Книга: Хтонь. Человек с чужим лицом
Назад: Глава 23 Метка козла
Дальше: Глава 25 Бунт

Глава 24
Закон минного поля

Главный герой брезгует идти на совет нечестивых, слушает сладкоголосое пение, от которого слипаются ушные раковины, а то и что похуже, безуспешно борется с ретроградной амнезией и узнаёт, что бывает за чрезмерную любовь к уставу.

 

Брыкавшуюся девку подняли к окну на руках, по ходу дела срывая с нее одежду, и силой раздвинули ей ляжки. Она упиралась как могла, но супротив дюжины крепких возрастных баб силы были явно не равны. Окна женского корпуса хорошо просматривались из здания напротив. Тут, у такого же забранного решеткой окошка, толпилось не меньше двух десятков ухмылявшихся мужиков. Из-за спин было не видно, но Артем знал, что уже вовсю работают «кожаные приводы».
Лишь три человека в пятиместной камере, в которую, словно сельдь в бочку, набилось стараниями тюремного начальства больше двадцати зэков, не участвовали в этой коллективной, хотя и несколько односторонней оргии. Кроме Казарина, на дальних нарах безразлично скучал крепкий парень. Артем уже обратил внимание на искусно выполненную синюю татуировку на его предплечье: купол парашюта, а на стропах болтается череп, и под ним надпись: «Asadabad».
«Тушка — как у Сталлоне», — с невольной завистью подумал Казарин, который смотрел однажды у кого-то в гостях на «видаке» запрещенный в СССР заграничный фильм «Рэмбо».
Третьим «сидельцем», которого никоим образом не интересовал «спектакль» в окне напротив, оказался невысокий, деликатного сложения плешивый субъект. Он был облачен в роскошный шелковый халат с драконами и возлежал на настоящей кровати с бронзовыми шишечками, установленной между шконками. Лысый томно зевал, прикрывая рот ладошкой, и изредка накручивал ручку патефона. Из него в плотную атмосферу камеры, отравленную миазмами немытых тел и вонью параши, врывалось сладкоголосое пение, будто долетавшее из иной, счастливой и беззаботной жизни:

 

Когда простым и нежным взором
Ласкаешь ты меня, мой друг,
Необычайным цветным узором
Земля и небо вспыхивают вдруг.

 

Казарин брезгливо поморщился: слащавый голосок певца резал уши. В последние месяцы в голове Артема играла совсем другая музыка:

 

Суда не помню — было мне невмочь,
Потом — барак холодный, как могила, —
Казалось мне — кругом сплошная ночь,
Тем более что так оно и было.

 

Да, так оно и было: сплошная ночь, в которой словно при вспышках фар мелькали отдельные сцены. Вот Артем, одуревший от постоянных побоев, долбится лбом в стены, тщетно ища в камере с четырьмя углами — пятый; и ерзающий в гортани шланг, через который принудительно запихивают пищу в объявившего голодовку арестанта — его нарочно дергают, чтоб было больнее… Вот он подписывает явку с повинной, баюкая на коленях сломанную следователем руку. Вот в спецприемнике собирает с пола выбитые зубы после того, как попробовал подать прокурору жалобу на несправедливость следствия. А вот, уже после оглашения приговора, слушает адвоката, юркого чернявого дядьку, который убеждает подать «касатку» — но слушает так, для вида, потому что уже знает, что ничего никуда подавать не станет. Да и бесполезно это. Только в глупых книжках добро всегда побеждает зло, а в жизни — добро подыхает в корчах, а зло стоит, расставив ноги, и с хохотом мочится в его могилу.
Сейчас есть одна-единственная цель. Выжить. Выжить любой ценой, чтобы найти Зверя. Найти и убить. Потому что победить его каким-то иным способом — изловить, отдать под суд, посадить за решетку — невозможно. Только убить. А за решеткой сейчас вместо Зверя — он, Артем.

