Обнинское – детство и юность в изоляции
Клеменс Вайсс
Клеменс Вайсс родился в 1955 году в Берлине. Пережил в детстве бомбардировки Берлина, эвакуацию и голод. Его детство и юность прошли на закрытых объектах СССР в Обнинском и Сухуми, где его отец известный физик-ядерщик, работал над советским атомным проектом. После возвращения на родину получил в Лейпциге медицинское образование и докторскую степень. Завершил профессиональную карьеру в 2000 году должностью главного врача хирургического отделения. В 2002–2006 годах занимал должность уполномоченного по правам человека Саксонской земельной врачебной палаты. Сопровождал гуманитарные транспорты в Белоруссию и на Украину.
Пролог
Некий мужчина появился в конце 1945 года в нашей семье, которая жила, а лучше сказать ютилась с августа в Роннебурге (Тюрингия) в офисных помещениях покинутой ниточной фабрики. Его звали Качкачян. Его действительно звали так. Однако отец называл его всегда «Кэч эс кэч кэн», причем мне было не ясно, обычный ли это английский язык или американский. Во всяком случае, это имя обозначало, видимо, американскую борьбу, в которой позволены все приемы. В данном случае это было прямое попадание в цель, так как этот армянский офицер Красной Армии вывозил ученых поверженной Германии для работы в Советский Союз, совершая это под сильным давлением. Крупный мужчина с огромным носом и кустистыми усами часто появлялся в нашей маленькой семье и вел бесконечные беседы с родителями на отличном немецком языке. Роскошный нос армянина привлекал любопытство Беттины настолько сильно, что мама взглядами и жестами беспрерывно призывала ее во время кофепития не смотреть так пристально на этот орган и не задавать глупых вопросов. Однажды, наливая Качкачяну кофе, она вместо «Не хотите ли сливок в чашку?» сказала: «Не хотите ли сливок на нос?»Правдива ли эта история, это другой вопрос.
Речь шла всегда об одном: отец должен был поехать с семьей в далекую Россию, чтобы работать там как ученый физик-атомщик. Никогда не говорили «в Советский Союз». «Мы едем в Россию» – шептали в семье. Возможно, вечный голод, стесненные жилищные условия на старой ниточной фабрике в Роннебурге и чувство чужеродности в этом городе повлияли на отношение к происходящему. Но мы, дети, не обращали большого внимания на события. Мы беспокоились только, видя валяющиеся страницы из старых журналов с клеветническими изображениями России и успокаивали себя тем, что теперь там совсем по-другому. Но в целом приключение в неизвестной стране не представлялось нам в очень уж мрачном свете. Однажды отец исчез и вернулся через несколько недель потолстевшим и с животом, видимо, из заключения в дрезденской камере.
Он официально объявил: «Мы едем в Россию».
«Когда?»
«Узнаете!»
«А куда?»
«–»
«Насколько?»
«–».
Появился Полянский, мужчина, который должен был давать нам первые уроки языка в далекой России. Позже мы узнали, куда едем: поселок назывался Обнинское, который через много лет превратился в город с названием Обнинск. И с этого момента мы стали называть себя русскими.
Корнелиус Беттина Клеменс
Детство
Кто же это «мы»?
Корнелиус, год рождения 1933, и два воскресных близнеца Беттина и Клеменс, год рождения 1935 – три ребенка от брака Карла Фридриха Вайсса (по кличке КФ), родившегося в 1901 году, и Хильдегард, девичья фамилия Иоахим, родившейся в 1900 году. И еще сестра матери Кристина, по прозвищу Тунтун, которая примкнула к нам из Берлина.
Мы считали себя мало похожими друг на друга, и лишь позже наши дети и внуки будут все время удивляться сильному семейному сходству. Особенно близнецы были очень разные. Я всегда искал близость к моей не очень нежной матери. Часто я прерывал игру в садике, бежал в дом, искал мать и, увидев ее и лишь крикнув: «Мама!», возвращался обратно. У Беттины и Корнелиуса всю жизнь были трудности с суровой матерью, в особенности Беттина страдала от ее официального и неласкового обращения.
Меня всегда занимал вопрос, что же такое «воспоминания», насколько глубоко перемешаны собственные воспоминания с фантазией и услышанным. Но кое-что я помню, пожалуй, как однозначно пережитое. Так, я вижу себя стоящим у пианино, положа руки на его край, и с восхищением внимательно слушающим музыку, которая извлекалась проворными руками пианистки, репетиторши матери. Я вижу комнату, мебель, я слышу музыку, вспоминаю еще неясное чувство счастья, не помню только лица женщины.
Когда это было? Сколько ребенку должно быть лет, чтобы видеть над краем пианино? Четыре года? На примере многих других воспоминаний я знаю, что моя выходящая из берегов фантазия и неспособность отделить пережитое от придуманного, а придуманное от ожидаемого до сих пор владеют мной и уводят от реального мира. И такими они и были, и сегодня еще есть, все мои «истории», обремененные недостатками сказочника, и вообще всегда говорили: «Опять ты, Клеменс!» В моих высказываниях привыкли допускать только некоторую степень соответствия истине. С такой предпосылкой можно жить, и в таком свете надо рассматривать и мое жизнеописание. В эпоху, когда еще не было письменности, требовался «рассказчик». Речь шла там гораздо меньше о правде или «правде», а больше о форме изложения. Жестикуляция и мимика, подбор слов и выражений было решающим, что сохранилось и сегодня. Много лет позднее в путешествиях на Восток я понял, что такое рассказчик, так как я бывал в гостях у большой семьи в Ливане на их ежедневных семейных встречах вечером с чаем, кальяном и кофе. На незнакомом языке я выслушивал длинные истории, которые мне никто не переводил, но которые, однако, производили на меня сильное впечатление оптически и акустически. Не понимая слов, я наслаждался этими часами; я научился понимать, о каких событиях идет речь. Пожалуй, настоящая ценность рассказчика – уметь захватить слушателя.
Сначала я хочу рассказать об обстоятельствах и условиях жизни нашей семьи. Я был третьим ребенком, появившимся на свет двадцатью или пятьюдесятью минутами – здесь данные немного расходятся – позже моей сестры-близняшки Беттины, и мое появление якобы сопровождали два замечания акушера: «А, да там еще один!» и роженице – «Его вы быстро забудете, фрау Вайсе!». Последнее замечание было связано с очевидно безнадежным состоянием новоприбывшего. В нем было только одно хорошее и однозначно определившее мою судьбу – что врачи могут ошибаться. Опыт, который отчетливо, если и неосознанно, повлиял на меня в моей будущей профессии.
Отец был специалистом в области ядерной физики, в то время плохо оплачиваемым, и поэтому находился всегда в отъездах за приработками и мало замечал меня. Мать была умной и интеллектуальной дочерью священника, первой из семи детей – известно, какую роль это играет в жизни. Она обращалась с детьми по-современному, кладя их неспеленутыми в кроватях на торф. «Сточные воды» обоих должны были удаляться, не требуя вмешательства. Разумеется, дошло и до инцидента. Существенно более тяжелая сестра села голой попой на мое лицо. Я чуть было не задохнулся. Только случай спас меня.
Мама не была той, которую называют нежной матерью. Ее ласки и внимание были очень редки.
Взаимной нежности не существовало в нашей семье. Она использовала ласки и внимание в высшей степени экономно, и я вспоминаю, как, сидя на маминых коленях, обнаружил неожиданно великолепные стрелки ее грудей и приподнял их руками вверх. Крепкий шлепок и окрик «Так не делают!» вывел меня из чувства блаженства. Только через много лет, уже в дальнем Обнинском, я испытал похожее нежное чувство, когда почти пятнадцатилетним нес на руках маленькую годовалую Франциску фон Ерценс. Внезапно девочка обвила руки вокруг моей шеи, прижала лицо к моей левой щеке и поцеловала в ухо. Я совершенно не понимал, что со мной происходит. Я просто растерялся. В нашей семье никогда не было взаимных нежностей.
Оба родителя рассматривали написанное и устное слово, занятие музыкой и искусством в широком смысле самыми важными вещами в жизни, только они были масштабом всего. Оба музицировали много и регулярно. Папа замечательно играл на виолончели, хотя и с ужасными гримасами, которые однажды вынудили меня сказать: «Если у тебя что-то болит, зачем ты играешь?» Замечание, не нашедшее понимания. Мать играла на пианино и пела. Игра на фортепьяно всегда производила на меня сильное впечатление, и я вырастал под влиянием виолончельных сонат Брамса, сонат Пеппинга и Шуберта. И, естественно, под обольстительными звуками ранних фортепьянных концертов Бетховена и Моцарта, которые разучивались матерью на домашнем пианино под руководством репетиторши. Мама брала также уроки пения. К последним относились голосовые упражнения, так называемые сольфеджио, которые длительно и без оглядки на других разливались по квартире; даже если дети уже пришли из школы, переполненные потребностью высказаться о пережитом. Эти упражнения до-ре-ми-фа-соль никогда не прерывались, чтобы выслушать детей. Как глубоко засела эта обида в детской душе, сказалось только десятилетия спустя, когда я, уже зрелый мужчина, был приглашен на день рождения матери и смог принять его лишь с крайними трудностями из-за работы. И что я вынужден был услышать при моем появлении в материнском доме: «до-ре-ми-фа-соль»!
Мама забыла, что одна ученица берет урок пения в ее день рождения. Занятия прежде всего, безразлично, ожидаются ли гости или нет! Я бушевал, я шумел: «Я не выдержу это, это уж чересчур, я ухожу!» Только с большими усилиями моя первая жена, Сибилла, смогла удержать меня и предотвратить большой семейный скандал. Такая реакция доставила бы Зигмунду Фрейду удовольствие. Пение матери было несколько дилетантским, но впечатляющей художественной силы. Естественно, я заметил это только годами позже, когда сам начал петь. «Зимний путь» Шуберта сопровождал нас всю жизнь, и когда я пел его однажды даже публично, я оформил пение так, как слышал от матери. Я и сегодня непроизвольно плачу, когда звучит «Зимний путь». В пять лет меня посадили на стул перед пианино, и оно завладело мной.
Оба родителя портили нам нервы, исправляя речь. Отец беспрерывно исправлял произношение и выбор слов нам же на благо, как мы теперь понимаем. И он сразу же вмешивался, если один из детей во время своего рассказа вставлял «э…» или «гм». Выражения, начинавшиеся с «я могу» или «я позволю себе», считались невежливым. Разве только, если спросили раньше; тогда можно было сказать: «можно мне…» или «позвольте мне…».
Оба родителя были очень большими любителями иностранных языков. Мама говорила по-английски и по-еврейски, учила русский, а папа посвятил себя французскому языку. Неудивительно, что внимание, нежности и общие мечтания не были в чести. И тогда эту брешь закрыла сестра матери, любимая тетя Тинхен по прозвищу «Тунтун», и положила начало самым нежным и бескорыстным связям между нами обоими, продолжавшимися до ее смерти. Я посещал ее часто в Карлсхорсте, мне разрешали уже в 4 или 5 лет добираться городской электричкой от Бисдорфа до Осткройца, где меня забирали. Я проводил у нее чудесные выходные. У нее был среди прочего граммофон с множеством пластинок. Я не понимал процесса и пытался долгое время выяснить, где тот мужчина, голос которого я слышал. Тунтун ездила со мною также в Восточную Пруссию. У меня отложились два главных впечатления. Мы увидели из нашего окна, как молния разорвала дерево. Когда мы затем подошли к расщепленному дереву, оса забралась в мой капюшон и ужалила меня в щеку. Все забеспокоились, а я наслаждался заботливым отношением Тунтун и прохожих. Другое событие произошло в Пилау на портовом молу. Тунтун закричала: «Посмотри, человечек, там гидросамолет!» Но я не смотрел на него, я и не мог видеть его, так как я искал совсем другое, не то, что Тунтун хотела мне показать. Я смотрел в воду. Еще и сегодня я вижу себя стоящим там и с отчаянием уставившимся в прибрежную воду. Я искал маленький самолет, каким я видел их в берлинском небе. Самолет размером с автобус, который недалеко от меня проплывал с грохотом, не воспринимался мной (так рассказывала Тунтун, которая не могла понять, почему я пристально смотрю в воду под ногами и кричу: «Я не вижу летчика!»). Здесь я вижу трудности освещения событий. Я сам помню только, что я не видел самолета. То, что он прошел в полный рост мимо меня, я знаю только из рассказа возмущенной тети. Кстати, мое прозвище «человечек», дала мне тетя, так как моя слабость, уже отмеченная гнусным приговором, продолжалась и я вплоть до полового созревания оставался меньше и слабее Беттины. Тетя Тинхен приезжала регулярно из Карлхорста в Бисдорф, откуда ей всегда нужно было выезжать очень рано утром в общество «Бакелит», но не без того, чтобы не положить для детей «что-нибудь вкусное» в шкаф в передней. Так как я уже тогда начинал «путешествовать» ночью (позже я стал настоящим лунатиком, совершая регулярные путешествия во время сна), то, слыша шум в доме, просыпался и обнаруживал тетю Тинхен во время утреннего отъезда перед гардеробом, куда она складывала сладости.
«А, ты уже хочешь полакомиться», – кричала она.
«Ну, тебе, пожалуй, придется отказать!»
Она отнимала конфеты и не верила моим уверениям, что я хотел только посмотреть, кто там шумит. Я забирался снова в кровать, и на следующее утро не было никаких сладостей! Почему тетя Тинхен не верила мне?
Я часто болел тяжелым бронхитом. Хрип моего дыхания был предметом восхищения и удивления. Снова я должен был поднимать мою рубашечку, и члены семьи и гости прикладывали уши к моей худощавой верхней части туловища и внимательно слушали внутреннее буйство. Часто меня ставили просто на голову, или я должен был ложиться на кровать головой вниз, чтобы откашляться. Пятилетним я попал на много недель в больницу, где подвергался из-за длительного воспаления легких довольно утомительным обследованиям, которым я безропотно подчинялся. Здесь я настолько подробно познакомился с устройством больницы, что этот опыт уже больше не забыл. Тогда я решил стать врачом и убеждал Беттину последовать мне, кстати, с успехом. Такие слова, как «отрицательно», «рентген», «проба мочи» и похожие, входят теперь в мою лексику, и еще сегодня я помню запах озона мощной рентгеновской аппаратуры, перед которой я должен был очень долго, не шевелясь, выстаивать. Мне вставляли тонкие шланги в нос, захватывая щипцами язык, и задвигали их с открытым ртом в глотку. Это было плохо. Языку было очень больно, но поскольку я не плакал, мне дарили коробку шоколадных конфет. Только тот, кто знавал те времена, может оценить, что это был за подарок. Семье было очень неловко, и это бросало нехороший отсвет на семью – я не хотел назад домой. Я был настолько поражен чистотой, вниманием и нахождением в центре событий, что это выразилось вот таким образом. Естественно, меня все же забрали домой.
