Глава двенадцатая
К нашей команде.
Сто ответов кипят, пузырятся в моей душе, и девяносто девять из них означают отставку – или даже что-то хуже – для Патрика. Но я не чувствую ни малейшей заинтересованности, ничего хотя бы близкого к желанию немедленно взяться за работу, я даже слов подходящих не могу найти, чтобы как-то завуалировать это мое нежелание. А вместо радостного возбуждения при мысли о своих заброшенных исследованиях я испытываю где-то глубоко внутри сильную боль, словно преподобный Карл пользуется не словами, а острыми когтями, которые и вонзает в меня с сатанинским сладострастием. Возможно, в данный момент я им действительно очень нужна, однако их потребность в моих услугах отнюдь не равносильна моему собственному желанию. И потом, я попросту никому из этих людей не верю.
– А выбор у меня есть? – спрашиваю я. Этот вопрос кажется мне достаточно безопасным.
Преподобный Карл расцепляет свои пальцы, разделяет ладони и возносит руки в своем знаменитом жесте молящегося святого. Я неоднократно видела этот жест по телевизору, когда Карл о чем-то просил: о помощи, о том, чтобы среди его паствы появилось как можно больше Истинных Женщин, Истинных Мужчин, Истинных Семейств, или же просто о сборе денежных средств. Но сейчас мне его воздетые в молитвенном жесте руки кажутся похожими на тиски, и тиски эти готовы так сдавить меня, что я попросту взорвусь.
– Разумеется, есть, – говорит он, и голос его звучит как-то чересчур великодушно, с этакой фальшивой добротой. – Я понимаю, какие чувства вы сейчас, должно быть, испытываете, как трудно будет вам оставить свой дом и детей, как непривычно будет вновь оказаться в беличьем колесе трудовых забот… – Он делает вид, будто подыскивает нужные слова, а на самом деле обшаривает глазами мой дом, где, как всегда, царит беспорядок: три пары моих туфель так и валяются там, где я их сбросила с ног еще на прошлой неделе; подоконники покрыты слоем пыли; прямо под ногами у Карла на ковре расплылось старое пятно от пролитого кофе.
Асом домоводства я никогда не была.
А он продолжает:
– Мы побеседовали и с другим ученым, доктором Кван, на тот случай, если нам потребуется ее поддержка. Вы, я полагаю, знаете доктора Кван?
– Да, конечно.
Лин Кван возглавляет наш отдел. Точнее – возглавляла, пока ее не убрали, заменив первым попавшимся мужчиной. И сейчас можно даже не спрашивать, почему они не обратились за помощью именно к нему – если Лин уперлась, то этому типу, а я хорошо его знаю, моментально обрежут все фонды после первого же неудачного эксперимента. Ведь он абсолютно ни на что не годен.
– Итак, – говорит преподобный Карл, – у вас два варианта. – Руки он теперь опустил и на меня больше не смотрит. Зато он пристально смотрит на тот стальной наручник, который Томас вот уже минут двадцать держит наготове. – Выбирайте: либо вы создаете новую лабораторию, заново начинаете свои исследования и продолжаете двигаться вперед, либо…
– Либо? – спрашиваю я, глядя Патрику прямо в глаза.
– Либо все снова вернется к привычному для вас положению вещей. Не сомневаюсь, ваша семья этому только обрадуется. – Говоря это, он тоже смотрит исключительно на Патрика, словно пытаясь понять, какова будет реакция моего мужа.
Господи, думаю я, да разве мы успели за этот год хоть как-то привыкнуть к установившемуся порядку! И тут меня осеняет: а ведь Карл Корбин, пожалуй, и в самом деле верит в то, что проповедует. Раньше мне казалось, что он соткал эту паутину, это Движение Истинных, исключительно из женоненавистнических соображений, желая возродить викторианский культ семейных ценностей и удержать женщин от какого бы то ни было участия в общественной жизни. В какой-то степени мне даже хочется, чтобы это мое предположение оказалось правдой; это было бы не так подло, как нынешняя альтернатива.
Собственно, первым, кто открыл мне глаза, был Стивен; это произошло года два назад, воскресным утром.
