Книга: Театральная площадь
Назад: Глава 25. Третий
Дальше: Глава 27. Эхо войны

Глава 26. Бог из машины

Театр уж полон, ложи блещут.
А. Пушкин, «Евгений Онегин»
Алексей Валерьевич Вольский проснулся без будильника в спальне своей квартиры на Остоженке, как обычно, около восьми часов утра.
Некоторое время он лежал в кровати, прислушиваясь к своему телу — не болит ли что-то, не ноет ли какая-то мышца, не беспокоит ли спина. Потом из глубин памяти всплыло слово «премьера». Он повернулся в постели и зевнул.
Прежде Вольский танцевал «Лебединое озеро» в нескольких версиях, которые довольно сильно отличались друг от друга. Было бы неправдой сказать, что он не думал о сегодняшнем вечере, но точно так же было бы неправдой утверждать, что он испытывал по этому поводу какие-то особенные чувства. Премьера есть премьера, надо станцевать ее наилучшим образом, как и последующие спектакли. Вот, в сущности, и все.
Он выбрался из постели, накинул поверх пижамы халат, в ванной привел себя в порядок и, весь взъерошенный после сна, отправился в столовую, где уже бесшумно хлопотала домработница. Ее звали Эмма, ей было под пятьдесят, и до революции она была женой учителя немецкого в петербургской гимназии. Революция унесла и старый Петербург, и гимназию, и мужа, а Эмма осталась и прибилась к дому Вольского. Он плохо переносил присутствие чужих людей в своем личном пространстве, но к ней привык. Она умела быть невидимой, когда требовалось, брала на себя все домашние дела, принимала звонки и ни с кем не обсуждала его жизнь. Работой его она, безусловно, восхищалась и смотрела на него снизу вверх. Алексей подозревал, что в глубине души она в него влюблена, но Эмма была достаточно тактична, чтобы не докучать ему. Она говорила с легким немецким акцентом и порой проявляла недюжинное чувство юмора, которое его забавляло. Ни одну из его женщин она не одобряла, и он готов был поклясться, что, когда он расставался с очередной пассией, его домработница вздыхала с облегчением. По крайней мере, в такие дни Эмма обычно была оживлена сверх меры.
— Кто-нибудь уже звонил? — спросил Алексей после обычных приветствий.
— Фройляйн Капустина, — невозмутимо ответила Эмма. Она не приняла слово «товарищ» и втихую воевала с ним, используя в том числе и средства родного языка. Алексей улыбнулся: слово «фройляйн» никак, ну никак не подходило к рыхлой секретарше директора, и Эмма отлично об этом знала. — Сказала, что на спектакле ждут высоких гостей, и спросила, в хорошем ли вы настроении.
— Каких гостей? — машинально спросил Вольский.
— Маршал Калиновский будет. Больше, кажется, никого.
— Ну он же не на меня станет смотреть, а на Иру, — фыркнул Алексей. — И что вы сказали?
— Что вы всегда в хорошем настроении, когда танцуете.
— Так оно и есть, — рассеянно отозвался он. Эмма посмотрела на него в нерешительности. Ей было известно, что Модестов вчера не вернулся домой и что до этого Алексей с ним повздорил, но она боялась испортить хозяину настроение перед премьерой. В другое время он обратил бы внимание на ее поведение и непременно спросил бы, в чем дело; но сейчас ему было не до того.
Его не отпускало какое-то странное ощущение — словно невидимая иголочка покалывала где-то внутри, и он сразу вспомнил, когда испытывал это чувство последний раз, и встревожился. Предчувствие — вот в чем было дело. Что-то неминуемо должно было пойти не так.
Из столовой он перебрался в гостиную и сел возле громадного радиоприемника, который почти не включал. После выступлений Алексей так уставал, что ему хотелось только одного — добраться до дома и рухнуть в постель, а днем — днем он обычно бывал в театре.