Корнелиус был первым ребенком, старше меня на 2 года, и главенствовал. Для него был, видимо, шок – быть внезапно вытесненным из центра интересов. Близнецы – это всегда особое событие, и он оказался в стороне. В противоположность своему в первое время болезненному брату он обладал сильным интеллектом и располагал с самого начала мощными аналитическими способностями, был во всех решениях гораздо яснее и целеустремленнее, чем я, и неудивительно, что вплоть до взрослого возраста всегда говорили: «А, это ты, Клеменс!» Но я восхищаюсь им и сегодня.
Беттина, любимая сестренка-близняшка, до сегодняшнего дня по кличке «засраночка», была явно жизнеспособным ребенком, с таким же интеллектом и аналитическими способностями, как у Корнелиуса. Мы двое были неразлучны, не требуя от матери особого ухода. Мы были просто самодостаточны. Официальная попытка разделить нас из-за введения в школах раздельных девичьих и мальчиковых классов кончилась печально, так как я энергичным отказом и с неожиданным упрямством добился, чтобы меня определили в школе в девичий класс как единственного мальчика. На меня не подействовали даже злые издевательства школьных приятелей. Дразнилка «тили-тили тесто, жених и невеста» мы оба не принимали, и первые грубые атаки, в особенности от одной «грязной свиньи», как мы называли дурного школьного товарища, прошли как-то незаметно. Тем не менее в воспоминаниях у нас остался непонятный страх по пути из школы домой. Догадывались ли об этом родители, мы оба не знаем. Позже – в Роннебурге – я уже больше не настаивал на общих занятиях. По-настоящему наши дороги разошлись только после бракосочетания Беттины. Осталось только нежное обращение «засраночка».
Начнем с первой жизненной фазы в Берлине. Она совпала с ужасным временем нацистского режима. Из того времени я понимал, естественно, немного, хотя и чувствовал, что там происходит нечто зловещее. Первый звук сирены и в невыразимо безнадежном звуке прозвучавшее слово «война» стали настоящим шоком для меня. Когда это было? 1941 год? Так как вряд ли может быть, что я помню о начале войны в 1939 году, когда мне было лишь 4 года, хотя?
Ночные бомбардировки начались позднее и были страшны. Послевоенному поколению трудно понять, что значит необходимость посреди ночи покинуть кровать и отправляться с семьей в подвал. Атмосфера была душной, свист бомб зловещим, а случайные попадания потрясали сердце и душу. Я вспоминаю, как отец постоянно ходил, вооружившись карманным фонарем, «наверх». Что он там делал? Хотел ли он осветить самолеты? Или его вело общее безнадежное беспокойство? Когда отец уходил, от матери передавалась атмосфера страха. Это было просто ужасно. Только однажды бомба разорвалась очень близко. Штукатурка раскрошилась, стены закачались. Самые страшные атаки на Берлин лично мы не испытали. Когда в 1944 году наш дом пал жертвой случайной авиамины, никто не был, слава Богу, в доме. Семьи бы больше не было.
Родной дом, в котором много музицировали и с частыми гостями бесконечно обсуждали, допускал беспрепятственное наше присутствие при том и другом: музыке и беседе. Я вижу себя закопавшимся в кресле, с широко открытыми ушами внимательно слушающим то, что мне еще трудно переварить.
Этот опыт детства, это позволенное слушание породили во мне любовь к языку, к сочинительству и создали, видимо, зародыш к склонности не делать более резкого различия во всех моих мыслях и рассказах между правдой и реальностью, поскольку непонимание и фантазии всегда занимали у меня большое место. Я вспоминаю об одной беседе, я думаю, еще до 1943 года, на которой присутствовал священник Пельхау, и речь шла об ангелах. Еще и сегодня меня пронизывает как молнией, когда я вспоминаю отцовские слова: «Ангелы мужчины, но с грудью как у женщин!». Это последнее слово в непостижимой для меня неприличности так подействовало, что я и слова не проронил об услышанном. Мать взяла меня однажды с собой на урок пения, который она брала где-то в Берлине у госпожи Юлии-Лотте Штерн. Я открыл для себя невообразимый новый мир. Огромные комнаты, обширные прихожие, окна вплоть до потолка, занавесы, несколько столов и столиков, вазочки с фруктами и печеньем, и на заднем плане нечто, что я никогда не видел ранее: рояль. Воспоминание осталось наряду с пением и внушительным помещением, однако засевшим очень глубоко: мне ничего нельзя было взять, ни фруктов, ни булочки. Мать твердо запретила это. И это-то в 1941 или 1942 году. Однако я очень радовался этим часам. Спрятавшись в кресле, я внимательно слушал песни Малера, Хиндемита, Шуберта и Шумана, Малера и Брамса, что я узнал, естественно, гораздо позже.
Значение занятиями музыкой, которые для детей были обязательными, привело мою мать к странному поведению, которое я в ретроспективном взгляде назвал бы некритичным и безответственным. Она послала Корнелиуса, которому было всего 9 лет, после ночной бомбардировки, о которой никто ничего не знал, и прежде всего каковы последствия и в каких районах еще бушевал пожар, городской электричкой одного через весь Берлин на запад на урок клавесина. Какая беззаботность! Долг превыше всего. О событиях в мире мы, дети, узнали только тогда, когда Беттина внезапно временно исчезла, а на ее месте появилась неизвестная черноволосая девочка, но об этом событии ничего не говорили. Гораздо позже мы узнали, что это была еврейская девочка, родители которой благодаря священнику Пельхау, крестному отцу Корнелиуса (а Беттина – это крестница Доротеи Пельхау), скрывали ее несколько недель у нас в доме. Пельхау, друживший с нашими родителями – он прекрасно играл на деревянной поперечной флейте, – был тюремным священником в Моабите и принимал активное участие вплоть до самопожертвования в защите преследуемых (см. его книгу «Die Ordnung der Bedrängten»). Он входил в группу немецкого сопротивления кружка Крейзау, но должен был как тюремный священнослужитель сопровождать приговоренных к смерти бесчисленных противников гитлеровского режима на их последнем пути (см. «Последние часы»). Когда и где наши родители встречались с Харальдом Пельхау, я не знаю, и я жалею, что никогда не поинтересовался этим. Я могу только предположить, что они встретились в связи с религиозным социализмом Пауля Тиллиха, поскольку отец и мать были ориентирована «на Восток», о чем говорит также и то, что мать в тридцатые годы изучала русский. И возможно, это сыграло роль, когда отец в 1945 году решил покинуть американскую зону и перебраться из Тюрингии в Риттерсгрюн.
Харальд Пельхау понял очень рано, если я правильно интерпретирую Клауса Харппрехта, что великие религии не отвечают тем задачами, которые они сами поставили себе. Я, пожалуй, не ошибусь, если подчеркну мысль Харальда Пельхау, что каждый человек должен отвечать за себя сам, если он хочет соответствовать требованиям времени. Что же оставалось ему – лишь бегство (или наступление?) в укрытие, в котором личные моральные и этические представления и взгляд на жизнь казались реализуемыми, то есть в область, где исключительно личные обязательства, мужество и решимость, богобоязнь и понимание того, что только мораль, основа жизни, создает почву, чтобы уйти с неповрежденной душой от надвигающегося безумия и его ужасных последствий. Только здесь, в Моабите, он видел, очевидно, шанс соответствовать своим теологическим и человеческим представлениям. Какое прозрение! Какое жизненное решение! Какая нагрузка для жены Доротеи и маленького сына Харальда! В этом отношении Пельхау никогда не представлялся мне как неземное или даже божественное олицетворение в самой негуманной системе, которую мир когда-либо знал. Он и сам возражал бы бурно против такой интерпретации его персоны, он был для меня скорее олицетворением всех мыслимых представлений морали и этики, которые человечество, с тех пор как оно начало мыслить, исповедовало, надеясь и молясь.
Какую ответственность взяли родители на себя! Ведь поступать так было опасно для жизни. Сможем ли мы когда-нибудь оценить то, что отец и мать совершили в безумном Третьем Рейхе? Я помню лишь, что Корнелиус и я от души радовались, когда девочка исчезла из дома. Она происходила, видимо, из богатого дома и здорово поиздевалась над нами обоими.
Кстати, она – единственная оставшаяся в живых из ее еврейской семьи. Мы узнали в 1956 году благодаря священнику Пельхау, что она живет в Испании под измененным в те годы именем Тина Вайсс. Потом в доме появилась русская девушка Фроня. Родители попробовали, по крайней мере, одной из угнанных молодых восточных работниц обеспечить во время войны достойную человека жизнь. Фроне едва ли было 17 лет, полноватая, невероятно милая, без знаний языка. Мы, дети, приняли ее близко к сердцу. Я смутно вспоминаю, как мама, Беттина и я разыскали странно пахнущие, темные помещения где-то в Берлине, в которых на штангах длинными рядами висела разного рода одежда. Из этих шмоток мы выбрали одежду для Фрони. Это было реквизированное еврейское имущество. Как смогли, родители справились с этим.
Как-то однажды в 1942 году мы отправились в бесконечную поездку по железной дороге в Кенигсберг к бабушке и дедушке-«дедаде», который наводил на нас страх главным образом своими устрашающе большими руками и бородой пучком. В этом доме пастора нельзя было говорить, если тебя не спрашивали, что мне с моим болтливым характером и привычкой к домашней непринужденности очень тяжело давалось, да и в принципе было невозможно. К этому еще добавилось за общим столом, когда «дедада» обратился ко мне со словами, окрашенными восточнопрусским произношением: «Клеменс, помолчи, ты можешь только тогда говорить, когда тебя спросят, а тебя никто не спрашивал!» Это «а тебя никто не спрашивал!» – слова, которые у нас не звучали дома, – ранили меня настолько глубоко и надолго, что я тайком покинул дом и убежал сквозь зоопарк Кенигсберга к тете. Естественно, меня выследили и вернули. Обратная поездка из Кенигсберга связана тоже с очень ярким воспоминанием, проникшим глубоко в подсознание интонацией и таинственной атмосферой, а именно вопросом попутчика:
«Вы беженцы?»
и таким же пугающим шепотом матери:
«Еще нет!».
Мне кажется, Корнелиус и Беттина вовсе не заметили такие отмеченные особым настроением замечания. Только месяцы спустя в связи с эвакуацией из Берлина, во время ожидания на Лейпцигском главном вокзале, мать указала нам на то, чего не могли объяснить ее слова: «Те люди с рюкзаками это беженцы!».
В том же самом году мы побывали в гостях в Риттерсгрюне в Рудных горах. Я был в восторге от гор, в особенности от «Богемского двора», маленькой гостиницы у бывшей границы с Богемией. Маленькие комнаты с низкими окнами, клетчатые занавески, также клетчатое постельное белье, много куриц и великолепное спокойствие. У меня были еще большие трудности с моим бронхитом, однако он здесь явно ослабевал.
В 1943 году Берлин эвакуировали. На протяжении всей жизни я сердился, когда нас называли «эвакуированные». Эвакуировался Берлин, а не люди. И тут заметны последствия отцовского «языкового террора», и неудивительно, что я, обращавший внимание везде и всю жизнь на правильный язык и формулировки, часто наталкивался на непонимание.
В 1945 году, из-за угрозы авиационных налетов, мы отправились без отца в Рудные горы в Ритерсгрюн, чтобы прожить там два года в стесненных условиях как «чужаки», как говорили про нас. Ритерсгрюн оказался деревней вдоль вытянутой улицы с маленькой квадратной церковью, с крохотной железнодорожной станцией узкоколейной железной дороги из Грюнштедтеля, которая здесь же и кончалась, с большим лесом и отвесными склонами, с большим количеством зелени, домашней птицы и с великолепным воздухом. Здесь люди говорили на другом языке. Он приятно звучал в ушах, мягко, мелодично и соблазнял подражать. Уже первый день в маленьком деревенском доме, расположенном на Хаммерберге, возбудил мою фантазию, так как, хотя он был двухэтажным, но на верхний этаж можно было зайти с горного склона как на первый этаж, что выглядело довольно странно и дало повод для путешествий в мою страну мечтаний. И эти маленькие и низко посаженные окна! Из них можно было выглядывать не вставая на табуретку. Просто рай! Однако первый же день кончился катастрофой: я мылся вечером сначала в маленькой раковине, потом ноги в эмалированном ведре и продавил большим пальцем его ржавое дно. Небольшое наводнение вызвало у матери непонятную истерику. Сегодня-то мне ясно, что ситуация в чужом доме благодаря милостивому терпению дальних родственников, положение в стране, да и еще с тремя детьми предъявили матери просто чрезмерные требования. Но был доброжелательный двоюродный дед Пауль, радовавший детей резьбой, и двоюродная бабушка Мартель, сестра умершего в 1955 году дедушки по отцовской линии, которая при всегда мерцающей плите вязала и с благосклонностью и рудногорским диалектом дала детям то, чего они всегда неосознанно искали: нежность, любовь, расположение и внимание. «Скажи мне, что тебя тяготит!» или «Приходи, если тебе чего нужно». И ее любимое: «Отзываться дурно нехорошо», если дети насмехались над страной и людьми. Замечательные люди, которых мы нежно любили и почитали.
Конечно, школа продолжалась и здесь. Необычным был диалект, который, однако, воспринимался мной как очень приятный и достойный подражания. Школа находилась в долине, по которой вытянулась деревня. Надо было пересечь узкоколейную железную дорогу, по которой маленький поезд с паром, чадом и свистом прибывал из Грюнштедта в Риттерсгрюн несколько раз в день, и ручей Пёльбах с форелью и жирухами. Школа была светлая и вместительная, но, разумеется, перемена школы для нас не прошла так просто, поскольку нас, с берлинским диалектом, поначалу дразнили как «чужаков». У Беттины и особенно у Корнелиуса не было никаких трудностей найти себе друзей, мне было сложнее. Сильная привязанность к Беттине привела к тому, что я легче общался с девочками. Меня не тянуло дружить с мальчиками. Я был чересчур труслив и неспортивен, боялся каждой скалы и каждого ущелья, был слаб физически и избегал любой конфронтации – поведение, которое сопровождало меня всю жизнь. Я искал и нашел дружбу с одной девочкой, посредником была Беттина. Моим миром были кукольные театры и кукольные коляски. В это время Корнелиус обследовал близлежащие горы со скалами и нашел друга, к которому был очень привязан. Саму школу я едва ли помню, впрочем, и всю мою жизнь, в том числе в Риттерсгрюне и Обнинском, я едва ли воспринимал школьные дела, а сохранял в памяти лишь яркие моменты, причем уже очень рано проявился мой интерес к деталям и к наблюдению «мелочей». При этом, к моей неожиданности, не видел окружающего мира либо просто не интересовался им. Я вообще не помню школьных товарищей, их лиц, имен. Только один-единственный преподаватель остался в моей памяти: господин Улиг или Улиш. Он любил арифметические задачки в качестве тренировки. Он спрашивал: «2 × 8–5 × 12: 2 + 10 × 3 – 20 + 5, что получится?». И тот, кто первым называл ответ, получал «5».
