Книга: Что значит быть собакой. И другие открытия в области нейробиологии животных
Назад: Глава 10 Одинокий волк
Дальше: Эпилог «Мозговой ковчег»

Глава 11
Лабораторная практика на собаках

С самого начала работы над собачьим проектом в 2011 году мы руководствовались тремя принципами. И все они выходили за рамки обычных требований к исследованиям с участием животных.
Во-первых, мы никак и ни в чем не ущемляли наших собак. Это значит, что при дрессировке мы опирались только на положительное подкрепление. Кроме того, мы исключали любую возможность причинения боли. Уж это, казалось бы, само собой разумеется, однако мне поступали запросы от нескольких ветеринаров, интересовавшихся, нельзя ли с помощью функциональной МРТ изучить ощущение боли у собак. Да, купирование боли — это важная составляющая лечения животных, но я не видел этичного способа намеренно причинить боль подопытным, даже если знания, полученные такой ценой, облегчат жизнь другим.
Во-вторых, мы не ограничивали свободу собак, то есть никакого наркоза и механического обездвиживания. Отчасти такой подход был продиктован логикой исследований: как изучать реакцию мозга, если животное находится без сознания? А насильственное принуждение к участию — привязывание и обездвиживание — не вызовет ничего, кроме тревоги и страха. Но в первую очередь нами двигали этические соображения. Мы ведь не станем устраивать насильственных экспериментов над людьми, почему же позволено проводить их над животными?
Из этого принципа вытекал третий, самый революционный. Мы дали собакам право свободного волеизъявления. Мы не укладывали их на каталку, а подставляли к томографу лестницу, по которой они могли забраться в тоннель и выбраться оттуда, если захотят. Мы обращались с ними как с разумными существами, способными чего-то хотеть или не хотеть. В результате собаки получали то же основополагающее преимущество, что и люди, участвующие в экспериментах, — право отказаться.
Следуя этим принципам, особенно третьему, оставляющему выбор за собакой, я чувствовал себя еретиком, идущим против науки и культуры. Разве не ересь — предоставить животному решать, подчиняться ли человеческой воле? Это противоречит всей сложившейся практике лабораторных исследований с использованием животных, не говоря уже о промышленном животноводстве.
Однако, к моему теперешнему стыду, этих принципов я придерживался не всегда.

 

В 1990 году, когда я учился в медицинском, будущего врача ждали две серьезные проверки на прочность — анатомичка и лабораторная практика на собаках.
Для большинства моих однокурсников топографическая анатомия становилась кульминацией доклинической подготовки. Если первый курс посвящался изучению функций человеческого организма в нормальном режиме, то на втором мы знакомились с последствиями болезней, а топографическая анатомия увязывает знания о здоровье и патологиях воедино. Именно на этих занятиях многие впервые видят мертвое человеческое тело, и самые чувствительные в анатомичку входят с внутренней дрожью.
Преподаватели, которые ведут этот курс десятилетиями, знают: главное в изучении анатомии — абстрагироваться, забыть, что лежащий на прозекторском столе совсем недавно был живым человеком. Сделать это не так сложно, поскольку изучение самой «человеческой» части — головы — обычно оставляют напоследок. Почти весь семестр мы препарировали то, что ниже шеи, и только под конец получили разрешение распаковать голову и углубиться в тайны, скрытые под черепом.
Кому-то из однокурсников приходилось во многом переступить через себя, чтобы препарировать человека — такого же, как ты сам. Я таких трудностей не испытывал. Меня завораживала красота человеческого организма: эта хитроумная машина сохраняла свое непревзойденное совершенство даже после смерти. Кроме того, все эти люди когда-то добровольно решили завещать свои тела в качестве учебного пособия медицинскому факультету, хотя мы и не знаем, что побудило каждого из них сделать это. Желание послужить человечеству напоследок? Уйти достойно и благородно? Их решение стало в какой-то мере судьбоносным и для многих из нас. Я заново осознал сложность человеческого организма и вместе с тем обрел уверенность, что смогу подступиться к нему со скальпелем — нам это предстояло совсем скоро, на занятиях по хирургии.
Но если анатомичка возвышала смерть, позволяя ей обернуться благом, то во время лабораторной практики на собаках происходило диаметрально противоположное.
Там нам демонстрировали на собаках воздействие лекарств на сердечно-сосудистую систему в соответствии с законом Франка — Старлинга: чем больше приток крови к сердцу, тем сильнее оно сокращается. Нам наконец давали возможность ввести настоящий медикаментозный препарат живому существу и понаблюдать, как меняется давление и сердцебиение. Все мы считали само собой разумеющимся, что будущему врачу положено поучиться на животных, прежде чем его допустят к людям.
