Книга: Криминальные романы и повести. Сборник. Кн.1-14
Назад: Георгий Вайнер Райский сад дьявола
Дальше: 1. 95-й год, последняя степень защиты

Пролог
Прогноз на вчерашний день

— Жди! — доброжелательно-снисходительно сказал мне помощник министра Коновалов и еле заметно подмигнул, чуть смежив пронзительное око ласкового нахала и неукротимого прохиндея. Вообще-то ему здесь не место — Коновалова надо содержать в Парижской палате мер и весов, где он с одного взгляда безошибочно определял бы удельный вес визитеров, их ценность и вектор карьерного движения — вверх или вниз.
— Не знаешь — ждать долго? — спросил я.
— А кто ж это может знать? — засмеялся Коновалов и кивнул на министерскую дверь. — Не царское это дело — поверять нам, винтикам-болтикам, свои тайны… Ты тут лишнего не отсвечивай, иди покури пока, я тебе свистну…
Коновалов отправился в кабинет министра, и на лице его были одновременно запечатлены державная озабоченность и готовность выполнить любое задание родины. Или его шефа. Этакая усталая и бодрая скорбь всеведущего столоначальника — «счастливые столов не занимают!». Сейчас он будет подъелдыкивать при решении моей судьбы. Наверное, это и есть царское дело — решать чужие судьбы.
А я отправился погулять в коридор, уныло раздумывая о том, что ни одного царя видеть мне не довелось. Зато я знал двенадцать министров. Честное слово!
Двенадцать министров внутренних дел. Ох, недюжинные были ребята!..
Я вспоминал их, глядя на огромную гранитную стелу в небольшом холле, как бы мемориальной прихожей перед приемной министра. На полированном винно-красном Лабрадоре были узорно выведены золотыми письменами их незабываемые имена.
Конечно, имена не только этих двенадцати всегда чем-то разгневанных мужчин, которых я знал лично, а всех пятидесяти восьми верховных охранителей общественного порядка в нашей неспокойной державе за последние двести лет.
Начиная с Виктора Павловича Кочубея, заступившего на боевую вахту в сентябре 1802 года — внука того самого знаменитого Кочубея, на которого так ловко слил компромат коварный и сластолюбивый гетман Мазепа. Пришлось тогда нашему крутому и мнительному государю Петру Алексеевичу замочить Кочубея наглухо — не министра, конечно, а его деда, который был богат и славен, хочь убей. Потом царь, естественно, очень огорчался, что подверг своего верноподданного полковника необоснованным репрессиям, даже через комиссию по реабилитации выхлопотал ему полное оправдание, да только голова не шапка — снявши, не воротишь. Вот и пошло с тех пор, поехало! Выяснилось неожиданно, что для такой нормальной штуки, как поддержание правопорядка в стране, а попросту говоря — проживания людей в мире и согласии, да еще при полном благоволении во человецех, надо валдохать народонаселение по-черному, и совершенно нет никакой возможности поддерживать этот долбаный общественный порядок без кнута и плахи, без острогов и расстрелов, без стукачей и держиморд!
И министры наши, знатоки внутренних органов Российской империи, главные генерал-полицмейстеры, души голубиные, взяли на себя эту ношу неподъемную.
Совестью порадели, и умом потрудились, и сердцем намаялись они, работая с людишками нашими каторжными, которых и дубьем по башке не отучишь пить, воровать, бесчинствовать и душегубничать.
Но за короткий срок — всего-то век с небольшим — выяснилось, что в конструкции этого манкого вожделенного кресла, щедро декорированного золотом погон, сиянием орденов, суетой холуев, денежным достатком и громадной, просто ни с чем не сравнимой властью, заложен какой-то странный, подлый, противный порок — оно существовало по законам балаганного аттракциона «Колесо смеха».
Всегда вначале было почетно, приятно и весело, но каждый день колесо крутилось все быстрее, и на его скользкой от крови и слез горизонтали все труднее было удержаться — сановник неостановимо сползал к закраине вертящегося политического круга, к пропасти, позору, погибели и забвению, и не за что было уцепиться, и веселое колесо страшного бытия незаметно и неостановимо перепалывало смех в плач.
То грозная царская опала, то бомбы народовольцев, то ворошиловский стрелок Богров превращает оперный театр в учебный тир. И дольше века длилась эта жуть — пока не пришла, слава Богу, советская власть!
Тут министров — царских сатрапов, кровавых палачей, опричников проклятых — срочно переименовали в народных комиссаров. И они, народом вознесенные и призванные все тот же долбаный общественный порядок поддерживать, наконец-то хоть душой отдохнули — никакой неопределенности, никаких тайн бытия и загадок туманного будущего. Они об этом и не помышляли, как камикадзе о персональной пенсии. Дело было поставлено надежно — каждого министра дóлжно было со временем убить как врага народа.
Ничего не попишешь — лес рубят, как говорится, щепки летят. Наверное, наркомы ошибочно предполагали, что на этой внушительной лесосеке они и есть героические лесорубы, а полет щепок, за которыми уже и самого леса стало не видно, и есть воплощение общественного порядка, которого почему-то наше трудное несговорчивое население по-прежнему не хотело придерживаться. Песню даже придумали популярную: «Э-ге-гей, привычны руки к топорам!..»
Смешно — гранитная плита на паркете, золотые письмена на ней, последнее упоминание о старательных министрах — железных дровосеках. Какое пафосное надгробие, какой величавый памятник людям, у которых нет могилы, нет праха, чьи имена прокляты.
Ягода (Ягуда) Генрих Григорьевич.
Ежов Николай Иванович.
Берия Лаврентий Павлович.
Его партии пришлось одернуть, строго покритиковать и, мягко намекнув на некоторые заблуждения, тоже — извините! — расстрелять. После Берии министров больше не казнили. Конечно, в тюрьму — при некоторых нарушениях — это запросто!