 

Я сохраню хотя б остаток сил, —
Он думает — отсюда нет возврата,
Он слишком рано нас похоронил, —
Ошибся он — поверьте мне, ребята! —

 

твердил он про себя строки любимого Высоцкого, словно заклинание или заветную мантру. Ночами ему снились то Лунц в виде бабочки с человечьей головой и черепом на брюшке, то Стрижак в образе Чебурашки с окровавленными культями вместо рук и ног…
А днем его сжирала лютая тоска, наматывающая кишки на колючую проволоку. А еще Казарин обнаружил, что разучился плакать. Видимо, все слезы он выплакал, еще когда потерял Настю. Ему вспомнилось, как он однажды давно смотрел в «Клубе кинопутешествий» сюжет про какое-то африканское племя, в котором детям вырезают на щеках глубокие шрамы, чтоб отучить их от плача. Каждый раз соленая влага глубоко разъедает порезы, которые постоянно обновляются заботливыми родителями, причиняя малышам невыносимую боль, и в результате этого несложного педагогического приема они вскоре вообще перестают лить слезы. Артему казалось, что у него на щеках прочерчены такие же глубокие шрамы. Однажды глянув на себя в мутный осколок зеркала, висевший в камере возле умывальника, он обнаружил, что его волосы стали белыми, как пакля.
В клетчатом, словно расчерченном для игры в крестики-нолики окне виднелось длинное красное полотнище, на котором какой-то тюремный Рафаэль намалевал довольно изящным готическим шрифтом:
«КОММУНИЗМ СНЯЛ ОКОВЫ С ПРОЛЕТАРИАТА И ПОДАРИЛ ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ СВОБОДУ!»
Прямо над полотнищем тянулись два ряда «колючки», за которой виднелись сапоги часового. Тот все время переминался с ноги на ногу — видать, снаружи тюрьмы тоже было холодно, а не только внутри.
— Эй, земляк, а ты где первого духа завалил?
Казарин вздрогнул, будто его ударили хлыстом по яйцам, и тупо воззрился на спрашивающего. Наконец машинально выдавил из себя:
— Десятого января восьмидесятого года, в ходе подавления мятежа афганских правительственных войск в районе кишлака Нахрин, в провинции Баглан. Но как ты…
Вместо ответа качок, похожий на Рэмбо, сгреб свой «положняк» — тряпье, кое-как исполнявшее по соизволению тюремного начальства роль матраса, — и плюхнулся на соседнюю с Артемом шконку, презрительно цыкнув на занимавшего ее до этого «чёрта». Немудрящий опустившийся мужичонка беспрекословно освободил спальное место — Рэмбо, хоть и являлся «одиночкой», был тут в авторитете.
— А сидишь за что? — вновь спросил Рэмбо.
Казарин за эти несколько месяцев уже многому научился и знал, что вопрос был из разряда «зашкварных». Задавать его друг другу для нормальных зэков было западло. Еще, чего доброго, за стукача примут. Кто хочет, тот сам про себя рассказывает. Но, подумав, он все же решил ответить:
— Да вот ни за что…
Рэмбо сдержанно рассмеялся:
— Да что ж такое-то! Кого ни спросишь — все тут сидят ни за что! Все сто процентов! Похоже, один я порчу статистику. Грешник, угодивший в собрание святых и невинномучеников!
— А тебя-то за какие провинности закрыли? — осторожно поинтересовался Артем.
Раз Рэмбо первый спросил, то можно было и ему задать тот же вопрос.
— А вот я как раз сижу за дело! — охотно отозвался собеседник. — Я ротного нашего грохнул.
— За что? — только и смог промямлить опешивший Казарин.
— За любовь к уставу! — довольно ухмыльнулся Рэмбо. — Понимаешь, этот мудак начал в военно-полевых условиях слишком изощренно цитировать устав! А если ротный — мудак, то его свои же рано или поздно должны убрать, иначе он всех угробит. Это закон. И ты его должен знать.
Да, старшему лейтенанту Казарину был хорошо известен этот жестокий и справедливый закон войны. Жестокий — не потому, что все там такие кровожадные, а в силу элементарного инстинкта самосохранения. Ибо один мудак может положить зазря сотню! Война — это другой мир, другие понятия и другие отношения. Если даже здесь, на зоне, дятлу, который бегает стучать на сокамерников к куму, максимум засунут здоровенный дрын вдоль позвоночника и определят в «петушатник», то там могут прирезать, могут на минное поле своего же засунуть. И когда какой-нибудь капитан или майор начинал борзеть, за ним тихо приходил снайпер. Если успевал. А еще чаще свои пристреливали. Казарин вспомнил, как в его роте снайпер целый месяц охотился за комроты, капитаном Пивторыхавло — наглым хохлом с сальной мордой. И потом долго убивался. Прямо при пацанах плакал настоящими слезами. Первый раз в жизни промахнулся. Урода не завалил! Правда, на ротного это подействовало аккуратно. Трезво мыслить стал. В общем, какие бы ты звезды ни таскал, если ты козел — пощады не жди! Это комвзвода Казарин вынес из Афгана железно.