О трупе, который мы весь семестр препарировали в анатомичке, я сейчас не вспомню ничего. В некоторых группах таким учебным пособиям давали имя — нашему не давали. Я даже не помню, мужской это был труп или женский. Зато лабораторная работа, на которой мы провели всего полдня, врезалась мне в память навсегда и периодически заставляла мысленно вернуться к тому, что я тогда сделал.
На моем курсе было сто двадцать студентов, нас разделили на группы по четыре человека. Облачившись в белоснежные халаты, мы вошли в лабораторию физиологии, где перед нами предстали тридцать столов из нержавейки. На каждом из них лежала на спине собака, уже обездвиженная наркозом и привязанная за лапы к четырем углам. Моей группе досталась сука с короткой жесткой курчавой шерстью черно-белого окраса с рыжими подпалинами.
Преподаватель велел периодически проверять глубину наркоза, с силой щипая собаку за перепонки между пальцами. Если собака не пытается отдернуть лапу, считается, что животное достаточно обезболено. От волнения руки у меня стали ледяными, и, дотронувшись до собачьей лапы, я отпрянул — такой горячей она показалась.
Согласно процедурному протоколу, мы должны были сделать собаке серию инъекций. Эпинефрин (адреналин) повышал частоту сердечных сокращений и давление, ацетилхолин — уменьшал. После того как мы измерили параметры воздействия нескольких лекарств, ассистирующие хирурги вскрыли грудную клетку собаки, чтобы мы понаблюдали за сокращением сердца и расширением легких на вдохе. И наконец, на завершающем этапе от нас требовалось ввести хлорид калия непосредственно в сердце, чтобы оно перестало биться.
Калий десятилетиями использовался как компонент смеси препаратов для смертной казни. Но сердце он останавливает не мгновенно, а постепенно замедляя сокращения. Что еще печальнее, он действует не всегда. Констатировать смерть можно было лишь после десятиминутного отсутствия сердцебиения.
На этом этапе к нашему столу подошел преподаватель и без всяких эмоций сообщил: «Быстрее будет перерезать легочную артерию».
Никому из нас не хотелось нести мрачную вахту, дожидаясь, пока подействует калий, но и приканчивать несчастную собаку взмахом скальпеля желающих не нашлось. Преподаватель делать это за нас тоже не собирался. Скрестив руки на груди, он ждал нашего решения. Это был обряд инициации, нам нужно было встретиться со смертью лицом к лицу.
Так что я взял у преподавателя скальпель, приподнял сердце лежащей на столе собаки и перерезал проходящие за ним сосуды. Горячая кровь хлынула в грудную клетку. Не получая притока, сердце обмякло и мгновенно остановилось.
Преподаватель, кивнув, перешел к следующему столу.

 

Я никогда раньше об этом не рассказывал. Это одна из моих величайших жизненных ошибок, и я жалею, что мне не хватило мужества бойкотировать эту лабораторную практику. Мысль отказаться у меня возникала, но я находил обычные в таких случаях самооправдания: собаки поступают из пункта отлова бездомных животных, так что их все равно ждет смерть, а врачу нужно своими глазами увидеть, как работают системы организма. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что все это самообман: и собаки в приюте могли бы избежать усыпления, и лабораторное занятие лишь подтвердило то, что мы изучали в теории. Никаких дополнительных знаний наблюдение за действием препаратов на живом организме нам не принесло.
Та лабораторная работа не помогла мне прогрессировать как медику, вместо этого я лишь деградировал как человек. Практические знания, полученные ценой собачьей жизни, я впоследствии добывал более прямым и честным путем — работая с пациентами-людьми в клинических учреждениях. И наверное, теперь, выясняя, что думают и чувствуют собаки, я пытаюсь загладить вину. Если я смогу доказать, что их ощущения схожи с нашими, то бессмысленная учебная практика на животных, возможно, лишится оправдания. Последний медицинский факультет в США, проводивший обучение с использованием живых животных, отказался от этого в 2016 году, однако прекращение студенческих экспериментов на животных не было связано с нашим собачьим проектом. От живых учебных пособий институты отказались под давлением зоозащитников — таких организаций, как PETA («Люди за этичное обращение с животными»), и обществ борьбы с вивисекцией, а также из-за общих перемен в отношении к животным. Кроме того, компьютерные симуляторы к этому времени достигли такой реалистичности, что оправдывать убийство животных стало просто невозможно.
Инициатором современного движения за гуманное обращение с животными чаще всего называют английского философа Иеремию Бентама. В 1780 году он писал: «Придет день, когда все представители животного мира обретут те неотъемлемые права, нарушить которые посмеет лишь власть тирании <…> Вопрос не в том, могут ли они рассуждать или говорить, а в том, способны ли они страдать». Как родоначальник утилитаризма, Бентам руководствовался, прежде всего, целесообразностью результатов действия: оно должно способствовать благополучию и счастью или снижать боль и страдание. Следствием этой философии был принцип «наибольшего блага для наибольшего числа» людей.