Он сидел, ни о чем особенно не думая и глядя на очень хорошую копию «Царевны Лебеди» Врубеля, которая висела на стене. Вольский был равнодушен к живописи, и картина в его представлении никоим образом не была связана с «Лебединым озером», в котором ему предстояло выступать. Она висела здесь, потому что так захотела главная женщина в его жизни, та, для кого было все — и квартира, с боем вырванная у кого-то из оперных, и успех, который дался ему нелегкой ценой, и ало-золотой зал, в котором он выступал, и «Лебединое озеро», и принц Дезире, и принц Солор, и все овации, и машина, которая в те годы значила еще больше, чем квартира. И все это продолжало существовать в его жизни, но — без нее.
Эмма подошла к приоткрытой двери в гостиную, увидела выражение его лица, угадала, о чем он думает, и на цыпочках удалилась. Через какое-то время Вольскому надоело сидеть без дела, он переоделся и пошел разминаться в отдельную комнату.
За три часа до представления он приехал в театр, и его постоянная гримерша Александра Филаретовна, нанося ему на лицо тон, сообщила, что Модестов убит.
— Вам ничего об этом неизвестно, Алексей Валерьевич?
Вольский мог быть удивительно толстокожим, но к некоторым нюансам он был необычайно чувствителен, и осторожная интонация гримерши ему не понравилась. Она спрашивала так, словно он и впрямь мог прикончить Модестова, и он напрягся.
— Я его не убивал, — ответил он со смешком.
Но в зеркале он заметил взгляд гримерши, и взгляд этот понравился ему еще меньше, чем слова. Она знала его много лет и должна была понимать, что ни на что подобное он не способен, — однако в глубине души ей хотелось, чтобы он оказался замешанным в чем-нибудь этаком.
Тем временем Опалин съездил с Петровичем и Антоном на Остоженку, где, как он совершенно точно знал, Вольского уже не было. Он пообщался с Эммой и убедился, что у премьера был прямо-таки талант собирать вокруг себя женщин, которые за него готовы любого порвать в клочья. Маленькая кругленькая безобидная фрау в очках, учуяв, что ее хозяину грозит опасность, воинственно выпятила грудь и превратилась в цербера. Кроме того, она ухитрилась за какие-то пару минут практически забыть русский язык и каждый вопрос переспрашивала по несколько раз, чтобы выиграть время и сообразить, как именно ей лучше ответить, выгораживая Вольского.
— По-моему, мы тут только зря время тратим, — сказал наконец Петрович, сжалившись над ней. — Поехали на Петровку, может, Юра уже вернулся…
Едва они ушли, Эмма бросилась к телефону и дрожащими руками стала лихорадочно накручивать диск.
— Алло! Людвиг Карлович… Людвиг Карлович, es ist etwas Schlimmes passiert! — От волнения она перешла на немецкий, даже не заметив этого.
К разочарованию Опалина, на Петровке выяснилось, что Юра до сих пор не возвращался. Антон, вздыхая, блуждал по кабинету. Петрович хмурился.
— Ваня… Надо ехать в театр.
— Чтобы арестовать человека, который невиновен? — мрачно спросил Опалин.
— Виновен, невиновен, ты же и будешь разбираться, — буркнул Петрович, насупившись. Опалин дернул щекой.
— В дело вмешался маршал, — сказал он, понизив голос. — Калиновский не даст его отпустить.
— Ваня, у тебя ордер на руках! — неожиданно разозлившись, заговорил Петрович. — А ты ваньку валяешь! — Он и сам не заметил, как скаламбурил. — Что нам теперь, пропадать из-за него? Кто он такой вообще? Ну балет, ну «Лебединое озеро», и что? Мир без него рухнет, что ли?
— Ты так считаешь? — спросил Опалин после паузы.
— Да, я так считаю!
— Тогда пошли. — Иван двинулся к двери.