– Ну что ты, мам, это же вроде как наша традиция. Как в старые времена.
– В старые? Это в какие же «старые»? Ты имеешь в виду Древнюю Грецию? Шумер? Вавилон?
Стивен насыпал в плошку вторую порцию хлопьев, порезал два банана, вмешал их туда и хорошенько залил все это молоком. Глядя на это, я подумала: к пятнадцатилетию Сэма и Лео мне придется купить фьючерсы в «Чириос».
– Ну да. Это ведь у греков возникла мысль об отделении сферы общественной от сферы личной, но корнями-то эта идея уходит в куда более древние времена. Вспомни первобытно-общинный строй, когда люди занимались охотой и собирательством. Мы чисто биологически приспособлены для разных вещей.
– Мы? – переспросила я.
– Мужчины и женщины, мам. – Он перестал хрустеть хлопьями и продемонстрировал мне свою согнутую в локте правую руку. – Видишь? У тебя таких мускулов не будет, даже если ты каждый день в течение целого года станешь в спортзале потеть. – Он, должно быть, понял по моему лицу, что этот довод меня ни капельки не убедил, и несколько сменил направление. – Я не хочу сказать, что ты вообще слабая. Просто ты другая, чем я.
Господи.
Я ткнула пальцем себе в висок.
– Видишь эту голову, деточка? Может быть, если ты поучишься хорошенько еще лет десять, то и твои мозги разовьются примерно до того же уровня. А может, и нет. И возможность подобного развития интеллекта не имеет, черт побери, ни малейшего отношения к гендерным различиям. – Я почувствовала, что мой голос начинает звенеть от гнева.
– Успокойся, мам.
– Не смей говорить мне «успокойся»!
– У тебя уже чуть ли не истерика начинается. Я ведь только сказал, что есть определенный биологический смысл в том, чтобы женщины занимались одним, а мужчины – другим. Ну, например, ты вот отличный университетский преподаватель, но ведь ты, должно быть, и часа не продержишься, если тебе, скажем, придется все время канавы копать.
Вот оно.
– Я ученый, Стивен, а не воспитательница детского сада. И никакая истерика у меня не начинается.
Ну, пожалуй, истерика-то была очень близка.
Во всяком случае, руки у меня здорово дрожали, когда я наливала себе вторую чашку кофе.
Но Стивену все еще было мало. Он вытащил свой учебник для этого подготовительного курса по религиоведению – религиозному бредоведению 101 или как он там называется – и начал зачитывать:
– «Женщина не имеет тяги к избирательной урне, но у нее есть собственная сфера, сфера удивительно ответственная и важная. Небеса назначили женщину хранительницей домашнего очага… и она должна бы в полной мере осознать, что ее положение жены и матери, ангела-хранителя всей семьи – это наиболее священное, наиболее ответственное и поистине царственное положение среди всех прочих смертных; и ей следовало бы презреть все прочие амбиции и стремления, ибо нет на свете более высокого положения и предназначения». Между прочим, мама, это слова преподобного отца Джона Мильтона Уильямса. Видишь? Ты царственна.
– Ага, я в восхищении. – Мне просто необходимо было выпить третью чашку кофе, но я не хотела, чтобы Стивен заметил, до какой степени я на взводе, так что кофейник и чашка так и остались на кухонной стойке. – По-моему, тебе все-таки следовало бы отказаться от этого курса.
– Ты что?! Это невозможно, и потом я уже увлекся. Там точно есть над чем поразмыслить. Даже кое-кто из наших девочек так считает.
– Вот уж в это мне определенно поверить сложно, – сказала я, не особенно заботясь о том, чтобы скрыть прозвучавшую в моем голосе фальшь.
– Но это так. Вот, например, Джулия Кинг…
– Джулию Кинг пока что нельзя считать полноценной представительницей женского населения страны. – Бедная девочка, подумала я. Интересно, что сотворили со своей дочерью наши ближайшие соседи, чтобы до такой степени промыть ей мозги? – Нет, правда, Стивен. Откажись от этого курса.
– Нет.