Хотя считается, что именно Бентам первым задумался о страданиях животных, сухой расчет утилитаризма по-прежнему подчинял их интересы человеческим, поскольку жизнь человека всегда ставилась выше жизни животного. Именно поэтому большинство людей принимают как данность и норму убийство животных для употребления в пищу, для изготовления одежды или ради прогресса в медицине. Принцип величайшего блага такие действия не только оправдывал, но и поощрял. И если в Великобритании Закон о жестоком обращении с животными был принят еще в 1849 году, то в Соединенных Штатах федеральный Закон о благополучии животных (AWA), ограничивающий действия, приводящие к их страданию, появился только в 1966 году.
Изначально Закон о благополучии животных должен был предотвращать похищение домашних питомцев с целью перепродажи в исследовательские лаборатории, а также регламентировать обращение с собаками, кошками и другими животными при проведении опытов. С тех пор в него было внесено несколько поправок: запрет на бои животных и дополнения к списку действий, признаваемых жестокими. Однако этот закон касался в первую очередь экспериментов на животных, и под его действие попадали не все из них. К животным он относил «любых живых или мертвых собак, кошек, обезьян (не человекообразных приматов), морских свинок, хомяков, кроликов и тому подобных теплокровных животных, которых министр сельского хозяйства определит как используемых или предназначающихся для использования в научных исследованиях, опытах, экспериментах, для выставочных целей или в качестве домашних питомцев». Закон не распространялся на «птиц, крыс, мышей, лошадей, не используемых в исследовательских целях, а также прочих сельскохозяйственных животных, выращиваемых для получения продуктов питания и производственного сырья (меха, шерсти и тому подобного)».
Согласно этому закону, университет должен учредить комиссию для надзора за исследованиями с участием животных. Теоретически эти Комитеты по содержанию и использованию лабораторных животных (IACUC) оценивают допустимость экспериментов на животных в предлагаемом научно-исследовательском проекте. Но закон не уточняет, каким образом комиссия должна эту допустимость оценивать. Он исходит из того же утилитаристского постулата, что опыты на животных по определению проводятся ради наивысшего блага, поэтому основные его задачи сводятся к минимизации страданий подопытных.
В результате выработался определенный стандарт, для краткости называемый «три R» — replacement, reduction, refinement (замещение, сокращение и усовершенствование). Замещение означает, что исследователи должны искать альтернативу и проводить опыты либо на искусственном материале, например на компьютерных симуляторах, либо, если это невозможно, выбирать «наименее чувствующих» животных. Поскольку измерить способность чувствовать не представляется возможным, ориентиром служит некая иерархия, согласно которой человекообразные обезьяны и дельфины считаются разумнее собак, собаки — разумнее крыс, крысы — разумнее рыбы и так далее. Градация абсолютно необоснованная, поскольку, скажем, индивидуальность и интеллект у крыс ничуть не уступают собачьим. Вторая составляющая стандарта, сокращение, — это чистый утилитаризм: если в эксперименте необходимо использовать животных, постарайтесь минимизировать количество. По той же логике не следует без необходимости дублировать опыты, ведь тем самым вы множите страдания и гибель животных. И наконец, третий пункт подразумевает усовершенствование исследовательских методов с целью причинить как можно меньше боли и мучений.
Показательно, что такая же тенденция намечается в обращении с сельскохозяйственными животными. В Англии учрежденный в 1979 году Совет по защите прав сельскохозяйственных животных добивался для них пяти главных свобод: свободы от жажды и голода; свободы от неудобств; свободы от боли, увечий и болезней; свободы естественного поведения; свободы от страха и стресса. И хотя сельскохозяйственных животных все равно в конечном итоге пускают на мясо, этичное разведение предполагает, что у скотины есть чувства, и поэтому долг скотовода — сделать ее жизнь как можно приятнее.
На первый взгляд принципы вполне разумные и для своего времени революционные, однако им мало кто следует. Питер Сингер в своей книге «Освобождение животных» подробно описывает, как три R систематически игнорировались с самого начала, с 1970-х годов. Основная проблема в том, что это лишь рекомендации, а не требования, но, даже имей они юридическую силу, любые самые жуткие эксперименты на животных всегда получат утилитарное оправдание как несущие благо человеку. И если в Европе к принципу пяти свобод относились более или менее серьезно, то в Соединенных Штатах — нет.