Я любил эти задачи, они будоражили меня. Я заметил, что я вовсе не считал в голове, и чем чаще такие задачки задавали, тем интуитивнее понимал меняющиеся арифметические ходы и, не давая самому себе отчет, находил ответы. Анализы, теоретические соображения, точные расчеты не были моей сильной стороной. Достаточно часто я ошибался, но неожиданно давал также правильные ответы. Школа сама по себе оставила немного впечатлений.
Время проживания в деревенском доме на Хаммерберге быстро закончилось. Помещений было недостаточно. Доходило до разногласий с тетей Лизбет. Решение нашли в переезде из Риттерсгрюна, на виллу Штернкопф с лесопилкой и подворьем. Владельцами были два смертельно враждовавших брата. Младшего было не видно. Старший руководил лесопилкой, был строгим мужчиной, которого мы, дети, боялись. Мать, пожалуй, тоже, так как она заботилась о всеобщем спокойствии в доме, в котором семья занимала три помещения на верхнем этаже с окнами на улицу. Драгоценностью этой квартиры была многоуровневая, покрашенная в серебряный цвет чугунная великолепная печь с несколькими маленькими полочками для подогрева чая или кофе. Кроме того, большой эркер указывал на север. Я, как ни странно, не помню кухню, хотя уже в это время с едой было плохо и она приобретала важное значение в жизни. Я вижу только стол, на котором стояли почтовые весы. Они служили для ежедневного взвешивания хлебного пайка на утренний завтрак. Естественно, я знаю, что нельзя говорить «вешать», а надо «взвешивать», достаточно часто отец порицал ошибочные понятия.
Мы, дети, так радовались новому и здоровому окружению, что даже не так остро чувствовали приближающую нужду и голодные времена. В каникулы мы втроем наслаждались деревенским воздухом и великолепной свободой. Хотя мать вообще не беспокоилась, встали ли мы вовремя, как и когда позавтракали, но относительно обеда она была очень нетерпима. Берегись, если дети не появлялись точно в 12 часов. Ее резкий семейный сигнал: да-ду-ди-да… начальные такты сонаты Бетховена, достигал нас везде. Позже этот сигнал оказался излишним. Голод понуждал нас к пунктуальному появлению. И обычная угроза: «Ешьте, что на столе!» больше была не нужна.
Осенью было много черники, которую мы охотно собирали. Фроня, появившаяся в Риттерсгрюне после того, как наш берлинский дом был разрушен авиабомбой, уходила с дровосеками глубоко в «богемский лес», где было особенно много ягод. Естественно, сосновые шишки и дрова тоже надо было собирать, и мать тоже часто шла с нами по грибы. Однажды стало очень страшно, так как в лесу проехала машина по направлению к Брайгенбрунну. Это было само по себе странно, так как, кроме врача, больше ни у кого не было машины. Мать с испуганным лицом приказала нам спрятаться и сидеть тихо. Из машины вышли несколько человек и открыли стрельбу. Я понял, что произошло что-то ужасное. Никто не говорил об этом. Только годами позже я подумал, что там, видимо, произошла казнь.
Собирание сучьев и сосновых шишек стало постепенно тяжелой обязанностью, так как дров не хватало. По мере уменьшения количества продуктов мы, дети, стали обращать внимание на завтраке на то, чтобы несколько граммов хлеба и масло распределялись справедливо. Теперь почтовые весы приобрели особое значение, так как каждый кусок хлеба надо было точно взвесить.
В течение дня, после школы и школьных работ, мы располагали большой свободой. Я не могу вспомнить, чтобы когда-либо проверяли наши школьные работы и школьные успехи. Мать нашла себе в церкви место органистки и учительницы Закона Божьего. Как следствие этой работы в церкви, мы начали вскоре петь в хоре, и богослужения, погребения и свадьбы стали для нас повседневным занятием. Постепенно сельская община приняла нас. На меня производили большое впечатление погребения, на которых надевается черная накидка и, если повезет, можно было идти во главе маленькой группы, неся большой крест. Умерших становилось много. Требовались новые могилы, мужчины на войне, и некому было копать ямы. Мы помогали. Приходилось часто ликвидировать могилы, время которых истекло, так как на кладбище, расположенном на склоне горы, оставалось слишком мало места. И я, всегда охотно предлагавший помощь, слишком рано соприкоснулся с выбеленными костьми, вырытыми могилами и некоторыми страшными моментами. Я приобрел вследствие этого заблаговременно некоторый буфер от процесса, который всегда связан с запахом чего-то страшного и неминуемого. Благодаря этому я потерял в то время страх перед смертью и кладбищем. Для меня на всю жизнь больше не было табу на смерть. Лишь став врачом, я смог узнать цену этого эмоционально обусловленного отчуждения. И еще один опыт я получил на кладбище. Я всегда мог слушать, навострив уши, и всегда был очень заинтересован в разговорах взрослых. Поэтому я, естественно, знал все сельские новости, знал отношения и слухи, вероятно, также и клевету, которую я, видимо, не понимал. И вот, у открытой могилы я увидел, что все люди перед лицом смерти ведут себя внезапно иначе. Что-то здесь не так. Что это? Почему на кладбище менялись мнения, точки зрения и даже выражение лица и осанка? Почему смерть вызывала эти изменения? Я не понимал, что там происходило. Но мне было ясно, что процесс был связан со смертью, которая явно изменяла все ранее действовавшие масштабы. Это произвело на меня большое впечатление.
Естественно, пение в детском хоре сопровождалось прекрасными впечатлениями. Мать всегда очень заботилась о нас, когда речь шла об образовании и воспитании. Благодаря своему месту органиста она открыла детям красоту музыки, которая производила всегда сильное впечатление на нас, в особенности в большие праздники.
Я вспоминаю с чувством глубокого внутреннего волнения рождественскую церковную музыку. Также и раннюю мессу в первый рождественский день, которая начиналась в 5 часов утра, я сохранил в воспоминаниях с радостным и глубоко внутренним чувством из-за неповторимого рождественского настроения в Рудных горах. Много лет позже я пел сначала в Лейпцигском университетском хоре и позднее в хоре церкви Христа в Лейпциге – Ойтритче. В Лейпцигском университетском хоре пели мы все трое, оба брата и сестра, исполнив заветы матери. Зародыш музицирования пошел от нее.
Ну и, наконец, я влюбился. Она была ровесницей, и ее звали Дизель Нойберт. Она жила двумя или тремя домами вверх по деревне. Поведение матери, в принципе возражавшей всегда против всяких нежностей, привело к тому, что я стыдился своей любви и никогда ее не обнаруживал.
Военные события не проникали в Риттерсгрюн, на лесопильный завод, крестьянскую усадьбу и в эту сельскую местность. Мы, собственно, едва ли что-либо замечали из этой страшной войны. Иногда появлялась тетя Тинхен, как всегда худая и нежная. Мы всегда очень радовались, когда она появлялась. Жизнь с нею была просто гораздо добрее. Из Берлина она, как ни странно, ничего не сообщала. Возможно, она думала, что мы не интересуемся этим. Но она видела и спрашивала, как мама с тремя детьми живет и управляется. Настало время, когда Тунтун стала очень заботиться о нас. Она особенно тянула к себе Беттину и меня. Мы шли к ней и рисовали акварели, так как тетя Тинхен удивительно хорошо рисовала карандашом и красками. Заметили, что я рисовал крыши зеленым, а газоны красным цветом, но вопрос, не являюсь ли я, может быть, дальтоником, не возникал. Такие вопросы были неважны, главное, мы музицировали, рисовали, чертили, правильно говорили и вели себя так, как это хотелось матери.
Впрочем, в остальном наша жизнь проходила гладко. Хотя голод и поджимал и мы все еще оставались чужаками, нам были выданы противогазы, но уже не как посторонним, хотя издевательства из-за берлинского произношения не прекращались и мать высмеивали из-за ее длинной белой одежды. И возникала дружба. Корнелиус с сыном кузнеца из нижней окраины села, Беттина с меняющимися подружками, как часто случается у девочек, и я с моей Лизель. Время от времени как ниоткуда появлялся отец. Его физико-техническое имперское учреждение было переведено в Роннебург в Тюрингии. Мы узнали позднее, что он там управлял «Имперскими запасами радия», которые он передал в 1945 году американцам. Когда они предложили ему выразить какую-либо просьбу, он высказал желание посмотреть фильм «Великий диктатор», о котором сообщала в середине 1945 года New York Times. Корнелиус, уже будучи ректором Лейпцигского университета, получил газетную вырезку того времени из Нью-Йорка. Для меня до сегодняшнего дня остается неясным, почему он не позаботился тогда в Риттерсгрюне, чтобы наша семья перед отходом американцев из Тюрингии переехала в Роннебург. Что могло происходить тогда? Кто участвовал еще в этой игре? Тянуло ли его на восток? Папа рассказал однажды мимоходом, что он сопровождал в то время грузовой автомобиль, светившийся в ночи. Я узнал гораздо позже, что, очевидно, флуоресцировали запасы радия. Можно ли было верить отцу? Такова ли сила излучения? Папа тоже обладал сильной фантазией, выражавшейся в авантюрных историях, которые он рассказывал детям вечером.
Я иногда даже плакал от страха. Собственно, я должен был бы привыкнуть к жутким историям, так как Корнелиус мучил нас часто авантюрными сообщениями, например, о Хиддензее, где будто бы водились жуки-олени размером с телят, или что он видел, как из разрушенных стен домов после авиационного налета текла кровь. Я боялся этих историй, верил им, и ожидал что с каждым забитым гвоздем хлестнет кровь.
В 1944 году наш маленький односемейный дом в Бисдорфе пал жертвой авиабомбы. Слава Богу, никого не было дома. У папы была служба противовоздушной обороны в имперском учреждении, мы были в Риттерсгрюне, а Фроня находилась у подруги и утром обнаружила совершенно разрушенный дом, из дымящихся обломков которого она спасла самый важный и самый внушительный предмет, а именно оборванный телефон. Ей ведь было едва ли 17 лет! Но после этого она, к нашему восторгу, тоже приехала в Риттерсгрюн. Мы очень любили эту полненькую, мягкую и нежную добрую девушку. Она в помещении для гимнастики, размещенном под крышей, бесцеремонно «организовывала» муку, яйца и масло из дома и тайком выпекала ночью пироги, осчастливливая нас, детей.
Когда мы пришли однажды из школы домой, мать призвала нас к абсолютному спокойствию. Жена хозяина лесопилки Штернкопфа тяжело заболела. Мать сказала «апоплексический удар». Это нам мало что говорило, но больше информации не было. Нельзя было громко говорить, все происходило очень таинственно. Мне пришлось пережить, когда я, срочно разыскивая маму и найдя ее наконец у постели заболевшей женщины, с непонятной твердостью был выброшен из помещения. Фрау Штернкопф очень скоро умерла, в доме воцарилось многодневное печальное время, когда вообще нельзя было разговаривать. Ее поместили в помещении, полностью завешенном черными занавесями, и мы стояли, дрожа от холода и полные страха, у носилок. С тех дней я испытываю непреодолимое отвращение к любому виду культа умерших. Как бы мал я ни был, я воспринимал этот процесс отчужденно. Однажды ночью нас разбудили. Мама показала нам огни в северном небе. «Это рождественские елки горят», – сказала она. «Бомбят Дрезден». «Зачем рождественские елки в небе?» – спросили мы. «Световой сигнал для летчиков!» Несколькими днями позднее появилась бабушка из Дрездена с обгоревшими волосами, но здоровая. В Риттерсгрюне стало тесно. Школа заполнялась беженцами. Я с ужасом наблюдал, как из школы был вынесен пожилой мужчина с окровавленным ртом. Люди сказали: «Кровоизлияние!» Мне стало страшно от этого слова.
Приближался конец войны, который проявлялся в беспокойстве во всей деревне, в странных «транзитных пассажирах», колоннах, ехавших на запад с невероятно огромными запасами пищевых продуктов, крупными армейскими частями, которые внезапно появлялись и уничтожали с грохотом ночью свое оружие и боеприпасы по дороге на Брайтенбрун. Однажды в начале 1945 года появился джип с немецкими офицерами и солдатами, который сделал короткую остановку на лесопилке. Как обычно, без стеснения я болтал с солдатами. Беседа перешла на тему войны. «Ей все равно конец!» – утверждал я. «Нет!» – отвечал офицер. «Откуда ты можешь знать это?». «Наша мать всегда говорит это». «Я тебе настоятельно советую, никому не говори так!». Офицеры сели в машину и отъехали. Сегодня я понимаю, что благословенная рука предотвратила наихудшее. «Война, слава Богу, кончилась, – наконец сказала мать. – Гитлер мертв!». «Кто это?»
Хотя родители и просвещали нас доступным образом о событиях и никогда не делали тайну из собственного мнения о нацистах, но всегда настаивали на абсолютном молчании, поэтому мы мало что знали о происходящих событиях. Только теперь стали открыто и однозначно говорить о пережитом, и мы услышали о Сталине, Ленине, Гитлере, Освенциме, нацистах и сопротивлении.
На следующий день Корнелиус, его друг Юнгникель и я лежали в кювете и ждали прихода «врагов». К нашему разочарованию, победители не появились, и не было никаких намеков на них. Десятилетиями позже мы узнали, что округ Шварценберг не был занят ни русскими, ни американцами и что тогда образовалась Шварценбергская республика, которая просуществовала недолго и была ликвидирована со вступлением Красной Армии.
Фроню вывезли только после ликвидации Республики «Шварценберг» в июне 1945 года обратно на Украину. Тяжело было видеть, как девушка сопротивлялась, плакала, кричала, когда русские солдаты приехали и подняли ее на грузовик. Она, пожалуй, знала – хотя откуда? – что ее ждет в государстве папаши Сталина. Двумя годами позже матери удалось из Обнинского разыскать Фроню, она работала на Украине на подземных работах в шахте около Кузнецка. Мы никогда больше ничего не слышали об этой девушке. Она стала одной из многотысячных жертв этой опустошительной войны. Невинно угнанная, невинно исчезнувшая в ГУЛАГе.
Папа появился неожиданно из Роннебурга и стал готовить переезд в Тюрингию. Мы знали, что он побывал между тем у американцев. Мы так и не узнали, почему он появился внезапно, чтобы перевезти семью в Тюрингию, хотя он должен был бы знать, что США освобождают Тюрингию. Я просто не знаю, соответствует ли правде более позднее сообщение, что американцы якобы не знали, что Шварценберг не был оккупирован, и послали отца в Риттерсгрюн для вывоза семьи в Роннебург. Как будто бы было все подготовлено для отъезда семьи в Соединенные Штаты. Не знаю, правда ли, что папа был задержан тогда вступившими русскими, которые помешали отъезду, пока американцы не ушли из Тюрингии. Во всяком случае, необъяснимо, что папа в это беспокойное время, когда ему уже должно было быть известно, что Тюрингия освобождается, отправился русским прямо в руки.
