Глава седьмая
Когда в первый раз раздается пронзительный крик Сони, я решаю, что мне это снится. Тем более рядом преспокойно похрапывает Патрик – у него сон всегда был крепкий, а в последний месяц он еще работал по такому безумному графику, что совсем выбился из сил. Так что пусть себе спит-храпит, сочувственно думаю я.
Впрочем, в последнее время я и сочувствия-то особого к нему не испытываю. Оно словно выдохлось. Зачем работать по двенадцать часов в день, зная, что все равно неизбежно раскиснешь от усталости, и это в два раза уменьшит твою же производительность труда? Зачем хоронить себя под грудами бумажной работы и всякой административной бредятины, а потом, едва переставляя ноги, тащиться домой с единственным желанием: рухнуть в постель и уснуть мертвым сном? Зачем на следующее утро снова вставать и отправляться на работу, чтобы повторилось все то же самое? А чего все они, эти люди, собственно, ожидали, соглашаясь на такую работу?
Впрочем, Патрик не виноват – это я понимаю и сердцем, и умом. Просто у нас четверо детей, и нам жизненно необходимы те деньги, которые он получает на службе. И все-таки сочувствия в моей душе не осталось уже почти ни капли.
Мысли мои прерывает новый крик Сони, и это не бессловесный вопль, а прямо-таки водопад слов, и при мысли о том, сколько слов она уже произнесла, у меня кровь стынет в жилах.
Мамочка, не позволяй ему до меня добраться не позволяй ему до меня добраться не позволяй ему до меня добраться…
Я скатываюсь с кровати, путаясь в простынях, одеялах и ночной рубашке, скрутившей мои ноги точно свивальником. В результате я больно ударяюсь голенью об острый угол прикроватного столика, на ноге сразу зреет отличный синяк, внутри которого виднеется кровоточащая ссадина. Наверно, еще и шрам останется, но я об этом не думаю. Я думаю о том «шраме», который заполучу, если вовремя не доберусь до Сониной спальни и не успею ее утихомирить.
Слова продолжают сыпаться у нее изо рта, они летят по коридору мне навстречу, точно миллион отравленных дротиков из чьих-то вражеских духовых трубок. И каждое слово больно жалит меня; каждое с легкостью хирургического скальпеля насквозь пронзает мою, некогда довольно-таки плотную шкурку и проникает прямо мне в душу, во внутренности… Господи, сколько же слов она успела произнести? Пятьдесят? Шестьдесят? Или даже больше?
Больше. Конечно, больше.
О господи…
Теперь уже и Патрик проснулся, вскочил, глаза расширены, бледный – этакая картинка из черно-белого фильма, когда герой до смерти пугается, обнаружив в шкафу чудовище. Я слышу за спиной его торопливые шаги, их ритм совпадает с барабанным боем крови, пульсирующей в моих венах; Патрик кричит мне: «Беги, Джин! Беги!», но я даже не оборачиваюсь. Двери открываются словно сами собой, когда я буквально влетаю в них – сперва двери комнаты Стивена, затем – комнаты близнецов. Кто-то – то ли Патрик, то ли я сама – с силой бьет ладонью по выключателю в коридоре, и в пределах моего периферического зрения появляются три смутно видимых физиономии, бледные, как у привидений. Естественно, комната Сони непременно должна была оказаться дальше всего от моей спальни!
Мамочка, пожалуйста, не позволяй ему до меня добраться не позволяй ему до меня добраться не позволяй…
Сэм и Лео начинают плакать. На какую-то долю секунды я улавливаю одну-единственную мысль: я никудышная мать. Мои мальчики до смерти перепуганы, а я бегу мимо них, даже не пытаясь о них позаботиться, не обращая на них внимания, не замечая их. Ничего, о них я позабочусь позже – если, конечно, буду в состоянии вообще о чем-то еще заботиться.
Еще два шага, и я вбегаю в маленькую комнатку Сони, прыгаю к ней на кровать, одной рукой нашариваю ротик малышки и затыкаю его. А моя вторая рука тем временем шарит под одеялом в поисках твердого металлического браслета у нее на запястье.
Соня что-то мычит мне в ладошку, и я краем глаза замечаю часы на ночном столике. Половина двенадцатого.
А у меня больше совсем не осталось слов – во всяком случае, на ближайшие полчаса.