Сингер пишет, что «боль есть боль». Казалось бы, очевидно! Однако ученые, работающие в биомедицинских областях, не спешат это признавать. В большинстве своем научная мысль опирается на традицию, берущую начало еще в учении Рене Декарта, который считал животных автоматами, не способными думать и испытывать боль. Даже современный принцип замещения подразумевает, что «низшие» животные мучаются меньше, поэтому для исследовательских нужд надлежит выбирать тех, кто «попроще». И только в 2012 году группа ученых составила кембриджскую Декларацию о сознании, в которой говорится: «Человек не единственный обладатель нервных механизмов, порождающих сознание».
Официального запрета на причинение боли нет. Собственно, Министерство сельского хозяйства США требует от научно-исследовательских учреждений лишь обозначить категорию согласно уровню боли. Категория C — «безболезненная», предполагающая в том числе усыпление анестезированного животного. Категория D — боль снимается медикаментами, категория E — боль не купируется медикаментозно.
В 2015 году, согласно докладу Министерства сельского хозяйства, в научных исследованиях использовалось семьсот шестьдесят семь тысяч шестьсот двадцать два животных. Их них шестьдесят одна тысяча сто одна собака, среди которых, в свою очередь, сорок тысяч семьдесят одна в исследованиях категории С, двадцать тысяч шестьсот шестьдесят восемь — в категории D и триста шестьдесят две — в категории Е. Кто же были остальные? Морские свинки, хомяки, кролики, обезьяны обычные и человекообразные, кошки, свиньи, овцы и прочие, не конкретизированные в записях министерства. Больше всего мучений выпало на долю морских свинок и хомяков — это 80% зарегистрированных в категории Е. Поскольку в министерском докладе данные разбиты по штатам, можно посмотреть, где именно проводятся опыты на животных. В категории Е список возглавляют Миссури и Мичиган — с экспериментами на хомяках и морских свинках, тогда как позорную лидерскую позицию с экспериментами на собаках занял Нью-Джерси. Если брать по всем категориям в совокупности, на Нью-Джерси приходится целых 13% от общего количества животных. Почему? Потому что именно здесь сосредоточены предприятия «большой фармы».
Точное количество мышей и крыс, используемых в опытах, никому неизвестно — этих грызунов никакое федеральное агентство не учитывает. По приблизительным оценкам — от двадцати пяти до ста миллионов в год. И это поразительно, поскольку разница между хомяком и крысой не так уж велика, а значит, нет никаких этических оснований одних защищать Законом о благополучии, а других игнорировать.
Вот на этом фоне мы и предоставили своим собакам право отказа от участия в экспериментах с использованием МРТ. Ни Закон о благополучии, ни три R, ни пять свобод никак и нигде не оговаривают свободное волеизъявление. Однако именно оно лежит в основе медицинских исследований с участием человека. Принцип этот был сформулирован после Нюрнбергского процесса, и его значимость подтверждена первой статьей Нюрнбергского кодекса, в которой говорится о добровольном согласии испытуемого на участие в эксперименте. Человек должен знать, на что идет, и должен быть способен подтвердить свое согласие.
Мы просто перенесли тот же принцип на собак. И хотя цели МРТ-сканирования наши собаки, разумеется, не понимали, мы все же предоставили им право отказаться от участия. Иногда они этим правом пользовались. Несмотря на дрессировку и подготовку, некоторые из наших подопытных так и не отважились войти в настоящий томограф. Мы работали с ними, убеждали, что томограф — это просто большая машина для выдачи лакомства, но некоторые все равно не хотели туда подниматься ни за какие сосиски. На этом этапе хозяева обычно признавали, что их собака действительно не создана для МРТ-исследований.
Что произойдет, если принцип добровольного согласия получит большее распространение применительно к собакам и другим животным? Придется поставить крест на всех медицинских исследованиях и уйти в вегетарианство, предположит кто-то. Ну какая крыса добровольно согласится жить в клетке под током и пойти под нож, когда эксперимент закончится? Какая курица захочет ютиться на пятачке в одну десятую квадратного метра?
Неудивительно, что большинство людей признает необходимость употребления животных в пищу и использования их в медицинских исследованиях. Кто-то и вовсе об этом не задумывается. Кто-то, как я, затрудняется принять однозначное решение. Психологи называют это когнитивным диссонансом. Хел Херцог — психолог, исследующий взаимоотношения человека и животных, — утверждает, что добиться последовательности в нашем обращении с животными невозможно.
В прежние пасторальные времена домашних животных держали на крестьянском дворе. Скотина была накормлена, ухожена и не знала бед до самого конца — быстрого и безболезненного. Наверное, это справедливая плата — накормить тех, кто о тебе заботился. Разумеется, сложно сказать, насколько вольготной была жизнь крестьянской скотины, однако современное промышленное животноводство не соответствует никаким разумным представлениям о том, чего хотелось бы животным. В ответ мы, конечно, слышим все тот же набивший оскомину довод: невозможно узнать, что чувствуют и чего хотят животные.