Мы попрощались с Риттерсгрюном. 1 августа 1945 года, после того как американцы ушли, мы выехали в Роннебург на машине с дровяным топливом, и русские заняли территорию. В памяти об этой поездке осталось только «астматическое» пыхтение машины и крутой подъем в городе Мееране, который грузовик не смог осилить, так что нам пришлось его толкать. Так мы въехали в Роннебург и устроились в пустых офисных помещениях ниточной фабрики на Банхофштрассе. Напротив находилась музыкальная школа Хартманна. Благодаря музыкальной школе Хартманна мы впервые начали получать целенаправленное, а не эмпирическое, и основанное на самообучении эстетическое образование.
Но у нас были и совсем другие проблемы, прежде всего голод и теснота квартиры. К нашей большой радости приехала тетя Тинхен из Берлина, пережив поездку с приключениями. Я впервые узнал, что страна находилась в страшном состоянии. Она рассказала о своих авантюрных переживаниях последних военных дней. Так, будто бы она заснула в фирме под письменным столом и проснулась между офицерскими сапогами русских военных, которые держали совещание якобы тайного содержания. Тунтун утверждала, что перенесла смертельный страх, что ее обнаружат и расстреляют как шпионку.
Жизнь на ткацко-прядильной фабрике влекла за собой также приключения, так как старые машины с их веретенами стояли все еще в бесконечном ряду друг за другом. Находилось немало деталей машин, катушек и бобин, с которыми можно было играть, да и просторные заводские цеха подходили для буйных игр. На нижнем этаже жила беженка из Силезии с ужасно толстым мальчиком, которого кормили ежедневно выпеченными на рыбьем жире хлебом или лепешками. Пары заполняли все здание и жутко пахли. Мы подстрекали Корнелиуса напугать мать мальчика макетом кучи дерьма. У тети Тинхен было много таких старых шуток. Бог знает, как она смогла привезти эти вещи из Берлина. Остальное время мы были с нетерпением заняты ожиданием соответствующего времени приема пищи, так как голод был огромен, еда скудная, хотя мать использовала буквально все съедобное, будь то очистки от картофеля в мундире или выжимки мака, который дворник откуда-то добывал при таинственных обстоятельствах в больших количествах и отжимал из него масло. Оставались черные, похожие на гусениц, сухие и твердые куски, которые добавлялись без исключения в каждую еду Было ли это полезно? Большим благодарно принимаемым даром была где-то «организованная» сахарная свекла, которую готовили часами в большом котле, после того как ее с трудом разрезали на кусочки. Возникало что-то вроде сиропа.
На вокзале объявился испорченный котельный вагон, который был набит патокой, конечным продуктом и отходами изготовления сахара. Сладковато-горькая масса, которую мы охотно намазывали на наши тощие ломти хлеба. Эта патока была скорее ядовитой. Теперь мы встречались у больших вокзальных часов, где пристально смотрели на минутную стрелку, так как время приема пищи было строго регламентировано. Ужин ни минутой раньше 18 часов. За секунды мы делали несколько шагов вниз по Банхофсштрассе. Как-то сообщили: «Завтра черный рынок!». Что это такое?
Мы узнали, что это торговля всеми мыслимыми предметами с одной только целью добыть обменом что-нибудь съедобное. Моя фантазия естественно разыгралась, и я видел самые великолепные вещи перед собой: куски масла, круги колбасы, хлеб и мясо, все, что голод придумал. Я летел после школы домой. «Мама, показывай, что добыла!» «Я, я добыла только брюкву».
Брюква! Только брюква. Я не понимал. Вопреки постоянному голоду она оставалась для меня несъедобной едой.
Однажды Беттина и Корнелиус с восторгом прибежали домой. Они держали в руках удостоверение для школьного питания. Я должен был идти только во второй половине дня в школу и в первый раз с нетерпением ждал занятий. С расставленными ушами я с восхищением рассматривал преподавателя, который называл имена имеющих право на питание. Мое имя не было названо. Я попал в число пяти или шести школьников, которые по какой-либо причине ушли с пустыми руками домой. Этого не может быть! Почему Корнелиус и Беттина получили школьное питание, а я нет? Моя печаль и боль были неописуемы. Я воспринял это исключение тяжелым унижением и оскорблением. Мало изменил тот факт, что я получил разрешение на питание из «народной кухни». Эта народная кухня была ужасно темным и тесным помещением. Пахло плохой едой, однако вкус был лучше, чем можно было ожидать. Никогда не забуду эти пузатые белые миски с усиленными краями. Семья проводила большую часть времени в поисках корма. Мы искали на убранных полях оставшиеся колосья и картофель или брюкву, причем очень часто доходило до неприятных встреч с крестьянами, которые должны были защищать свои поля от грабежа. По грибы мы ездили поездом в Вердау. Мать была, видимо, хорошим знатоком грибов, так как мы брали почти каждый гриб. Однако многие сорта грибов надо было мариновать, прежде чем их можно было есть. Все знали, что грибы непитательны, но они, по крайней мере, заполняли живот.
В одной из таких поездок по грибы мы опаздывали на поезд. Мы бежали к вокзалу, как будто за нами кто-то гнался. Я был самым быстрым бегуном, всегда проворен на ноги. Я первым штурмовал вокзал, достигнув платформы, заметил начальника станции, который приложив дудку ко рту, уже хотел подать сигнал. Я подбежал к нему, упал на уже поднятую руку и закричал: «Стоп, стоп, моя семья сейчас прибежит!»
И все успели на поезд, так как кондуктор от смеха не смог поднять сигнальный диск.
Мы, дети с тетей Тинхен и мамой, очень часто отправлялись либо на охоту за колосьями, либо собирать дрова. Корнелиус умело отказывался, а папа вовсе не принимался в расчет. Он отправлялся при случае, чтобы «организовать» кое-что у крестьян, но крестьяне требовали только вещи в обмен. Это было их время. За пианино или ковер они клали дюжину яиц или ведро картофеля. Наша семья пострадала от бомбежки, у тети Тинхен осталось все в Берлине, то есть на обмен у нас ничего не было.
Однажды два русских солдата подошли к нам во время сбора зерен и потребовали показать какие-нибудь документы, которых у нас, естественно, при походе по грибы в непосредственной близости от города не было. Мама, которая смогла применить теперь знание русского языка, поняла, что она со своей способностью говорить на этом языке выглядела подозрительно. В Германии никто не умеет говорить по-русски, считали оба, и эти обстоятельства требуют выяснения. Короче, мать увели, остались два плачущих ребенка с полностью растерявшейся тетей. Как только мы вернулись домой, сообщили отцу и вместе поспешили в Комендатуру, о которой я только помню, что она была в темной школе. Во время бесконечных переговоров мы видели, что мать стоит, но нам не разрешали с нею разговаривать. На следующий день она пришла домой. У нас остался нехороший привкус от всего этого. Впервые появились сомнения в том, что изменения в семье, которые должны были произойти с появлением Качкачана и Полянского, непременно принесут добро. Их частые посещения и бесконечные обсуждения с родителями, из которых мы, дети, были исключены, однозначно были связаны с нервозностью и ужасно громкими ссорами между родителями. Тетя Тинхен держалась в сторонке. Полянский, кстати, гражданское лицо, говорил прекрасно по-немецки. Он владел тонкостями будущего времени.
Отец сообщил: «Я настоял на том и получил заверения, что мы поедем только на два года в Россию. Мне обещали, что мы будем жить в Москве или вблизи, наши дети продолжат беспрепятственно образование и мы сможем свободно передвигаться!» Мать не доверяла обещаниям, была огорчена и жаловалась. Но как же он все-таки решился? Ведь существовала же возможность тайного ночного бегства. И тут, я полагаю, мама не была опорой отцу. На протяжении всей жизни папа должен был выслушивать, что он совершил ошибку, что ему придется отвечать и годы провести за колючей проволокой.
То, что было поставлено на карту, в принципе, имело, для меня во всяком случае, второстепенное значение. Важно было только, что голоду наступит явный конец. С обоими господами внезапно появились продукты: перловка, хлеб и жиры. Однако за это папа исчез на несколько недель. Он возвратился толстым, откормленным, мы узнали, что он находился в «заключении в темной камере». Позднее появились сомнения, соответствует ли «заключение» истине. Зазвучало имя женщины, скульпторши, которая позже послала отцу в Россию роскошную бронзовую скульптуру обнаженной женщины, матерью сразу же заклейменную и спрятанную. Я увидел ее вновь, только когда мы собрались обратно в Германию. Сегодня она стоит у Корнелиуса в комнате.
В остальном мы отметили 1 мая, приобретшее впервые в нашей жизни значение. Появились портреты с совершенно новыми именами. Мы с воодушевлением часами таскали по улицам фотографии В. Пика, Сталина, Маркса и Энгельса. Настроение было исключительно мирное, праздничное, и было весело. Там мы встретили доктора Кошате, роннебургского педиатра, родом из Силезии, пережившего с женой и сыновьями бегство с родины. Это были очень музыкальные люди, и поэтому они магически притягивали мать к себе. Я боялся этого маленького мужчину с напряженным лицом, неприступным и несимпатичным.
Наступил август 1946 года. «Мы уезжаем в течение ближайших дней», – сказала мать. Почему тетя Тинхен присоединилась к нашей поездки в неизвестность, я не знаю. Я думаю, что она просто не видела перспектив для себя, а ее привязанность к нам, в особенности ко мне, было очень сильной, поэтому она решилась с нами на неизвестное будущее.
Юность в изоляции
22 августа 1946 года ближе к вечеру подъехал грузовик, и нас позвали. И по прошествии десятков лет я возмущаюсь, когда в газетах пишут об отце: «он находился в Советском Союзе по приглашению…» Конечно, в переносном смысле правильно! Это была авантюрная поездка на грузовике почти без света по разбомбленным и разрушенным автобанам и улицам, с которых достаточно часто надо было съезжать. У меня осталось абсолютно ясное воспоминание, как мы по призрачному временному мосту пересекли Эльбу. Со временем мы доехали до Берлина-Грюнау и устроились в маленьких домиках. Ранним утром по автобану в направлении Шенефельда приехали на обширное поле. На поле стоял одиноко маленький самолет. Он был из того сорта, которые, стоя наклонно с маленьким задним колесом, вытягивают морду в небо. Внутри все выглядело, как в корпусе корабля. Голые стены с деревянными ребрами, с маленькими, четырехугольными окошками, с центральными отверстиями размером с подставкой под кружку пива с пластмассовой крышкой, которую можно было открыть. В качестве сидений в распоряжении находились только пустые ящики от боеприпасов и в передней части самолетика узкая кушетка, походная кровать. Было летнее утро 23 августа 1946 года с очень холодным безоблачным небом. Кроме семьи Вайсс, насколько помню, были еще Херрманы из Лейпцига с маленьким мальчиком и Вестмайеры с дочерью, прозванной на борту Куно. Больше 15–18 человек, пожалуй, не было. Все другие лица и имена расплываются в памяти. Летели не очень высоко, небо безоблачное, хорошая видимость. Я удивлялся маленьким домам и множеству лесов. Не помню разбомбленных зданий. Забавно было открывать окошки и вытягивать руку наружу, ветер сгибал руку назад с сильным давлением. Когда я устал, меня положили на походную кровать, и я смог смотреть в окно на проносящийся мимо ландшафт. Я заснул. Продолжительность полета составляла, пожалуй, больше шести часов. Не было ни питья, ни еды. Когда я проснулся, мы летели уже низко над морем маленьких домиков и хижин. Никто не знал, где мы. Отец думал, исходя из направления полета, что Москва должна быть уже недалеко. Высадка произошла, как при вылете из Берлина, на поле. Ни дерева, ни какого-либо кустика, никаких зданий. Остался незабываемым совершенно чужой, однако приятный запах.
Когда я прилетел в 1964 году снова в Москву и вдохнул этот воздух, я вновь стал ребенком и был заворожен ароматом воспоминаний.
Мы сидели опять на лугу без какого-либо продовольственного снабжения очень долго, как, во всяком случае, мне показалось. Мы терялись в догадках, где находимся. Наконец подъехал старый маленький серый автобус почти без стекол и забрал нас. Поездка в неизвестность продолжилась. Со временем показался в поле зрения город, который родителями был определен как Москва.
«Там Кремль!»
Мы услышали это слово впервые. Нам объясняли, что речь идет о старом дворце или старой крепости царских времени, который является символом Москвы. Большое удивление вызывали троллейбусы, которые вели в пригородах полные женщины в нижних рубашках. Вообще казалось, что есть только женщины и дети. Если мужчины и появлялись в поле зрения, то это были очень потрепанные немецкие военнопленные, исполнявшие тяжелую физическую работу на строительстве дороги, или колонны еще более оборванных, очевидно, русских мужчин и женщин, находившихся также под охраной. Папа умудрялся бросать сигареты из окна и кричать: «Привет с родины». Нам было неловко. Но военнопленные не реагировали. У них были, наверное, на это причины. Автобус еще несколько раз встретил рабочие группы на строительстве дороги. Они никогда не исчезнут в течение следующих месяцев и лет из картин нашей жизни, правда, это касается русских, а не немецких военнопленных. Как мы узнали, это были заключенные, покрывавшие страну огромными колоннами. Это были однозначно русские рабочие группы. Позже в Обнинском мы контактировали с этими бедными преследуемыми людьми.
Вопреки ожиданиям – папа сказал: «Скоро мы будем в отеле» – мы снова выехали из Москвы. Ко всему мы испытывали ужасную жажду и были голодны, и никто не заботился о нас. После еще более долгой поездки по невероятно залесенной местности и по скверным дорогам и мостам, не лежащим на уровне дорог, что вело к ужасным скачкам автобуса, мы достигли Подольска. Здесь сделали наконец перерыв для туалета. Впервые мы испытали, что здесь понимается под гигиеной. На маленьком холмике, полностью загаженном и затопленном мочой, находилась неописуемая уборная. Кажется, родители постепенно начали понимать, куда ведет поездка. Из трубопровода, который висел высоко над улицей, текла тонкая струя воды. Мы жадно пили, так как с раннего утра не было никакой жидкости. В Подольске улица раздвоилась. Слева дорога вела в Калугу и Тулу, справа в направлении юго-запада. Через несколько километров лес изменился. Мы прибыли на бывшую фронтовую территорию. Нам сказали, что немцы в 1941 году продвинулись досюда. Лес выглядел ужасно, так как у всех деревьев отсутствовали верхушки. Прямо-таки бесконечный лес был просто полностью сбрит на высоте пяти-шести метров. Призрачный вид, хотя уже начал подрастать подлесок. Здесь якобы водятся волки. После нескольких часов утомительной поездки наша маленькая группа доехала до крохотного вокзала.
