищем, и пожирал он других потому, что хотел есть. А сейчас я больше не буду с вами говорить, отправьте меня в камеру. Я очень устал, я очень хочу спать…
– Хорошо. Один вопрос – где скрипка?
Белаш смотрел на меня пустыми прозрачными глазами, смотрел так, будто мы расстаемся на всю жизнь, и он покрепче хочет запомнить меня, потом тихо засмеялся, истерическая улыбка раздирала ему губы, а в глазах прыгали пятна безумия, и он смеялся все громче и надрывнее, и что-то старался сказать сквозь этот ненормальный, сотрясающий его всего, как в ознобе, хохот, но слова не вылетали из сведенного судорогой рта, он захлебывался ими, давился, они раскалывались на отдельные части, вылетая бесформенными, бессмысленными звуками отчаяния и злорадного испуга, и мне кажется, я в жизни не видел более страшного зрелища, чем это припадочное веселье связанного Минотавра. И сквозь эти булькающие, всхлипывающие, подвывающие звуки я наконец разобрал:
– Скрипка?.. Я – же – вам – го-во-рил – «Стра-ди-ва-ри» – воруют – чтоб – не – по-па-даться… Нет!.. У меня нет скрипки!.. И не было…

 

Глава 7
Характер человека – его судьба

Шестерка белых лошадей везла катафалк к часовне церкви святого Доминика. Сзади, тяжело печатая шаг, маршировала рота гвардейцев. Усохший, лысый, очень прямой шел за гробом отца монсиньор Джузеппе Страдивари, и сухие синие губы его благочестиво возносили молитву, а пальцы быстро-быстро перебирали четки. И горько, сердито плачущие Франческо и Омобоно: в мастерской отца они нашли только счета за скрипки и ни одной записочки о его тайных секретах, и последние их надежды разрушила огромная куча бумажного пепла в очаге бурбарта.
И все почетные и почтенные горожане достойного тихого города Кремоны шли в траурной процессии, и вкрадчиво, неназойливо плыли над ними в полдневной тишине удары монастырского колокола: бам-м, бам-м, бам-м…
Сыновья умершего великого мастера были озабочены разделом наследства, солдаты думали о том, что сегодня, возможно, дадут много хорошего вина, горожане настороженно оглядывались – не выглядят ли они хуже других. И только сутулый головастый человечек в нищей рваной одежде, оттертый в самый хвост процессии, плакал искренне, от души о том человеке, которого положат сейчас под мраморную плиту с надписью: «Благородный Антониус Страдивариус, скончался на 94-м году славной и благочестивой жизни».
Возгласили гремящее «амен», и солнце почернело, метнулось пойманной птицей среди облаков – дайте проститься с гением! Но все отталкивают, пихают в бока, шпыняют взашей его, грязного бродягу, сумасшедшего, пришедшего на похороны Страдивари со своей скрипкой. Пустите!.. Но каменные локти, железные спины, гранитные затылки стоят стеной, и не слабому, хрипло дышащему человеку бороться с ними.
Да и зачем? Дель-Джезу вышел на дрожащих своих ногах и долго, судорожно кашляет. Его, Дель-Джезу, давно уже нет. Растоптали, заплевали, лишили чести злым хохотом невежд:
– …Дель-Джезу, ты откуда взялся, ты же ведь сидишь в тюрьме?!
– Я никогда не делал ничего плохого, и в тюрьме я не бывал.
– Не ври, все знают, что ты за воровство сидел в тюрьме и наводнил Кремону скрипками, сделанными топором…
– Я никогда не был вором, и в Кремоне нет моих скрипок. Злые люди ставят на ужасных инструментах мой знак, чтобы лишить меня чести и на моем бесчестье разбогатеть…
– Не ври, Дель-Джезу, все говорят, что ты в тюрьме почетный гость. А если говорят, значит знают…
– За что сидеть мне в тюрьме? Я мухи в жизни не обидел, и крошки я чужой не взял…
– Тогда зачем святая церковь всех предостерегает – знакомство или дружбу не водить с тобой?
– Они мне мстят.
– Не упорствуй, Дель-Джезу! Преклони колени перед церковью, покайся, и прощен будешь.
– Мне не в чем каяться – я делаю доброе.
– Ха-ха-ха! Все знают, что ты почти ослеп в тюрьме и от тюрьмы твоя чахотка…
– Клевещут на меня. Я потерял здоровье, создавая красоту, которая способна мир воспеть…
– Так покажи нам красоту! Ха-ха-ха-ха!..
Гварнери поднял скрипку, достал из-под полы смычок, провел им по струнам. Скрипка будто сделана в один день, в один миг, на одном вздохе, одним взглядом и прикосновением – так много в ней свежести и легкого дыхания. И вся она – сияние, будто не строгали ее, не пилили, не клеили, не красили, не лакировали. Будто Гварнери только представил ее себе на мгновение, и в ту же секунду она родилась. Будто подхватил на лету два осенних дубовых листка, сложил – и совершилось чудо.
И звук ее необычен – напряженный по силе, насыщенный, как солнечный свет, он так богат, мудр и могуч, этот необыкновенный чарующий звук – все притихли.
И пошел Гварнери по дороге, играя на скрипке, и никто его не удерживал, и никто не кричал обидных слов.
Маленький, сгорбленный, с огромной головой, шел он по дороге и играл для себя, для всех, будто магической силой своего заколдованного инструмента вызывал из марева будущего тех людей, для кого он прожил свою тягостную и светлую жизнь. Ни на кого он не сердился, ни на что не досадовал, ибо постиг всем существом своим, что гений – это добрая мудрость сердца. Не нужно ему богатства, поскольку нет большего богатства, чем радость трудного свершения. Не нужны ему почести, поскольку сам судит себя за достойное, а постыдного не совершит. Только любовь нужна гению для счастья да немножко человеческой благодарности. Пусть хоть через век…

 

***

 