Мне кажется, что можно. Нейровизуализация, и структурная, и функциональная, выявляет достаточно аналогий, чтобы экстраполировать ощущения одних животных на другие виды. Сходство в системах мозга, отвечающих за радость, боль и даже социальные связи, позволяет предположить, что животные испытывают в основном то же, что и мы, пусть и не имея слов для описания своих ощущений.
Теперь важно выяснить, сознают ли животные свои страдания. Если нет, то употребление животных в пищу можно как-то оправдывать. Но если сознают — что ж, тогда утилитарный подход придется менять. Животное, которое отдает себе отчет в ощущаемой боли и страданиях, может испытывать и экзистенциальный страх, связанный с неотвратимостью смерти. А если ему передается страх собратьев, то ужас только возрастает.
Однозначного ответа на этот вопрос пока нет, поскольку еще не до конца изучены нейрональные основы самосознания, однако у нас имеется немало косвенных признаков того, что многие животные осознают свои ощущения, а значит, могут быть чувствующими. Крысы сожалеют о сделанном, собаки ценят похвалу не меньше, чем лакомство, морские львы осваивают базовые логические операции. Следующая стадия после способности чувствовать — сознание и самосознание. И при оценке сознания можно, пусть и в грубом приближении, отталкиваться от размеров мозга. Крупному мозгу свойственна модульность, требующая координации передачи информации между разными его областями. Насколько нам известно, из этих информационных потоков и возникает сознание. Таким образом, более крупный мозг, скорее всего, будет поддерживать сознание более высокого уровня. А учитывая, что мозг коровы весит примерно столько же, сколько мозг шимпанзе, которого большинство людей к съедобным животным не относит, корову мы есть тоже не должны. Однако никто не знает, какой объем мозга требуется для появления сознания.
Для обнаружения самосознания не обязательно даже прибегать к услугам нейронауки. В 2016 году в ходе одного замечательного эксперимента выяснилось, что мыши обладают достаточным самосознанием, чтобы поддаться определенной иллюзии, которая прежде считалась характерной лишь для человека. Впервые иллюзию резиновой руки продемонстрировали в 1998 году Мэттью Ботвиник и Джонатан Коэн — психологи, работавшие тогда в Университете Карнеги — Меллона. Иллюзия создается следующим образом: человек садится за стол, кладет на него левую руку, и ее отгораживают ширмой, а перед глазами параллельно его собственной руке помещают резиновый муляж. Затем исследователи одновременно водят кисточкой по настоящей руке — скрытой из вида — и по муляжу. Вскоре большинству испытуемых начинает казаться, будто кисточкой касаются резиновой руки, а не настоящей, и 80% участников ощущают резиновую руку как свою. Возникновение этой иллюзии объясняют тем, что наше самовосприятие складывается из интеграции многих сенсорных входов, в данном случае — зрительного и осязательного. Именно эти два канала восприятия очерчивают человеку границу между его телом и окружающей средой. И когда зрительная и осязательная информация вступают в противоречие, как в данном случае, мозг всеми силами старается эти противоречивые данные увязать и осмыслить — вплоть до того, чтобы признать резиновую руку частью организма.
Эксперимент с мышами в 2016 году проводился с целью выявить у них аналогичную иллюзию, только вместо резиновой руки использовался резиновый хвост, сделанный из проволоки, обмотанной синтетической шерстью. Как и в человеческой версии, экспериментаторы одновременно гладили кисточкой настоящий хвост, убранный из поля зрения мыши, и искусственный. На тренировочном этапе такую процедуру выполняли ежедневно в течение двадцати минут. Затем, по прошествии месяца, исследователи протестировали мышей, ненадолго ухватив за искусственный хвост. И мыши оборачивались именно на этот хвост, а не на живой, то есть они, как и человек, ощущают собственные конечности и точно так же могут обманываться, перенося это ощущение на искусственные органы. Маленькое, но ценное свидетельство в пользу наличия самосознания у животных.

 

Я не настолько наивен, чтобы надеяться, будто достижения нейронауки способны вызвать шквал перемен в законодательстве, регулирующем обращение с животными. Законодательная сфера науке не подчиняется — не потому, что науке не верят (хотя многие действительно не верят), а потому, что законы, как правило, отражают нравственные установки общества. Законы составляются не на основе научных открытий, а на основе того, чтó в обществе считается правильным или неправильным. Однако из этого не следует, что наука должна оставаться в стороне. Она может влиять на законы косвенно, меняя пресловутые нравственные установки.