— Сейчас уже народу мало в транспорте, — заметил Антон, не зная, что сказать, чтобы отвлечь коллег от намечающейся ссоры. — Быстро доедем.
— Пойдем пешком, — огрызнулся Опалин.
…В перерыве между первым и вторым актом Вольский шел в свою гримерку, машинально отмечая, что предчувствие, мучившее его с утра, никуда не делось. Такая же иголочка царапала его изнутри много лет назад, когда он маленьким мальчиком стоял на перроне с матерью и наблюдал, как уезжает поезд, уносящий его отца и старших братьев. Домой они не вернулись — поезд потерпел страшное крушение, и их пришлось хоронить в закрытых гробах.
— Алексей… — возле него стоял бледный Бельгард. — Они идут.
— Кто идет?
— Эмма звонила, сказала, у них ордер на твой арест.
Ордер. Так вот почему у маршала Калиновского, сидевшего в правительственной ложе, был такой озадаченный вид, когда он увидел Вольского на сцене в первом акте. Алексей всегда очень чутко ощущал настрой зала, и удивление маршала, перешедшее в явную неприязнь, он почувствовал кожей. Но Вольский был так устроен, что отрицательное отношение других людей его всегда взбадривало, словно он мог доказать им, что они не правы на его счет; и первый акт он провел блистательно.
— Ты еще можешь бежать, — шепнул Бельгард.
— Бежать? Куда? У меня представление, — ответил Алексей. — Я не могу уйти.
Он все еще не верил, что его, Алексея Вольского, известного всей стране премьера (а тогда люди балета были куда более знамениты, чем сейчас), могут вот так просто взять и арестовать, как какого-нибудь воришку.
— Боже мой, Алексей! — Бельгард схватился за голову. — Когда же ты поймешь, куда, в какое время нас занесло…
В это время Ирина сидела в гримерке перед трельяжем с электрическими лампочками и поправляла наколку из перьев. Угол, который она занимала в «гадюшнике», был сплошь уставлен цветами, на вешалках висели пачки, на полу возле стула лежали атласные бледно-розовые туфли — шесть или семь пар.
Возле нее стояла взволнованная Елизавета Лерман в розовой пачке венгерской невесты.
— Ира, но ты же можешь что-нибудь сделать… Скажи своему маршалу, чтобы его не трогали! Ну Ира!
— Я боюсь, — проговорила Ирина изменившимся голосом.
Она вспомнила, как Калиновский бил ее, и, поморщившись, отвернулась.
— Послушай, Ира… — начала старая балерина.
— Тебе не стыдно, Лиза? Ты же всегда уверяла, что у вас ничего не было. Что ты за него заступаешься? — с ожесточением прибавила Седова. — О себе подумай! Ты главные партии танцевала, а теперь унижаешься! Тебе, знаешь, надо гастроли в провинцию организовывать, где народ неизбалованный, и им все равно, сколько тебе лет…
Она встала, одернула ткань на пачке и шагнула к выходу. По правде говоря, она больше думала о втором акте, где появляется ее Одетта, чем о судьбе Вольского.
Елизавета Лерман хлюпнула носом. Но характер у балерины, танцевавшей еще перед царем, был железный. Балет не только прививает дисциплину, но и закаляет волю.
— Мы не будем плакать, — забормотала Лерман себе под нос. — Мы не будем, потому что каждая дура может заплакать — в этом нет ничего хорошего, — будем держаться, как стойкий оловянный солдатик, — да, будем держаться — всем назло, чтобы не доставлять им радости. — Она с ненавистью поглядела на розовые пуанты соперницы, лежащие возле стула, и вышла из гримерки, высоко держа голову.
Опалин и его люди прибыли в театр, когда второй акт подходил к концу. Вахтер пропустил их, но тотчас же снял трубку и позвонил в директорскую ложу.
— Трое из угрозыска только что вошли… У них ордер на арест Вольского.