Я тебя понимаю, – сказал комиссар. – Но он вор. И, оттого, что истекли сроки давности по старому производству, он преступником быть не перестал.
– Я знаю.
Комиссар посмотрел на меня поверх очков:
– Тебе жалко его?
– Трудно сказать. Мы ведь выросли на соседних улицах – могли быть товарищами.
– Он бы тебя обязательно предал, кабы товарищами стали.
– А может, все сложилось бы по-другому? Комиссар покачал головой:
– Диалектику поведения определяют наши поступки. Он ведь не демон, а обычный человек. Он нес в себе груз тяжкого преступления, в котором не раскаялся. И в каждой острой ситуации инстинкт самосохранения был бы все сильнее, а совесть все тише… и сговорчивее.
Я хотел сказать, что в тюрьму уходит очень умный, одаренный человек, и это ужасно неправильно – не то, что он уходит в тюрьму, и то, что он сделал, и за это многие годы проведет в неволе – с насильниками, грабителями и убийцами. Но тут вошел дежурный и доложил:
– Арестованный доставлен…
– Давайте, – кивнул комиссар.
Дверь отворилась, и два милиционера ввели Белаша.
– Свободны, – сказал комиссар конвою. – А вы, гражданин Белаш, садитесь. Будем говорить…
– Вы в этом уверены? – с вызовом спросил Белаш.
– И не сомневаюсь даже ни на минуточку. Это вы сейчас чувствуете себя таким гордым несчастным созданием, вроде Франкенштейна, а пройдет чуть-чуть времени, и вы начнете бороться за каждый месяц скидки с полагающегося вам срока… И я считаю это правильным, – неожиданно резюмировал комиссар. -Потому что человеку место на свободе, а не в тюрьме, особенно если он все осознал и понял, как ему надо дальше жить…
Белаш опустил голову и сказал:
– В этом есть определенный резон. Что вас интересует?
– Интересует нас все. А начнем мы с того, как вы, позвонив из аэропорта профессору Преображенскому, отправились в Москву.
– Пожалуйста, – Белаш мельком взглянул на меня и начал рассказывать: – Самолет прилетел по расписанию, я сел в такси и в двадцать минут первого уже был на площади Маяковского, где меня ждали Крест и этот мужик, которого я встретил на допросе у нашего друга Тихонова…
– Кто этот человек? Что вы можете о нем сказать?
– Я его никогда до этого не видел.
– И не поинтересовались у Креста, что это за птица такая?
– Поинтересовался. Но вы Креста не знаете: более хитрого и осторожного негодяя я в жизни не встречал.
– А что?
– Судя по тому, что этот мужик меня не опознал, он тоже обо мне ничего не знает. Крест сказал: все организовано так, что попасться мы не можем. Но не ровен час, так тебе лучше и не знать его – человек слаб духом, вдруг захочешь «мусорам» покаяться – да бог тебя побережет: захочешь, да не сможешь, сказать-то нечего… Тебе так лучше будет…
– Понятно, – сказал комиссар. – Значит, встретились вы…
– Ко мне подошел Крест и объяснил, что все готово – в квартире никого нет, человек с ключами ждет нас. Предупредил, чтобы я ни в коем случае не вступал с ним ни в какие разговоры. Я поднял воротник, надвинул поглубже козырек кепки и пошел в подворотню… Ну, этот догнал меня в подъезде.
– Почему вы велели ему подниматься на лифте, а сами пошли пешком? -спросил я.
– В подъезде было сумрачно, а в лифте ярко горела лампа – он мог меня рассмотреть, А кроме того, я подумал, что к тому времени, когда я поднимусь, он уже откроет замок. Так и получилось…
– Вы свет в квартире зажигали? – задал вопрос комиссар.
– Боже упаси! – с каким-то испугом сказал Белаш. – Да мне и не надо было – я бывал там много раз и ориентировался совершенно свободно. Я сразу прошел в кабинет и ломиком, который мне дал Крест, легко открыл секретер…
– Как получилось, что вы забыли «фомку»? – спросил я.
– Мне надо было вынуть скрипку из футляра и переложить в заранее приготовленный под пальто мешок. Поэтому я положил ломик на кресло и не заметил в темноте, как он скатился за сиденье. А зажигать свет Крест напрочь запретил. Ну… медлить и искать его я опасался. Я просто притворил дверь шкафа и вышел из квартиры…
– Сколько времени заняла вся эта процедура? – поинтересовался комиссар.
– В квартире я находился две-три минуты, не больше. Вышел на улицу, сел в машину, Крест отпустил этого человека, и мы поехали на Курский вокзал. До прихода ереванского поезда еще оставалось несколько минут. На площади перед вокзалом я отдал Кресту мешок со скрипкой, и он спросил меня еще -инструмент не перепутал? Я ничего не ответил, вылез из машины, Крест протянул мне билет и пачку завернутых в газету денег. Сказал, что разыщет меня, дал газ и уехал. А я отправился в Ленинград. Вот и все…
– Вот и все… – повторил комиссар и спросил: – Вам рассказал Крест об участи Хрюни-Лопакова?
– Он сказал, что Хрюня должен скоро выйти, и послал его пока сбить кое-какую копейку для жизни на свободе. Мол, пришла пора расплатиться за старый долг.
– Н-да, – покачал головой комиссар. – Обманул вас компаньон…
– То есть как обманул? – поднял голову Белаш.
– Хрюня умер около четырех лет назад.
– Умер? – повторил побелевшими губами Белаш. – Умер? Значит, меня преследовал призрак?
– Выходит, что так, – сказал я. – Но и здесь ошибка, Григорий Петрович. Не призрак Хрюни – вас преследовал призрак убитой старухи Семыниной.
Белаш посмотрел на меня, перевел снова взгляд на комиссара и растерянно пробормотал:
– И все эти страдания… все это… движение без цели, как… петух с отрубленной головой?
– Да, именно так, – сказал комиссар и почесал в затылке. – Вот и получилось у вас с Иконниковым, как в молитве: изъязвлен он был за грехи ваши и мучим за беззакония ваши.

 