«Патрик…» – одними губами произношу я, когда он включает верхний свет. Четыре пары глаз в ужасе уставились на то, что творится на Сониной постели. Наверное, со стороны это более всего похоже на насилие – этакая гротескная скульптура: извивающийся ребенок в ночной рубашонке, насквозь промокшей от пота и ставшей почти прозрачной, и я, распростертая поверх нее, пытающаяся задушить ее крики и всем своим весом прижимающая ее к матрасу. Жуткая, должно быть, картина. Так сказать, детоубийство во плоти.
Мой счетчик на руке, которой я зажимаю Соне рот, грозно светится, показывая цифру 100. Я поворачиваюсь к Патрику и умоляюще смотрю на него, прекрасно зная, что если я заговорю, если на моем счетчике появится хотя бы цифра 101, Соня неизбежно разделит со мной страшный удар током.
Патрик мгновенно бросается ко мне, осторожно отрывает мою руку от Сониного лица и уже своей ладонью закрывает ей рот.
– Ш-ш-ш, малышка. Ш-ш-ш. Папа с тобой. Папа никогда не позволит, чтобы с тобой случилось что-то плохое.
Сэм, Лео и Стив входят в комнату, толкая друг друга и стараясь занять наиболее удобную позицию, и в комнате вдруг совершенно не остается места для меня. Таким образом, никудышная мать превращается еще и в бесполезную мать. Эти два слова – никудышная и бесполезная – скачут у меня в голове, словно шарики пинг-понга. Спасибо, Патрик. Спасибо, мальчики.
Но я их не ненавижу. И я еще раз повторяю себе: нет, я их не ненавижу.
Хотя иногда все-таки да: ненавижу.
Я ненавижу, когда мой муж и мои сыновья говорят Соне, какая она хорошенькая. Я ненавижу, когда именно они утешают ее ласковыми словами, если она упадет, катаясь на велосипеде. Я ненавижу, когда они придумывают всякие истории о принцессах и русалках и преспокойно их ей рассказывают. Я ненавижу молча смотреть и слушать, когда они все это делают.
Какое мучительное испытание – все время помнить, что самой-то мне в детстве именно мама и ласковые слова говорила, и всякие истории рассказывала.
Черт бы все это побрал!
Соня начинает понемногу успокаиваться, значит, непосредственная опасность миновала. Но я успеваю заметить, пятясь к дверям и выскальзывая из ее комнаты, что братья все же стараются к малышке не прикасаться. Просто на всякий случай: вдруг у нее случится еще один припадок, и она снова начнет выкрикивать слова.
В углу гостиной наш бар – солидный деревянный стол на колесиках, где на полочках стоят разные бутылки с жидким болеутоляющим. Чистая водка и джин, карамельный скотч и бурбон. В бутылке, которую мы купили несколько лет назад для пикника в полинезийском стиле, еще осталось примерно на дюйм кюрасао цвета кобальта. А где-то в заднем ряду я нахожу то, что, собственно, и ищу: бутылку запрещенной здесь граппы, известной также как «итальянский самогон». Я забираю с собой бутылку и небольшой бокал, уношу все это на заднее крыльцо и жду, когда часы пробьют полночь.
Выпивкой я давно уже не увлекаюсь. Она окончательно вгоняет меня в тоску – это же, черт побери, невыносимо, прихлебывая ледяной джин с тоником, вспоминать те летние вечера, когда мы с Патриком усаживались рядышком на крошечном, размером с почтовую марку, балкончике в нашей самой первой квартирке и подолгу обсуждали мои возможные научные гранты, или проблему получения квалификационных дипломов, или его дьявольскую нагрузку, когда он начал работать в качестве постоянного врача в Джорджтаунском университетском госпитале. Я также боюсь опьянеть, боюсь того состояния, которое называется «пьяному море по колено», ибо в этом состоянии я могу забыть обо всех правилах. Или попросту на них плюнуть.
От первого доброго глотка граппы у меня внутри словно вспыхивает пожар; второй идет легче, мягче. Я как раз делаю третий глоток, когда часы возвещают конец этого дня, и счетчик на моем левом запястье приглушенным звонком сообщает, что мне дарована еще одна сотня слов.
Что я буду с ними делать?
Я тихонько открываю затянутую сеткой дверь, проскальзываю обратно в гостиную, мягко ступая по ковру, и ставлю бутылку в бар. Затем я иду к Соне. Она уже сидит в постели со стаканом молока в руках, а Патрик подпирает ей спинку ладонью. Мальчики снова улеглись, а я сажусь рядом с Патриком.
– Все хорошо, дорогая. Мамочка с тобой.
И Соня улыбается мне.
Но на самом деле все происходит совсем не так.