Мы покинули главную улицу и проехали высокую, будто перевернутую водонапорную башню – снаружи она была обшита спирально досками – и прибыли к забору с колючей проволокой с открытыми громыхающими воротами и въехали на территорию, на которой стоял в одиночестве многоэтажный дом, который будет позже называться кратко «каменный дом». В его окрестности находились блочные дома, самый большой из которых мы и посетили сначала. Тут уж мама начала громко и с плачем жаловаться. Она не перестанет это делать все последующие годы – ежедневно, длительно и изнуряюще. Мы выбрали в «каменном доме» квартиру на первом этаже справа. Нас раздражали сначала двери без замков. У них была только защелка. Кроме стола, нескольких стульев, цилиндрической железной печи и пяти кроватей в помещении ничего не было. Еще была унылая маленькая ванная комната с чугунной ванной, унитазом и печкой. На кроватях лежали тонкие, синеватые покрывала из неопределенного, странно и незабываемо пахнущего материала и несколько белых полотенец невиданной вафельной структуры. Жалобы матери перешли в вой. Куда пропала Тунтун и где размещалась, не помню. Гораздо важнее было, что нас наконец позвали ужинать. Мы пошли в один из больших блочных домов, где находился ресторан, называемый «столовой». Здесь мы встретили других немцев, которые прибыли за несколько дней до нас. Среди них нашего возраста девочка с длинными толстыми косами коричневого цвета, иссиня-черными глазами, от которых я не мог отвести взгляд. Это была Бербель, одна из пяти детей семьи Позе. От ужина у меня осталось лишь воспоминание, что это было вкусно, много и незнакомо. И я вспоминаю чай, который подавался в темных чашках без ручек с большими сгустками сладкой массы. Однако настроение было подавленным.
Папа, Хайнц Вадевиц, часовые
Очевидно, что никто из взрослых не знал точно, что ждет их с семьями. О работе и школе в настоящее время не может быть и речи, заявил Хайнц Позе. Вода из крана – это дефицит, электричество поставляет громыхающий дизель и то лишь в редкие часы. Хотя еще был конец августа, но ожидалась ранняя зима. Отправленные из Германии вещи не прибыли до сих пор. Тунтун сначала радовалась лежавшим повсюду окуркам сигарет. В Роннебурге было важным заданием собирать окурки, чтобы изготовить из них сигареты. Мы все участвовали в сборах. Здесь, однако, окурки оказались пустыми гильзами докуренных папирос.
Мы постепенно разведывали территорию «объекта». Сначала она не была сплошь огорожена. Хотя вокруг территории был натянут забор из колючей проволоки и стояли дежурные и охранники, но режим был мягкий.
Как ни откуда вдруг появились люди, «обязавшиеся» работать на этом предприятии. Так появился Хайнц Вадевиц, который сыграет важную роль в жизни Тунтун, доктор Чулиус и Бритта Видеман из Чехии и потому с минимальными трудностями с русским языком; прибыли Ривесы, семья Раквиц с тещей, и доктор Кеппель, про которого поговаривали, что он не получил ученую степень. Физически очень крепкий человек, и я заметил, что он нравился женщинам. Были еще заикающийся Ренкер, который прибыл сюда без жены и ребенка, и господин и госпожа Шеффер, которых мы знали по Роннебургу. И потом появился народ, о существовании которого раньше никто не подозревал. Это были мужчины и женщины, закутанные в темный хлам, которых пригоняли на работу всегда строго отдельно в больших группах по 6 или 8 человек в ряду, охраняемых мужчинами в униформе со сторожевыми собаками и автоматами. Это были заключённые. В дальнейшем они сопровождали всю нашу жизнь здесь, вездесущие, всегда потрясающие своим совершенным бесправием, жалкой бедностью и стоическим спокойствием и апатией, с которой они стремились вынести свою судьбу. Впрочем, среди тех, кто строил здесь «объект», находилось большое число интеллектуальных людей со знаниями английского, французского и немецкого языков. Папа много беседовал с ними, если позволяли инструкции. Выглядело всегда очень таинственно, когда эти бесконечные группы появлялись в утренние часы ниоткуда и потом исчезали вечером в никуда.
Сначала здесь было великолепно. Никакой школы, родители без работы, сытная еда, чудесная поздняя осень, какая бывает только в трансконтинентальном климате. Еще и забор из колючей проволоки был с дырками. Вопреки совершенно неизвестному будущему, о чем мама напоминала каждый вечер с криками и обвинениями, преобладали хорошее настроение и беззаботность. Мы использовали хорошую погоду для разведки местности. Расположенный непосредственно у маленькой речки Протвы, впадающей в Оку, приток Волги, вопреки забору из колючей проволоки «объект» оказался чудесной областью конечной морены. Пространные леса с большим количеством бункеров немецкого вермахта покрывали огромную древнюю долину реки Протвы. В двадцати километрах отсюда, в Малоярославце, маршал Буденный в 1941 году положил конец продвижению немецких войск на Москву.
Только во время таких прогулок родителям наконец стало ясно, что я дальтоник. Я не видел цветущих шишек красного цвета на елях. Для меня осталось непонятным и объясняемым только родительской незаинтересованностью жизнью собственных детей, что дальтонизм был так поздно распознан. Просто ни разу не бросилось в глаза, что я рисовал крыши зеленым, а луга красным цветом.
С таинственным выражением на лице папа вернулся однажды вечером откуда-то и достал из широкого кармана пальто маленький, коричневый, очень живой узелок: коричневого щенка величиной с кулак с висячими ушами, влажным носом и требующим нежности. Это была Хазель, искренне любимая сучка, остававшаяся нам верной все последующие годы. Мы вовсю наслаждались позволенной нам свободой и свободным временем, тем более что мы больше не голодали. Времени на игры было достаточно, немногие часы русского языка с Полянским не мешали ежедневному распорядку. От «каменного дома» дорога вела к Протве сначала мимо огороженного комплекса, в каменных стенах которого создавался будущий институт. Справа находилось несколько блочных домов, один из которых примет школу. Сзади в маленьком сосновом лесу с большим количеством ворон скрывалась типично русская баня, в которой регулярно в выходные происходили раздельные мойки. Посещение сауны относилось к содержательным и волнующим событиям недели, тем более что мать заставляла нас мыться в женскую вторую половину дня, хотя Корнелиусу уже приближалось 14 лет. Однако под громкий визг собравшихся русских женщин мама побеждала. Нам же было безразлично.
Семья Позе наняла девушку, которая выполняла домашние работы и, как все русские женщины, была закутана в большое количество одежды и платков. Она несла, пожалуй, все свое добро на себе, что принесло ей кличку «Луковица». Среди моющихся женщин находилась одна молодая женщина, на которую, как и на других женщин, мы едва ли обращали внимание (но на нее обращали внимание другие из-за моложавости!). Только когда она натягивала после бани одежду, одну за другой, мы узнавали ее по последней косынке: «А, Луковица!» – кричали мы с восторгом. «Луковица», впрочем, в следующем году забеременела. Штрафные колонны работали в «каменном доме» и вокруг него. «Не чудо, – сказала Тунтун, – в подвале самое теплое место!» Что бы это все значило? Я был растерян. Родители не объяснили. Что есть такого у теплого подвала, что женщина получает ребенка? Загадка.
По дороге к реке с левой стороны, целиком в маленьком сосновом лесу находилось имение – большой деревянный дом, выглядящий почти заколдованным. Позже мы жили в нем три года, переехав в 1950 году из нашего финского домика (об этом позже), когда объект уменьшился.
Лени фон Ерцен и Тунтун, иногда Беттина и я, пытались сохранить в акварелях настроение этого места, людей, в особенности колонны заключенных. Где остались эти картины? Предполагается, что запрет брать с собой записи этих лет при возврате немецкой группы в 1955 году в Германию привел к тому, что эти картины с верноподданническим послушанием были уничтожены. На акварелях отображались тягостные картины с ужасными наблюдательными вышками, колючими проволочными заграждениями и передвигающимися колоннами заключенных. Мы общались иногда с ними через дырки в заборе и меняли продукты, шпагат и похожую мелочь на явно похищенные инструменты, такие как щипцы, молотки и напильники.
Наступил октябрь 1946 года, и стало заметно прохладнее. Немцы начали получать в последнее время зарплату, правда, сначала не в деньгах, а в талонах. Зарплата – как мы узнали позже – была в несколько раз выше того, что платили русским сотрудникам, однако и ее хватало только, чтобы обеспечивать жизнь здесь и при необходимости помогать родственникам в Германии (в нашем случае бабушке Вайсс в Дрездене). При этом использовался некий фиктивный обменный курс. Гораздо позже, уже в Германии, папа внезапно почувствовал обязанность не говорить больше о России, а о Советском Союзе, который он весь объехал и где его деятельность была «по-царски» вознаграждена. Зарплаты, правда, не хватило даже для трех пар лыж, не говоря уже о трех велосипедах. Из-за этой изменившейся точки зрения в пятидесятые годы происходили тяжелые дискуссии между нами, братьями, и папой.
Вдруг оказалась, что больше не будет бесплатных ежедневных трапез в столовой, а надо будет платить! Цены были настолько высокие, что родители решили перейти на самообеспечение. В нашем распоряжении имелся «магазин», управляемый болезненным мужчиной, который слонялся беспомощно и неумело между бочками с невыразимым маргарином, сметаной, огромными сахарными головами и кусками масла. Дело доходило до длительных ожиданий, женщины впадали в истерику. Я видел раз судорожные крики госпожи Майнер. Это было ужасно. Как-то эта женщина страшно испугала меня криком: «Сегодня есть нуга!» Я не знал, что это такое, так что меня этот визг по-настоящему устрашил. Теперь ежедневным делом стало посещать этот скудный магазин. Мы, естественно, знали, что вокруг были страшные бедность и голод и что нас снабжали продовольствием в какой-то мере по-райски. Но таковы дети, нас это мало касалось. Дома образовались трудности с приготовлением пищи, так как багаж из Германии все еще не прибыл. Мать должна была управляться с несколькими кастрюлями. В воспоминании остался медный чайник, который исчез однажды с подоконника. Я только успел заметить сухую руку хватающую чайник, как его уже не было. Прежде чем я смог среагировать, чайник и вор исчезли.
7 ноября уже пошел снег, и мы проводили время в ближнем лесу, играя в бесчисленных бункерах вермахта. Слава Богу, эти бункеры были очищены от оружия и боеприпасов. Было достаточно увлекательно исследовать эти глубокие пещеры. В них находились огромные массы электрокабеля из Третьего Рейха, которые позже, по нашему предложению, нашли применение при сооружении объекта. Разумеется, мы быстро заметили, что здесь с сырьем обращаются в высшей степени небрежно. Месяцами и в течение долгих лет здесь валялись большие барабаны с чистым медным и алюминиевым кабелями, которые уносили домой, если была в том потребность. Медная и алюминиевая проволоки заменяли повсюду недостающий шпагат, которого вообще не было. Однако по-настоящему растрата ценных видов сырья стала мне понятной только позже в Германии, так как эти металлы оказались очень редкими.
Вдруг к концу дня прибежала Тунтун и объявила, что сегодня «Красный Октябрь» и «Коробочка», т. е. тот автобус без стекол, который привез нас сюда, повезет детей в Москву на октябрьские торжества. Ликование было неописуемо. И мы поехали по плохим дорогам в Москву, мимо расстрелянных деревьев, мимо водного источника в Подольске с неописуемой уборной в центр Москвы. Я был настолько взволнован, что нес сплошной вздор. В особенности я раздражал Корнелиуса, когда кричал, видя любой большой комплекс домов: «Это определенно университет!» Выговор, как только умеет Корнелиус, остановил мою эйфорию. Но Герлинда была также не намного лучше со своим: «Я видела генерала!» Оказалось, что у каждого военного ребенка были собственные представления о том, что является важным. На меня произвели огромное впечатление празднично освещенная Москва, необозримые толпы людей, залитые ярким синеватым светом прожекторов, повсюду светящиеся огромные цифры «XXIX» к 29-ой годовщине Великой Октябрьской революции, и не забыть: на каждом углу улицы продавалось великолепное мороженое и квас. Мы прошли мимо Кремля, на башнях которого блистали огромные рубиновые звезды, которые я воспринимал как желтые, а его тусклые стены напротив Спасского собора, прерванные темными воротами, в которые быстро въезжали черные машины, оставляли таинственное впечатление. Вид выглядел очень безнадежным, и он также оставался таким всякий раз, когда я бросал взгляд на эту каменную стену. Что нас особенно поразило: когда мороженщицы замечали, что мы немецкие дети, они прижимали нас к сердцу и целовали. И это-то после такой ужасной войны!
Между тем прибыли вещи и мебель из Германии. Перед каменным домом громоздилась большая гора ящиков, по известной причине охранявшаяся солдатами. Постепенно их уносили, и к моему большому удивлению в маленькой квартире оказался рояль. Я был восхищен. В этот день «ты должен» превратилось в «я хочу» играть на фортепьяно! Вместе с ящиками из Германии пришла зима с очень большим количеством снега и низкими температурами. Мы переживали нашу первую русскую зиму. Невиданные массы снега, морозы ниже минус 30°. Это было просто великолепно, несмотря на то что наша одежда не соответствовала этим морозам. Школьных занятий еще не было. Хотя не хватало лыж и саней, но все эти недостатки нас не огорчали. Очень медленно стало появляться что-то вроде будней. Папа рано уходил в институт, где обсуждалась его будущая структура. Мы шли на занятия русским языком. Увеличивалась постоянно охрана, не только для штрафных колонн. Мы постепенно забывали голод, определялись с окружением и разбирались с русскими детьми. При случае доходило и до потасовок. Нас обзывали «фрицами» и «фашистами», кричали «Гитлер капут», бросали камни и нападали. Однако все оставалось в допустимых рамках. В принципе, обе стороны, пожалуй, по-настоящему не знали, о чем, собственно, идет речь.
В последнее время папа называл маму «мамашей». Позже, когда у Беттины появились собственные дети, по примеру превращения имени «муттер» в «груттель», то есть гроссмуттер (бабушка), наша мама из «мамаши» превратилась в «Грашу». Имя «Граша» засело у меня настолько глубоко, что я теперь не в состоянии думать иначе.