Белаш еще мгновенье смотрел на нас невидящими белыми глазами, потом сказал медленно, и слова раздельно падали, как камни на пол:
– Будьте вы все прокляты!.. Комиссар криво усмехнулся и сказал:
– Нас-то вы зря проклинаете. Такая уж работа у нас – раздать всем должное: кесарю – кэсарево, слесарю – слесарево. А субъект вы интересный – эгоизм у вас прямо какой-то болезненный. Все у вас виноваты: и Хрюня, и Крест, и Тихонов, и я. А сами-то вы как себя чувствуете? Никак агнцем безвинным? Так это неправильно…
– А что правильно? – с яростью спросил Белаш.
– Человеком надо быть порядочным. Вот это правильно, – тихо сказал комиссар. – И это иногда труднее, чем семнадцать лет от закона прятаться. Кресту идею насчет скрипки вы, наверное, подали? Белаш кивнул.
– Вот Тихонов думает, что он вас насквозь изучил. А я полагаю, что он заблуждается.
Мы с Белашом одновременно подняли взгляд на комиссара. Он усмехнулся:
– Видите, Белаш, он не меньше вашего изумлен. Но у него это оттого, что никак он не может еще перейти через барьер хорошего отношения к вам. А мне вы очень давно не нравитесь, поскольку я понял вашу человеческую сущность…
– Что же вы поняли? – спросил с мучительной гримасой Белаш.
– А то, что вы завистник. Не обычный какой-нибудь ничтожный завида, а завистник-титан, завистник с большой буквы. И правоту мою подтверждает самый характер преступления.
– Сейчас вы вправе говорить что угодно, – пожал плечами Белаш.
– Только не стройте из себя казанскую сироту, это стыдно, – сказал комиссар, закурил сигарету, взмахом руки отогнал от лица дым. – Вы подошли к самому страшному рубежу своей жизни. Так что соберитесь с мужеством и постарайтесь пройти через это как человек, а не как тварь.
– А что ждет меня? – спросил Белаш. Комиссар пожал плечами:
– Я не суд, наказаний не назначаю. Но думаю, что вас ждет много лет тюрьмы или колонии, и от вас зависит, сможете ли вы вернуться еще к нормальной жизни, или ваша жизнь закончилась вчера, во время ареста.
– Но почему вы решили, что я завистник?
– А вы разве этого не знаете? – удивился комиссар. – Кстати говоря. Крест это сразу понял, как только глубже разговорился с вами. Ведь это вы ему рассказали о «Страдивари»?
– Ну, предположим…
– Тут и предполагать нечего. Я уверен, что вы рассказали ему о скрипке, еще и в мыслях не имея украсть ее…
При слово «украсть» Белаша всего передернуло, но комиссар спокойно продолжал:
– Да, да, украсть. Вы ему просто жаловались – живут же люди -талант, удача, а один инструмент чего стоит! А уж потом он взял вас за горло именно со скрипкой. Да и сопротивлялись вы не сильно – грела идея сильно насолить Полякову, который, с вашей точки зрения, был в жизни чересчур удачлив. Вы решили взять на себя роль судьбы и хоть в какой-то мере уравнять шансы Полякова, Иконникова и свои собственные. Правильно я рассуждаю?
– Это неправда! – сказал с придыханием Белаш. – Это людоедство!
– Верно, – согласился комиссар. – Но в игре с Иконниковым вы перешли от людоедства морального к физическому. Кто из вас сообразил играть на Иконникова? А-а?
Белаш сглотнул ком в горле, перехватил дыхание, хотел что-то сказать, потом опустил глаза и чуть слышно сказал:
– Крест.
– Значит, Крест был бомбардир, а вы корректировщик огня? Так я понял?
Белаш кивнул – так.
– Красиво, – пробормотал комиссар.
Белаш поднял голову, и в глазах у него стояли слезы.
– Я этого не хотел. Я этого так не хотел! Я не верил, что так страшно может кончиться, – прошептал он.
– Это хорошо, что вы не хотели, – сказал комиссар. – Но все-таки делали?
Белаш помолчал. Потом хрипло сказал:
– То, что вы сейчас со мной делаете… это бесчеловечно. Комиссар надел очки и внимательно посмотрел на него.
– Н-да, вопросы мы задаем вам неприятные, – он задумчиво постучал пальцами по столу. – Довольно трудно вслух сказать о том, что ты обворовал, предал, опозорил и убил учителя. Труднее, оказывается, чем все это сделать. Ладно, оставим. Скажите-ка, как нам найти Креста?
– Не знаю, – сказал Белаш, и вдруг будто прорвало его, он заговорил быстро, запинаясь, горячо, боясь, что мы не поверим ему: – Я, честное слово, не знаю. Я вообще о нем ничего не знаю. Когда я был ему нужен, он всегда звонил мне по телефону или приходил. А где он живет, я не знаю…
– Что он собирался сделать со скрипкой? Он ничего не говорил на этот счет?
– Нет, но мне кажется… я думаю… он хотел ее сбыть по своим каким-то хитрым каналам…
– А когда вы с ним виделись в последний раз?
– Позавчера.
Комиссар искоса посмотрел на меня и спросил:
– Где?
– У меня дома.
– Железные у вас нервы, – засмеялся комиссар. – Я бы на вашем деле в два счета от страха свихнулся, а вы – ничего… И зачем он приходил?
– Интересовался, о чем Тихонов на допросе расспрашивал.
– Уважает он, значит, Тихонова? – усмехнулся комиссар. – Считается с его интересами?
Белаш промолчал, а мне вдруг в голову пришла мысль, но я не успел спросить, потому что комиссар и на этот раз подумал быстрее. Он наклонился к Велашу через стол и спросил негромко, как-то даже задушевно:
– Ну а что, Григорий Петрович, вы Тихонова Кресту показали?
Белаш испуганно отшатнулся от комиссара, будто тот ударил его в лицо, совсем он стал серого цвета, быстро пробормотал:
– В каком смысле? То есть как?
Комиссар легонько, коротко, зло хлопнул ладонью по столу и так же негромко и от этого особенно страшно сказал:
– Вы мне тут дурочку не валяйте! В прямом смысле! Крест знает Тихонова в лицо?
Белаш, загипнотизированно глядя в лицо комиссару, кивнул:
– Знает.
– Где вы показали Тихонова Кресту?
– В кафе «Арарат». Он сидел за два столика от нас,
– У Креста оружие есть?
– Пистолет у него… Комиссар покачал головой:
– Ох, Белаш, рисковый вы человек. Да только не по зубам вы игру с нами затеяли. Ну хорошо, обыск у вас будем делать…
В однокомнатной квартире Белаша было намусорено, пыльно, на всем лежала печать равнодушия и запустения, и невольно казалось, будто хозяин не ушел отсюда сутки назад, а бросил это жилье давным-давно.
Обыск производила Лаврова, и когда Белаш смотрел на нее, лицо у него было нехорошее, темное. Я сказал ему:
– После обыска вы можете переодеться, взять теплые вещи и курево.
– Спасибо. – И вновь в комнате наступила тишина, нарушаемая только шумом шагов Лавровой и взволнованным сопением понятых. Белаш долго рассматривал грязный паркет под ногами, потом сказал мне: – Моя беда в том, что я вроде тех футболистов, которые если и дают кому пас, то стараются догнать мяч сами и получить свою же передачу…
Я неопределенно пожал плечами, Белаш придвинулся ко мне:
– Вы не верите? Ведь я, честное слово, не мог представить, что все это развернется в такие драматические коллизии. Во всем виноват Крест.
Я посмотрел на него в упор, подумав с тоской, что страх убивает человека хуже пули. Белаш искренне, горячо объяснял:
– Вы никогда не видели «ведьмино кольцо»? Это такая лысая круглая поляна, вокруг которой растут целые заросли грибов. Своими корнями они душат, убивают все кругом…
Он уговаривал сам себя, и смотреть на него мне было невыносимо.
– Это вы с кем здесь пировали? – спросила Лаврова, показывая на грязный, заваленный объедками, пустыми бутылками, консервными банками стол.
– С Крестом, – сказал Белаш. Я спросил:
– Значит, у вас канала связи с Крестом нет?
– Нет. Он всегда появлялся неожиданно.
– Он не говорил, когда будет у вас в следующий раз?
– Он этого никогда не говорил.
– Вы можете установить какую-то периодичность его визитов?
Белзш покачал головой.
– Как вы думаете, Крест живет в Москве?
– Скорее всего нет. Вообще разговора об этом не было, но однажды он сказал: «Ты через полчаса в постели, а мне еще пять часов до дома топать».
– Номер его машины вы не рассмотрели?
– Нет. Но если бы я даже знал его назубок, вам бы это все равно не принесло пользы.
– Почему?
– Вы еще плохо знаете Креста. Он продумывает все – до мельчайших деталей. И скорее всего на его машине стоит чужой номер. Во всяком случае, когда он приезжает в Москву.
– Каких-нибудь особенностей, необычных вещей на его машине вы не заметили?
Белаш подумал, развел руками:
– Обыкновенный «газик». Разве что никелированные колпаки на колесах -обычно ведь на таких машинах нет колпаков…
– Внешняя манера поведения Креста?
– Сволочь, – сказал Белаш. – Этакий развеселый дядя, бабник типа «скот в сапогах»…
– Это что-то новое, – отозвался я. Сообщение меня заинтересовало, потому что на таких субчиков иной раз можно выйти через шлейф покинутых и потом долго неутешных дам.
– Ничего нового, – презрительно сказал Белаш. – Бабник-мародер, что ли. Он мне как-то сказал, что ездит отдыхать в Анапу: «Там мамочки с больными детьми, расстроенные они, обиженные судьбой, очень нуждаются в сочувствии».
– Н-да, хорошего компаньона вы себе подобрали.
– Я его не выбирал. Как и вас…
– Что правда, то правда. Мы вас действительно сами нашли. Только с разных сторон. Одно жаль, что Кресту вы оказали гораздо меньшее сопротивление, чем мне…
Белаш пожал плечами и засмеялся, зло, с повизгиванием:
– А что в этом удивительного? Крест отнял у меня только совесть, вы хотели забрать все. Да и забрали…
– Да, – сказал я устало. – Но вы забыли, что я пришел, когда совести уже не было.
Пропало у меня почему-то сочувствие к нему – и в последнем, самом тяжелом испытании Белаш оказался совсем дрянным человеком. И то, что мне удалось остановить поток его жизни и как киноленту пустить его вспять, тоже не радовало, это принесло мне только человеческое разочарование, да и профессионального удовлетворения не было – скрипки, из-за которой мне пришлось предпринять поход в чужие судьбы, ъ события, отзвучавшие семнадцать лет назад, пройти сквозь вероломство, подлость, обман, – скрипки не было. Она по-прежнему находилась в цепких жилистых руках человека, который продумывал свои негодяйские дела до мельчайших деталей и твердо гарантировал своим сообщникам, что они никогда не попадутся.
Я даже приблизительно не представлял себе, где и как мы можем искать Никодимова. Устроить засаду в квартире у Белаша? Но когда снова явится Никодимов, неясно, а Белаша все время придется держать дома, чтобы он ответил на предварительный звонок Креста. Это очень сложно – может, и месяц пройти, пока он явится вновь. Попробовать съездить в Анапу, навести там справки? Дело громоздкое и неверное. Что же делать? И сколько времени он намерен держать у себя скрипку? А вдруг он ее уже сплавил? От этой мысли меня даже замутило – неужели все, что произошло за эти два месяца, все это зря? Ведь если я даже поймаю Никодимова – сейчас, когда у меня лежала его фотография, это было вполне реально, – а скрипки уже не будет, то наступит только возмездие, а мне нужна скрипка…
Лаврова спросила у Белаша:
– Продукты и выпивка – из ваших запасов или Крест принес?
– Крест принес, – медленно сказал Белаш. – А что? И я тоже не понял, почему она спрашивает об этом.
– Ничего, – сказала Лаврова и повернулась ко мне: – Такую банку, помнится, я видела на кухне у Мельника…
«Маслята маринованные любительские» – обычные консервы, мало ли. Мне и в голову не пришло, что обычные маринованные грибы, которые и годятся только на то, чтобы водку закусывать, могут определить судьбу старинной скрипки и поставить точку во всей этой истории, указав логово Минотавра. Минотавра, который предусматривал все до мельчайших деталей, а такой глупости, как пустая банка из-под маринованных грибов, не предусмотрел…