Или если решил сам на себя руки наложить, с перепугу там или от угрызений совести — пожалуйста! Вольному — воля, спасенному — не скажу чего…
Короче, у меня, веселого, жизнерадостного лейтенантика-идиотика, принимал присягу уже великий министр — Николай Анисимович Щелоков. Он просидел на своем месте шестнадцать с половиной лет — почти столько же, сколько потом довелось всем вместе его одиннадцати преемникам и местоблюстителям.
Всю эту недобрую дюжину дюжих крутых мужиков я видел в разных обстоятельствах и ситуациях, я слышал и слушался их, я выполнял их государственные приказы и личные указания, они поощряли меня или давали строгий укорот, они вершили мою судьбу, указывая мне, где и каким образом я должен укреплять правопорядок в стране. И за ее пределами.
И я укреплял.
Наверное, у меня мания величия, но я утверждаю, что двенадцать министерских карьер вместились в мою куцую и неубедительную служебную биографию. Но главная глупость сиюмоментного моего стояния перед мемориальной стелой в том, что последней строчкой в том златорубленом списке должно было сиять мое имя! Совсем недавно мне это твердо обещал мой друг — всемогущий магнат Серебровский. Это было два министра назад. Он так и сказал — следующим будешь ты!
Правда, он не поинтересовался тогда спросить, что я думаю по поводу такого роскошного предложения. И правильно сделал — кто же это в здравом уме и твердой памяти не захочет порулить общественным порядком на одной шестой суши?
Но не получилось. Как говорится, факир был пьян — и фокус не удался.
Кризис, дефолт, падшие, как девушки, правительства. Бегство капитала, который бежал быстрее лани, быстрее, чем заяц от российского двуглавого орла. Все смешалось в доме Обломовых — кони, люди, реформаторы и коммуняки. Крах, обвал, завал, полный отпад.
В сухом остатке: Серебровский — в каких-то заоблачных, плохо просматриваемых финансовых эмпиреях, я — в мемориальном предбаннике, а в кабинете министра — абсолютно другой, не я, малознакомый и строгий мужчина. Не знающий, к счастью, что в его кресле сейчас должен был бы сидеть я. Он бы мне тогда показал кузькину мать!
А Коновалов, демонстрирующий министру высший уровень почтительности — он шаркает обеими ножками сразу, — слава те, Господи, тоже не знает, что мог бы сейчас быть моим помощником. А то бы не говорил мне товарищески-грубовато, приятельски-хамски:
— Ну, давай шагай… Можно…
* * *
«…Я, Ордынцев Сергей Петрович, 1962 г. рождения, подполковник милиции, общий стаж службы 21 год 4 месяца 12 дней, откомандированный на должность старшего офицера Управления криминальной разведки Международной организации уголовной полиции (Интерпол), прошу уволить меня из органов внутренних дел…»
Министр неодобрительно хмыкнул и спросил недоверчиво:
— Каким же это макаром ты себе такой стаж накачал? Тебя что, в милицию сыном полка взяли?
— Пасынком, — смирно ответил я. — А стаж мне кадровики накачали — за участие в боевых действиях в Афганистане. Про нас, ментов-афганцев, был специальный приказ вашего предшественника министра Бакатина… Давно это было…
— Угу, — покивал он значительно державно-государственной головушкой. — Помню, помню… Но дать тебе, Ордынцев, пенсию по боевой травме не могу — у тебя инвалидности нет… Не обессудь…
Тут и я вздохнул тяжело, а молвил мягко:
— Ну, не можешь — не надо… Я понимаю, тебе порядок нарушать нельзя… Раз не полагается, значит, обойдусь как-нибудь… Ты это не бери в голову…
Он от удивления глаза выпучил — с того дня, как он впервые перешагнул порог этого кабинета, никто не сказал ему панибратского «ты». Великая привилегия сановника говорить всем «ты», твердо зная, что «я» — это «мы», что меня — много, что «я» — держава, власть, сила, и обращаться ко мне надлежит только на вы, и любая попытка «тыканья» есть не просто нарушение субординации, а оскорбление национального достоинства и покушение на государственный престиж.
Покачал он головой и сказал удивленно:
— А мне звонили о тебе достойные люди… Сказали, что ты неплохой парень… Толковый…
— Люди — злы! Обманули… — вздохнул я.
— Ладно! — махнул он рукой. — Последний вопрос. Что ты можешь сказать об обстоятельствах убийства жены Александра Игнатьевича Серебровского?
— А что я могу сказать? Я ведь там случайно оказался! — развел я беспомощно руками. — Когда я приехал, она уже была мертва…
— Я понял, — снова кивнул он. — А Константина Бойко кто вывез отсюда?
— Кота? Бойко? — безмерно удивился я. — Откуда мне знать? На месте убийства я видел его мельком… Но там такая кутерьма была, что я сразу потерял его из виду… Больше Бойко я не видел, где находится — не знаю. И он мне ни разу с тех пор не звонил…
— Я понял, — опять повторил министр и долго задумчиво смотрел на меня.
Потом сказал ровным голосом:
— Подпиши заявление, проставь дату…
Я расписался и число поставил, протянул лист, прикрыл глаза, скрестил под столом пальцы и молча завопил: «Господи Всемогущий! Сделай так, чтобы это было последним распоряжением по службе! Я ведь отдал ей всю свою непутевую, бестолковую жизнь!»
И ничего не услышал в ответ. Сыто сопел кондиционер, поскрипывало золотое перо в руке у министра.
Зачем он меня вызывал? Взглянуть лично на отвязного дурака, за которого ходатайствуют невероятно достойные люди? Боюсь, мне этого не узнать никогда. Да и не нужно мне это теперь.
Левый угол моего заявления перекрыла размашистая косая резолюция: «Вывести за штат, с сохранением в действующем резерве».
— А я думал — «с наслаждением!».
— Что — с наслаждением? — не понял министр.
— Резолюция на рапорте об увольнении… Одному знакомому написали…
— Свободен! — коротко, душевно, исчерпывающе сообщил министр.
Вышел я оглушенно в приемную, и Коновалов, наверное, впервые в жизни промашку сделал — радостно, с ожиданием спросил:
— Как? Что сказал?
— Сказал, что я свободен…
РОССИЯ, Москва, МВД РФ, 16 СЕНТЯБРЯ 1998 г.