Весна 1947 года началась с прямо-таки безумно тающего снега. Глубоко замерзшая земля не была в состоянии принимать такие массы воды. Ночью только что растаявший лед снова замерзал. Возникали обширные пруды и озера, где раньше были более-менее проходимые дороги. Нам доставляло огромное удовольствие устраивать каналы и отводить воду. Едва кончились морозы, наступило время неописуемой слякоти. Огромные массы слякоти по щиколотку, которые едва ли можно было преодолеть, в принципе предотвращали нормальное продвижение. Слабо помогали и галоши, которые здесь каждый надевал на обувь. Доски, которые мы укладывали на уже лежащие в слякоти, также мало помогали. Довольно часто приходилось вытаскивать ноги из сапог и только таким способом выбираться их слякоти. Мы слышали, что школьникам предоставляли каникулы на это время. Срок этих каникул зависел исключительно от начала времени таяния снега. Протва, обычно тихая речка заполняла во время таяния всю долину, разливаясь на добрых 5–6 километров. Вначале по уже переполненной реке шел мощный ледоход. Ледяные пласты толщиной в метр трескались с сильным звуком. Мы не просто стояли, глядя с удивлением на берегу, Рудольф, Манфред, Корнелиус и Юрген осмеливались вставать на льдины. Я всегда боялся. Я даже прятался, так как просто не хотел видеть, что происходит. Но безрассудным мальчикам везло, никто не пострадал. С наводнением вниз по реке поплыли стволы деревьев. Мальчишки, кроме меня, балансировали на стволах. Вниз по течению стволы накапливались, и это вело к повышению уровня наводнения в долине. Потом подходило время, когда можно было купаться в маленькой реке и озорничать. Чудесные, великолепные, необременительные времена. Лето, как в книжке с картинками, сытная еда, свободное время у родителей для нас.
Родителям не нравилась незанятость детей. У нас не было школы и никаких обязанностей. Единственным неизбежным занятием было изучение русского языка с Полянским. Мать начала учиться играть на скрипке с помощью учебника, который она привезла с собой из дома. Она учила музыке всех детей, кто оказывался под рукой. Кроме того, она учила нас латыни и английскому языку, заботилась об Учении Христа. Она и Тунтун отдавали много времени праздношатающимся молодым людям. Хотя я неоднократно упоминал странную холодность нашей матери, хочу сказать, что она и папа последовательно заботились о нашем здоровье. Они осознали опасности возможной психической, умственной, а также физической запущенности, угрожающей всем молодым людям в условиях этого объекта. Мы можем быть только благодарны им за то, что они вместе с дядей Франком и Тунтун интенсивно занимались нами. То, что на наши вопросы родители часто не отвечали, что интересы детей не были признаны, было, пожалуй, плохо, но возможность нравственного огрубения считалась ими более опасным. Папа посвящал себя с самоотдачей взрослым. Его регулярные литературные вечера хорошо посещались и были популярны до такой степени, что стали известны начальству, которое упрекало его в образовании «Новой Германии», неясно, что они под этим понимали.
Осенью 1947 года наконец мы были подготовлены к школе, то есть могли объясняться, и школьные занятия начались в блочном домике по дороге к Протве. Сначала, естественно, отдельно от русских детей. На первом уроке – речь шла о географии – появилась преподавательница и сказала, указывая на глобус: «Это земной шар!» Мы не понимали ее, нашей лексики было недостаточно для специальных понятий. Как всегда в таких случаях, когда тебя не понимают, стараешься говорить громче. Однако ничто не помогало, и в конце концов урок кончился потоком слез преподавательницы. Если я правильно вспоминаю, это была Шилова, занимавшаяся с нами много лет. Позже мы просто учили наизусть школьный материал, поскольку он оставался частично непонятым. Я сдавал позже экзамен по географии – ежегодно к концу года проверялись все предметы – без малейшего знания по-немецки русских названий фауны и флоры Сибири.
Между тем бесчисленные колонны пригнанных на принудительные работы были заняты строительством объекта. Прокладывалась канализация, проводились электролинии, переносились водопроводы, хотя в это время ни электроснабжение, которое обеспечивал старый дизель, ни водоснабжение бесперебойно не функционировали. Забор из колючей проволоки с наблюдательными вышками, собаками и электрическим освещением был доведен до совершенства. Заключенные, которых было жалко, должны были киркой и лопатой копать глубокие котлованы в большинстве случаев на глубину почти двух метров, так как мороз проникал на глубину 1,80 м. Не хватало веревок, проволоки и т. п. Само собой, не было и строительной техники.
Родители постарались, чтобы нам выделили один из запланированных финских домиков, находящихся в процессе строительства, так как проживание в так называемом «каменном доме» было действительно невозможно. Снова наступила крайне суровая зима с нефункционирующим отоплением, помещения были слишком тесны, начались разногласия с Тунтун. И крысы становились все более дерзкими. Однажды, когда я сидел на унитазе, крыса промелькнула под моими висящими ногами. И у Беттины случалось, что крыса гуляла во время ее сна по одеялу.
Зимой матери удалось связаться с Фроней, нашей русской девушкой, которой повезло прожить с достоинством до конца войны в нашей семье в Берлине и Риттерсгрюне. Пришла открытка, в которой сообщалось, что она работает под землей на шахте в Донбассе. Это был последний признак жизни этой несчастной девушки.
Приближалось второе рождество. Мы уже знали, что больше не останемся на зиму в каменном доме. Переезд в финский домик в лесу был утвержден. Между тем мать установила связь со своими обоими братьями Франком и Эбергартом, находившимся в русском плену. Только представьте себе неожиданную встречу двух братьев где-то под Мурманском в лагере для военнопленных № 27, каждый из которых думал, что брат погиб! Какой она могла быть, эта встреча? Но тут выяснилось, что время нашего собственного пребывания на этом объекте больше не было определенным. Мать начала сомневаться, будет ли для обоих братьев благом, как казалось сначала, если их переведут сюда. В это время уже предполагалось, что военнопленные получат возможность вернуться в Германию раньше находящихся на объекте. Здесь уже давно не шла речь о двухгодичном пребывании, строительство забора из колючей проволоки шло непрерывно. Поэтому в последнюю минуту она остановила свой проект и попросила вышестоящие органы власти оставить обоих военнопленных там, где они находятся. Насколько она была права, выяснилось, когда позже неожиданно появился дядя Франк без брата. Так как дядя Франк попал здесь под общий режим, он потерял «статус военнопленного», который дал бы ему право участвовать в общей волне увольнения в 1949 году и уехать вместе с братом в Германию. Его жена, тетя Гертруда, никогда не простила «вмешательство» матери в ее семейные дела!
Мы, дети, находили еще дыры в заборе и могли кататься на жалких лыжах на ближайшем холме, что позже стало возможно лишь с обязательным официальным провожатым. Воздух в ясные зимние дни был невероятно чист, просто благо для легких. Он сыграл, видимо, большую роль при выздоровлении Корнелия от туберкулеза, так как больше не было речи о его болезни, в то время как из Германии пришло сообщение, что его бывшая соученица в Роннебурге умерла от туберкулеза.
Наконец весной 1948 года финский домик был готов. Мать сильно возмущалась, так как уборная была размещена в саду непосредственно перед окном жилой комнаты. Я помню, что мы, дети, не понимали причины волнений из-за этого. Естественно, она оказалась права. Она настояла, чтобы уборную перенесли в задний угол участка. Уборная исчезла далеко позади, но зимой посещение этого места стало затруднительным. Мы научились быстро заканчивать соответствующие «дела» при 20°– 40° мороза.
В финском доме не было ни воды, ни электричества. В середине идиллического дома находилась большая печь, которая отапливалась древесиной и обеспечивала все нижние помещения. Сзади дома находился открытый вход, который заканчивался остекленной очень вместительной верандой. Верхний этаж из двухмаленьких комнат занимали дети.
В 1948 году внезапно появился почти беззубый человек в оборванной одежде, который при ближайшем рассмотрении, к ужасу родителей, оказался дядей Франком, все же переведенным сюда из плена. Оказалась, что отмена заявления перевести братьев сюда на объект пощадила только дядю Эбергарта. Вследствие этого он вернулся на родину намного лет раньше переведенного к нам дяди Франка. Он находился в жалком, изголодавшемся состоянии с небольшим количеством зубов во рту. Он почти ничего не рассказывал о переживаниях в плену. Это, должно быть, было ужасно. Сначала он жил с нами в финском домике. Для детей его появление было бесценным. Он, как Тунтун, но без особой жертвенности заботился о том, чтобы мы трое развивались интеллектуально. В особенности Беттина находилась под его крылом. И при корчевании перелеска и благоустройстве около дома он был, естественно, необходимым помощником. Именно он предложил устроить место для крокета. Летом там вся семья каждый день проводило время.
Мы проводили много времени на Протве, часто предпринимали короткие путешествия с сопровождением, как-то поехали в Москву, где впервые посетили Третьяковскую галерею. Она произвела невероятное впечатление на меня, так как представленные здесь картины старых русских мастеров были поистине великолепны. Кроме того, рядом с большой картиной находились подготовительные эскизы, будь то рука, золотая рукоять или головной убор. В памяти осталась мамина любимая картина «Девочка с персиками».
Было видно, какая огромная работа связана с такой большой картиной.
Осенью открылась новая школа имени Шацкого. Она носила имя педагога, потомок которого также здесь училась. Мы звали ее по непонятным причинам «крысой». Детские группы неожиданно без проблем превратились в общность. Это было связано прежде всего с тем, что мы, немцы, смогли заниматься теперь вместе с русской молодежью того же возраста, так как наши знания языка рассматривались как вполне достаточные. Изучение русского языка проходило для нас очень незаметно. Мы просто владели им. Кроме того, удачно было, что в обеих группах находились по 3 девочки и 3 мальчика, таким образом, в классе было только 12 детей. У Корнелиуса, поступившим вместе с Хельгой, Герлиндой и Рудольфом в более старший класс, было только 8 учеников.
И снова приближалась зима! Отопление домика требовало от нас, мальчиков, много сил, хорошо, что дядя Франк со своим опытом и силой приходил нам на помощь, так как папа помощью вообще не был. Я думаю, что он вообще никогда не держал пилу или топор в руках. Заготовка дров была мужским делом. Мы сами валили необходимое количество деревьев в лесу на территории объекта. Сваленные и освобожденные от ветвей стволы мы тащили из лесу домой, где их пилили и кололи на дрова, затем складывали поленья на просушку под навес крыльца. Мы превратились в настоящих лесорубов. Работа с пилой и топором стала ежедневной привычкой. К сожалению, дорога к деревьям становилась все длиннее. В результате в лесу образовалась просека, которая все больше расширялась в процессе вытаскивания стволов, и мы стали называть ее «тащи-дорогой». Живущее вне объекта русское население использовало эту «тащи-дорогу» для прохода от вокзала через растущий вне нашего забора город Обнинск на объект. Наконец даже лошади с телегами стали проходить это расстояние, и в ходе городского строительства эта «тащи-дорога» превратилась в настоящую улицу. Сначала на ней пошли колонны заключённых, потом строительные транспортные средства. Все для стройки запланированного города Обнинска. Годами позже, когда мы были уже на Кавказе, наша «тащи-дорога» превратилась в городскую улицу. Маленькая причина – большой результат.
Во время морозов ниже 30 °, длившихся неделями, мы расходовали много дров. Временами было настолько холодно, что мать не разрешала нам спать наверху. Под нашими кроватями иногда лежал снег. Здесь, в течение этой первой зимы, я начал «путешествовать», то есть я бродил во сне по дому. Я мог появиться со всеми постельными принадлежностями внезапно в маленькой комнате Беттины или совершенно одетый сидел за роялем в ночной час и бывал разбужен собственной игрой на фортепьяно, либо я неосознанно освобождал одну из наших временных книжных полок. Плохое в этом было то, что я каким-то образом замечал свое состояние, но не мог из него сразу выйти. Стремясь замять свое состояние, я каждый раз впадал в ярость, когда меня более или менее грубо вырывали из полусна. Позже я научился обходиться с этим. Я стал понимать, когда намечается такое состояние. И сам внутренне успокаивая себя – Клеменс, ты бредишь! – медленно возвращал себя в действительность. Но берегись, если мне мешали и будили. Мною овладевала тогда несдерживаемая ярость, причина которой до сегодняшнего дня мне осталась неясной. Предполагаю, что мне просто было стыдно и я чувствовал себя застигнутым. Все это оставалось вплоть до последнего времени, хотя «приступы» с годами значительно ослабли и сегодня, собственно, не проявляются.
Между тем Тунтун сошлась с Хайнцем Вадевицом, а дядя Франк получил комнату недалеко от финского домика. Он начал работать преподавателем в школе им. Шацкого, между этим одаренным преподавателем и учениками установились хорошие отношения. Он вставил новые стальные зубы, что выглядело ужасно, и страшно было даже ему самому. Теперь дядя Франк заботился прежде всего о Беттине, отношения которой с матерью становились все сложнее. Я этого не понимал и иногда спрашивал:
«Ты что, всегда должна противоречить!»
Я не понимал, что установился конфликт между матерью и дочкой, который был, видимо, следствием слишком тесной жизни друг с другом. Также и у Корнелиуса были трения с отцом. У меня была более удачная натура. Я уходил от конфликтов.
Осенью папа и Корнелиус смогли предпринять поездку в Сочи на Черное море. Очевидно, что было медицинское предписание для папы, так как он самым непростительным образом не соблюдал положения об охране труда. Я вспоминаю, что он пригласил нас однажды в Роннебурге в свою лабораторию недалеко от бассейна. Он стоял в ванне, заполненной темной жидкостью, содержание которой перемешивал с помощью механизма от кухонных часов, спасенных из разбомбленного дома в Берлине. По словам отца, это был раствор радия, но он не препятствовал, когда дети по пупок забрались в ванну. Я думаю, еще немного и он разрешил бы нам попробовать эту жидкость. Какая беззаботность!
Но назад в Россию. Папа и Корнелиус смогли – естественно, под охраной – поехать на четыре недели в настоящие тропики. Есть даже фотография из этой поездки, так как отец купил фотоаппарат, который я получил после их возвращения за то, что жребий на путешествие вместе с отцом выпал на Корнелиуса.