В ложе Генрих Яковлевич повесил трубку и мимоходом улыбнулся своей некрасивой и немолодой супруге, которая, как зачарованная, смотрела на сцену, на самого настоящего принца, такого далекого от ее скучной жизни с прозаическим и двуличным человеком. Директор опасался осложнений: Вольский был явно в ударе, публика принимала его горячо, а замены, ввиду того, что Модестова убили, не было. Генрих Яковлевич коротко выдохнул и рысцой побежал за кулисы.
Стоя на сцене, Алексей впитывал в себя шум оваций, крики «Браво» и чувствовал небывалый, фантастический подъем. Но когда он повернулся, чтобы идти за кулисы, он сразу же увидел там мрачное лицо Опалина, немолодого сыщика рядом с ним, мелкого сопляка в какой-то разухабистой кепке и понял, что это пришла его смерть.
Машинально он двинулся к кулисам — ноги сами несли его, — но в голове одна за другой промелькнули мысли о людях, которых арестовывали, о тех, кто исчезал бесследно, о тех, кого оставшиеся избегали упоминать по именам и, наконец, о балерине Вере Кравец, красавице и хохотушке. Той самой Вере, которая после ареста мужа и изгнания из театра так переменилась, что Алексей нос к носу столкнулся с ней на улице — и не узнал.
Не узнал свою партнершу в этой измученной поседевшей женщине. Какими глазами она посмотрела на него тогда! Она, конечно, решила, что он нарочно не узнал ее…
Что ж, теперь он испытает, каково это — жить среди отверженных.
Он увидел бледное лицо Маши, которая смотрела спектакль из первой кулисы — ни в «кукушках», ни в зале не было ни одного свободного места, — и, вспомнив что-то очень-очень важное, собрал все силы и крикнул:
— Маша! Заклинаю тебя, позаботься о ней!
— Товарищи, товарищи, — к группе оперов подбежал встревоженный Дарский, — у нас спектакль…
— А у нас ордер, — хмуро ответил Петрович.
Он злился на себя, на весь свет и хотел только одного: чтобы все это поскорее кончилось.
— Дайте нам хотя бы закончить спектакль, — умолял Генрих Яковлевич, — у нас нет замены… В зале зрители! И маршал… — Говоря, он представил себе, какую сцену ему закатит жена, если балет оборвется на середине, и затосковал.
За кулисы влетел человек средних лет с экстатическими глазами. Остатки его волос стояли на голове дыбом. (Как позже узнал Опалин, это был тот самый растяпа Морошкин, на которого постоянно гневался режиссер.)
— Товарищ Сталин в театре! — выпалил экстатический.
Дарский обернулся, приоткрыл рот. Все засуетились; вокруг Опалина все внезапно пришло в движение. Вслед за Морошкиным за кулисами показалось десятка три молодых людей в штатском. Они были разные, очень даже разные, и в то же время походили друг на друга как две капли воды.
— Товарищи, товарищи, — говорили они уверенными, хорошо поставленными голосами, — освободите кулисы, пожалуйста. Не толпитесь, товарищи, поднимитесь в свои гримерки. Вас позовут.
Генрих Яковлевич, сообразив что-то, быстрее лани метнулся в коридор. Алексей вытер пот, стекавший по лбу. Он едва понимал, что происходит, но чувствовал, что это еще не конец. Бельгард шагал возле него, словно пытаясь защитить его от Опалина и его людей, однако Иван даже не смотрел в их сторону. Он пытался понять, куда делась Маша, но она словно сквозь землю провалилась.
Меж тем комендант Снежко, на ходу напяливая фуражку, бежал к боковому входу, к которому минуту назад подъехала вереница черных машин. Несмотря на годы, Дарский стрелой мчался сквозь коридоры и оказался рядом с комендантом, когда перед ними выросли несколько охранников в форме, которые открывали двери и тщательно все осматривали, прежде чем пройти дальше. За ними шагали люди уже из личной охраны, а за ними, надежно прикрытый со всех сторон, двигался невысокий рябой человек в шинели и фуражке. Дарскому бросились в глаза седые жесткие усы, желтоватая морщинистая кожа, и он не удержался от мысли, что вождь заметно постарел.