 

Я позвонил своему приятелю Гусеву – следователю из отде-ла автотранспортных происшествий.
– Сережа, есть занятная задачка по твоей части. Не интересует?
– Нет, – любознательно ответил Гусев. – У меня своих задачек полон сейф.
– Так те ты обязан решать, это скучно, как на уроке. А моя будет вроде субботнего кроссворда – ради удовольствия…
– Не морочь голову, дорогой товарищ. Говори, чего надо,– и салют!
– Серега, посчитать надо, как далеко могла уехать за пять часов машина.
– Какая машина?
– ГАЗ-69. Выехала из центра Москвы около полуночи 12 октября, по метеосводке – моросящий дождь, в Московской области туман, езды около пяти часов. 12 октября, учти, будний день, понедельник… Приехала машина в Москву, скорее всего проделав этот же маршрут, и колесила целый день по городу – так что не исключено, что по дороге заправлялась бензином…
– Подожди, – сказал Гусев. – Я посчитаю…
Он, видимо, сверялся с картой, что-то недовольно бурчал себе под нос, потом сказал:
– Думаю, что в радиусе Калининской, Владимирской, Рязанской, Тульской, Калужской, Смоленской областей. Плечо перегона не более двухсот пятидесяти километров.
– Что же это получается – всего пятьдесят километров в час?
– Максимум. Ты ночью сядь в «газон» да в дождь, да при встречном грузовом движении – попробуй больше проехать.
– Обязательно…
– Вы себе консервную банку представляете? – строго спросила меня Лаврова.
– А что, похоже, что я уже и этого не соображаю? – осведомился я.
– Нет, кое-какая надежда сохраняется, поэтому спрашиваю. А вы отвечайте.
– Хорошо,.– покорно кивнул я. – Представляю. Металлический или стеклянный, полый внутри цилиндр, герметически закупоренный, с пищевой начинкой.
– А что в цилиндре? Что есть обязательно на этом металлическом или стеклянном цилиндре?
– Этикетка, – сердито сказал я. – Вы не можете предложить мне вопросов позанимательнее?
– Для более занимательных вы еще не готовы, – спокойно ответила Лаврова. – А кроме этикетки?
– Еще часто бывают грязь, противокоррозийная смазка, пальцевые отпечатки, ценник и надпись «В северных районах на 5 копеек дороже». Все, больше ничего не бывает. И все это нас в данный момент не касается…
– Ошибаетесь, – сказала Лаврова. – На каждой консервной банке, на крышке или на донышке всегда бывают еще цифры и буквы…
– Цифры? – удивленно переспросил я и вспомнил, что действительно на банках всегда выдавлены рельефные буковки и цифры.
– Да, цифры. И я, так же как и вы, никогда не обращала на них внимания. Но ведь они что-то обозначают, раз их ставят… А сегодня я решила поинтересоваться этим всерьез.
Я понял, куда гнет Лена, но осторожно сказал:
– Я думаю, что в каждой партии сотни тысяч банок…
– И это возможно, – спокойно сказала Лаврова. – Но у нас другого пути нет. Смотрите, что я узнала…
Она развернула лист бумаги, на котором было крупно написано: «К2630/211И349». 
– Ка-две тысячи шестьсот тридцать дробь двести одиннадцать-И-триста сорок девять, – вслух прочитал я. – Тьфу, чертовщина какая! Ничего не понимаю.
– Неудивительно, – усмехнулась Лаврова. – Это шифр с крышки консервной банки из-под маслят маринованных, которыми закусывали Крест с Белашом. По словам Белаша, банку принес Никодимов.
– А как его можно расшифровать – шифр этот?
– Я как раз этим и занималась сегодня в Министерстве пищевой промышленности.
– Поделитесь, – с интересом попросил я.
– Пожалуйста. Буква "К" обозначает группу заводов, к которой относится изготовитель этой банки. Всего, оказывается, таких знаков три – "К", "М" и "Р". "Р" – это рыбокомбинаты, "М" – мясо-молочные заводы, а "К" – все прочие консервные предприятия, в том числе и овощные.
– Между прочим, я бы и сам мог догадаться, что маринованные грибы делают не на рыбокомбинате, – сказал я сварливо. Из ехидства, конечно, и из зависти сказал, потому что понимал, что Лаврову осенила богатая идея.
Лаврова махнула на меня рукой и продолжала:
– Отбрасываем последнюю цифру – это год изготовления.
– Ноль – это год изготовления?
– Не ноль, а семьдесят, – терпеливо объяснила Лаврова. – В семидесятом году, сиречь нынешнем, изготовили эти грибы. Семерка опускается и штампуется только ноль.
– А может быть, в шестидесятом? Тоже ноль.
– Овощные консервы не подлежат таким срокам хранения. Остается цифра 263 – это индекс завода. Что такое консервный завод No 263? Оказывается, это межколхозный овощной консервный заводик во Владимирской области, Сасовский район, село Котельники. Продукция почти полностью поступает в областную торговую сеть для реализации в основном через магазины облпотребкооперации. Вас эти сведения согревают?
– Владимирской области?.. – пробормотал я. – Гм, вполне подходит. Просто здорово. Леночка, можно я вас поцелую?
– Можно! – поспешно сказала Лаврова и тут же засмеялась: – А вас не смущает, что это… в служебном кабинете?
Я покачал головой и чмокнул Лаврову в щеку. Она подняла на меня глаза и спросила с искренним интересом:
– Слушайте, Тихонов, а почему вы решили, что ваш поцелуй может быть для меня формой благодарности?
– Ну, вы же мне давно сказали, что я злой и сентиментальный человек, – обрадовался я возможности «отыграться». – А они, злые, сентиментальные человеки, всегда так думают. Но при всех обстоятельствах вы сократили объем работы раз в двадцать.
– Или в сорок, не будем мелочными, – снисходительно кивнула Лаврова. – Тут ведь остались еще цифры и буква. Обозначают они вот что: первая цифра – номер смены, которая изготовила эту банку. Две следующие – 11-е число, буква И – август месяц, а последние цифры – индекс самих консервов. Правда, это нас не интересует – и так видим.
– А почему И – это август?
– Вы бы мне придумали вопрос полегче. Откуда я знаю – почему И? Может быть, по порядку. – А январь, Б – февраль и так далее.
– Может быть. Впрочем, это уже неважно.
– Вы со мной поедете в Котельники?
Лаврова долго, пристально смотрела на меня, и мне показалось, что она хочет сказать что-то очень важное, но она молчала, и мне вдруг показалось необходимым понять, о чем она сейчас думает, да по ее лицу разве что-нибудь прочтешь? Так я и не понял, о чем думала Лаврова, а она, посмотрев на меня еще немного, сказала:
– Вызывайте машину…
– Одиннадцатым августа интересуетесь? – спросил начальник цуеха. -Сейчас по журналу производства проверим…
Он придвинул к себе пухлую засаленную конторскую книгу и стал искать нужную нам запись. Очки при этом он сдвинул на лоб, а книгу поднес к самым глазам, и со стороны казалось, что он вынюхивает нужный ему сорт консервов. От внимания и напряжения серо-седые вислые усы двигались в такт строчкам.
– А вот и одиннадцатое, – сказал он. – Так, в этот день мы начали изготовление маслят, а вся партия шла до четырнадцатого. В ночь на пятнадцатое варочный котел остановили на промывку, а с утра пятнадцатого пошли грузди. Всего изготовлено в серии 1674 банки консервов…
– А движение продукции? – спросил я.
– Сейчас глянем журнал регистрации сбыта, – он взял со стола другую книгу, и ритуал вынюхивания нужной строчки повторился. – Ага, вот запись за шестнадцатое – Колотовскому гормагу отпущено: маслята-1674 банки, грузди – 965 банок…
– Мы только маслята любим, – сказала Лаврова. – А Колотово – это где?
Начальник цеха с такой силой уцепился за свой ус, что я испугался, как бы он не оторвал его.
– Охота пуще неволи. Из-за грибов – в такую даль, – сказал он удивленно. – А Колотово – это городок, шестнадцать километров отсюда.
– Я даже и не слышал про такой, – сказал я. – А много жителей в нем?
– Откуда? – отпустив ус, махнул рукой начальник цеха. – Тысячи полторы-две от силы…