УПРАВЛЕНИЕ СОБСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ АППАРАТА МИНИСТЕРСТВА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ.
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО.
Доступ к делу разрешен: Министру внутренних дел России.
Начальнику Управления собственной безопасности.
Инспектору-куратору Управления.
Справка особого учета и проверки служебно-должностного и личного поведения на ОРДЫНЦЕВА СЕРГЕЯ ПЕТРОВИЧА. Справка составлена по указанию Министра внутренних дел РФ. Изготовлена в одном экземпляре.
Ордынцев Сергей Петрович родился 12 февраля 1962 г. в г. Нью-Йорк (США) во время долгосрочной загранкомандировки его родителей по линии Главного Разведывательного Управления Генерального Штаба Советской Армии. Отец Ордынцева С. П., полковник ГРУ Ордынцев П. Н., работал в Соединенных Штатах Америки в торговом представительстве СССР, а затем в составе консульской группы Постоянной миссии СССР при ООН с июня 1960 г. по март 1969 г., после чего был отозван в Москву и переведен на другую работу. В том же году брак с гр-кой Ордынцевой Н. А. он расторг и участия в воспитании сына Сергея не принимал, ограничиваясь выплатой алиментов.
С. П. Ордынцев окончил Высшую школу милиции МВД СССР в 1982 г.
Последовательно занимал должности инспектора, оперуполномоченного уголовного розыска 83-го отделения милиции, зам. начальника отдела уголовного розыска Фрунзенского райотдела милиции г. Москвы.
В 1988 г. С. П. Ордынцев был откомандирован для выполнения спецзадания в Узбекистан, а затем в Афганистан, по завершении которого был возвращен на должность ст. опер, уполномоченного Главного управления уголовного розыска МВД СССР в 1991 г.
Принимал активное участие в операциях по перехвату больших партий наркотиков и особо ценной контрабанды из Афганистана в страны Западной Европы через территорию СССР и в борьбе с коррупцией в верхних эшелонах власти в Таджикистане и в «генеральской группе» в Герате (Афганистан).
В 1992–1995 гг. возглавлял в составе Главного управления по борьбе с организованной преступностью МВД России особое подразделение, именуемое «Дивизион». Функции «Дивизиона», его статус и задачи перечислены закрытым приказом министра внутренних дел России от 8 апреля 1992 г.
В 1995–1998 гг. был откомандирован на работу в штаб-квартиру Международной организации уголовной полиции (Интерпол) в г. Лион, Франция. В Интерполе специализировался на борьбе с международной организованной преступностью.
Владеет свободно английским, бегло говорит на французском языке. Иностранные языки усвоены в детстве во время проживания с родителями в США и закреплены, по-видимому, матерью — преподавателем английского языка.
В августе 1998 г. С. П. Ордынцев был отозван из Интерпола и выведен за штат министерства в связи с невыясненными обстоятельствами гибели гражданки Серебровской Марины Алексеевны. По устному указанию министра внутренних дел РФ служебного расследования в отношении С. П. Ордынцева не производилось.
Подполковник С. П. Ордынцев — сильный и грамотный работник. Процент раскрываемости преступлений, разрабатываемых его группой дел, был стабильно высок. Ордынцев располагает плотной и эффективной сетью агентуры. Агенты работают на него под угрозой компромата, за материальное вознаграждение и на «деловых связях».
Подполковник С. П. Ордынцев имел два строгих выговора в приказах и устное предупреждение об отстранении от должности за различные нарушения, допускаемые им лично и его сотрудниками в работе.
С. П. Ордынцев женат, но, по имеющимся сведениям, с женой не живет. Имеет ребенка, сына Василия девяти лет. В настоящее время семья Ордынцева находится во Франции, г. Лион — по месту последней службы мужа. Жена, Разлогова Ирина Константиновна, 1966 г. рождения, до командировки мужа в Интерпол преподавала литературу и русский язык в 6–7 классах школы № 610 г. Москвы. Разлогова — морально выдержана, характеризуется администрацией, соседями и агентурой положительно.
Поведение Ордынцева регулярно проверялось надзорными службами Управления собственной безопасности МВД — периодическим телефонным аудиомониторингом и наружным наблюдением.
По имеющейся информации, Ордынцев в настоящее время сожительствует с гр-кой Остроумовой Еленой, 1975 г. рождения, сотрудницей аппарата холдинга «РОССИЯ». Связи С. П. Ордынцева с другими женщинами не установлены. Вне работы много употребляет алкоголя, пьянеет медленно. По сообщениям «смежных» агентов, внеслужебных связей практически не поддерживает, профессиональных разговоров вне работы не ведет никогда. Компрометирующих контактов не зафиксировано.
По донесению агента «Селиванова», хорошо играет во все виды карточных игр, но играет очень редко и всегда выигрывает, с точки зрения агента — за счет знания шулерских приемов. Достоверность донесения проверить не представилось возможности.
Имущественно-накопительских интересов не проявляет, хотя хорошо разбирается в дорогих произведениях искусства, антиквариате и монетарно-ювелирном золоте.
Физически подготовлен хорошо, владеет основными системами рукопашного боя.
Имеет шесть пулевых ранений, однако инвалидность оформлять отказался.
Военно-медицинской комиссией признан к прохождению службы годным.
Награжден орденами «За личное мужество» (1994 г.), Красного Знамени (1990 г.), Красной Звезды (1989 г.), многочисленными медалями и знаками отличия.
С. П. Ордынцев агрессивен, характер — замкнутый, скрытен. Лично честен, порочащих его моральных фактов не имеется. В общении с людьми груб и высокомерен, с начальством — дерзок, по отношению к подчиненным требователен до жестокости. Необходимо отметить его ненависть к служебной субординации, неумеренное самомнение, регулярно выражаемое в крайне неуважительных выражениях в адрес руководства министерства и всей страны.
Резюме:
Подполковник С. П. Ордынцев является высокоэффективным оперативно-розыскным работником.
Однако он морально негибок, трудноуправляем в сложных этических обстоятельствах и для выполнения особо конфиденциальных заданий непригоден.
