Книга: Лачуга должника и другие сказки для умных (сборник)
Назад: 12. Тревожные догадки
Дальше: 14. Очень-очень большая глава

13. Беседы в "пенале"

В полете мы жили по условному двадцатичетырехчасовому времени. Расписание дня было весьма жесткое — практические занятия в спецотсеках, технические опросы, микросимпозиумы, тренировочные получасовки… Перечислять все считаю излишним, поскольку к услугам Уважаемого Читателя имеется "Общий отчет". Добавлю только, что изредка деловая монотонность наших будней нарушалась: по всем коридорам и отсекам "Тети Лиры" распространялись вдруг неожиданные запахи, иногда весьма малоприятные. Это самораскрывались баллончики дяди Духа; все их так и не смогли выявить и ликвидировать.
Спорадические нашествия ароматов служили неисчерпаемой темой для шуток, в особенности когда мы все собирались за обеденным столом. Наибольшим успехом при этом пользовался Павел Белобрысов. Сам Терентьев не раз с наигранной строгостью говаривал ему:
— Не смешите нас слишком, Белобрысов! Мы пришли в кают-компанию питаться, а не хохотать!
Мои опасения в отношении Павла оказались напрасными: в разговорах с участниками экспедиции он никогда не переступал логической нормы. Мало того, его ностальгические словечки и рифмованные безделушки охотно повторялись другими. Его уважали и считали, что у него легкий характер. На "Тете Лире" он обрел немало доброжелателей, хоть сам в друзья никому не навязывался и в откровенности ни с кем, кроме меня, не пускался.
Мне же он порой рассказывал такое, что я не знал, что и думать; это походило на бред наяву. Однако в его ностальгических излияниях была какая-то завораживающая внутренняя последовательность, изобилие подробностей быта, живая обрисовка характеров.
Становилось ясно, что он досконально изучил материал, прочел тысячи исторических исследований, но вместо того чтобы описать это в романе, сам себя сообразил человеком двадцатого столетия; очевидно, сказалось умственное перенапряжение. Мне припоминался аналогичный случай, опечаливший в свое время весь наш Во-ист-фак: один мой сокурсник, человек явно талантливый (ему предрекали блестящую воистскую будущность), неожиданно заявил, что он полководец Аларих, и потребовал, чтобы ему воздавали высшие воинские почести. Бедняга был отчислен с четвертого курса.
Я слушал Павла, не перебивая, еще и потому, что мне льстили его безоговорочное доверие ко мне, его полная уверенность, что я (хотя бы в силу того, что я воист) никогда не подведу его. И одновременно я улавливал в его отношении ко мне какую-то загадочную снисходительность — отнюдь не унизительную, а вполне дружескую.
Каждые пять суток все участники полета поочередно должны были держать четырехчасовую визуальную вахту в "пенале" — так в просторечии именовался овальный нарост из сталестекла, расположенный в верхней носовой части корабля. Целевое назначение этого дежурства было неясно. Возникни на пути следования что-либо непредвиденное — это бы задолго до вахтенных засекли ромбоидные альфатонные искатели и иные средства слежения и наведения.
Некоторые утверждали, что Терентьев ввел вахту для того, чтобы мы все ощутили величие космического пространства. Вахту эту всегда несли по двое и, как правило, однокаютники.
Поднявшись по узкой винтовой лестнице в термотамбур и размагнитив гермощит, мы с Павлом входили в небольшое помещение с прозрачными овальными стенами. Приняв от сменяемых нами товарищей вахтжетоны, мы усаживались в принайтовленные к полу кресла. Перед каждым был пюпитр со светящейся курсовой схемой и двумя клавишами; на зеленую полагалось нажимать каждые десять минут, на красную следовало нажать в случае появления в окружающем пространстве чего-либо неожиданного. Здесь стояла полная тишина. От курсового табло исходил неяркий фосфорический свет, а за прозрачной броней "пенала" простиралась тьма, черное ничто, кое-где пронизанное звездами. Привыкнуть к этому нельзя. Каждый раз, приняв вахту, мы с Павлом несколько минут молчали, подавленные и ошеломленные. Первым приходил в себя Паша, и каждый раз изрекал какой-нибудь стишок вроде нижеследующего:
Подойдет к тебе старуха, В ад потащит или в рай — Ты пред ней не падай духом, Веселее помирай!
Слово за слово, у нас затевалась беседа.
Именно во время этих вахт Белобрысов был со мной предельно откровенен, если можно назвать откровенностью его ностальгические вымыслы о самом себе, в которые он, видимо, верил и хотел, чтобы поверил и я. И надо признаться, что порой он так ловко подгонял "факты", строил из них такие квазиреальные ситуации, что речь его звучала убедительно. В то же время я сознавал, что если поверю — значит, я сошел с ума.
Но, повторяю, одно было для меня несомненно: в лице моего друга пропадает недюжинный писатель. Однажды я сказал ему:
— Паша, я тебе советую: когда вернешься на Землю, возьмись, говоря фигурально, за перо и напиши историко-фантастический роман с бытовым уклоном. Я уверен, его не только на все земные языки переведут, но еще и астрофицируют.
Грустно покачав головой, Белобрысов ответил:
— Нет, прозаика из меня не получится. А графоманом быть не хочу, графоманы — это письменные сумасшедшие… Стихи я когда-то писал, это правда… Эх, Степа, кем я только не был: и поэтом, и кровельщиком, и затейником, и сантехником… Тридцать три профессии сменил. Может быть…
— Постой, постой, Паша, — перебил я его. — Ты говоришь: "был" поэтом. Разве можно быть поэтом, а потом перестать быть им?!
— У меня случай особый, — ответил Павел. — Как ты думаешь, вот если бы Пушкину или там Гомеру, когда они были в юном возрасте, сказали бы: "Ты проживешь миллион лет", — стали бы они великими поэтами?
— Но они и проживут миллион лет! — отпарировал я. — То есть их стихи.
— Вот именно, их стихи. А если бы сами эти авторы получили достоверную уверенность в том, что просуществуют физически миллион лет, — стали бы они великими?
— Это сложный вопрос, — начал я размышлять вслух. — Миллион лет — это почти бессмертие. Возможно, у поэта, убежденного в своем телесном бессмертии, может возникнуть тенденция к "растяжению" или к пунктирному распределению во времени своих творческих возможностей. Он может утратить уверенность в том, что сумеет "охватить" своим талантом такой гигантский объем событий и перемен. Впрочем, все это голая схоластика.
— Для кого голая схоластика, а для кого — печальная реальность, — возразил мне Павел. — Честно тебе скажу: с той поры, как я стал миллионером, дарование мое пошло резко на убыль. Вот я теперь стишками иногда говорю — это осколки моего разбитого таланта.
— Час от часу не легче! — воскликнул я. — То ты обвиняешь себя в братоубийстве, то заявляешь, что ты миллионер какой-то!..
— Я миллионер в том смысле, что проживу миллион лет, — если, конечно, не случится чего-нибудь такого… — с полной серьезностью ответил Белобрысов.
Назад: 12. Тревожные догадки
Дальше: 14. Очень-очень большая глава