Когда в 2013 году я писал для колонки в The New York Times статью «Собаки тоже люди», мне хотелось в первую очередь поделиться историей собачьего проекта. Но, кроме того, я размышлял там о гипотетических последствиях обнаружения в собачьем мозге аналога эмоциональных процессов, протекающих в человеческом. Я предполагал, что уже совсем скоро мы перестанем относиться к животным как к собственности. Но я не думал, что эти перемены наступят всего через месяц.
В ноябре того года Шеннон Трэвис и Триша Мюррей предстали перед судьей нью-йоркского Верховного суда Мэттью Купером. Прожив в однополом браке меньше года, супруги подали на развод, и пока Трэвис была в командировке, Мюррей выехала из их нью-йоркской квартиры. С собой она забрала часть мебели. И таксу по кличке Джои.
Трэвис считала Джои своим, поскольку именно она купила его в зоомагазине. Мюррей же доказывала, что Джои должен остаться с ней, поскольку — среди прочего — с ней ему будет лучше, так как, например, на ночлег он всегда устраивается рядом с ее стороной кровати. Ввиду почти полного отсутствия прецедентов судья Купер должен был решить, стоит ли устраивать слушание по опеке для собаки.
Одно дело — разрешать имущественный спор, и совсем иное — определять порядок общения с собакой исходя из ее интересов. Если собака — имущество, как гласил действующий закон, интересов у нее ничуть не больше, чем у дивана или шкафа. С таким же успехом можно учитывать интересы кресла, выбирая, в какую комнату его поставить.
В судебном решении — на редкость увлекательно написанном — судья Купер искал обоснование непривычной идее опеки над собакой. Проштудировав прецедентную практику, он обнаружил, помимо случаев, когда домашние животные признавались движимым имуществом, ряд других постановлений. В 1979 году гражданский суд в Квинсе определил, что «домашнее животное — это не предмет, но занимает особое место между индивидом и объектом личного имущества». А в 2001 году в решении Верховного суда Висконсина говорилось: «Общество давно отошло от несостоятельных картезианских взглядов на животных как на бесчувственные механизмы, являющиеся, следовательно, лишь имуществом».
Судья Купер ссылался в том числе и на мою статью для колонки, однако непосредственного влияния на его решение нейронаука не оказала. Признавая научную состоятельность наших исследований, он тем не менее не видел практического смысла в использовании МРТ для «измерения уровня счастья собаки или ее привязанности к человеку». Однако появление этой статьи в The New York Times означало для него нечто другое: интерес к нашей работе отражал растущие перемены в отношении к собакам (и другим животным), которых переставали считать просто собственностью.
В результате судья Купер назначил однодневное слушание об опеке для рассмотрения дела Джои с учетом интересов всех участвующих лиц, включая собаку. Однако до слушания разводящаяся пара не дошла: бывшие супруги самостоятельно достигли договоренности, согласно которой Мюррей (та, что забрала Джои и с чьей стороны кровати он спал) получала исключительное право опеки.

 

Заставить человека переосмыслить отношение к собакам не так уж сложно. Во всех промышленно развитых странах люди тратят на домашних животных немыслимые еще несколько десятков лет назад суммы. И даже если кошки и собаки выступают статусным символом или служат для сублимации родительских инстинктов, культурные нормы уже изменились. Борясь с недобросовестными заводчиками-разведенцами, в городах начали вводить запрет на продажу щенков через зоомагазины. Знаменитости все чаще показываются с собаками из приюта, а не с представителями модных дорогостоящих пород.
Но что означают открытия нейронауки для других животных?
Как показывают наши исследования, какое бы животное мы ни взяли, если у его мозга есть кора, то животное с большой долей вероятности обладает способностью чувствовать, а значит, его субъективный опыт может быть до определенной степени приближен к нашему. И неважно, что это за животное — летучая мышь, дельфин, морской лев или сумчатое.
Человек всегда ставил одних выше других. Поэтому у нас существует расизм, сексизм и видовая дискриминация. Однако со временем они постепенно сглаживаются и слабеют, а подразумевающий равенство прогресс в межчеловеческих отношениях распространяется и на представления о животном мире. Разумеется, прежде всего подобные установки формируются применительно к домашним животным, однако рост популярности вегетарианских продуктов питания свидетельствует, среди прочего, что человек задумывается не только о тех, кто рядом с ним.
В 2013 году Национальные институты здоровья прекратили финансировать исследования с использованием шимпанзе и принялись переселять в заповедники тех из них, кто содержался в национальных центрах биомедицинской приматологии. В 2016 году Цирк братьев Ринглинг, Барнума и Бейли под давлением зоозащитников ускорил вывод слонов из программы. Однако без них цирк стал убыточным и в мае 2017 года закрылся. Сеть морских тематических зоопарков-океанариумов «Морской мир», изобличенная в документальном фильме 2013 года «Черный плавник», объявила три года спустя, когда продажи билетов начали падать, что отказывается от дальнейшего разведения косаток и сворачивает их участие в шоу.