Инспектор-куратор УСБ МВД РФ
подполковник внутренней службы
Г. Коренной
Я не уверен, что всякий мужик слышал от своей жены озаренные страстью, придушенные волнением слова: «Как я тебя люблю!» Но нет на земле супруга, которому однажды нежная спутница жизни не сказала бы проникновенно: «Ты сломал мою жизнь…» Супружеская верность подобна воинской присяге — она пожизненна, непрерывна, и никакие объяснения по поводу преходящности чувств, времени да и самой нашей жизни не рассматриваются в принципе.
Еще не дослушав меня, Ира сказала патетически-печально:
— Ты сломал мою жизнь…
По телефону я слышал, как в ее голосе сочится влага, сырая вода булькает в носу. Я знал, что это ненадолго. Сейчас она передохнет, освоится с ситуацией, и пламя гнева бесследно высушит эти незначительные осадки.
— Значит, я так понимаю — тебя вышибли с работы, а ты вышиб меня с ребенком! Так я понимаю, дорогой мой перпетуум-кобеле?
— При чем здесь работа? — удивился я. — Я подал рапорт об отставке сам…
— Но я рапорт об отставке тебе не подавала! — крикнула Ира. — Ты думаешь, я не знаю, что ты завел себе бабу? Молодую длинную суку!..
— Остановись, Ира, — смирно попросил я. — Не нужно это…
— А что нужно? — все сильнее заводилась она. — Угрохала целую жизнь на морального урода! Даже разойтись с женой по-людски не может! Это ты, проходимец, неплохо придумал — по телефону разводиться! Он меня по телефону уведомляет! По междугородке! По международной! Жизнь у него зашла в тупик, видите ли! А ты обо мне подумал? Ты о нас с Васькой подумал, когда в койку со своей подстилкой укладывался? Твой тупик у нее между ног кончается!!!
Моя жена Ира — гений скандала. Она знает массу изысканных поворотов для усиления душевных травм, она — виртуоз форсирования обид, маэстро обертонов ссоры. Но сейчас она кричала без души — она отрабатывала номер, она знала, что мы не скандалим и не ссоримся, как это происходило тысячу раз в прежней жизни.
Мы расходились. Разошлись. Разъединились. Мы перестали давно быть единой плотью, мы отделились. Похоже, навсегда. Мы уже давно чужие.
Я положил трубку аккуратно на диван — она гулко бурчала, подпрыгивала от Иркиной ленивой равнодушной ярости, а сам пошел к буфету, налил виски в толстый стакан, бросил пару кусочков льда, отрезал себе половинку лимона, прихлебнул, закусил и покорно вернулся на место телефонной экзекуции. Сейчас главное — не мешать ей укрепиться в роли безвинной жертвы, выходящей горестно и достойно из жизненной катастрофы, в которую она ввергнута моим бытовым идиотизмом и патологической похотливостью. Страдательный залог.
Вообще-то я и сейчас к ней хорошо отношусь. Она неплохая, веселая баба.
Чужая. Хорошо бы, конечно, предложить ей остаться друзьями. Это ведь действительно замечательно — и дальше дружить с неплохой, веселой, чужой бабенкой, с которой у тебя есть сын. Только предлагать боязно — убьет! Сейчас, по ее нехитрой драматургии свары, мы не должны оставаться друзьями, а обязаны расставаться врагами. Как можно не быть врагами — с вероломным гадом, сломавшим ее жизнь и предавшим пожизненный патриотический долг!
Трубка буркотела, подзванивала от обиды, тихонько ползала по дивану. А я сосал вискаря, закусывал ослепительно кислым лимоном и думал о том, как быстро промелькнула наша общая жизнь.
Потом трубка замолкла, я быстро схватил ее в руки и печально сказал:
— Да-а…
— Что «да»? Что ты молчишь как замороженный?
— А что я тебе могу сказать?
— Естественно! Ему и сказать нечего! Но запомни одно — так не будет, чтобы у тебя все было хорошо, а у меня все плохо.
Я сказал как можно мягче:
— Ира, у меня вовсе не все так хорошо, а у тебя не все так плохо…
— Замолчи!.. — Трубка звенела пронзительно, как электропила. Я осторожно устроил ее на диванную подушку и вновь отправился за выпивкой. Главное, чтобы телефон не разлетелся вдребезги от ее крика — она мне этого никогда не простит, скажет, что я назло разбил трубку.
Не стоит сейчас ее сердить.
На языке оседала нежная гарь кукурузного самогона, бился телефон, как припадочный, я рассматривал через окно грустную закатную полуду неба и вспоминал, как много лет назад подобрал свою любимую в ломбарде. На Пушкинской.
Она там серебряные ложки сдавала. А я там высматривал подружку вора Леши Коломенцева — долговязую хипешницу Таньку по прозвищу Коломенцева Верста. В длинной очереди перемогающихся в нищете граждан Таньку я не нашел, а углядел свою нареченную, суженую мне на небесах акварельно-прозрачную подругу, похожую на литовскую студентку-отличницу.
В уличной кадрежке первое дело — сразу ярко заявить себя как человека могущественного. В те поры на моей территории бушевала подпольная книжная толкучка, все «жучки» — букеры были под контролем, и я сказал небрежно Ирке, что достану ей за номинал, за два рубля, Мандельштама.
— О-о, оба-а-ажаю! — сказала она.
Я предложил после ломбарда пойти в пивной бар неподалеку — там нас угостят свежим пивом и креветками.
— О-о, оба-а-жаю! — сказала она.
Потом мы пили холодное бархатное пиво, прикладываясь к бутылке андроповской водки «Экстра», именуемой трудящимися из-за безобразной этикетки «Коленвал», — это мне в виде мелкой взятки прислала художественный руководитель пивной Гинда Михайловна, которую мы из уважения называли Гнидой Михалной. А я объяснял Ирке, что, несмотря на службу в ментовке, я — интеллигент, либерал и демократ, и чем больше будет таких людей в силах правопорядка, тем скорее победит демократия. При этих словах Ирка говорила:
— О-о, об-а-а-ажаю!