Несколько слов о нашей учебе. На уроках мы особенно выделяли двух преподавательниц. «Коробка красок», настоящее имя которой я не помню, сверх меры накрашенная преподавательница литературы, которая с энтузиазмом знакомила нас с русской литературой. И «химичка», крохотная, но с невероятно крупной грудью, шокировавшая этим мальчиков. Как преподавательница она, в принципе, совершенно не справлялась со своими обязанностями. Творческой личностью в этой школе наряду с дядей Франком был Евгений Фёдорович, преподаватель математики. Обе российские немки, работавшие как преподавательницы немецкого языка и истории, со временем исчезли, что обычно в этой стране. Уроки математики доставляли чистую радость. Евгений Фёдорович легко завоевывал сердца детей, он вел урок с обсуждениями, настаивал на том, чтобы материал всегда усваивался в течение урока. Домашние задания, в принципе, были не нужны. Кроме математики мы учили также астрономию, логику и физику. В последнем предмете Евгений, кажется, не был сильным преподавателем, так как однажды папа обнаружил, что у нас прямо-таки страшная неосведомленность о структуре материи. Это привело к плохому концу. Нам пришлось выслушивать упреки, которые мы восприняли как большую несправедливость, так как от нас это вовсе не зависело. Закрывать пробел в знаниях поручили господину Смирнову-Аверину, который вместе со своей чудесной женой, лицо которой было искажено взрывом, работал в институте у папы. Обычно это происходило во второй половине дня. Мы узнали, что атомы построены, в принципе, как Солнечная система с планетами. Моя фантазия развернулась. Я спросил, можно ли вообразить, что вся наша Солнечная система со своим светоизлучением находится на циферблате часов великана. Меня подняли на смех, и я был безумно сердит. С тех пор я стал скрытнее и научился свое мнение озвучивать не так открыто. Я прочитал как-то, что у Эрвина Штриттматтера были похожие мысли в детстве, и он точно так же, естественно, был высмеян.
В 1950 году усилились слухи, что «объект» будет сокращен и огорожен более плотным забором. Это означало, что наша семья должна будет покинуть финский дом с садом, крокетом и великолепной уединенностью. Лето 1950 было ужасным. Тепло не устанавливалось, почти постоянно шел дождь, температура не поднималась выше 15 °, и мы находились в ужасном состоянии. Кажется, осенью 1950 года нас разбудили ночью: «Дядю Франка забирают!» «Куда?» Никакого объяснения.
Лейтенант с двумя мужчинами увел его в совершенно неизвестном направлении. Я впервые встретился с такой ситуацией. Дядя Франк исчез, и это означало тяжелую потерю для нас и других детей. Его уроки были явно интересны ученикам. Это выяснилось только, когда госпожа Б. получила его место. Я проникся откровенной антипатией к ней. Она была другой, не такой, как дядя Франк. Я чувствовал, что она равнодушная, надменная и явно не способна понимать особенную ситуацию этих детей.
Осенью 1950 года пришло окончательное решение выехать из любимого финского домика. Объект явно уменьшался, забор был усилен и стал совершенно непроницаемым. Тем самым значительно уменьшилось не только свободное место для детей, но и школа оказалась снаружи забора. Хотя от шлагбаума до школы оставалось лишь несколько шагов, это привело к тому, что мы до начала уроков должны были собираться в вахтерке и оттуда идти вместе в школу. Шел ли всегда провожатый вместе с нами, я не помню, как и то, закрывались ли школьные двери за нами. Просто невыносимым следствием уменьшения объекта до едва ли 600 кв. м стало то, что теперь забором с колючей проволокой был закрыт также доступ к речке. Это означало, что мы могли купаться лишь в определенные часы и под охраной. Также исчез из нашего пространства маленький лес с шалашом на дереве, бункерами и другими возможностями для игр. Еще одно дополнительное ограничение нашей свободы, от которого мы очень страдали. Однажды в поисках лягушек для цапли Беттина и я слишком приблизились к забору, так что часовой произвел предупредительные выстрелы в нашу сторону. Я помню, какой сильный ужас и потрясение мы испытали.
Новый 1952 год принес плохие события. В апреле я почувствовал острые и очень сильные боли в левой груди, по-настоящему парализовавшие левую руку. Мне было настолько плохо, что меня поместили в больницу. Откуда это острое заболевание? Ежегодно в школе делали прививки от тифа, холеры и прочего, вызывавшие страх из-за боли. Мы получали большой укол в мышцы спины, причем впрыскивание было менее болезненным, чем сохранявшаяся несколько дней опухоль в спине. Лежала ли причина в самих шприцах или в их содержании, не выяснили. В апреле 1952 года тяжелым воспалением легких заболел отец, причиной которого сначала предполагался возможный рак легких, о чем папа всегда с определенной гордостью говорил: «У меня, конечно, будет рак легких. Я надышался таким количеством радиоактивных субстанций, что рак неизбежен. Мои врачи уже предостерегали меня». Папа говорил только о «моих врачах». В единственном числе они никогда не присутствовали в его разговорах. Но речь шла не о раке, а об очень тяжелом воспалении легких, причем не исключался пситтакоз, переносимый воронами и галками. Отца положили в госпиталь в ту же самую комнату вместе со мной. Но нам обоим было настолько плохо, что мы не обращали друг на друга внимания. Папу на третий день отправили в Москву, так как его состояние серьезно ухудшилось. Он, кстати, лежал там не один в больничной палате, с ним находился совершенно здоровый охранник. Это был уже абсурд, до чего доводило патологическое недоверие. Отец спасся только что созданным стрептомицином. Я быстро поправился в больнице. Сильно ослабевшего, меня выписали из больницы через 3 недели со строгим наказом не допускать физических нагрузок. Состояние быстро улучшалось, так что, невзирая на запрет, я ездил на велосипеде, что привело, к моему ужасу, к значительным болям в сердце. Однажды мы с мамой смогли посетить папу в Москве. Он лежал в роскошной палате с коврами на стенах и занавесками из парчи на дверях вместе с постоянным охранником, молодым человеком, который невероятно скучал. А как же иначе?
В это время для Корнелиуса наступили экзамены на аттестат зрелости, который умудрился окончить школу с золотой медалью и по этому поводу на торжественном собрании произнес, как папа сказал, значительную речь, которую я, к моему сожалению, пропустил. Но золотая медаль не была вручена Корнелиусу, а много месяцев спустя проживавший в нашем доме директор передал ему стыдливо маленькую бандероль, в которой находилась лишь серебряная медаль. Никто не объяснил эту замену. С сегодняшней точки зрения школа, видимо, уступила в конкурентной борьбе на районном уровне.
Начиная с июня 1952 года усилились слухи, что немцам предстоит переселение на объекты вблизи города Сухуми в Грузии. При этом шла речь о чем-то вроде карантина перед возвращением в Германию. Срок переселения был опять неясен. Мы были приучены к постоянной неизвестности.
Несколько слов о положении с информацией в немецких семьях. Сначала почти три года практически не было электричества, да и радиоприемников тоже. Единственным источником информации была газета «Правда». Русские шептали, прикрывая рукой рот: «Правду» читай, но не высказывай!» Мудрые слова, ей-богу! Информация этой газеты ограничивалась сообщениями об успехах сельского хозяйства и промышленности и описаниями невероятных достижений рабочих и крестьян. Внешнеполитическое положение описывалось только в форме приукрашенных статей о собственных делах. Даже когда в 1949 году появилась возможность покупать первые радиоприемники, которые ломались почти сразу, так как никто не подумал, что в городах России напряжение только 110 вольт, а на объекте дизель давал 220 вольт, объем информации был невелик. Первая полной надежды попытка послушать радио стала практически и последней. Западные радиостанции либо блокировались помехами, либо были настолько слабыми, что информация была практически исключена. Почтовая переписка ограничивалась только людьми первой степени родства и подвергалась такой суровой цензуре (еще сегодня я вижу покрытые черной краской строки и порезы ножницами отдельных писем), что информационной пользы не было никакой. То есть семьи жили в какой-то мере в дезинформационном пространстве. События страшной войны в Корее, раздел Германии, начало холодной войны и т. д. едва ли становились известны, во всяком случае не детям. Такая дезинформация тянулась вплоть до пятидесятых годов. В июне 1953 года комендант в Сухуми/Агудзери спросил нашего отца: «Карл Карлович, солидарны ли вы с рабочими и строителями ГДР?» «Естественно», – отвечал отец. «Так, интересно! Строители начали контрреволюцию в Берлине!» Даже такие тяжелые события скрывались от семей или сообщались очень искаженно.
Но назад в 1952 год. Очень медленно обрисовывались контуры ближайшего будущего. Переезд намечался по железной дороге в вагонах, подцепленных к грузовому поезду. Одно только распределение семей в оба спальных вагона стало злободневной темой. Внезапно возникли, казалось, такие важные вопросы, как, какая семья должна разместиться в середине вагона, кто ближе к двери или туалету и т. д. Очевидно, что на таком объекте преобладало состояние, сравнимое с «волшебной горой», в котором простые решения приобретали огромное значение.
Корнелиус, Беттина, Клеменс. 1955 год
Мы, молодежь, были наэлектризованы и одновременно сильно обеспокоены предстоящими изменениями, которые, совершенно очевидно, откладывались на осень. Естественно, мы все радовались ожидающимся изменениям условий жизни, и было ясно, что это может оказаться первым шагом по направлению к родине. Еще год назад вообще невозможно было понять, попадем ли мы вообще когда-нибудь в Германию. Сначала, однако, ничего не происходило. Одни слухи, не было окончательного ответа. Корнелиус с Манфредом, чтобы не терять времени, еще больше начали беспокоиться о поступлении в вуз в Москве или где-нибудь еще. Оказалось, что установленные на объекте условия не допускали таких планов, очевидно, никто не считался в соответствующих учреждениях с тем, что молодые люди могли предъявить когда-нибудь высокие требования, которые коснулись бы теперь их личного будущего, образования и профессии. Приходили отказ за отказом. Но Корнелиус не уступал, так как имелся советский закон, который предоставлял выпускникам школ, получившим аттестат зрелости с медалью, право на учебу в советских университетах, независимо от цвета кожи, пола и национальности. Против этого наш «хозяин» Лаврентий Берия, шеф убийц НКВД, ничего не мог поделать. Корнелиус и Манфред победили в этой борьбе в стране, где никто не решался бороться за свои права. Они смогли приступить в Минске к учебе.
Действительно, срок поездки в Сухуми откладывался на октябрь. Мы очень аккуратно складывали в ящики те немногие вещи, которыми владела семья, причем нужно было смотреть, чтобы не попали какие-нибудь рукописи, которые содержали бы указания на «объект». Возможно, тогда акварели с изображением заключенных, наблюдательных вышек, забора и другого стали жертвой верноподданнического послушания. Отец больше не ходил на работу, дети в школу, это было в принципе неправильное, невесомое и совершенно непонятное состояние. Время, кажется, остановилось. Дома мы сидели впятером вокруг большого ящика, ели в больших количествах мармеладки и играли неутомимо со всеми тонкостями в карты. Наконец сообщили: «20 октября отправка!». Мы попрощались в школе, где были очень разочарованы реакцией нашего любимого Евгения Фёдоровича, который казался холодным и замкнутым. Мы, видимо, не понимали, как трудно далось прощание этому мужчине. Его отношение к немецким ученикам было таким сердечным, что он, наверное, опасался осложнений в своей трудовой карьере.
Послесловие
После счастливого возвращения на родину я начал в октябре 1955 года вместе с Беттиной изучение медицины в Лейпциге. В 1957 году после пятого семестра я сдал успешно экзамен и закончил обучение 23 ноября 1960 государственным экзаменом с одновременным получением ученой степени кандидата медицинских наук. 1 февраля 1961 года я начал медицинскую деятельность, занимая должности с 1966 года хирурга, с 1971 года уролога и главного врача в районной больнице Св. Георга и, наконец, с апреля 1989 года главного врача хирургического отделения районной больницы Вурцена. Она закончилась в августе 2000 года в Вурцене с достижением моего 65-го года жизни.
С 1991 до 2000 года я работал как профессиональный политик, будучи обладателем мандата Саксонской земельной врачебной палаты и председателем палаты главных врачей Мульденталя. С 1999 до 2003 года был членом правления вышеназванной палаты. В 2002–2006 годах занимал должность уполномоченного по правам человека Саксонской земельной врачебной палаты. В 1997 году я начал сопровождать как переводчик и шофер по совету моей второй жены Гизелы гуманитарные транспорты в Белоруссию и на Украину организованные диаконией Аннаберга-Буххольца под руководством Марка Швана. В сентябре 2003 года я был награжден крестом «За заслуги» на ленте.
В течение многих лет меня постоянно спрашивали, было ли время в изоляции страшным и невыносимым. Мы, дети, естественно, очень страдали от замкнутости. Но дети легко адаптируются. И мы были благополучно устроены. Мы не голодали, жили в безопасном месте и в чистейшей окружающей среде. Папа был полностью занят профессионально. Плохо было только матерям и женам, которым труднее всего было свыкнуться с этим миром. И нам безмерно повезло с родительским домом, так как благодаря местным обстоятельствам семья полностью концентрировалась на детях. Мы обязаны интенсивным занятиям родителям, дяде Франку и немецким семьям, которые дали нам незаурядное образование духа и интеллекта, за что нам никогда не отблагодарить их в достаточной степени.
Отрицательным, по моему мнению, было только то, что вынужденная изоляция и жизнь в диаспоре была как раз в переходном возрасте, что не позволило нам выработать нормальное поведение. В принципе, мы были, когда вернулись в 1955 году домой, не приспособлены к жизни. Мы не знали, как вести себя по отношению к посторонним, как решать конфликты, так как они в течение многих лет были отстранены от нас. Мы не набрались опыта, как обходиться с партнерами, нам ли надо приспосабливаться или им. Мы были также беззащитны от определенной враждебности по отношению к нам немцев ГДР, так как мы были не в состоянии понять причины. Мы считались русскими» и чувствовали сильную антипатию. Помню, как мои сокурсники атаковали меня по поводу событий в Венгрии в 1956 году такими словами: «Твои русские совершают убийство в Венгрии!» Такое отношение закончилось только, когда я начал в 1961 году мою трудовую жизнь и научился обходиться более сдержанно с отображением моего прошлого. Судьбы «русских» детей игнорировались в обеих частях Германии. В ГДР мы могли только говорить, что жили в Советском Союзе, и должны были умалчивать о деталях. Когда я претендовал в 1974 году в Берлине-Лихтенберге на место главного врача и ответил в анкете на пункт «пребывание за границей» «да, в 1946 – в 1955 гг. интернирован в Советский Союз», я был вычеркнут из списка секретарем партийной организации из-за клеветы на Советский Союз. То же происходило и в ФРГ. Это сказалось, когда при открытия счета для моей пенсии при БФА я узнал, что для этого периода нашей жизни нет соответствий в формулярах и компьютерах. Они не могли понять тот факт, что молодой человек два года не мог приступить ни к какой работе после аттестата зрелости, а также и ответ на вопрос, искали ли вы работу: «Нет, это было там невозможно!» Тогда было решено: «Безработный!».
В Библии написано:
«Но да будет слово ваше: «Да» – «да»; «нет» – нет»; а что сверх этого, то от лукавого».
И я говорю этим десяти годам: «Да!»