 

– Про нас можно сказать так: что потопает наш заготовитель, то полопает наш потребитель, извиняюсь, конечно, за слово полопает. Но факт -из песни слова не выкидают, – директор колотовского гормага объяснял нам свои принципы обслуживания покупателей. Вначале он несколько взволновался, приняв нас за работников ОБХСС, но, разобравшись, успокоился, стал много веселее, общительнее и даже остроумнее.
– Нынешний крестьянин… – он делал ударение только на последнем слоге, – это не прежний сирый земледелец. Это передовой колхозник, требующий от нас заботливого и вдумчивого отношения к его столу питания. И мы стараемся с честью ответить ему на его растущие культурные и материальные потребности. Мы ведь предприятие потребительской кооперации, и то, что мы приобретем от производителя, приходит на стол к труженику села. Поэтому мы стараемся, чтобы этот стол был обильнее и разнообразнее..,
Я не выдержал и перебил его выступление:
– Вы шестнадцатого августа получали консервы с завода в Котельникове. Покажите мне документы.
Директор вновь дал легкую рябь волнения:
– Пожалуйста, вот смотрите. Я ведь, можно сказать, здесь ветеран. Почти два десятка лет работаю. Каждая собака, извините за слово, меня здесь знает, и я у всех на виду. У нас не скроешься – все друг друга видят,..
– Сколько у вас осталось еще маринованных маслят?
– Я сейчас посмотрю на полках – должно быть, самая малость. Очень большим спросом пользуется этот товар, – он выскочил из конторки.
Я подошел к Лавровой, курившей у открытой форточки:
– Он действительно должен знать здесь всех. Если нет ошибки в принципе, то он нас выведет на Креста.
– Не должно быть ошибки, – сказала Лена. Лицо у нее было осунувшееся, утомленное, синие круги обвели глаза. – К вечеру областная ГАИ даст сведения о «газиках» с никелированными колпаками.
Вошел директор и радостно сообщил:
– Осталось еще шесть ящиков. Настоятельно рекомендую взять с собой. Знатоки считают, что это исключительно редкий маринад – богатейший вкусовой букет. Кстати, завтра с утра, извиняюсь за слово, гусей выкинем. Не интересуетесь, к Новому году – вареничков со шкварками…
– В другой раз как-нибудь, – сказал я. – Будьте добры… Взгляните на эту фотографию. Личность вам не знакома?
Директор нацепил очки, завел за уши железные дужки, внимательно вгляделся в фотографию.
– Господи, да это никак Петр Семеныч! И не признать сразу – худой да стриженый!
– Так сколько лет пробежало! – охотно подключился я. – Сейчас-то что поделывает Петр Семеныч? В начальство, наверное, вышел?
– Да нет, заготовитель он наш. Отличнейший работник, должен вам сказать. Вдумчивый. За что Полозов ни возьмется, все делает «на большой», извиняюсь, конечно…
– А где он сам-то сейчас, Полозов?
– В Сасово за билетами поехал, скоро должен быть. Нужен?
– Да-а… Покалякать захотелось. А куда ему билеты?
– Отпуск у него пропадает неиспользованный. До 31-го надо оформить. Он и решил недельку погулять, к сестре в Елец прокатиться, а с шестого числа мы его отзовем – дел многонько сейчас.
– В Елец, значит, на недельку? – переспросил я. По всем архивным данным у Никодимова никакой сестры и в помине не было.
– Ну да, в Елец. Вон и гостинцы заготовил, – директор показал на обвязанный веревкой чемодан и два небольших ящика, стоявших в углу.
– А что же он свои гостинцы у вас, а не дома держит? – неожиданно вмешалась Лаврова.
– Квартиру он у Кузьмичева Степана снимает, домишко совсем паршивенький, крыс полно… Вот он и боится, что продукты пожрут.
Я посмотрел на толстые оконные решетки, тяжеленный железный засов, но не успел ничего сказать, потому что Лаврова резко, почти на вскрике произнесла:
– Станислав Павлович!!
Я удивленно поднял на нее взгляд – Лаврова отступила от окна, лицо ее побледнело еще больше и как-то вытянулось, и она почти шепотом, сипло сказала:
– Вы хотели присмотреть для своей машины колпаки…
Я вылетел из-за стола и в один прыжок подскочил к окну.
Из зеленого «газика» с блестящими колпаками на колесах вылез человек. Был он плотен, коренаст, темная бекеша круглила литые плечи, торчком на голове стояла меховая шапка, серые чесанки косолапо загребали снег. Здоровым саквояжем в руке отмахивал легко, играючи. Сквозь льдистую роспись мороза на стекле лица его было не рассмотреть.
Директор магазина, уже стоявший за моим плечом, сказал высоким испуганным голоском:
– Это он и есть, Полозов Петр Семенович. Очень хороший человек…
Я повернулся к нему и сказал быстро:
– Садитесь на свое место и сидите тихо…
– Но почему?..
Он увидел в руке Лавровой пистолет и осекся.
– Я вам сказал – садитесь! Лена, встаньте за дверь!
Директор сел за стол, онемев от испуга и неожиданности, и я понял, что если там – во дворе – Крест, то он все поймет с первого взгляда. Шансов на игру не осталось. Я тоже вынул пистолет, дослал патрон в ствол, расслабил кисть, чтобы не дрожала рука, и опустил пистолет в карман так, чтобы можно было сразу выстрелить сквозь пиджак.
Совсем рядом затопали шаги, дверь распахнулась, и вошел человек. У него была странно маленькая для таких плеч голова. Курносый носик, веселые бесцветные глаза, румяные с мороза щечки, белесые брови – таких лиц тысячи, оно неприметно, и, расставшись с ним, забываешь его навсегда. Но я его не мог позабыть – это было лицо Никодимова, Креста, это было лицо моего Минотавра . Он совсем не постарел по сравнению с архивными фотографиями, чуть заматерел разве. Может быть, годы не властны над кошмарами?
Вот, наконец, и встретился я с ним, с чудищем из лабиринта, сделавшим мою жизнь невыносимой, потому что из-за него лежал на мне ужасный груз невыполненных обязательств.
Он сказал:
– Здравст… – и тут увидел меня, и в глазах его сполохом метнулась искра мучительного воспоминания, и исчезла, потому что он сразу же узнал меня. В правой руке у него был саквояж, и он не мог мгновенно сунуть руку в карман. Для этого надо было бросить саквояж, а это целая секунда. И ее больше у него не было.
По инерции он сделал еще шаг, и Лаврова, выйдя из-за притолоки двери, ткнула его стволом пистолета в шею.
– Руки за голову!
– Поднимайте, поднимайте ручки! – сказал я и пистолетом показал, что руки придется поднять.
Никодимов бросил или уронил свой баул, звук был тупой, мятый, как сапогом в глину, и медленно, как-то сонно стал поднимать руки вверх. Я засунул руку в боковой карман его бекеши и, когда доставал теплый тяжелый брусок браунинга, ладонью ощутил, как бешено, судорожными рвущимися ударами колотит у него сердце, и в этом истерическом, жутком бое был нечеловеческий страх, и в этот момент Никодимов стал мне противен, как взбесившийся волк.
– Руки вперед! – Я захлопнул у него на запястьях наручники и, тяжело вздохнув, смахнул со лба каплю пота. – Теперь все…
Никодимов тяжело рухнул на стул.
– Вы зачем мною интересовались, Данила Спиридонович? В «Арарате» меня запоминали зачем, а? – спросил я. – Ну ладно, повезем вас в Москву. А то вашим компаньонам Новый год встречать скучно. Скрипка где?
Никодимов молча смотрел мимо меня. Я встал, поднял с пола и расстегнул саквояж. Несколько пар белья, полотенце, мыльница, пачечка гальманина, электробритва.
– Где скрипка? – снова спросил я.
Никодимов глубоко вздохнул, будто нырять собрался, и придушенным голосом быстро сказал:
– Товарищи, граждане, здесь какое-то недоразумение… Я никакой скрипки в глаза не видел… Я в отпуск собираюсь… Я к сестре на недельку, отдохнуть… Хоть весь дом переверните – нет у меня ничего. Ошибка это ужасная, граждане… Я ведь уже билет купил… Вот только попрощаться – и на поезд… Я ведь опоздаю, товарищи-граждане… нехорошо это будет… Дети без гостинцев останутся…
Он никак не мог собраться с мыслями и все бормотал какую-то жалостливую чушь, стараясь выиграть время и сообразить, что делать. Я открыл один ящик и стал вытаскивать оттуда ломти розового сала, банки с консервами, мед. Разорвал веревку на чемодане. В нем лежал мешок, я развязал его – по ладони прохладно сыпанулась белоснежная мука-крупчатка.
– Где скрипка?
– Да что это происходит, господи! – тонко взвизгнул Никодимов. – Я понятия не имею, о чем вы говорите! Ищите, пожалуйста, сами увидите, что вы меня с кем-то спутали… Я честный человек, детям вот решил привезти вкусненького, полакомить сирот… А тут такая напасть..,
– Честный, значит, – сказал я. – С пистолетом… – И взял трубку телефона, чтобы вызвать из Сасова конвой.
– Мукой-крупчаткой сирот полакомить… – как в забытьи сказала Лаврова. – Станислав Павлович, мешок…
Я положил трубку, засучил рукава и стал пригоршнями высыпать муку из мешка прямо на пол. Сыпучей белой горкой вырастала она рядом со мной, пока пальцы не наткнулись на что-то твердое. Наверное, археологи так же бережно сметают пыль со своих находок, и хотя меня всего сотрясала лихорадка, я очень осторожно и медленно выгребал пригоршни муки вокруг продолговатого плоского свертка. Потом я потихоньку потянул сверток вверх, и он плавно выскользнул из муки. Я потряс его легонько, взметнулся клуб белой мучной пыли. Потом стянул целлофановый пакет, в котором лежал обернутый байкой предмет. Через ткань я почувствовал прихотливо изогнутую поверхность скрипки. Пальцы онемели, одеревенели, стали непослушными, они дергали завязки, сучили полотняные ленточки, а узел все равно не распускался, и тогда я зубами рванул тесьму, и ткань с треском лопнула.
Замирающий свет зимнего предвечерья туго плеснул в темно-красной полированной деке, в печке стрельнуло полено, и тотчас тонко задрожала струна, пальцы ощутили ласку резного завитка, изящно развернулись боковые прорези, и сквозь них была видна надпись на дне скрипки «5ап1а Мапа, Агйопшз З^гасПуагшз. Раме-Ьа{ аппо 1722» и рядом – широкий мальтийский крест.
Я прижал скрипку к груди и сказал Лавровой:
– Эх, Леночка, жаль, нет смычка! Она засмеялась:
– А то бы сыграли?
– А что? Сейчас, честное слово, смог бы! Поляков бы позавидовал!
Лаврова взяла из моих рук скрипку, посмотрела надпись и погладила верхнюю деку нежно, как ребенка по голове, потом снова засмеялась и сказала:
– Все-таки лучше не надо. Пусть каждый занимается своим делом.