Потом мы пошли пешком по бульварам ко мне домой на улицу Воровского, я непрерывно вещал какую-то возвышенную мракобесную чепуху, и все ее реплики и реакции в разговоре были похожи на вопли страсти в коитусе.
— О-о!.. А-а-а!.. Ой-ей-ей! — говорила она. И я был страшно горд, что знаю так много мудреного, а она такая умная, что все это понимает.
Потом пришли домой и, не говоря ни слова, мгновенно рухнули в койку, и тут выяснилось, что мы действительно замечательно понимаем друг друга. Хотя бы потому, что свое «о-о!.. а-а-а!.. ой-ей-ей!» мы орали хором.
Ложки все-таки пропали в ломбарде. Ирка отдала мне квитанцию и поручила их выкупить. Ну а я, естественно, забыл. В ответ на мои вялые объяснения, что, мол, с одной стороны, сильно закрутился по службе, а с другой стороны, серебряные чайные ложечки — вещь мелкобуржуазная и не монтируется с нашим мироощущением интеллигентов и либералов, Ирка показала мне на экран телевизора.
Там что-то судьбоносное вещал академик Лихачев, которого в те поры стали таскать по всем телеканалам как хоругвь. Наверное, из-за того, что рекламы прокладок и «сникерсов» на телике еще не существовало.
— Интеллигент, наверное, тебя не менее, — сказала бесконечно печально моя нежно возлюбленная и единосущная. — Он, по-твоему, варенье к чаю пальцем ковыряет?
Я замешкался, потому что к соревнованию со стареньким академиком, можно сказать, совестью нации, был не готов, и жена, покачав головой, подвела итог:
— Дурак ты, Сережа…
И звучало это не зло, а горестно. Окончательный диагноз.
На этих забытых в ломбарде ложках я полностью утратил семейный авторитет, и ничто за долгие годы прожитой вместе жизни не могло разубедить Ирину, что я не бессмысленный растеряха и недалекий фраер.
Мой отец, умный, злой, пьющий мужчина, сказал мне как-то недавно:
— Ты с ней так долго живешь, потому что не любишь… И не любил никогда…
— Не понял? — переспросил я.
— А чего тут понимать? Если бы любил — убил бы к черту…
* * *
Я глотнул янтарной жгучей выпивки, взял трубку, дымящуюся от гнева.
Глупость какая! Ведь вся ее ярость из-за того, что я первым сказал — ухожу! И лишил ее возможности крикнуть: «Ты мне больше не муж, ты мне надоел, недотепа!»
Мы просто давно равнодушно устали друг от друга.
— Ира, я съехал из дома, — сказал я. — Ключи у тебя есть, можешь возвращаться в любое время…
Она помолчала некоторое время, будто пробуя мои слова на вкус, потом сказала:
— А я и не собираюсь уезжать из Лиона…
— Что ты имеешь в виду? — удивился я.
— Я устроилась на работу…
— Ты? — обескураженно спросил я.
— Я! — с вызовом крикнула Ирина. — Менеджером в одну российско-французскую фирму!.. Агентом по продажам…
— Исполать! Поздравляю! А они знают, что я сотрудник Интерпола?
Она вздохнула — не то злорадно, не то огорченно:
— Сережа, ты больше не сотрудник Интерпола…
— Да, ты права… Я теперь частное лицо…
— Слушай, частное лицо, может так случиться, что я здесь задержусь. Ты ведь не претендуешь на часть нашей квартиры? — спросила она осторожно.
— Нет, не претендую. А что? Что ты имеешь в виду?
— Я хочу, чтобы Вася окончил лицей здесь, мне понадобятся деньги. Ты сможешь хорошо продать нашу квартиру и переслать мне деньги?
— Я постараюсь…
— Постарайся, Сережа, для семьи хоть в чем-то… И деньги обеспечь надежно… Чтобы не пропали… Чтобы с ними ничего не случилось…
— Ира, я обещаю тебе не забывать ложки в ломбарде, — сказал я с искренним, но запоздалым раскаянием и подумал о том, что прослушивающий мой телефон опер уверен — все эти «ломбарды», «ложки» являются нехитрым шифром и обозначают что-то невероятно секретное. И наверняка очень ценное. — Я вместе с деньгами пришлю тебе серебряные ложки. Я их где-нибудь найду, как-нибудь выкуплю… Знаешь, я поздно сообразил, что ложки — важная в жизни штука… Я ими, забытыми, потерянными, так долго хлебал…
— Сережа, похлебка была пустая… Не бери в голову… Ты ведь теперь свободен…
И бросила трубку.

 

Упал — отжался. Уснул засветло, очнулся — густой вечерний сумрак. Лена сидит на ковре рядом с диваном, смотрит мне в лицо, улыбается. Проснулся совсем и понял, что очень устал.
— На закате спать вредно, — сказала Лена. — Голова будет болеть…
— Чему там болеть? Лица кавказской национальности утверждают, что там кость…
— Наверное, — засмеялась она. — У тебя там драгоценная, слоновая кость… Покрыта тайными хитрыми письменами… Как дела?
— Недостоверно прекрасны. Боязно, что сглазят. Я теперь свободен…
— В каком смысле? — осторожно спросила Лена.
— Во всех. — Я сел на диване, обнял ее за плечи. — Вольную получил, купчая крепость сожжена, я теперь вольноотпущенник без надела…
— От кого вольную? — уточняла моя любимая. — Ты что, уволился?
— Вчистую! От всех! Хочешь посмотреть на отвязанного?
— Слушай, отвязанный, — засмеялась Лена, — я надеюсь, что ты хоть одну привязанность сохранил…
Я покачал головой:
— Нет, любимая. Ты не привязанность. Ты — моя порочная, дурная, тайная страсть…
— Не пугай! Экий маркиз де Сад сыскался! — Легла рядом со мной на диван и стала быстро, сладко, щекочуще целовать. А я в полузабытьи бормотал:
— Ты — моя зависимость! Как наркота, как ширево! Как пьянь, как курево…
— Поискать нарколога? — грустно усмехалась Лена и шептала, подсмеивалась: — Закодируем тебя — станешь как новенький, стерильный… Забудешь меня, все проблемы решатся, все станет легко и просто…
Мне уже никогда не будет легко. А просто сейчас даже у кошечек не выходит.