Таким образом, первой преимущество признания у животных способности осознавать свои чувства ощутила мировая мегафауна — шимпанзе, слоны, киты и прочие. И хотя видовая дискриминация проявилась и здесь, тенденцию все же следует считать положительной. Этим крупным животным, а также отдельным мелким вроде тасманийского дьявола, которым повезло стать национальным символом, выпала роль посланников животного мира. И любые попытки им помочь — это помощь и множеству других представителей той же экосистемы. Как известно из истории эволюции, мегафауна гибнет, когда рушится среда ее обитания, будь то по естественным или техногенным причинам. Мы не можем следить за всеми видами животных на нашей планете, однако мы знаем, где водится мегафауна. Белых пятен уже не осталось, так что в наших силах определить, по крайней мере, куда направить помощь.
Интересы этих животных неизбежно конфликтуют с человеческими. Три последних сохранившихся на земле северных белых носорога содержались в кенийском заповеднике под круглосуточным присмотром, требующим больших затрат. При этом окрестное население прозябало в нищете и тоже находилось на грани выживания. Не раз предпринимались попытки доказать, что средства, которые тратятся на носорогов, следует направить на нужды людей, например на разработку лекарства от СПИДа. Неужели мы дошли до того, что ставим жизнь животного выше человеческой? И так ли важно, что животное — одно из последних представителей своего вида?
Но такая постановка вопроса неправомерна. Пора бы уже распрощаться с бентамовским утилитаризмом. Утилитарный подход себя не оправдывает, поскольку человеческие страдания, как и страдания животных, неисчерпаемы и бесконечны: сколько средств и ресурсов ни вкладывай, всегда будет куда стремиться. И всегда останется вероятность, что людские нужды перевесят, поскольку именно они первостепенны с человеческой точки зрения. Но не лучше и другая крайность, основанная на этике Иммануила Канта: все жизни одинаково ценны, и незачем выстраивать их по ранжиру. Благородно, однако не слишком помогает в решении глобальных проблем.
Тогда я начал задумываться о роли зоозащитников. Животные не могут постоять за свои интересы, однако этой возможности точно так же лишены дети или умственно неполноценные. И в таких ситуациях, когда необходимо принять касающееся их решение, мы часто назначаем опекуна.
Что, если в составе каждого Комитета по содержанию и использованию лабораторных животных обязательно будет зоозащитник, отстаивающий интересы животных? Сейчас в любом Комитете должен состоять по крайней мере один представитель местного сообщества, задача которого — блюсти интересы людей при надзоре за «надлежащим содержанием и уходом за животными». А зоозащитник будет выступать от лица самого животного.
Зоозащитники могут служить представителями дикой природы. Там, где среда обитания поглощается человеческой деятельностью, защитник будет продвигать интересы тех, кто ее населяет. То же самое применимо к домашним и сельскохозяйственным животным. Как ни абсурдно, именно этими соображениями руководствовался судья Купер, назначая слушание по опеке для Джои, и, хотя адвоката у Джои не было, каждая из сторон намеревалась бороться за его интересы.
Конечно, никакой судебной инстанции, где можно было бы высказаться в защиту животных, пока не существует. Поскольку с законодательной точки зрения животные в большинстве случаев по-прежнему остаются предметом собственности, у них не может быть права на иск. Но положение постепенно меняется. Кроме решения судьи Купера об этом свидетельствует и деятельность организации «Проект защиты прав животных» (Non-Human Rights Project) под руководством юриста Стивена Уайза. Вместе с единомышленниками он добивается, чтобы шимпанзе признали субъектом, а не объектом права, тем самым наделив процессуальной правоспособностью. А в 2016 году Аляска — самый невероятный кандидат на такую роль — первой из всех штатов приняла закон, предписывающий при рассмотрении споров об опеке и попечительстве учитывать интересы животных, как в слушании по делу Джои.
Нейронаука не сможет дать нам конкретные указания, как поступать, но вместе с другими технологиями она способна изменить наши представления о субъективном опыте животных. Нейровизуализация принадлежит к числу тех инструментов, которые в дальнейшем будут только совершенствоваться. Магнитно-резонансная томография продолжает развиваться, обеспечивая все более высокое разрешение, и скоро мы сможем увидеть структуры, приближающиеся к размерам самих нейронов. С появлением сверхпроводников, функционирующих при комнатной температуре, отпадет нужда в громоздких томографах. Можно будет сканировать мозг человека, ходящего по кабинету, а потом перенести тот же метод на животных в более естественной для них среде. Оптогенетика, способная «включать» и «выключать» нейроны воздействием света, уже перевернула наши знания о том, как конкретные сети нейронов определяют поведение, по крайней мере у мышей.