 

Комиссар повернул регулятор громкости, и не по-ночному свежий голос сказал из динамика:
– …В Москве три часа шесть минут. На «Маяке» передача «Опять двадцать пять»…
И сразу же стройный джазгол дружно спросил: «Ты куда, Одиссей? От жены? От детей?..»
Комиссар помотал головой и, к великому моему удивлению, сказал в унисон артисту, на редкость похоже:
– Шла бы ты домой, Пенелопа… – И весело, легко захохотал, блестя золотыми зубами. Я тоже заулыбался, а он, не переставая смеяться, спросил: – Слушай, а куда это Крест со скрипкой под Новый год от жены, от детей намылился?
– Нет у него ни жены, ни детей, – сказал я. – Он несчастных мамочек предпочитает. А собрался он в Ленинград. Третьего числа должен был там встретиться с швейцарцем по имени Морис Козлов…
– Швейцарец – Козлов? – удивился комиссар.
– Точно, по гражданству. А вообще-то, надо полагать, потомок каких-нибудь эмигрантов.
– И чего хочет этот белогвардеец?
– Я думаю, он не белогвардеец, спекулянт скорее. Или маклер. Он должен свести Креста с каким-то приезжим бизнесменом, и тот назовет цену за инструмент. Как они собираются переправлять скрипку за границу, Крест не знает.
– И что – разочаруешь швейцарца Козлова? – поинтересовался комиссар.
– Наверное. Завтра надо будет выехать в Ленинград, поближе взглянуть на любителей старинных скрипок. Но это уже пустяки – как говорится, вопрос техники.
– Лады, – кивнул комиссар. – Ты скрипку Полякову завтра повезешь?
– Да. Я вот думаю, может быть, его сюда пригласить? Для торжественности.
Комиссар ухмыльнулся, и в косом свете настольной лампы ярко блеснул его зеленый глаз.
– Для торжественности? А ты его что, награждаешь этой скрипкой? Скрипка-то, между прочим, его, а не твоя. Просто попросил помочь разыскать ее, вот мы и того… подсобили…
– Ага, – сказал я и почесал в затылке. – И это верно.
– Вот вас с Лавровой мы за это дело наградим ценными подарками. Есть у нас приемнички такие маленькие, по тридцать рублей, «Маяк» – берут бесподобно, вот мы в торжественной обстановке вам и вручим,
– Ну, спасибо, – сказал я.
– Благодарить рано. Это мне еще с отделом кадров согласовать надо. Так что благодарить подожди.
– Ладно, я подожду.
Комиссар кивнул на динамик, откуда доносилась песня о неугомонном Одиссее.
– Вот этот парень ведь не из-за ценного подарка старался? – Он встал, обошел свой огромный стол, положил мне руку на плечо и негромко сказал: -Спасибо тебе, сынок…