Не хочу открывать глаза, хочу жить в маре, соблазне, в неподвижном сладком туманном дурмане. В хитиновой скорлупе. Закуклился.
Любимая, я — потерявшийся в толчее людской ярмарки мальчонка. Обними меня, прижми крепче, утешь — пусть раскачает нас волна волшебной соединенности на старом, скрипяще-поющем под нами диване, который ты со смехом называешь «скрипкой». Хочу жить в беспамятстве. С тобой.
И лоно твое — перламутрово-розовое, в мягких складках, с таинственной глубиной, как тропическая раковина каури.
Женщины делают гибкое змеиное движение задницей — вперед-назад, с боку на бок — вдевая себя в трусики. Занавес опускается, представление кончается. Объявляется антракт.
— Я еду в командировку… — сказала Лена.
Разнеженный, расслабленный, демобилизованный, я спросил беспечно:
— Когда?
— Послезавтра!.. — крикнула она из кухни.
— Куда?
— В Нью-Йорк… — Гремели кастрюльки на плите. Так! Уже интересно. Сегодня было много интересных новостей.
— Надолго?
— Месяцев на шесть… Может, на год… — Конец фразы отрезала шипящая струя воды в мойке.
Ага, неплохо! Как там поется? И бился синий свет в окне, как жилочка на шее. Надо сохранить лицо. Как говорит Лена — мент с человеческим лицом.
Любопытно, как мы все всегда во всем врём друг другу. Наверное, невозможно говорить правду. Какой дурак сказал — прост, как правда? Правда — штука невыносимо сложная. Только во лжи есть мягкая гармония искусства. Правда — это злой хаос жизни.
— Что ты молчишь? — Лена стояла в дверях и смотрела на меня сердито-шкодливо.
Ну вот — на колу мочало, начинай сначала.
— А что я могу сказать? — развел я руками. — Поздравляю! Я рад за тебя! Счастливого пути… Удачного взлета, мягкой посадки, семь футов под килем… Добро пожаловать! Ю ар велком в город Большого Яблока…
— Ну чего ты юродничаешь, Сережка? — жалобно спросила Лена. — Ты понимаешь, что от таких поручений не отказываются?
— Понимаю, — кивнул я покорно. — А что ты там будешь делать? Столько времени?
— Стажировка в «Ферст рипабликен Нью-Йорк бэнк», — ответила Лена, и голос ее звенел. — Если я пройду ее, меня назначат директором операций по Восточной Европе…
— Ты пройдешь ее с блеском, я в тебя верю. Операции с Россией входят в Восточную Европу? — спросил я на всякий случай.
— Естественно!
— Это мой друг Серебровский договорился? Там, в нью-йоркском банке?
— Да, конечно. — Она помолчала миг и спросила осторожно: — Сережечка, ты недоволен всем этим?
— Как тебе сказать? Я озадачен…
Лена обняла меня крепко и быстро зашептала:
— Серега, не дуйся! Поехали вместе! Никогда такой возможности больше не будет! Ничто не держит, денег нам хватит, там у тебя и будет воля от всего! Тебе сейчас нужна пауза, ты там передохнешь, осмотришься, примешь решение — как жить дальше! Поехали, дорогой мой мент с человеческим лицом! Не рассусоливай, не копайся в себе, не прицеливайся в других — просто взяли и поехали! Тебе же хорошо со мной?
— Мне очень хорошо с тобой, — сказал я чистую правду. И спросил: — Тебе предложил это Серебровский?
Глаза у нее заиндевели, Лена отодвинулась от меня:
— Снова те же разговоры? Ты ведь знаешь — я не сдаю тебя.
— Я надеюсь. Теперь это уже вопрос нашей общей безопасности…
— Что ты хочешь сказать?
— Ничего, я хочу спросить — когда он тебе сделал это предложение?
— Сегодня… Часа в четыре… А что?
— Нет, ничего… Все нормально…
Хорошо у них работает связь. Шустро. Мой друг Санька Серебровский, по прозвищу Хитрый Пес, знал о том, что я абсолютно свободный отставной козы барабанщик, еще до того как мой рапорт об увольнении прошел священный бюрократический круг документооборота. И сделал своей подчиненной Лене Остроумовой, моей любимой подруге, предложение, которое отклонить нельзя. И очень не хочется.
Лена не понимает, что он не с ней разговаривал. Это он со мной говорил. Он объяснял мне, чтобы я тут не отсвечивал. Не мешал, не болтался под ногами, не бубнил лишнего. А может, зря я на него так? Может, опасается, чтобы мне по головушке из слоновой кости в подъезде вечерней порой ломом не настучали?
— Если ты против, я не поеду, — срывающимся голосом сказала Лена.
— Упаси Господи! Никогда! Я — только за!
— Сердишься?
— Нет, не сержусь… Грущу маленько…
— Серега, не поедешь?
— Нет… — помотал я головой. — День отъезда — день приезда считается за один день…
— Ты о чем?
— Ты — уезжаешь, я доехал… Сегодня — День свободы…
Сутки — тьма, нестерпимый свет, снова ночь — подмигнули, как фотовспышка. Пора прощаться.
— Я тебя отвезу в аэропорт?
— Нет, Сереженька, не нужно. — Лена гладила меня ладошками по щекам. — К восьми утра придет машина из офиса… Я ведь теперь руководящий кадр — мне полагается…
— Хорошо, здесь попрощаемся, — согласился я. — Долгие проводы — лишние слезы…
— Долгие проводы — горше печаль, — вздохнула она. — Слезы? А ты помнишь, когда последний раз плакал?
— Помню…
— Расскажешь?
Я подумал и медленно сказал:
— Я тебе напишу об этом…
— В письме? — удивилась Лена.