Пятнадцать лет. Возраст неповиновения. Я хорошо это понимала – я и сама когда-то была такой.
На кухню зашел Патрик, вылил в кружку остатки кофе и туда же свалил из миски Стивена остатки хлопьев с бананами и молоком.
– Что тут у вас происходит? – спросил он, проведя ладонью по волосам Стивена, а меня клюнув в щеку. – Пожалуй, рановато для домашних разборок.
– Мама хочет, чтобы я отказался от подготовительного курса по религиоведению.
– А почему? – спросил Патрик.
– Не знаю я. У нее спроси. По-моему, ей наш учебник не нравится.
– Ваш учебник – полное дерьмо, – без обиняков заявила я.
Патрик взял учебник в руки, перелистал, точно детскую книжку с картинками, и сообщил:
– А по-моему, не так уж и плохо.
– А ты попробуй его почитать, милый, может, у тебя совсем другое мнение появится.
– Да ладно тебе, детка. Пусть слушает те курсы, какие сам хочет. В конце концов, это ничему не повредит.
Наверное, в этот момент я впервые и возненавидела своего мужа.
И вот теперь я сижу у себя в гостиной и с ненавистью посматриваю на тех семерых мужчин, что сидят и стоят вокруг меня, рассчитывая, что я вот-вот «присоединюсь к их команде».
– Мне бы хотелось уточнить кое-какие детали, – говорю я. Может, они не сразу заметят, что я вожу их за нос?
Вы вполне можете подумать, что я спятила, раз немедленно не схватилась за первую же возможность вернуться к любимой работе. В общем, я могу вас понять.
Нам, безусловно, пригодилась бы моя зарплата. И я, конечно же, истосковалась по исследовательской работе, по своим книгам, по общению с Лин и моими верными помощниками-аспирантами. Я истосковалась по нормальным, интересным разговорам.
Но более всего мне весь этот год не хватало надежды.
А ведь мы, черт побери, были так близки к цели!
Это была идея Лин: бросить нашего едва оперившегося птенца – работу над афазией Брока, связанную с частичной потерей речи, – и заняться исключительно афазией Вернике. Рациональное зерно ее рассуждений было мне понятно: пациенты с афазией Брока заикались и запинались, испытывая при попытках говорить невероятные страдания, но все же были способны делать это осмысленно. По большей части их способность воспринимать чужую речь и пользоваться словами родного языка осталась неповрежденной; у них была лишь резко ослаблена способность превращать слова в связные предложения – вследствие инсульта, или падения с лестницы, или иной травмы головы, полученной, например, во время странствий по некой пустынной стране в военной форме американского свободного мира. Но эти люди вполне слышали и понимали своих жен, дочерей и отцов, которые всячески их поддерживали и подбадривали. А вот жертвы других обстоятельств – те, у кого повреждение головного мозга оказалось куда серьезней, как, например, у Бобби Майерса, – понесли более страшные потери. Их речь превратилась в некий не имеющий выхода лабиринт бессмыслиц, в набор слов, утративших свое прежнее значение. По-моему, примерно те же чувства должен испытывать человек, потерявшийся в открытом море.
Так что если честно, то мне, конечно же, хочется вернуться на работу. Хочется вновь упорно колдовать над нашей сывороткой и наконец – как только я буду окончательно к этому готова – ввести ее в старые вены миссис Рей. Я хочу снова услышать ее рассказы о дубе виргинском, о магнолии звездчатой, о сирени обыкновенной – как она делала это, когда впервые появилась у меня дома, лучше любого парфюмера определяя и описывая аромат зеленого дуба, или гигантских магнолий с цветами-звездами, или чудесной сирени. Все это она считала даром божьим, и я абсолютно спокойно эту терминологию терпела. Чьим бы даром вся эта красота ни была – ее или Его, – она, безусловно, была также следствием замечательной профессиональной работы с деревьями и цветами.
А также, если честно, мне попросту плевать и на нашего президента, и на его братца, да и на любого мужчину.
– Ну, доктор Макклеллан? – Это снова преподобный Карл.
Как мне хочется сказать ему «нет».