— А, товарищ Дарский, добрый вечер. — Усы шевельнулись, рот изобразил нечто вроде улыбки. — Ну, чем вы нас сегодня порадуете?
Было бы странно думать, что Сталин ехал в театр, не зная, что именно будут давать. Генрих Яковлевич воспринял слова вождя как приглашение к беседе и, трепеща, сделал шаг вперед.
— Сегодня у нас «Лебединое озеро», Иосиф Виссарионович. Балет, — на всякий случай добавил он.
— Ну так посмотрим балет. — И Сталин усмехнулся.
Он говорил негромко — чтобы окружающие прислушивались и ловили каждое его слово — и с явным грузинским акцентом, который позволял ему ронять фразы в замедленном темпе, из-за чего каждая из них звучала более обдуманно и веско. Снежко смотрел на Сталина во все глаза. Во время своих приездов в театр тот редко говорил с ним и, кажется, почти не замечал, но коменданта тем не менее не оставляло ощущение, что товарищ Сталин все видит и что от него не ускользает ни одна деталь.
Гость прошел на свое излюбленное место — в левую ложу бенуара, самую первую от сцены, где он мог сидеть в глубине за занавеской, так что для зрителей он оставался незамеченным, и видеть его могли только исполнители. Охранники в штатском теперь стояли не только за кулисами — некоторые из них спустились в оркестровую яму и расселись среди музыкантов. Дирижер стоял за пультом, чувствуя понятное волнение. Артисты, которые должны были выйти в третьем акте, вернулись за кулисы, но всем посторонним пришлось удалиться. Наконец свет погас, и великолепный занавес — тяжелый, расшитый золотом, с колосьями, датами революционных событий, изображениями серпа и молота и другими атрибутами — разошелся, открыв взору зрителей зал замка.
Позже зрители, которым посчастливилось попасть на это представление, будут говорить, что в тот вечер Алексей Вольский превзошел самого себя. Он летал, как бабочка, как эльф, как блистательное полувоздушное видение. Он верил, что находится на этой сцене последний раз в своей жизни, и испытывал такое отчаяние, которое невозможно описать словами — но оно же давало ему силы, оно же подгоняло его. Ирина видела, понимала, чувствовала, что он заполняет собой всю сцену, что она просто не существует рядом с ним, и в конце концов смирилась. Но в третьем акте, в простейшей поддержке, Алексей почувствовал, что дернул спину. Поначалу, в том состоянии, в котором он находился, он решил, что травма незначительна, — взрыв адреналина гасил боль, но уже в четвертом акте, по мере того, как приближался финал, гибель героя и его собственная гибель, ему становилось все труднее. Лицо у него стало волшебное и трагическое одновременно, но то, что зрители принимали за проникновенную игру, было на самом деле отражением его собственного состояния. То и дело вдоль позвоночника словно пробегала огненная лента и затухала, и он боялся, что она скажется на его исполнении. Это был его последний выход на сцену великого театра, и он не желал ничем испортить его. Но, как говорят в балете, роль была у него в ногах, и она выручила его.
Потом он стоял на сцене, перед закрывшимся занавесом, и огни рампы светили ему в лицо. Зал просто взорвался. Пот тек Алексею в глаза, одежда прилипла к телу, грим поплыл, Ирина грациозно кланялась и приседала. Он смотрел на люстру, на золото балконов, все зрители смешались перед ним в одно смутное пятно, и у него даже не было сил плакать.