— Нет, я не знаю, как тебе сказать… В последнее время у меня было много свободного времени, я долго и сильно, как Чапай, думал, пока не додумался до очередной глупости…
— Расскажи, расскажи, расскажи! — возбудилась Лена.
— Вся моя прошлая жизнь состояла из непрерывного действия, из бесконечного ряда каких-то очень крутых поступков. Не то чтобы я совсем уж не нагружал свое серое вещество, но каждый поступок был сопряжен с огромным риском и требовал предельной сосредоточенности на каких-то локальных обстоятельствах и ситуациях… Понимаешь?
— Понимаю! Да говори ты, говори! Не тяни!..
— Ну, представь себе — бездна невероятных событий, фантастических встреч, нечеловеческих прыжков и ужимок — и ни одной мысли о жизни! Одни оперативные комбинации и агентурные разработки! Некогда было подумать о жизни! А ведь моя жизнь — тоже определенного рода урок. Может быть, отрицательный урок. Вообще моя память — это еще не распечатанный сундук аббата Фариа…
— Ты решил стать графом Монте-Кристо? — осторожно спросила Лена. — Ты хочешь отомстить?
— Нет… Не думаю… Не знаю… Сначала мне надо все вспомнить, рассортировать и выстроить долгую цепь… Я должен рассказать это все себе самому… Наверное, записать…
Лена посмотрела на меня, как на тяжелобольного.
— Да-да, наверное… — Быстро, успокаивающе поцеловала и сказала: — Сержик, ключи от машины и квартиры — на кухонном столе. Не забывай только за телефон платить — отключат…
Я держал ее в объятиях, мою теплую, живую, уже ушедшую, и меня судорогой ломала мука немоты, невозможности ничего объяснить ей, предупредить об опасности, предостеречь — она сейчас ничего не услышит. Она не поверит, что предложение моего друга-олигарха отклонить можно, что это заманчивое поручение отклонить нужно. Она сейчас не помнит, что Хитрый Пес общается с людьми на вздохе интереса — выдохнув, он навсегда забывает о них.
Но пытаться разубедить ее сейчас бесполезно. Как говорит мой старый мудрый друг Гордон Марк Александрович — молодые не воспринимают опыт старших изустно, их учат только собственные синяки и шишки. Не очень свежая идея, но от моего бессилия еще более щемяще-грустная.
Может быть, это называется душеизнурение?
Что-то многовато у меня сегодня свободы стало!
И сказал ей, как только мог мягко:
— Подруга дорогая, спрячь ключи… Мне некуда ездить на машине… А из твоей квартиры мы утром уйдем вместе…
— Подожди, а где ты будешь жить это время?
— Я крупный домовладелец — у меня есть комната мамы, — засмеялся я.
— В коммуналке? — потряслась Лена.
— Зато какой!

 

Видок у моего нового жилища был вполне горестный. Он руинировался.
Отвратительное зрелище трущобизации и распада. Вполне марксистская эволюция из былого великолепия в мерзость текущего запустения. Нормальный переход дворцов, которым была объявлена война когда-то, в трущобы якобы мирных хижин.
Этот дом в самом центре Москвы на Поварской улице — задолго до того, как ее стали именовать улицей Воровского, а потом снова переименовали в Поварскую — был самым шикарным доходным домом старой столицы. Шесть этажей роскошных квартир под пятиметровыми потолками с расписными и наборными плафонами, мрамор, бронза, камины, узорный паркет, коридоры с пилястрами и колоннами, фацетованные стекла в просторных эркерах и бемские зеркала.
В громадной квартире на втором этаже жили родители моей мамы, то есть мои дед с бабкой. Жили они в гостиной московского городского головы Челнокова. Ну, естественно, не то чтобы московский мэр — должностной предтеча Юрия Михайловича Лужкова — обратился к моим вполне пролетарским бабушке и деду с униженной просьбой маленько пожить у него. Так сказать, погостить в его гостиной чуток, в смысле — несколько лет, а точнее говоря, трем поколениям.
Они были подселенцы, живое воплощение свершившейся народной мечты о том, что революция покончит с богатыми. Насчет бедных не уточнялось, а было сообщено как-то неопределенно — кто был ничем, тот станет всем. Ну, всем, положим, мои дед с бабкой не стали, а роскошную комнату в буржуйской квартире по случаю жилищного уплотнения градоначальника словили. Еще с шестью другими семьями-подселенцами.
Думаю, что и Лужков, несмотря на очевидный демократизм и гостеприимность, в такой милой коммунальной квартирке жить бы не захотел, а уж про буржуаза Челнокова и говорить-то нечего — свалил в эмиграцию как наскипидаренный.
И память о нем там, за бугром, иссякла. Бывшему мэру повезло — он был не хозяин квартиры, а наниматель, иначе говоря, ответственный квартиросъемщик.
Свалил с занимаемой жилплощади и был таков.
А вот предание о настоящем хозяине дома сохранилось — благодаря литературе. Точнее говоря — «Двенадцати стульям». Есть там такой смешной персонаж, Авессалом Владимирович Изнуренков — веселый нищий эстрадный автор, который бесперечь хлопает себя по жирным ляжкам, приговаривая: «Высокий класс!»
Это и был хозяин замечательного дома на Поварской улице, и списали его сатирики с реального человека по фамилии Гучков. Не министра Временного правительства, богача и заводчика, конечно, а нищего пьющего бесшабашного бездельника, острослова и анекдотчика, предводителя богемной голи перекатной, картежника, обжоры и бабника. Проживался игрой на ипподроме и продажей скетчей для куплетистов. И за невозврат своевременно долгов бывал неоднократно бит.
1 августа 1914 года в жизни Гучкова произошло два скорбных события. Россия вступила в мировую войну, из которой, похоже, не хочет вылезти до сих пор. И это событие встревожило и напугало Гучкова до крайности, поскольку представить себя с грыжей, скаткой и винтовкой Мосина в маршевой колонне он не мог, и призыв защитить свою родину вызвал у него испуганно-гневный крик: «За что? Что я такого сделал? Почему? Почему я должен идти защищать свою родину? Лучше жить совершенно живым дезертиром, чем умереть абсолютно павшим героем!» В силу политической малограмотности Гучков еще не знал, что его ощущение полностью совпадает с позицией Владимира Ильича Ульянова (Ленина), и он, таким образом, является интуитивным большевиком и нравственным соучастником предстоящей революции.