Наука обладает огромным потенциалом влияния на наши нравственные установки. Расширяя свои знания о том, как функционирует мозг, мы уточняем представление о том, что значит быть животными. У них обнаруживается много общего с человеком, но много и различий. Однако уже сейчас получено достаточно подтверждений тому, что многие животные осознают свои ощущения и происходящее вокруг. Это значит, что они способны чувствовать. Вся глубина самосознания у животных нам пока неизвестна, но я думаю, на этот вопрос нейронаука вскоре ответит. А до тех пор людям придется решить, какая степень осознанности — просто способность чувствовать или самосознание — необходима, чтобы получить статус субъекта права. Только тогда человек сможет стать полноценным адвокатом для животных.

 

И наконец, есть еще одна причина задуматься о нашем обращении с животными и определиться, что мы будем учитывать — страдания как таковые или способность чувствовать, переживать их. Мы, Homo sapiens, вскоре можем сами оказаться в положении животных с точки зрения тех, кто придет нам на смену.
Естественный отбор для человека как вида подходит к завершению. Мы переходим на новую ступень эволюции, если ее в принципе можно так назвать. Юваль Харари называет ее эрой «разумного замысла», однако пока в том, что мы делаем со своим геномом и окружающей средой, разумного прослеживается мало. Я бы назвал это эрой вмешательства.
В эру вмешательства упрощается и резко возрастает возможность манипуляций с геномом. Геном человека был полностью расшифрован в 2003 году — на это потребовалось десять лет и почти пять миллиардов долларов (в пересчете на деньги 2016 года). К 2016 году стоимость качественной расшифровки генома конкретного человека снизилась до тысячи долларов.
Однако самая устрашающая из новых технологий — это CRISPR/Cas9, впервые описанная в 2012 году как инструмент для редактирования ДНК в живых клетках. Cas9 — это белок, способный раскручивать и вырезать фрагменты ДНК. Обнаружили его как защитный механизм у бактерий, препятствующий проникновению вирусной ДНК, но он может найти и уничтожить любой заданный короткий фрагмент ДНК, не только вирусный. С его помощью ученые устраняют точечные мутации, при этом взамен вырезанного фрагмента они вольны вставить любой другой по своему выбору. Самые примитивные модификации ДНК уже привели к появлению различных гибридов. Среди относительно безобидных — генномодифицированная рыба и кошки, которые светятся в темноте благодаря гену флуоресцирующей медузы. Однако с технологией CRISPR дело принимает куда более серьезный оборот: генные инженеры пересаживают фрагменты человеческой ДНК свиньям, чтобы выращивать у них органы для последующей трансплантации человеку. Не исключено, что очень скоро граница между видами окажется размыта. С какого количества человеческой ДНК в организме свинья перестает считаться свиньей?
Поскольку эти вмешательства затрагивают генетический код клеток, изменения потенциально могут передаваться потомству. Пока исследователи тщательно следят за тем, чтобы генномодифицированные животные не размножались, однако рано или поздно случайное спаривание произойдет. Наверняка можно сказать только одно: мы ошибаемся насчет своей способности обуздать технологическое развитие.
Но меня волнуют не химеры человека и свиньи и не гипотетические собаки с человеческими генами, наделяющими их даром речи. Меня волнует кончина Homo sapiens, которая приближается гораздо быстрее, чем многим может показаться. Джордж Черч, один из ведущих апологетов генной инженерии, утверждает, что было бы неэтично НЕ скорректировать ДНК, скажем, больного раком. И с этим не поспоришь. А от исправления «плохой» ДНК не так уж далеко до корректировки «обычной» ДНК.
Человек всегда стремился к самосовершенствованию. Наивно ожидать, что запрет на вмешательство в развитие человеческого эмбриона, введенный Национальными институтами здоровья, сработает. Те, у кого есть деньги, такую процедуру проведут все равно, может, где-нибудь в другой стране. Половое размножение с его беспорядочным наследованием генетических признаков может уйти в прошлое, по крайней мере как способ продолжения рода. И именно тогда на свет появится новый вид.
Назовем его Homo hominis. Человек человеческий.
Неандертальцы существовали бок о бок с Homo sapiens десятки тысяч лет — мы рядом с Homo hominis вряд ли продержимся так долго. Может быть, он будет обращаться с планетой лучше, чем мы. Но до него нам будет так же далеко, как до нас далеко шимпанзе. Мы окажем будущим остаткам своего вида большую услугу, если уже сейчас разберемся, что значит быть способным чувствовать и какими правами это наделяет животное. Потом будет поздно выяснять, заслуживает ли sapiens жить рядом с hominis, или его место в зоопарке за решеткой.
Назад: Глава 10 Одинокий волк
Дальше: Эпилог «Мозговой ковчег»