Эпилог
2 августа 2002 года я летел в Москву чтобы посетить впервые пятьдесят лет спустя Обнинское. В Белоруссии я познакомился во время одной из моих гуманитарных акций с Игорем Сениным, который сообщил мне, что он родился в Калужской области, «вблизи» Обнинска, и предложил посетить это место вместе. Я поехал со смешанными чувствами. Не растревожит ли это меня? Игорь встретил меня в аэропорту Шереметьево и повез в сильную жару по «Внешнему кольцу» 10-колейной автотрассы на окраину Москвы, где мы устроились в его квартире на 11-м этаже типичного московского высотного здания. Во второй половине дня мы спустились в знаменитое метро, которое по сравнению с 1952 годом оставило довольно нерадостное впечатление. Стоя на эскалаторах, молодежь больше не читала, а усердно пила баночное пиво. Мы приехали в центр города, который настолько мало изменился, что я взял на себя обязанности гида. Для Игоря Москва была чужим городом. Внезапно время вернулось назад. Я ожидал с нетерпением незабываемый запах, который в свое время распространялся из московских пригородов и который я чувствовал еще в 1965 году. Его теперь не было. Только выхлопные газы, дым и смрад. Совершенно очевидным было «западничество», которое отражалось в предложении товаров, в особенности в ГУМе, знаменитом универсальном магазине, построенном во французском стиле на Красной площади. Люди были одеты пестро, город кишел подвыпившими демобилизованными, что вызвало значительное присутствие милиции. Красная площадь оказалась закрытой, мавзолей стоял там осиротевшим. Знаменитая смена караула с печатным шагом, который казался мне всегда смешным и унизительным, происходила на противоположной стороне Кремля, на Манежной площади перед памятником неизвестному солдату Бесчисленные английские названия, написанные кириллицей, выглядели смешными.
К моему сожалению, на Москву налетела всеми страстно ожидаемая сильная гроза. «Ты приносишь нам счастье, Клеменс!» – сказал Игорь. Мы забежали в первый попавшийся ресторан и насладились несравненным борщом. Следующим прохладным, но солнечным днем мы отправились в путь. Превосходная автотрасса на Обнинск, так называемая «Киевская» – к сожалению, мы не поехали по привычной дороге через Подольск – быстро привела нас к цели. Этот ландшафт с березовыми лесами! Этот чудесный воздух, разбудивший старые воспоминания, привел меня почти в эйфорию. Я больше не боялся упасть на колени. И вдруг у меня перехватило дыхание. Обнинск! Я приехал в типично русский крупный город, который простирался от старого вокзала на юг по направлению к реке Протве. Я сказал: «Игорь, нам надо только найти школу имени Шацкого, а дальше я знаю, что делать!» Мы стали ее искать! Внезапно, без заметного перехода вид нового города изменился. Между великолепными деревьями появились известные старые строения, оштукатуренные и покрашенные охрой. И там была та же школа! В субботу она оказалась, к сожалению, закрытой и выглядела дряхлой. Позже я узнал, что школу закрыли, а здание использовали как склад. На задней стороне школы я нашел лестницу, на которой была сделана фотография 9-го класса в 1952 году. Жалко, что она за пятьдесят лет разрушилась, в то время как вокруг развивались и росли деревья. Школьный двор был неряшлив, кругом только хлам; сквозь мутные стекла заметна разруха и старые стулья. Почти как лунатик я нашел дорогу к финскому дому, который еще должен бы стоять, по высказываниям некоторых людей, опрошенных мною по дороге. Здесь сразу вспомнили немцев послевоенных лет и искренне радовались, что мы заехали. Неожиданно и очень молодые люди знали о немцах, хотя о послевоенных событиях могли слышать только от старших. Тема, кажется, оставалась всегда актуальной в этом месте.
Я полагал, что ногами почувствую те неровности территории, по которым спотыкался в свое время. Я легко взбежал на подъем, по которому мы везли тогда наши тележки на шарикоподшипниках к домику, и увидел еще издалека, что там стоят закрытые хижины, но гораздо меньше, без второго этажа и очень ветхие. Я, естественно, нашел сразу же тупик, в конце которого стоял когда-то наш финский дом. Мне удалось даже поговорить с теперешним жителем, он энергично отрицал, что здесь стояли еще и другие стандартные дома, конечно, он слишком молод, чтобы знать. Игорь даже засомневался ненадолго в моем знании местности. Все вокруг было использовано на строительство, только низкие холмики отмечали старые места тогдашних финских домов. Любимой огромной ели больше не было, но старая дорога к уборной, которую мы с Корнелиусом выложили кирпичами, еще существовала. От этой хижины я повел моего друга к ротонде перед институтом, где мы накручивали велосипедные круги. Ограждение института со всеми зданиями было усилено, он был огражден тройным забором из колючей проволоки с песчаной полосой! Большая эмблема, похожая на монумент, объявляла город Обнинск первым «Наукоградом» СССР. Затем мы поехали к имению, которое было нашим последним убежищем. Вплоть до удивительно красиво ухоженного палисадника, все было в доме так, как будто не прошло 50 лет.
Но нужно было найти еще живых свидетелей того времени: врача Зинаиду Фёдоровну (85) и преподавателя Евгения Фёдоровича (83) – я знал, что они живы. Мы легко нашли дом и квартиру Зинаиды в центре нового города в одной из внешне таких страшных жилых башен, и они открыла дверь в нижней юбке. Когда я представился, она немедля закричала на русском языке кому-то назад: «Один из Вайссов приехал!» Ее муж Михаил Фёдорович пригласил зайти. Передо мной стояла замечательная старая женщина с такими добрыми глазами, какие только можно вообразить. При приветствии она отказалась от объятий и предложила нам сесть. Я был взволнован. Я не мог и в мечтах представить себе, что вновь когда-нибудь увижу эту заботливую женщину. Я знал, что Беттина тоже сохранила в душе самые теплые воспоминания о Зинаиде. В течение многих лет Зинаида заботилась о немцах, как будто бы их страна не вела жестокую страшную войну в России. Какие чувства были в душе этой женщины, мы не могли догадываться, так как частные контакты с русскими были запрещены. Подошел ее муж, и внезапно я узнал «провожатого» из старых времен, мы начали обмениваться воспоминаниями, и Зинаида постепенно оттаяла. Естественно, надо было садиться за стол, здесь иначе не бывает.
Она исчезла на кухне и наколдовала на стол за несколько минут полный обед с борщом, пельменями, огурцами и помидорами, хотя наше посещение было неожиданным. И, естественно, с водкой. Меня особенно тронуло, какими теплыми словами оба вспоминали отца, который явно оставил глубокое впечатление. Зинаида рассказала, что она напрасно хотела уговорить отца предпринимать хотя бы самые примитивные меры радиационной защиты и носить защитную одежду. Предпринятые измерения ионизирующих излучений после отъезда семьи Вайсс в Сухуми показали, что путь отца из лаборатории в финский дом был заражен радиоактивными веществами, включая и всю квартиру. Это стало причиной сноса старых финских домов. Я могу только предположить, что излучение было очень низким, может быть, даже «терапевтически» полезным для здоровья, если судить по нашему состоянию в настоящее время. Время быстро пролетело, мы хотели еще посетить Евгения Фёдоровича.
И вот Евгений Фёдорович стоял передо мной в поношенных спортивных штанах, с развевающимися волосами и с длинной белоснежной бородой священника. Он жил в помещении, раскаленном летней жарой, посреди без разбора наваленных книг, фолиантов и альбомов. Стены были покрыты фотографиями, изображавшими нашего старого друга в армейской форме с орденами и в штатской одежде, всегда со спутанными волосами. Он напоминал мне на этих фотографиях Маяковского. Но также и полуголые девочки расположились на стенах. Евгений сразу же узнал меня и прокричал: «Ведь вы были с вашей сестрой в 9-м классе, а Корнелиус в 10-м?» Он быстро потянулся к куче документов и с первого раза вытащил альбом, в котором он записывал все школьные данные тех времен. Евгений начал без удержу вытаскивать из горы книг один фолиант за другим. Он действительно документировал всю жизнь не только школьные события, но также и его военные переживания. Он показал карты его военного пути в Берлин, оттуда в Прагу и со временем в Обнинск. По-моему, это уникальные документы, например, листовки обеих сторон, которые, ругая и проклиная, убеждали другую сторону к уходу или прекращению войны. Кто еще владеет такими свидетельствами. Кто еще помнит, что в Советском Союзе под угрозой тяжелых наказаний было запрещено сохранять подобные документы. Даже «Правду» нельзя было архивировать, даже как грунтовку под обои. Возможность сравнения объявленных пророчеств в статьях прошлогодних газет с наступившей действительностью считалась опасной.
Я спросил его: «Как и почему вы попали в Обнинск, где для русских были условия, похожие на плен?» «Это была командировка!» Мы знаем, что жизнь советских людей была подчинена диктатору. В то время собранные на объекте русские находились под таким же наблюдением и охраной и пользовались такой же небольшой свободой, как и мы. Для Сталина достаточно было факта, что красноармеец дошел до Германии, чтобы не доверять этому солдату и немедленно изолировать его. Евгений якобы из-за «сочувствия врагу» был лишен звания и демобилизован. Однако от подробностей Евгений уклонился. Он произвел впечатление на Игоря и на меня своим свежим умом, сохранившим все детали. Он снова и снова вставал и искал фотографии. Показал Корнелиуса, который посетил его в Обнинске несколько лет назад, уже будучи ректором Лейпцигского университета. Мы попрощались сердечно, и Евгений, жаловавшийся вначале на здоровье, проводил нас с четвертого этажа вниз до машины.
«А теперь, Клеменс, поедем к моей матери, ты же знаешь, что я родился здесь поблизости», – сказал Игорь. Разумеется, здесь другое, нежели в Германии, представление о понятии «поблизости». Место, куда мы хотели поехать, лежало на удалении 185 км! По хорошему шоссе мы ехали на юго-восток мимо бесконечных березовых лесов, холмистых ландшафтов и, к удивлению, редко распаханных полей. По всей России дороги проходят мимо населенных пунктов, обозначенных едва разборчивыми указателями справа или слева от главной улицы. Это создавало впечатление беспредельной ширины. Я спрашивал себя: «Чего, Бога ради, хотел здесь Гитлер?» Наконец мы покинули шоссе, проехали по песчаной трассе, какие я видел в Южной Африке, еще примерно 12 км и въехали в маленькую деревушку из нескольких домов, из них три каменных двухэтажных. Дорога здесь кончилась. «А дальше лишь бесконечный лес, настолько непроходимый, что здесь только в прошлом году нашли рухнувший самолет вермахта в 1941 году!» – сказал Игорь. Но меня раздражал высокий зеленый дощатый забор, какие я видел в ГДР вокруг советских гарнизонов: неровные, прерываемые только серыми воротами с огромными советскими звездами, под нижней кромкой которых можно было заметить сапоги солдата, с любопытством глазеющего через отверстие. Эта деревня тоже относилась к секретным объектам, поэтому располагала водоснабжением и электрическим током. За забором полк солдат охранял какое-то «оружие»!
На следующий день уже мы поехали в Обнинск назад, где нас ожидала Зинаида на обед, она настояла на этом по телефону. На этот раз она не только отказала в объятиях, но сама бросилась мне на шею. Внезапно она говорит с очень серьезным видом:
«Господь Бог всегда хранил меня, тогда я не могла признаться в вере в него…»
«Оставь эти старые дела», – сказал Михаил Фёдорович.
Не слушая его замечания, она продолжила рассказ о своем бегстве в 1941 году от наступающего немецкого вермахтам вблизи Смоленска. Тогда она была беременна на шестом месяце и уходила с вещами в одном узле. Зинаида настолько убедительно рассказывала на чудесном немосковском русском говоре об ужасных переживаниях, что Игорь и я неподвижно, пожалуй, более часа внимательно слушали ее слова. Она кончила словами:
«Да, Клеменс Карлович, так я попала после четырех лет войны как зауряд-врач в Обнинское, где у меня ничего не было. Бедность, голод, отсутствие электричества и водопровода, никаких лекарств, ничего! Ночью я боялась волков, хотя, я думаю, они еще больше боялись меня», – рассказывала она. После этого захватывающего описания наступило долгое молчание, которое прервал Игорь, сказав:
«Знаешь, Клеменс, благодаря тебе я познакомился с историей, о которой много слышал, но по сути ничего не знал. С какими интересными свидетелями истории ты меня свел!» Он был сильно взволнован, ему потребовалось много времени, чтобы успокоиться. Также и меня тронул этот рассказ, так как что мы знали о судьбе, доставшейся русским, с которыми нам было запрещено тогда общаться. Зинаида встала и снова, плача, обняла меня. Она и ее муж были так же взволнованы, как и я.
Время, к сожалению, требовало нашего отъезда. Оно мстило мне за то, что я запланировал такое короткое время, боясь возврата к прошлому. Зинаида просила передать Беттине сердечные приветы. «Карл Карлович в моем воспоминании относится к самым важным людям, а вы ведь его дети!»
Постскриптум
Меня постоянно спрашивали, какова судьба Беттины и Корнелиуса. В 1958 году Беттина прервала учебу из-за рождения дочери и начала после того, как ее уже третий ребенок подрос, изучение русского и болгарского языков, получив в итоге диплом. Она живет вместе с мужем профессором Иоханнесом Герцом в Берлине-Грюнау.
Корнелиус окончил химический факультет, получив ученую степень кандидата наук и позднее защитив докторскую диссертацию, стал в восьмидесятые годы профессором в Лейпцигском университете. После объединения ФРГ и ГДР он, как не запятнавший себя преподаватель высшей школы, был назначен ректором этого университета и исполнял эту должность в течение двух максимально возможных сроков. Затем он стал членом СДПГ и был избран депутатом ландтага и заместителем председателя фракции от СДПГ в Дрезденском ландтаге. Он живет с женой в Лейпциге.
Отец защитил докторскую диссертацию в 1956 году получил должность профессора на физическом факультете Лейпцигского университета, создал Институт прикладной радиоактивности в Лейпциге, получил в 1958 году национальную премию. Он оставил в 1966 году трудовую жизнь, переехал с мамой в летний дом в Бехштедте (Тюрингия) и тихо скончался в октябре 1981 года.
Мать получила в 1958 году государственный аттестат педагога пения и даже сдала на водительские права. Она умерла 8 октября 1988 года, правда, не так спокойно.
Тунтун работала до 1963 года секретарем у отца в Институте прикладной радиоактивности, тяжело перенесла ревматизм суставов и, получая сомнительные средства, заболела в 1979 году так называемой стеклянной болезнью костей, повлекшей перелом левой руки, стала лежачей больной и мирно заснула в ноябре 1997 года.
Дядя Франк после того, как его в 1950 году увел «лейтенант с двумя мужчинами», был снова заключен в лагерь, где он оставался до 1954 года в неизвестных мне условиях. Он смог освободиться непосредственно в Федеративную Республику Германии и оттуда подал прошение, чтобы его жена и три дочери могли выехать из ГДР (в рамках четырехстороннего соглашения). Он стал уважаемым учителем и профессором гимназии. Умер мирно и быстро в 1980 году в Мильтенберге-на-Майне.