А второе скорбное событие повергло его неописуемый восторг и погрузило в пучину бездонного ликования.
Умерла его тетя. Нет, нет, не то, чтобы Гучков был такой злодей и страстно ненавидел свою единственную престарелую родственницу. Если честно сказать, он ее и видел-то несколько раз в жизни. Давно. И плохо представлял, как она, карга старая, выглядит. Просто бабка стеснялась поведения и репутации своего племянника и никогда не принимала его. А ведь был ей, тетечке незабвенной, знак свыше, предначертание, можно сказать, судьбы, а она, дура тугоухая, то ли от древности, то ли от душевной дремучести не услышала, — фамилия ей была Племянникова.
Вот и почила в бозе в этот скорбный для всего народа день дорогая тетенька, купчиха первой гильдии Племянникова, и оставила своему ненаглядному племянничку Гучкову кое-что по мелочи наликом, загранично выражаясь — «кэшем», и огромный новый доходный дом на Поварской улице стоимостью два миллиона рублей, и не каких-нибудь ельцинских, мусорных миллиона, а настоящих — царских, золотых.
Господи, какая тут война, какая мобилизация! При таких-то деньжищах!
Гучков вступил в Союз городов — невероятно воинственную организацию, воевавшую только в глубоком тылу, надел офицерскую форму с погонами, ремнями, кобурой и загулял так, что Москва завистливо содрогнулась. Конечно, он был творческий человек, потому что соединить в таком огромном гармоническом объеме бардак, игорный дом, круглосуточный халявный кабак, шантан и притон еще никому не удавалось.
Гучков был возвышенный бескорыстный художник разгула, талантливый творец всех видов веселого безобразия. И судьба ему даровала удивительную жизнь, ставшую какой-то мистической карикатурой на всю историю страны.
Довольно скоро замечательный дом Гучкова на Поварской улице был продан с торгов за громадные безнадежные долги. И все скупердяи, скопидомы и жадюги, именуемые «здравые люди», злорадно-счастливо завопили: мир не видел такого идиотину, как этот прощелыга Гучков! Это же надо — за три года прогулять дотла несколько миллионов!
А назавтра, 25 октября 1917 года, случилась наша Великая ноябрьская революция, уничтожившая, казалось бы, навсегда богатых и начавшая превращение бедных из «ничего» во «все» с переселения их из подвалов и бараков в благоустроенные жилища классово-чуждых.
И тогда все эти чуждые, которых раньше именовали здравыми, возопили в глубокой печали и досаде: «Боже ты мой, каким мудрецом оказался Гучков! Хоть пожил! И как пожил!»
Новая власть Гучкову оставила комнату в одной из громадных квартир, обильно-плотно заселенных ныне классово-близкими, и он зажил своей беззаботной легкой жизнью эстрадного автора — маргинала высокого советского искусства. Даже гамбсовские стулья по случаю покупал.
И пережил почти всех жильцов своего некогда немалого домовладения. Потому что он обитал на жалкой тихой обочине светлой жизни, а жильцы, ставшие «всем», были яркими деятелями и созидателями этого невиданного бытия. Оттого их вымывали из дома незатихающие волны народного возбуждения — партнаборы на коллективизацию, массовые репрессии, отечественные войны, счастливые расселения по хрущобам в новых районах и последующие постыдные эмиграции.
Здесь перед войной родилась моя мать, деда убили на фронте, и сюда же вместе со мной мама вернулась, когда с ней разошелся отец.
Но Гучкова я уже не застал — он умер 14 октября 1964 года, в день, когда верные ленинцы и ближайшие сподвижники-единомышленники выяснили, что Хрущев неожиданно оказался волюнтаристом. Наверное, романтичного Гучкова сразило, что Хрущев встал под одни идеологические знамена с Шопенгауэром и Фихте, и старик, не в силах снести такого цинизма нашего Никиты Сергеевича, тихо ушел. Скорее всего понял, что надеяться больше не на что. И лет ему было под сто. Как пожил!
* * *
А я в это время жил в городе Желтого Дьявола под названием Нью-Йорк.
Далекий, прекрасный и страшноватый город, который теперь переименовали в Большое Яблоко. Может быть, в честь Явлинского — с них, американских демократов, хватит. Город на другом берегу Океана Тьмы, куда улетела сегодня моя любимая.
Молодая, умная, алчная. Ничего еще не смекающая.
Ну а я остался здесь. В доме Гучкова. И для того чтобы сделать задуманное, я должен помнить о старом его хозяине. Видать, знал он какую-то удивительную тайну — не собирал богатства, нет в деньгах радости и проку нет. Большая суета.
Пришел я в это запущенное, заброшенное жилье, бросил на пыльный стол сумку, уселся на стул посреди комнаты, как прокурор на обыске, огляделся. Серый налет праха, мутные зеркала, будто задышенные старостью, из форточки порывом ветра выбило стекло — на полу под окном тускло блестят осколки и сквозняк возит по паркету засохшие тополиные листья. Добыл из своего кофра бутылку «смирновки», яблоко и пачку бумаги.
Вообще-то надо бы кого-то пригласить или самому убрать, включить в розетки холодильник и телевизор, купить каких-нибудь харчей. Мне здесь, видимо, долго придется прожить. Но это потом, немного погодя.
А сейчас свернул бутыляке голову и, не найдя чистого стакана, хлебнул раз-другой из горла, закусил тугим красным яблоком, подождал, пока хмель залил первым ласковым теплом. Сидел тихо и вспоминал. Давно все это началось, лет пять назад. Я цедил свою память по каплям — как живую воду, как крупинки манны, как глотки воздуха…
Назад: Георгий Вайнер Райский сад дьявола
Дальше: 1. 95-й год, последняя степень защиты

DenisViemo
chăm sóc con đúng cách