Пора была уходить, прощаться, он сделал было шаг со сцены, но не выдержал, повернулся и послал всему залу воздушный поцелуй, и снова загремели аплодисменты, и даже маршал Калиновский снисходительно похлопал ему — с немного удивленным видом, словно только что увидел, как человек может летать. Чего уж там мелочиться — в последний раз…
Уходя за кулисы, Алексей понял, что еле может передвигать ноги — так невыносимо болела спина. Он ждал, что в любую секунду к нему подойдет тот неприятный тип со шрамом из угрозыска и произнесет слова, которые поставят точку в его жизни, но вместо него явился директор Дарский.
— Алексей Валерьевич… С вами хочет поговорить товарищ Сталин.
Значит, он еще существовал, раз его даже называли по имени-отчеству. Дарский побежал вперед, потом остановился и посмотрел на него с удивлением, не понимая, почему он медлит. Но теперь при каждом шаге у Алексея возникало четкое ощущение, что в позвоночнике у него поселились десятки острейших бритв, и он даже при всем желании не смог бы идти быстро.
Сталин стоял в коридоре, который вел в ложу, и даже в том мучительном состоянии, в котором находился Вольский, он заметил, что все взгляды прикованы к вождю. Охрана, Дарский, Касьянов, Бельгард, дирижер, Елизавета Лерман, которые находились тут же, — все они смотрели только на рябого приземистого человека, который держал в своем крепком кулаке всю страну и, судя по всему, вовсе не собирался ее отпускать.
— Здравствуйте, товарищ Вольский, — сказал Сталин, и в его тоне мелькнуло нечто вроде уважения.
— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович, — пробормотал Алексей. Голос прозвучал сипло и нелепо, но повторять фразу было бы еще нелепее. Сталин внимательно посмотрел на него.
— Хорошо танцуете, — заметил он.
Вольский не знал, что можно на это ответить. Генрих Яковлевич беспокойно шевельнулся, блеснул стеклами очков, послал премьеру умоляющий взгляд.
— Стараюсь, товарищ Сталин, — выдавил из себя Алексей. Вдоль его виска ползла капля пота, щекоча кожу, но он смутно чувствовал, что сейчас не время и не место вытирать ее.
— Вы народный артист СССР, товарищ Вольский? — спросил Сталин спокойно.
Это звание появилось только в нынешнем году, и его немногочисленные лауреаты были всем хорошо известны. Но Алексей не стал ломать голову над тем, какой смысл его собеседник вкладывал в свой вопрос, и честно ответил:
— Нет, товарищ Сталин.
— Ну нэт, так будете, — заключил его собеседник и добродушно усмехнулся.
Затем все вокруг пришло в движение — вождь зашагал к выходу в сопровождении своих охранников, и тех, что в форме, и тех, что в штатском. Алексей слышал, как нестройно стучат подошвы их сапог, и чувствовал, как вспыхивает болью позвоночник. Он ничего не ощущал — ни радости, ни облегчения, ничего.
К нему шагнул Бельгард.
— Ты слышал? Ты понял, что он сказал? Теперь-то они не посмеют… — начал он.
Не слушая его, Алексей повернулся и пошел в свою гримерку, очень медленно, осторожно переставляя ноги. Он едва заметил Опалина, который стоял, засунув руки в карманы, и смотрел на него. Иван никогда раньше не был в балете, и то, что он увидел сегодня, поразило его до глубины души, но теперь он понял, чего стоят эти полеты, эта головокружительная легкость, эта неземная балетная красота, и это ужаснуло его.
Видя, что его ученику совсем плохо, Бельгард сделал попытку поддержать его, но Алексей остановился и так сверкнул на него глазами, что старик опешил.
— Мне ничего не нужно, — сказал Вольский сквозь зубы. — Оставьте меня в покое!
Услышав этот злой тонкий голос, Опалин решил, что у Алексея все лучше, чем он думал, но он ошибался. У двери своей гримерки Вольский рухнул как подкошенный, потеряв сознание. К нему бросились Елизавета Лерман, Бельгард, кто-то из девушек кордебалета, а потом Бельгард побежал искать врача.
Назад: Глава 25. Третий
Дальше: Глава 27. Эхо войны