— Устав — для мирного времени, а на войне — свой закон, неписаный, — продолжал между тем убежденно говорить Рэмбо. — А ротный боевого закона не знал — вообще ни черта не знал об этой жизни! Прилетел с Большой земли, в первый же день ужрался, начал быковать. Ну и схлопотал свинцовую пилюлю в спину! Ему потом Героя Советского Союза дали посмертно… Ну психанул я тогда, не спорю. Но что сделано, то сделано. Вот только спрятать концы в воду, к сожалению, в тот раз не удалось. Духи тогда как раз в наступление поперли. Каждый час обстрел — то с ихней стороны из минометов херачат, то с нашей «Грады» работают. А мы тогда окопались возле одного большого и богатого кишлака — не помню, как называется. На советских картах он значился как районный центр Демократической Республики Афганистан. А на самом деле — гнездо джихадизма и бандитизма! Не сожгли его только потому, что старейшины отвалили кучу долларов кому-то наверху, в правительстве Камаля. Иначе спалили бы к чертовой матери!..
Перед глазами Казарина живо нарисовалась многократно виденная картина. Окопы. Экскаватор роет яму, очень напоминающую помойную. Палатка загоняется в эту яму. Столы для пожрать — в яме, оружейка — в яме, сортир — и тот в яме! Все в яме. Как в могиле. Стандартная позиция на восточной войне. Кругом — степь, вдалеке — аул Кирдык-Бардак (настоящее его название никто запомнить не мог), справа — дорога, слева — ущелье, а метров за пятьсот — горы, где духи прячут свои смуглые задницы. Еще несколько наших палаткок. Еще баки с привозной водой. Все! Ну, периодически приезжает пьяное ротное командование. Тоска!..
— Так вот, — продолжал рассказывать Рэмбо. — Окопы у нас были настоящие, в полный профиль. Как в армии! — И он криво усмехнулся. — В них нам опасаться было нечего. Но дальше под таким обстрелом было не высунуться не то что на метр, а на длину собственного носа! При прочих иных условиях можно было ротного закинуть на минное поле, но только не тогда. Так что засунули мы его, посовещавшись, в палатку. И сутки там прятали, чтобы ни замполит, чушок, ни батальонное чмо не пронюхали. Но тут обстрел закончили, и сразу приехало полковое начальство. Пьяное, как обычно. Эх, если бы старый командир был! Нормальный он мужик, из казаков. При нем достаточно было три месяца прослужить — и сразу представляли к «Отваге». Афганской, конечно, с танчиком на фоне горы. А тут он на повышение пошел, и поставили его зама, а тот — полное животное. Ему даже офицеры погоняло дали — Косоротый. Надеюсь, сейчас он уже додергался. Его еще тогда собирались грохнуть. Слишком много гадостей наделал. От второго батальона по его милости вообще одни фантики остались… В общем, прикатил он, борзый, как петух на воле. Построил всех в ружье и начал речь толкать. Вы, мол, мразь, подонки, алкаши, сброд блатных и нищих! Не смогли по-гвардейски отбить наступление духов и немедленно перейти в контрнаступление… Еде ротный? Подать сюда ротного! А ротный в палатке «дрыхнет». С дырой в спине диаметром чуть меньше чайного блюдца… В общем, что сделано, то сделано, и вот я здесь. Ни о чем не жалею. Потому что Афган — это Афган. Вот Сталин после войны зачем закручивал гайки? Затем, что люди были оторваны! Им грохнуть своего офицера за то, что он — животное, ничего не стоило…
И Рэмбо надолго задумался. А потом будто отмер и проговорил:
— А я сразу тебя вычислил. Глаза у тебя не такие, как у здешних «чертей», «шнырей», «смотрящих» и даже «положенцев». Я такие глаза узнаю из тысячи. Глаза боевого офицера!.. Ну что, колись, как угодил на шконку?
Тут пришла пора крепко задуматься Артему.
Назад: Глава 23 Метка козла
Дальше: Глава 25 Бунт