Взяв с собой выпивку, я спускаюсь на лужайку, прохожу мимо роз, которые миссис Рей так тщательно выбирала и высаживала, и углубляюсь во тьму того заросшего травой кусочка земли, где так чудесно пахнет цветущая сирень. Говорят, что с растениями нужно разговаривать, тогда они будут здоровее и станут лучше расти; если это правда, то в моем саду растения, должно быть, скоро умрут. Впрочем, сегодня мне абсолютно начхать и на эту цветущую сирень, и на розы, и на все остальное. И голову мою занимают исключительно мысли о совсем иной разновидности земных существ, которые столь хорошо мне знакомы.
– Ублюдки гребаные! – злобно ору я, снова и снова.
У Кингов в окнах мелькает свет, вздрагивают и раздвигаются вертикальные пластинки жалюзи. Но мне плевать на Кингов. Мне плевать, даже если я своими криками подниму весь квартал. Плевать, даже если меня услышат на Капитолийском холме. Я ору, пока у меня окончательно не пересыхает горло, и тогда я снова делаю добрый глоток граппы. Я пью прямо из бутылки, и немного виноградной водки проливается мне на ночную рубашку.
– Джин! – раздается где-то позади меня голос Патрика, затем с грохотом захлопывается дверь, и он снова окликает меня, но уже ближе: – Джин!
– Отвали к чертовой матери! – говорю я. – Или я так и буду выкрикивать слова одно за другим. – Мне вдруг становится совершенно безразлично, ударит ли меня током, испытаю ли я снова ту жуткую боль. Интересно, а если я сумею эту боль вытерпеть, если так и буду продолжать кричать, изливая свой гнев, если мне удастся заглушить и физическую боль, и горькие чувства алкоголем и криком, то неужели они так и будут продолжать бить меня током? Или я от первого же удара потеряю сознание?
Возможно, убивать меня они бы все-таки не стали – они не убивают женщин по той же причине, по какой не одобряют аборты. Мы превратились для них в некое необходимое зло, в некие объекты, которые надлежит трахать, но не слушать.
А Патрик уже вопит во весь голос:
– Джин! Остановись, детка! Пожалуйста, прекрати это!
У Кингов еще в одном окне вспыхивает свет. Со скрипом открывается дверь. По траве шуршат шаги.
– Что у вас там происходит, Макклеллан? Люди уснуть пытаются. – Это, конечно же, супруг. Эван Кинг. А супруга, Оливия, по-прежнему подглядывает сквозь щель в жалюзи, наслаждаясь моим полуночным шоу.
– Иди к дьяволу, Эван! – ору я в ответ.
Эван уже далеко не столь вежливо сообщает, что идет звонить в полицию. И свет в окне Оливии гаснет.
Я слышу какие-то пронзительные крики – некоторые из них явно мои, – а затем Патрику удается меня скрутить, и он буквально всем своим телом прижимает меня к мокрой траве, умоляя, утешая, пытаясь успокоить меня поцелуями, и я чувствую, что лицо у него мокро от слез. И первое, что мне приходит в голову: неужели они специально обучают мужчин таким приемам? Может, они даже раздают некие брошюры нашим мужьям, сыновьям, отцам и братьям и начали это делать еще с самых первых дней, когда на женские руки надели эти сверкающие стальные кандалы? Впрочем, вряд ли их до такой степени это заботило.
– Отпусти меня. – Я по-прежнему валяюсь на траве, чувствуя, что насквозь мокрая ночная рубашка прилипла к моему телу, точно змеиная шкура. И, подумав о змеиной шкуре, я вдруг понимаю, что не говорю, а шиплю, как змея.
А еще я понимаю, что счетчик у меня на левом запястье снова угрожающе тикает.
Патрик, услышав это тиканье, моментально хватает меня за руку и проверяет, сколько слов у меня осталось.
– Твой лимит исчерпан, Джин!
Я извиваюсь, пытаясь отползти от него подальше – эта попытка столь же безнадежна и пуста, сколь пуста и безнадежна моя душа. Я чувствую во рту горький вкус травы, и только тут до меня доходит, что рот у меня полон этой травы, что я жую ее, причем вместе с землей. И я вдруг понимаю, что хочет сделать Патрик, удерживая меня в объятиях: он хочет разделить со мной страшный удар тока.
И, поняв это, я не только умолкаю, но и позволяю Патрику отвести меня обратно в дом под все усиливающийся вой полицейских сирен.
Ладно, пусть с прибывшими по звонку Эвана Кинга полицейскими объясняется Патрик. У меня все равно больше не осталось слов.