 

Мы ехали с комиссаром по пустынным, ярко освещенным улицам. Домой, спать. Остро пахло хвоей, даже здесь, в машине, ощущался этот терпкий свежий аромат – город готовился к Новому году, везде наряжали елки. На площади Маяковского комиссар показал мне рукой:
– Вон, посмотри…
Огромная афиша сообщала о концерте Льва Полякова. И розовой, как аспид, полоски «ОТМЕНЯЕТСЯ» не было.
– Он еще ничего не знает, – сказал я.
– Вот позвони утром и сделай человеку сюрприз, – комиссар снял фуражку, привалился головой к боковой стойке и задремал.
Шуршали по замерзшему асфальту шины, и от ровного шелеста мотора клонило в сон. Вязли и медленно, бесшумно тонули мысли в мягкой одури, звучали обрывки звуков, фраз, плыли какие-то воспоминания, неподвижные, цветные, мгновенные, как фотографии. Красное солнце в окне гостиной Полякова, трещины на портрете королевы – «Скрипка, где моя скрипка?!.» -тонкие детские пальцы скрипача в черной дактилоскопической мастике… Кирпичные геометрические дорожки в антиалкогольной лечебнице – «…правда – не рупь, она по виду, может, и монета чистая, а на зуб ее не возьмешь…» – и прозрачные злые слезы Обольникова… Прекрасная белая девушка Марина Колесникова – «…ему пришлось победить Минотавра»… Пустой осенний парк – «Есть люди, способные сразу раскрыть отпущенное им дарование…» – это снова Поляков, и Иконников с аспидом в руке: «…это сыщиком можно быть первым или восемнадцатым…» Элегантный Белаш с перекинутым на руку плащом – «Страдивари» воруют, чтобы не попадаться"… Алюминиевый блеск сгоревшего листочка со следами цифр – «…будьте добрее, это вам не повредит»… Седая красивая Раиса Никоновна Филонова у портрета Иконникова – «…то, что прощается среднему человеку, никогда не прощают таланту»… Хоровод девушек на экране цветного телевизора в витрине напротив больницы, где лежал мертвый Иконников, и линованная страничка его письма… Мельник с лысым шишковатым черепом – «…ты как вошел, я тебя сразу понял…» – и сверкающие на дощатом столе ордена Полякова, и снова Мельник, сваливший тулуп у дверей комиссара… Шустрый седенький парикмахер Кац, лохматый, заросший до бровей Дзасохов – и курица со скорбным человеческим глазом, противное розовое злорадство Содомского, бесчисленные лица допрошенных людей, сумасшедшие от ужаса глаза Белаша, увидевшего Мельника, и снова Иконников: «…характер человека – это его судьба»… Бегущие по ломкому, трещащему льду Хрюня и Нико-димов… Багровое, в красных жилках лицо Федора Долгова: «…соседская девочка утром с голодухи померла, а у него – музей пополам с лабазом»… Тревожное дрожание в руках камертона и животный трепет сердца Никодимова…

 

Разве такое могло вместиться в два месяца? Хотя я забыл – это же семнадцать лет, а не два месяца А может быть, больше? Ведь скрипке уже двести сорок восемь лет. И разве со скрипки все началось? А с чего началось?
…Качаются, шумят зеленые волны, и мелькают на гребнях белые весла сиракузских трирем.
Звяк-звяк – ударяют в такт цепи гребцов. Тирану Миносу везут украшения для удивительного дворца, из которого нет выхода.
Тут-тук – возводят высокие стены, за которые можно войти, а назад нет выхода.
Скрип-скрип – бежит по папирусу перо Дедала.
– Зачем, мудрый всезнатец, возводишь дворец, из которого не улететь даже на твоих крыльях? Звяк-звяк – Дедал тоже раб.
– Зачем, Мудрость, служишь злодейству?
– Мой лабиринт прекрасен, а прекрасное не может быть присно злодейству.
Цок-цок – ты слышишь, Дедал, шаги чудовища?
– Но Минотавр лишь скроет здесь от взглядов людских свое уродство!
– Зачем же ведут в страшный дворец семь невинных девушек и семь прекрасных юношей?
– Я не хотел этого – я мечтал построить неслыханное чудо!
– Дедал, ты слышишь стенания и крики в твоем чудесном дворце?
– Я только раб, а деспот всегда сильнее мудреца!
– Смотри, Дедал, никогда не давало свободы и добра повиновение Мудрости тирану.
– Но я жажду искупления!
– Ты получишь его, отдав богам сына Икара…
– Нет, нет, возьмите лучше мою жизнь!
– С судьбой нельзя торговаться, корабль Тезея уже отошел от берегов.
– Нет, нет, нет! А-а-а!..

 

– Товарищ капитан, проснитесь!
Я открыл глаза – шофер Леша легонько похлопывал меня по плечу. Машина стояла около моего дома. Комиссар дремал. Я вылез из машины, осторожно притворил дверцу, и «Волга» бесшумно унеслась.
На заснеженном пустынном тротуаре я стоял еще долго, но так и не вспомнил, с чего все началось. Потом махнул рукой и пошел спать – до утра осталось совсем мало времени.
Назад: Глава 4 У людей долгая память
Дальше: Георгий и Аркадий Вайнеры Гонки по вертикали

DenisViemo
chăm sóc con đúng cách